Лев Айзерман. Похмелье. Из записок учителя. Лев Айзерман
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Лев Айзерман

Похмелье

I

Через несколько недель после Чернобыля я читал лекции учителям литературы в Могилеве. По большому секрету учителя из зараженных районов рассказывали мне о том, что там происходит. Я был потрясен тем, что узнал, и масштабом официальной неправды — ведь вроде бы началась эпоха гласности. Приехав в Могилев, чтобы немного подзаработать, я тут же написал заявление, в котором просил причитающиеся мне за лекции деньги перевести в фонд помощи пострадавшим от аварии. Позже я понял, что слово “авария” было, мягко говоря, неточно: Чернобыль — это катастрофа.

В декабре 1988 года в Кремлевском Дворце съездов проходил первый Всесоюзный съезд работников народного образования. Я был делегатом съезда. В президиуме сидело несколько членов политбюро, руководители нашего идеологического фронта.

В Армении только что произошло страшнейшее землетрясение, унесшее десятки тысяч жизней. Я был уверен, что съезд почтит память погибших. Но только после того, как в зале раздался истошный крик: “Дети погибли, женщины погибли, учителя погибли...”, председательствовавший сказал: “Армянская делегация предлагает почтить вставанием память погибших во время землетрясения”.

В июле 1989 года я был на похоронах солдата срочной службы — двоюродного брата моей бывшей ученицы. Она дала мне прочитать его последнее письмо из армии. Привожу письмо полностью.

“Сейчас пишу о том, что на сегодняшний день стало для меня главным.

Мы были в карауле, и вдруг в караульное помещение поступает сообщение — застрелился часовой. Шок. Его нашли в самом укромном уголке — картина ужасная! Две пули в голову, но пулевые ранения нанесены из автомата — это не просто дырочки, это ужасно. Первым его нашел мой друг, участник нашей эстрадной группы, возле нашел блокнот. Он был разводящим и, до смерти испугавшись, что и его, и всех нас, кто стоял в карауле, теперь замордуют, потому что кого-то надо замордовать, он схватил блокнот, вырвал оттуда листики предсмертной записки, которую даже толком не прочитал, и спрятал их. Вернувшись в караулку, он все рассказал мне и спросил: глупость ведь сделал? Он был в жутком состоянии, но я должен был говорить с ним и должен был убедить его, что записку необходимо найти и вернуть адресату. Она начиналась словами: “Простите, папа и мама...”. Я, как мог, объяснил ему, что последняя воля человека перед смертью — закон. Генка и сам понимал это. Поэтому он сходил на место, принес блокнот и листочки. Одного листка не хватало, но общий смысл был ясен.

За сутки до происшествия я разговаривал с этим парнем в первый и последний раз. Мы говорили, по воле случая, на самую больную для него тему. Говорили о беспорядке в армии. Он говорил так, будто все это его не интересует, лишь поскольку-постольку. Сказал, правда, что собирается поступить в военное училище. Но я тогда и подумать не мог, что армия для него — это все, это жизнь, это смысл жизни, это образ жизни. Он был очень замкнутым человеком. Весь в себе. Когда приехали его родители (они в феврале развелись), то восприняли известие о смерти сына как должное. Отец вообще никак не реагировал, а мать все спрашивала, не говорил ли он перед смертью что-либо плохого о ней. О сыне говорили: он и мухи никогда не обидит, любил одиночество, увлекался физикой и математикой. Хотел стать военным инженером. Но попал в армию, идеал рухнул. Не осталось и камня на камне. А выход он не видел, говорить ни с кем не хотел.

Обижен был на мир за то, что все не так, как хотелось бы. Вот и...

С шести часов вечера бесконечные вопросы, допросы, опросы. Голова идет кругом, ноги не стоят, нервы не выдерживают. На автомат невозможно смотреть. Меня, Генку и еще двоих уводят в прокуратуру. И там начинается: ты врешь... лучше бы ты себе... оторвал. Мат, крик. Достают наручники, играют ими. Смотрю на Генку, сейчас заплачет. Один вопрос повторяется десять—пятнадцать раз без пауз, чтобы задавить. Кривляются, запугивают, давят.

Меня отпустили в два часа ночи. Генку посадили на губу, якобы за нарушение Устава. Пять суток ареста без привлечения к работам. На самом деле все это было сделано для того, чтобы Генка раскололся. Конечно, проще всего дать делу судебный ход с резолюцией “дедовщина”, доведение до самоубийства. И куда неприятнее признать истинные причины: несостоятельность офицеров как командиров и политработников, несостоятельность нас, взятых вместе, как людей, не говоря уже о “защитниках Родины”. Но, чтобы приписать все “дедовщине”, нужны факты, а их нужно добыть. Отсюда шантаж, психологическое давление, крики, мат и уйма других безобразных методов. Я вдруг увидел в миниатюре систему “следствие—суд—исполнение приговора” в эпоху Сталина, с невыносимой ясностью я вдруг понял, что, сколько бы мы ни кричали о демократии, гласности, но если в одно прекрасное утро СИСТЕМА захочет избавиться от тебя, — она это сделает, и ты даже не пикнешь — голоса не хватит. Мне стало очень страшно. Я сразу понял, вдвоем, втроем мы не защитимся. И не обезопасимся вовсе. Я объявил голодовку протеста и подал рапорт командиру и прокурору, кстати, участвующему в этом свинстве. Конечно, меня сразу затаскали по всем инстанциям и всем кабинетам. Меня умоляли, упрашивали, угрожали, шантажировали, строили ловушки. В кабинете одного высокого начальника я и не выдержал и разревелся, как дитя, но остался при своем.

Через сутки после объявления голодовки я потребовал от прокурора письменных гарантий соблюдения законности в ходе расследования. ОН НЕ МОГ ДАТЬ ЭТИХ ГАРАНТИЙ.

Командир мне сообщил, что следователи заменены, следствие закончено и дело закрыто за отсутствием состава преступлений. Я сдуровал. Я поверил ему и прекратил голодовку. Стал составлять письмо в окружную прокуратуру и прокуратуру Союза ССР. Генке осталось сидеть еще двое суток. Через сутки я узнал, что следователя не заменили и следствие идет прежним курсом. Возобновлять голодовку было глупо. Тем более что меня хотели за все привлечь к уголовной ответственности. Еще через сутки выпустили Генку, и он рассказал кое-какие подробности.

Все случившееся — прорыв огромной недоброкачественной опухоли. Молчать об этом нельзя. На гражданке мелькают лишь модные статьи о “дедовщине”, причем без анализа, откуда она, что с ней делать, как избавиться от нее. Молчать дальше невозможно. Если общество не возьмется за армию, если оно так и будет стоять за забором, наступит катастрофа.

Маме, пожалуйста, как-нибудь скажите, чтобы она не думала ничего лишнего. Я жив-здоров. Все в порядке.

Очень всех вас люблю и надеюсь на вас.

Жду!!!”

Через два с половиной месяца пришло извещение из армии: умер от сердечной недостаточности. Мы тогда настояли, чтобы в Москве была проведена вторичная медицинская экспертиза. Добиться этого было очень трудно. Но добились. Диагноз был подтвержден.

Года за два-три до этого в армии покончил самоубийством мой ученик. Наделенный чувством юмора, он в письме к своей девушке, однокласснице, привел какой-то дурацкий приказ по части. Ему пригрозили трибуналом за разглашение военной тайны. Он пошутил. Они тоже вроде бы пошутили... Финал трагический.

13 лет я был секретарем партийной организации школы. Как-то зимой на совещании партийного актива секретарь райкома партии (вообще-то неплохой мужик, потом в жизни хлебнувший настоящего горя) сказал, что на днях на центральном проспекте района сосулькой убило мужчину. “Знаете ли вы, что это значит?” — обратился он к собравшимся. Я, старый дурак, мне тогда уже давно перевалило за пятьдесят, подумал, что сейчас он скажет о вдове, оставшейся с детьми без кормильца. Но услышал:

— Это означает, что наш район не выйдет не только на первое, но и на второе место в соревновании районов города. При таком происшествии о первых местах и думать не приходится.

Многое изменилось в жизни с тех пор за годы перестройки и постперестройки. Но в одном мы — верные наследники своего прошлого: в отношении к человеку, к его жизни, в обесценении ее.

II

В феврале 1991 года, вскоре после штурма телебашни в Вильнюсе, я приехал в столицу Литвы читать лекции учителям литературы. В первый же день после занятий меня повели к зданию сейма. Баррикады. Круглосуточно горящие костры. Штабеля дров. Днем и ночью молодые люди с патрульными повязками на руках. Сотни призывов, плакатов, карикатур. Целая стена в рисунках школьников на тему штурма (это видеть было тягостнее всего). Брошенные в снег у здания сейма книги Ленина, Брежнева, другая партийная литература. Наковальня с лежащим рядом молотком для желающих разбивать советские медали, значки и гора их, разбитых и просто брошенных. Наколотые на штык советские грамоты, комсомольские билеты. Кресты, поминальные свечи... Так впервые я увидел своими глазами призрак войны гражданской. Русские учителя, большинство которых голосовали на референдуме за независимость Литвы, говорили мне, что они восприняли штурм телебашни как удар ножом в спину русским, живущим в Литве.

Вернувшись в Москву, я подал заявление о выходе из партии. Это было нелегко, хотя особого мужества в то время уже не требовало.

Ранним утром 19 августа 1991 года я был разбужен телефонным звонком: переворот. Подошел к окну: по Садовому кольцу шли танки. Включил телевизор. В одно мгновенье все во мне рухнуло. Стало страшно и безнадежно.

В подавленном состоянии поехал в школу — в то лето у меня рано закончился отпуск. В метро встретил мать своей бывшей ученицы.

— Как вы теперь будете преподавать? — с ужасом спросила она меня.

— Так, как и в прошлом году, — сказал я.

— Нет, нет. Это уже невозможно.

— Так же, как и в прошлом году.

Для себя я это окончательно решил, как только узнал о перевороте — еще до “Лебединого озера”. Теперь нельзя уже будет оправдывать себя незнанием, неведением, иллюзиями.

С подскочившим давлением лежал я на диване, не отрываясь от радиоприемника.

Как-то вечером мне домой позвонил мой бывший ученик. Он недавно вернулся из армии, где благополучно прослужил.

— Я хотел бы к вам прийти поговорить.

— Знаешь, я еще не подготовился к завтрашним урокам. Давай завтра.

— Завтра я не могу: ложусь в больницу. Позвоню вам, как только выйду.

А месяца через три я узнал о его самоубийстве. С тех пор прошло много времени, но меня не покидает ощущение моей вины.

III

В августе 1992 года мне предложили перейти на работу в негосударственную школу “Лидер” — одну из самых дорогих в Москве. Естественно, там значительно выше была и зарплата учителей. За обычную школьную нагрузку, но в очень малочисленных классах — всего по несколько человек — мне предложили зарплату, в пять раз большую, чем та, что я получал в государственной школе.

Перейти в эту школу на постоянную работу я отказался без колебаний, хотя соблазн был велик. Уже несколько десятков лет я был не только учителем, но и методистом. Поэтому уход из обычной школы стал бы для меня самоубийственным: как бы я смотрел в глаза тем учителям, которым читал лекции, для которых писал?

Но деньги были отчаянно нужны: начались реформы, цены стали свободными, инфляция — в результате полное безденежье. И я предложил встречный план: взять в “Лидере” только один десятый класс и работать по совместительству.

Школа расположилась в особняке, где сделан был, как теперь говорят, евроремонт. Заново положен художественный паркет, постелены ковры, приобретена мебель, в основном непривычного для школы вида. На уроке литературы ученики вместе со мной сидели вокруг овального стола красного дерева на мягких красивых стульях. Под ногами — огромный ковер, а вдоль стены старинный книжный шкаф.

Учеников в школе около шестидесяти, а учителей, обслуживающего персонала куда больше. На презентации школы, когда родителям представляли коллектив учителей, я в записной книжке крестиками отмечал чины и звания. Руководитель психологической службы — доктор наук, более десяти кандидатов наук, два заслуженных учителя, больше половины преподавателей — вузовские, учителя иностранного языка — обязательно из тех, кто жил в стране “своего” языка. Смотрите, родители, вы недаром тратите на образование своих детей большие деньги.

На первом собрании в классе больше всего было вопросов об охране. Если десятиклассник выходил во двор покурить, то, естественно, только с охранником. На другой день я спросил молоденькую учительницу первого класса, предложил ли ей кто-нибудь из родителей подвезти ее хотя бы до метро (все родители, естественно, были на машинах). Нет, конечно.

У школы было шесть микроавтобусов и один большой автобус. Каждое утро микроавтобусы собирали учеников и с воспитателем и охраной привозили их в школу. После уроков на автобусе — в бассейн, в спортзал или на теннисный корт. Оттуда в ресторан. (Учителя, которые проводили в школе, в отличие от меня, совместителя, целый день, в это время пили чай с принесенными из дома бутербродами). Во второй половине дня — приготовление уроков, занятия по выбору. Те, у кого были проблемы с каким-либо предметом, занимались с преподавателем дополнительно. В шесть часов автобус развозил учеников по домам.

Школу ребята любили, чувствовали себя в ней комфортно. Тем более, что на переменах — настольный теннис, игровые автоматы, тренажеры, компьютерные игры. Впервые в жизни я работал в школе, где была домашняя обстановка, и не мог не оценить, как это хорошо.

Но любить школу вовсе не означало любить учиться, охотно заниматься. У меня ничего не получалось. Ребята были в общем-то неплохие. Почти не было того, чего я больше всего опасался: самодовольства, фанаберии, барского высокомерия. То есть нельзя сказать, чтобы не было вообще. Один из преподавателей, порекомендовав какую-то книгу, имел неосторожность сказать, что она дорого стоит. На что получил тут же: “Запомните, для учеников этой школы не существует слова “дорого”. Можно было услышать и такое: “Если мне поставят не ту отметку, которую я хочу, то я скажу папе, и этот учитель тут же вылетит из школы”. Но все-таки это было исключением и с такими настроениями в школе боролись.

Когда однажды вся моя группа не подготовила домашнее задание, и ни один человек не принес “Бесприданницу” (эта пьеса была темой урока), и, понятное дело, никто не прочел ее, я пригласил на урок директора школы, завучей и в их присутствии сказал своим ученикам: “Если вы думаете, что тот, кто платит, тот и заказывает музыку, то в отношении меня вы жестоко ошибаетесь”. И уехал домой. Через несколько дней мне позвонили мои ученики, извинились и попросили продолжать занятия.

Впервые мне довелось работать с учениками, которые жили в совершенно другой, чем я, системе координат. Я учил детей партийных руководителей, генералов, разведчиков, крупных ученых, известных писателей, популярных актеров. Но на уроке литературы все они, как и дети врачей, медсестер, учителей, инженеров, техников, уборщиц, шоферов, слесарей, продавцов, жили общей жизнью, говорили на одном языке. Никогда в классе не возникало противостояния по линии учитель—ученики. Лишь однажды возникли проблемы с сыном известного космонавта, но отец очень скоро поставил его на место. А в “Лидере” мои ученики и я жили в разных мирах, по-разному думали и чувствовали. Я принес на уроки огромный альбом “Ясная Поляна”, показал несколько фотографий и сказал, что остальные они могут посмотреть на перемене. Но после звонка к альбому никто не подошел: все разглядывали цветные фотографии, которые принесла ученица, загоравшая с родителями и братом только что, в зимние каникулы, в Сингапуре.

А, главное, я не смог приохотить класс к чтению. По программе еще как-то читают, но с внеклассным чтением — беда. Когда на каникулы школа выехала в пансионат, директор поклялась мне, что она сама каждый день десятиклассникам будет по сорок минут читать “Преступление и наказание”. Раз в месяц я обычно проводил уроки внеклассного чтения. Здесь же ничего не получалось. Еле-еле, под большим нажимом прочитали принесенные мной экземпляры романа “Мы” Замятина, заявив: “Зачем пишут такие книги?”. Но “Собачье сердце” Булгакова — книгу, которую всегда в охотку читают десятиклассники, уже не одолели. И тогда я махнул рукой на уроки внеклассного чтения. Это была капитуляция.

Доведя класс до конца учебного года, я подал заявление об уходе.

Потом мне еще раз доведется по совместительству один год вести одиннадцатый класс в негосударственной школе. Это был высокоинтеллектуальный класс. Все выпускники собирались поступать в элитарные вузы. Математику и физику в этом классе преподавал доктор наук, профессор, английский — по оригинальной методике специально приглашенный из Канады учитель, жена которого на английском вела историю искусств. В школе тоже самые современные компьютеры, каникулы в Голландии. В ресторане, правда, учеников не кормили, но рядом со школой была снята квартира, в которой повар готовил вкусные и обильные обеды. Праздники ученики, учителя и родители отмечали вместе. Уроков литературы тут было в два раза больше, чем в обычной школе. Читали ребята много. Класс был маленький, так что была возможность на уроке услышать каждого.

Школу эту создала и финансировала мать одной из учениц. Но когда девушка окончила школу, она сразу прекратила свое существование.

В течение первых трех лет после окончания школы двое юношей ушли из жизни. Говорили, что от сердечной недостаточности. Одного из них помню очень хорошо: это был яркий интеллектуал, со своим взглядом на мир, часто страстно споривший со мной и учителем истории, читавший книги, о которых другие не имели даже представления. Единственный сын у матери, которая воспитывала его одна. Помню ее волнение, когда сын защищал экзаменационный реферат по литературе.

IV

Шестнадцать лет я проработал в гуманитарных классах, куда по одному отбирали лучших учеников со всей Москвы. Одновременно я всегда продолжал работать в обычных классах.

Вспоминаю выпуск 197... года. Блестящий класс. Все читают, и много, следят за “толстыми” журналами. Смотрят и обсуждают все заслуживающие внимания фильмы. Чуть ли не каждую неделю — в театре. А как спорили на уроках, какие сочинения писали! Позволю себе привести четыре строки из стихотворения, которое потом, через много лет, принесет мне одна из учениц этого класса:

Как окна в кабинете сияли на рассвете —

Три клетчатых близняшки на третьем этаже!

Тогда мы были дети, но помним окна эти,

И замирает сердце... Пятнадцать лет уже.

И вот, то ли в декабре девяносто второго, то ли в январе девяносто третьего выпускники этого класса в очередной раз решили собраться. Пригласили меня. Отправляясь на эту встречу, я плотно поел дома: времена наступили дорогие, так что рассчитывать на что-то, кроме чая с тортом или пирогом, не приходилось. Каково же было мое удивление, когда я увидел стол, уставленный отечественными и заморскими напитками и обильной, изысканной закуской.

Началось выяснение: кто, где, как? Ну, про образование я давно уже знал. Все закончили элитарные гуманитарные вузы: МГУ, ГИТИС, ВГИК, театральные училища, иняз. Большинство хорошо устроены, можно сказать, процветают.

Но нет, не все. Я знал, как тяжело живется вот этой девочке (для меня все мои ученики навсегда остаются мальчиками и девочками), как трудно ей одной тянуть сына. Я знаю, в каком отчаянном положении оказалась другая девочка после разрыва с мужем. И все-таки почти все из-под девятого вала российской жизни, который захлестнул миллионы людей, вышли сухими.

Хотя, конечно, получилось не так, как мечталось. Автор хороших стихов — продает автомобили. Видевший себя режиссером художественных шедевров — делает рекламные клипы. Стартовавший как способный театральный критик — верстает на компьютере рекламную газету. Тонкий театрал — работает в банке.

Наверное, сложностей, трудностей, проблем у каждого хватает. К хозяину ресторана пришли молодые люди и потребовали поделиться с ними доходами. Он отказался. Через несколько дней в собственной квартире был избит его отец. А вскоре снова пришли те же молодые люди, назвали предпринимателю полную и абсолютно точную картину его банковского счета, сказали, в какой школе учится сын и в какое время он из школы возвращается. Так что пришлось делиться. Другая бывшая ученица, работающая в очень перспективной и щедро оплачивающей ее труд фирме, вздыхает: никак не могу решиться родить: уйдешь в декрет — и лишишься такого места...

Весь мир у их ног. “Вот, посмотрите, здесь мы с мужем и с детьми в Альпах, а это в Париже”. (Сам я попаду туда года через три, когда выйдет моя книга, и я буду думать, что делать с полученным гонораром: купить ли компьютер или съездить в Париж. Я выберу Париж, и на этом моя зарубежная одиссея, ограничившись столицами Греции и Франции, закончится, судя по всему, навсегда.) “В последний раз я его встретила в Стокгольме”. “А вы знаете, кого я встретила в прошлом году в Нью-Йорке?” “Он не мог сегодня прийти: третий месяц никак не выберется из Лондона”.

Поздно вечером, когда одна из моих бывших учениц на редакционной машине, которая пришла за ней, чтобы отвезти подписать полосу в завтрашнем номере респектабельной газеты, подвезла меня домой, она, прощаясь, сказала:

— А хорошо все-таки жить: презентация в Москве, прием в Брюсселе.

Я заметил, что мы живем на вулкане. И услышал в ответ:

— Да нет, вы преувеличиваете.

(Те же самые слова я сказал через несколько лет своему бывшему ученику, ставшему банкиром. “Вы правы, — ответил он. — Поэтому я все свои активы держу не здесь”.)

На кухне мы жарко обсуждали вопросы воспитания теперь уже их детей. Я рассказал о своих впечатлениях от школы “Лидер” и спросил, насколько то, что я там видел, характерно для новых русских. Мнения разделились.

— Не принимайте близко к сердцу и не переживайте. Они все такие. И ничего вы с ними не сделаете. Не мучайте себя и спокойно берите деньги, которые вам платят.

— Нет, сотрудники нашего банка стремятся дать детям очень хорошее образование. Приохочивают к чтению. Как минимум два иностранных языка — обязательно. По возможности отправляют учиться за границу.

А вскоре, 5 апреля 1993 года, по московскому каналу услышал обращение к телезрителям. И вот в какой связи: гуляя с сыном, офицер увидел, как тонет, провалившись под лед на пруду, ребенок. Он спас ребенка, но сам погиб. Осталась вдова с тремя детьми. Кто может — помогите! Телефон. Номер показался мне знакомым. Что-то кольнуло в сердце. Взял записную книжку, проверил — сомнения отпали. Это же Оля из того класса, о котором я рассказал выше. Ее на встрече не было.

Рванулся к телефону. Звоню Олиным одноклассникам. Все отвечали одно и то же: “Не беспокойтесь, поможем”. Но откликнулись лишь три подруги, которые все время были с ней рядом. Помогла академия, где служил погибший офицер, и неизвестные люди, услышавшие телевизионный зов о помощи.

Я даже думал, может, они всё давно сделали, тихо, скромно и не хотят передо мной бахвалиться. И только через год та, что все время была рядом с Олей, рассказала: “После того, как вы позвонили, я обзвонила всех. Через некоторое время еще раз. И все сказали, что, конечно, помогут. И не помогли. Если бы я всех объехала, то, конечно, дали бы. Но я этого не стала делать”.

А весной 2001 года, собравшись на пятидесятилетие школы, они отправились в ресторан, и один из тостов был такой: “Как хорошо, что не сбылись наши юношеские мечты”.

V

Ничто прежде — ни споры о Сталине, ни отношение к Ленину и социализму, ни реакция на Афганистан — не разводило людей так, как отношение к тому, что произошло в те десять лет, которые потрясли страну.

Дабы не упрекнули меня в ретроградстве, консерватизме, идеализации прошлого, прокоммунистических взглядах, скажу сразу ясно и определенно: да, советский социализм проиграл экономическое соревнование с капиталистическим миром. Да, большинство населения развитых капиталистических стран живет гораздо лучше, чем большинство наших граждан. Думать об этом горько и стыдно. Да, частная инициатива, стремление к прибыли могут стать тем экономическим рычагом, который способен поднять экономику и жизненный уровень всего общества. Да, замечательно, что в любом магазине можно свободно купить то, что еще недавно было страшным дефицитом. Учитель литературы, я со смешанным чувством радости и горечи смотрю на свои книжные полки, где появились книги, о которых, к стыду своему, я раньше даже не слышал. И возвращаться назад я, конечно, не хочу.

И все-таки, и тем не менее, и вместе с тем...

Вот смотрю я по телевизору выступление Егора Гайдара. На дворе 1999 год, и говорит он о том, что за реформы наши заплачено тяжелой ценой — ухудшением жизни миллионов людей, но что “частная собственность и экономическая свобода стоят таких жертв”. Я же, воспитанный русской литературой, убежден, что оправдывать страдания и жертвы имеет право лишь тот, кто сам страдает и жертвует. Можно как угодно относиться к Сталину, Микояну, Хрущеву, но их дети воевали в Великую Отечественную войну и погибали. А вот военный министр, который кощунственно заявил, что наши ребята в Чечне умирают с улыбкой на лице — одна из самых позорных фраз ХХ века, — своего сына-офицера убрал подальше от Чечни. Сытый человек, который оправдывает неизбежность существования голодных, для меня вне человеческой морали.

И тут же я вспомнил, как тот же Гайдар, отвечая на вопрос, думал ли он, планируя свои реформы, о миллионах, которых она ограбит, ответил: “Конечно, нет. Врач, который оперирует ребенка, не должен думать о его слезах”.

Я знал учительницу литературы, у которой учился Егор Гайдар. Это была его любимая учительница, и фотографию ее он поместил в своих мемуарах. Тогда он, наверное, писал отличные сочинения о гармонии, в основу которой не может быть положена слезинка ребенка. Похоже, что сегодня “депрессивная русская литература”, как определила ее Валерия Новодворская, им преодолена.

Да что Гайдар! Он для меня человек чужой, и мне с ним, как говорят, детей не крестить. Но как горько расходиться и даже рвать с людьми, тебе близкими, дорогими, которые не принимали тоталитаризма и мечтали о свободе и демократии, но, вкусив (кто меньше, а кто и побольше) новых жизненных благ, стали другими, словно их подменили.

“Вот оно, будущее нашей страны! Вырастут они, станут бизнесменами и переменят все в нашей жизни!” — восторженно умиляется мой друг, видя, как мальчишки бросаются протирать стекла проезжающих машин.

Естественно, можно думать об этом по-разному. Весь вопрос в другом: почему мы, близкие по мировоззрению в течение четырех десятков лет, на пятом стали смотреть на мир по-разному.

Сын расстрелянного в 1937 году, отстраненный от занятий на военной кафедре в институте как неблагонадежный, став инженером, потом заведующим лабораторией и отделом в закрытом НИИ, но живущий в маленькой двухкомнатной квартирке в “хрущобе” и получавший скромную зарплату, на гребне перестройки возносится к “степеням известным”. Персональная машина, большая квартира в элитном доме, загранпоездки еще вчера невыездного, а во Францию так и с женой и не за свой счет. Презентации, приемы, фуршеты, приглашения на премьеры и вернисажи. Известный художник дарит ему свои картины. Известный писатель подписывает свои книги. У кого тут не закружится голова! И при этом полная убежденность, что он служит делу демократии.

В голосе появляются интонации, прежде невозможные. Раздраженно, в повышенном тоне: “Еще раз прошу прекратить демагогические разговоры о коррупции в Москве, если не можешь привести конкретные факты, доказательства”.

Другой друг, с которым тоже вот уже больше 50 лет идем по жизни: “Ты что, хочешь, чтобы мы вернулись назад? Социализма опять хочешь? Нет уж, хватит. Так пусть учатся и лечатся те, у кого есть деньги. И не преувеличивай: от голода ведь никто не умирает, вертятся, а живут. Так что не надо драматизировать. Жулики-проходимцы — неизбежная историческая закономерность, закон первоначального накопления. Дети их выучатся в лучших вузах мира и станут вполне респектабельными”.

Болезненно пережил я разрыв с одним из самых ярких педагогов страны, известным литератором, асом педагогической публицистики. Хлебнувший вдоволь бедности, хорошо знающий, что это такое, когда тебя не печатают и не издают, он на волне перестройки и наших реформ (или так называемых реформ, как считают некоторые экономисты) становится хозяином газетного концерна. И на страницах его газеты, в его статьях стали появляться такие пассажи, что я не мог не ответить публично, хотя хорошо понимал, что для меня напрочь будет закрыт путь на страницы газет, в которых я до того печатался. (Подобная история повторилась еще раз, когда я резко отозвался о книге, написанной одним из руководящих чиновников Минобразования. Меня перестал печатать методический журнал, курируемый министерством.) Приведу несколько примеров из упомянутых пассажей.

Вот, скажем, “Проповедь о косой зависти”: “Особенно опасна зависть к чужому богатству. Сейчас у нас в стране появились богатые люди, ну и пусть себе живут, как хотят, нам-то какое дело? Но зависть говорит: почему он ездит в машине, а у меня ничего нет? Чтобы оправдать дурное чувство, люди объявляют всех богатых чуть ли не ворами. Один завистник, другой, третий, и вот уже в стране становится неспокойно. Если при вас ругают богатых — никогда не поддерживайте эти разговоры, не поддавайтесь, бойтесь косой зависти”.

Но когда мы говорим о наших миллиардерах и миллионерах, разве зависть определяет наши горькие мысли? Да не завидую я тому ученику нашей школы, который стал владельцем “Сибнефти”, членом “семьи” и губернатором Чукотки. Но о стране, ее судьбе, невиданных даже в Европе и Америке социальных контрастах и о диком расслоении мы же не можем не думать!

Или “Проповедь о роскоши”: “Поговорим сегодня о роскоши. Она окружает нас со всех сторон. По телевизору редко увидишь фильм из жизни бедных — чаще всего мы погружаемся с героями фильмов в богатую и роскошную жизнь... Да что в кино... В больших городах появились роскошные магазины с такими витринами, что не оторвешься. Выедешь за город, а там роскошные двухэтажные особняки причудливой архитектуры. Кто живет в этих особняках, ездит в этих лимузинах, носит бриллианты? Почему не я? Почему мне все это недоступно? Вы никогда так не думали? Ни разу? Скорее всего нет, и это хорошо... Хотя есть и такие люди: когда они видят что-нибудь хорошее, у них сразу же появляется мысль: “Вот бы и мне!”. И так все время... И постепенно своя, обыкновенная, не то что без роскоши, а просто бедная жизнь становится отвратительной. Они не любят самих себя... тоска, тоска гложет им сердце”.

И автор “Проповеди” успокаивает тех, у кого “своя жизнь не то что без роскоши, а ПРОСТО БЕДНАЯ”: “Иных судьба возносит, и, рожденные в бедности, они добиваются богатства. Сначала они упиваются роскошью, потом привыкают к ней. Получается, что в общем-то все равны... так стоит ли завидовать, стоит ли мучить себя несбыточными мечтами. Будем ценить СВОЮ жизнь”.

И действительно, если в общем-то все равны, то стоит ли огорчаться тем, у кого жизнь “просто бедная”? Или, как сказано в “Проповеди о гонении судьбы”: “Есть общее правило достойного человеческого поведения: не роптать на судьбу... Любить жизнь, какой бы она ни была...”. Или, как сказано в “Проповеди о путях жизни”: “Смирение с жизнью совсем не так плохо, как вам представляют в книгах”. И нас зовут на “путь примирения с жизнью, смирения перед ней, как перед судьбой”.

И все это говорится учителю с его скудной зарплатой, которую к тому же многие месяцы не выплачивают, учителю с его незащищенностью, работающему в школе, в которой ни на что нет денег.

Особенно потрясла меня статья того же автора, где он пишет о том, что только то, что “делается из стремления к прибыли, делается с максимальной экономией”, а потому “выгодно и полезно всему народу”. Так рождается гимн прибыли: “Прибыль — вот чем отличается новая жизнь от старой. В старой получать прибыль было невозможно, деньги нужно было лишь зарабатывать или воровать. Теперь, когда установили свободу торговли, право на прибыль — совершенно новое для бывшего советского человека. И вот одни воспользовались этим правом (удачно или неудачно), другие не смогли, а третьи злобствуют”. Но оказывается, что право на прибыль — категория не только экономическая, но и нравственная: “Человек, извлекающий прибыль, — самый высокоморальный человек нашего времени. Это значит, что он сумел наладить производство так, что оно приносит прибыль. Товары конкурентоспособны, производительность труда высокая, и издержки труда минимальны. Следовательно, применяются все достижения науки”.

О том, что нравственно все, что способствует построению коммунизма, я знал со школьных лет. О том, что нравственно то, что приносит прибыль, я читал впервые. Но кто не знает о том, КАК сплошь и рядом получают прибыль при нашем капитализме. Роскошные особняки, построенные начальниками голодных солдат, которым не выплачивают положенные по закону боевые. Фантастическая разница между ценами на нефть, газ, металл, лес в стране и на экспорт. Всякого рода квоты и налоговые льготы, которые в минуту превращают людей в миллионеров. Прикарманенные деньги, отпущенные на гуманитарную помощь. Прокручивание средств, выделенных на зарплату. Все эти “МММ”, “Селенги” и другие пирамиды, жертвами которых стали тысячи людей. Криминальная торговля оружием, в том числе и такими новинками, которых нет на вооружении собственной армии. Дешевые кредиты, которые тут же передавались другим с процентами на порядок выше. Чудеса приватизации, когда хозяевами индустриальных гигантов становились за бесценок. Бешеные барыши коррумпированных чиновников. И кто обо всем этом не знает! И кто не знает, как тяжело предпринимателям, которые пытаются что-то сделать, создать некриминальным путем.

Вот как стали рассуждать наши либералы и демократы. Многие из них достойно прошли и хрущевское время, и брежневское безвременье, а вот испытания рублем и долларом не выдержали. А еще говорят, что неверна марксистская формула о том, что бытие определяет сознание.

VI

Что касается меня лично, то я тоже выиграл от перемен, которые произошли в нашей жизни. Прежде всего как учитель литературы, на уроки которого пришли Замятин, Бабель, Булгаков, Платонов, Пастернак, Ахматова, Цветаева, Солженицын. Мне было присвоено звание “Заслуженный учитель России”. Меня стали больше печатать и приглашать для чтения лекций. Я, наконец, побывал за границей.

Но что мне ответить на те учительские письма, которые я получал все эти годы?

“У сына небольшая радость: выдали зарплату за прошлый учебный год и четыре месяца нынешнего. Но недолга была радость. За январь и февраль ни гроша. В лучшем случае дадут отпускные. Приближается весна. Еще одна весна без всяких надежд на лучшее”.

“Я раз в неделю, иногда два, ухожу в лес. Мало-помалу с Божьей помощью промышляю. В течение уже десяти лет охота для меня спасительный круг для утопающего. Но пока жив, надо действовать. Работы сейчас меньше, в свободное время читаю и, пока сын с женой и старшим внуком в школе, вожусь с младшим: у двух учителей с высшим образованием нет денег, чтобы отдать ребенка в детсад. В таком положении многие сейчас. Кажется, что будет еще хуже. Похоже, Россия снова во мгле”.

“Современная власть смотрит на народ, как на быдло. Только такому народу можно не платить полгода пенсии, зарплату, гнать на бессмысленную бойню. Он станет еще послушнее, если не получит должного образования”.

“Многие учителя сейчас крайне мало читают. Более того, не имеют возможности читать, в результате безденежья почти ничего не выписывают. Униженный до предела учитель вряд ли сможет сделать в школе что-то значительное”.

“От правителей наших всех мастей я уже ничего доброго не жду. Все изыгрались и истрепались. Ничего значительного им уже не сделать. На смену придут другие — сильнее и лучше их. Дай Бог дожить бы до желанного времени хотя бы нашим детям”.

“Нередко мысленно пробегаю всю жизнь и вижу: в России не будет конца нищенской жизни народа. Революции не надо — были, но какая-то другая форма протеста должна же существовать. Все это воспринимаю как закономерность, начавшуюся с залпа “Авроры”. Не ограбили бы вновь собранные с Божьей помощью погребальные, чтобы по-человечески уйти в другой мир”.

“Мы живем по-старому. “И жить хорошо, и жизнь хороша”: учителям задерживают зарплату уже полгода, пенсии задерживают три месяца, медицина на 80% платная. Если до того люди говорили о выживании, то теперь ведут речь о вымирании”.

“Жизнь с каждым годом все затягивает, как петля на шее. Пенсии по-прежнему не выдают месяцами, цены выросли минимум в три раза, и впереди никаких просветов. Лечиться нечем и не на что”.

“Власти наши, кажется, решили доконать свой народ: подорожал хлеб, бензин и все остальное. В поселке нередки случаи самоубийства. Безвыходность толкает людей в мир иной, многие спиваются, благо что водки самого низшего качества и самогона предостаточно. Здесь власть дала полную свободу дельцам. Спивайтесь. “Чем меньше будет населения, тем больше будет продовольствия”. После Великой Отечественной войны наступили самые мрачные дни в жизни моего поколения. Не стала благоволить к нам и природа-мать, которую мы безжалостно губили почти в течение четверти века. Выкарабкаемся ли на этот раз из прорвы? Если да, то это будет чудо”.

Последнее из процитированных писем от 11 июля 1999 года.

А вот что пишут в своих сочинениях мои ученики.

“После суда в одной европейской стране в Москву возвращается крупнейший мафиози, и кто же его встречает? Нет, не наша доблестная милиция, это даже не странные люди бандитского вида в черном, нет, это сливки нашего общества, так называемый бомонд: театральные режиссеры, актеры, певцы. И не тайно в черных очках, с заднего хода, а открыто, со счастливыми улыбками на устах и цветами. Каждому времени свои герои”.

“Со мной однажды произошел очень печальный случай: меня пытались изнасиловать. И что я могла сделать после того, что случилось со мной? Ничего. Заявить в милицию? Они бы ничего не сделали. Я считаю, что в нашей стране законы только написаны, о них очень много говорят, но никто их не соблюдает и никто им не следует. Человек, который пытался меня изнасиловать, очень состоятельный в наше время, а в наше время почти все покупается и продается. И я прекрасно понимала, что он останется безнаказанным”.

“Сейчас мы живем в правовом обществе, когда люди перед законом равны и наделены правами. Но произошло новое разделение общества: на тех, кто может заплатить, и на тех, кто не может это сделать. В наше время можно откупиться от всего, даже от правосудия. Поэтому сейчас каждый человек борется за себя. Кто может своими силами пробить себе дорогу, тот и выживет”.

И что мне отвечать на недоумение, сомнения моих учеников?

Но ведь дело не только в этом душевном разброде, потере ориентиров, смятении ума и сердца. Дело, естественно, прежде всего в поведении, поступках, делах.

Перед самыми президентскими выборами 1996 года ко мне, после спектакля в Большом театре, зашел мой школьный друг со своим пятнадцатилетним внуком. Выйдя из театра, они попали на митинг под красными флагами около памятника Марксу. И вот что сказал пятнадцатилетний мальчик: “Политические взгляды — политическими взглядами. А старость есть старость. И если в старости человеку плохо, — это очень горько”.

Мой старший друг, инвалид Отечественной войны, сказал недавно: “Я старый человек (ему за восемьдесят), хожу с палкой, но ни разу ни один молодой человек не уступил мне место в метро. Уступают те, кому за пятьдесят”.

В одной из школ, где учатся дети из очень обеспеченных семей, у одноклассницы умер отец, и рухнуло все благосостояние семьи. Классный руководитель поговорил с каждым учеником в отдельности о том, что надо помочь. Три человека принесли по сто рублей, четыре – по пятьдесят, многие никак не откликнулись, а вскоре их фамилии можно было увидеть в списке отправляющихся на Рождество в Италию.

И в той же школе. Почти все одиннадцатиклассники занимаются с репетиторами из того института, куда они собираются поступать. Одна девушка после каждого занятия все подробно пересказывала своей подруге, родители которой были не в состоянии платить за уроки.

В 1995 году мне пришлось бывать в отделении нейрохирургии Института имени Склифосовского. Там лежала девушка, закончившая год назад школу. После тяжелой операции она долго не могла не только писать и читать, но и говорить. Около нее полтора месяца круглосуточно дежурили две ее подруги.

VII

В 1964 году, в первый год моей работы в Московском институте усовершенствования учителей, проводилась большая проверка знаний учащихся по литературе. Я предложил для сочинения тему: “Какое произведение современной советской или зарубежной литературы мне больше всего понравилось и почему”. Я тогда не знал, что идут последние месяцы оттепели, и до того уж прихваченные заморозками. Но ощущение исторической значимости времени было, и мне казалось важным увидеть, как оно отразилось на восприятии литературы.

Два месяца читал я тысячу сто тридцать девять сочинений, стараясь понять, чем определен выбор учащихся, каковы принципы их отношения к современной литературе. Написанная мною справка легла в основу моей статьи в журнале “Литература в школе”. Через несколько лет редакция получила из США два экземпляра большой книги “Читательские интересы детей и подростков”. Советский Союз был представлен в ней моей статьей, которая, как оказалось, была опубликована на английском в одном из западных журналов.

Большинство авторов того сочинения привлекли книги, которые, по их мнению, открывают им мир во всей его полноте. Чаще всего в сочинениях встречалось понятие “ПРАВДА”. Несколько примеров: “Роман “Живые и мертвые” привлек меня тем, что в нем прямо и честно, без всяких прикрас описана трудная для советского народа пора”. “Один день Ивана Денисовича” Солженицына тяжело и страшно читать, и не хочется верить, что так было когда-то. Но в том-то и сила этой книги, что в ней до конца веришь всему — от первой до последней страницы”.

И вот 36 лет спустя я читаю, что пишут о правде и лжи в своих сочинениях по пьесе Горького “На дне” мои одиннадцатиклассники.

“Правда нужна, любая правда, даже жестокая”. “Нам нужна правда, только правда, потому что уже достаточно навешали лапши на уши!” “Ложь — это цепи, которыми заковывают и приковывают тебя, мешая быть свободным”. “Ложь с экрана телевизора, со страниц газет не только страшна, но и губительна”. “Почему от нас так долго скрывали, что произошло с ребятами на “Курске”?” “В наше время вроде бы все хотят, чтобы их не обманывали, хотят знать истину без прикрас. Живо еще то поколение, которое помнит времена железного занавеса и репрессий, восхваления идолов и полного неведения”.

Но намного больше оказалось тех, кто думает по-иному. “Правда нужна не всегда и не везде”. “Истина нужна не всегда и не всем”. “Человеку не нужна правда, которая расходится с его интересами”. “Я считаю, что правда должна быть такой, какой ее хотят видеть люди”. “Правда не нужна. Зачем нам правда? Человеку в жизни и так живется очень несладко”. “Зачем говорить правду всегда? Зачем делать мир еще ужаснее, чем он сейчас?” “Человек живет надеждой! Так зачем же говорить ему правду, если он от нее будет страдать?” “Правда — жестокая, бесчеловечная, причиняющая смертельную боль людям — не нужна, им и так несладко живется. И мне хочется закончить свое сочинение словами Луки: “И... чего тебе правда больно нужна... Подумай-ка! Она, правда-то, может, обух для тебя...”

Многие писали о средствах массовой информации. “Для меня удобнее смотреть на мир через розовые очки. Иногда до слез расстраиваюсь, когда смотрю новости по телевизору. Конечно же, когда-нибудь придется окунуться в реальность, но пока такой момент не настал, я предпочитаю оставаться в своем тихом, мирном, прекрасном мирке”. “Нужно ли знать всю правду? Во многом нужно, но иногда так хочется переключить монотонный голос диктора новостей на какую-нибудь мелодраму, пусть даже заведомо глупую, или мультик, или передачу “Угадай мелодию”. “Я считаю, что в теперешней жизни в некоторых ситуациях целесообразная ложь важнее правды. Многие люди сейчас, видя на каждом шагу горькую правду, хотят слышать по телевизору, читать в прессе не только страшные истины о повседневной жизни, но и что-нибудь нереальное, но зато утешительное для сознания. Люди спасаются от правды посредством мыльных опер или различных фантастических книг. Они не способны воспринимать правду как она есть, и им это не нужно”. “Сегодня, в период всеобщей гласности, кажется, что ничего невозможно утаить. Правда обрушивается на нас с экранов телевизоров, со страниц периодических изданий. Но и в этом нет ничего хорошего. Потому что показывают и пишут только о негативном. Стоит произойти какой-нибудь катастрофе, как по всем каналам начинают как можно подробнее описывать трагедию. Показывают самое ужасное: обгоревших людей, даже фрагменты тел, лужи крови, даже родных и близких, оплакивающих погибших. Правдиво. Но бесчеловечно”. “Мне кажется, что телевидение и радио не должны рассказывать о всех трагедиях в красках. Не нужно делать шоу из трагедии. Конечно, необходимо сообщать, что и где произошло, а остальные подробности должны знать только те, кого это касается. Зачем из каждой катастрофы раздувать истерию? Телевизор смотрят люди и с больным сердцем, и с неуравновешенной психикой. И никто не знает, к чему все это может привести”. О трагедии “Курска” написали еще четверо. Но по-другому. “Что мы получим, если узнаем, что “Курск” погиб по другим, более печальным обстоятельствам, чем нам говорят? Ведь ни нам, ни погибшему экипажу это не поможет”. “Мне кажется, что трагедия, случившаяся с “Курском”, не должна была так подробно описываться в средствах массовой информации, потому что все это лишние страдания для матерей тех подводников, которые служат на других кораблях, и, более того, для самих моряков”. “Родственники, конечно, должны знать правду о гибели их близких, но зачем это знать всем остальным, ведь эта лодка была лучшей в мире и являлась военным достоянием России, а также зачем знать людям чужое горе? Правду необходимо знать определенному кругу людей, которые имеют непосредственное отношение к правде, а остальным это не надо. Правда будет сеять панику и сомнение”. “Во время спасательных работ водолазы проникли внутрь подводной лодки, нашли там несколько членов экипажа, у одного из них была записка, из которой было ясно, что подводники не погибли в первые минуты взрыва, а остались живы и пытались спастись. И я не понимаю, зачем надо было обо всем этом говорить матерям и женам погибших? Зачем? Сказали и не подумали о чувствах бедных женщин, о том, что они разрывают им сердце уже второй раз. Почему нельзя было оставить все, как есть? Пусть бы они думали, что их мужья погибли сразу”.

Что за всем этим? Действительные принципиальные просчеты средств массовой информации? Неприятие горестных впечатлений окружающего бытия? Неприятие безнадежности, бесперспективности, бескрылости и безотрадности? Стремление к опорам, к тому, что помогает выстоять, к свету надежды? Тоска по идеалу, по положительному, позитивному?

И здесь я хочу вернуться к сочинениям о современной литературе, написанным в феврале 1964 года. Старшеклассники особо выделили тогда книги, рассказывающие о честных, мужественных, благородных людях. В первую десятку вошли “Судьба человека” Шолохова, “Иду на грозу” Гранина, “Тишина” Бондарева, “Коллеги” Аксенова, “Живые и мертвые” Симонова, “Один день Ивана Денисовича” Солженицына, “До свидания, мальчики” Балтера, повести Айтматова, “Честь” Медынского, рассказы Паустовского. Даже в горькой правде ближе всего им было позитивное, утверждающее человека начало.

Ну а что мы можем сегодня предложить “юноше, обдумывающему житье, решающему, делать жизнь с кого”. Зря мы издевались над этими словами Маяковского, ведь они так достоверны педагогически применительно к юности.

VIII

Лет двадцать пять назад ученики девятого класса еще до того, как на уроках мы говорили о Чехове, подарили мне на день рождения молоточек, на ручке которого были написаны слова из рассказа Чехова “Крыжовник”: “Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные...”. Я был тронут пониманием роли литературы и предназначения уроков литературы.

Но в последние годы все чаще приходится читать в сочинениях десятиклассников совсем другое. Вот несколько примеров из сочинений последних лет.

1997 год: “Невозможно заставить кого-то думать о несчастии других, если он сам не думает об этом без “молоточка”. “Человек с молоточком” не должен стоять около счастливых людей, любой человек имеет право на счастье, и не нужно напоминать о черной болезни, нормальный человек сам будет помнить и переживать”. “Что же теперь, чтобы не считать себя плохим человеком, он должен оставить все, к чему стремился всю жизнь, загнать себя в ряды обездоленных? От этого никому лучше не станет, а горе на земле только увеличится”. “Он считает, что если у кого-то горе, то реветь должен весь мир. Ставить к каждому счастливому человеку человека с молоточком уже шизофрения”.

2000 год: “По-моему, хорошо, когда человек счастлив, и непонятно, зачем человеку напоминать о несчастных людях”. “Несчастные не должны стоять около счастливых и стучать молоточком, а пытаться что-нибудь сделать, добиваться своего идеала”. “Человек всю жизнь стремился к чему-то, в чем-то себе отказывал ради своей цели и в итоге добился того, что хотел. Почему не может обрести он счастье, почему он должен думать о тех, кто по каким-то причинам не смог добиться того же, а не может спокойно сидеть себе и пить чай? Человек должен быть счастлив оттого, что хорошо ему, а не оттого, что хорошо всему миру”. “По-моему, хорошо, когда человек счастлив, и непонятно, зачем человеку напоминать о несчастных”. “Рассказ Чехова устарел. Все, кем стал человек, — это его личная заслуга. Например, моя мама до шестнадцати лет росла в деревне, но все же поступила в институт, и теперь она позволяет мне получить хорошее образование. Она счастлива. И все это ее личная заслуга, и в том, что другая деревенская девочка не смогла поступить в достойное учебное заведение, маминой вины нет. У каждого есть шанс, но надо его правильно использовать”.

С годами таких рассуждений становится все больше. В 2000 году — 40 процентов.

В сочинениях подростков многое верно и справедливо. За их суждениями — огромные сдвиги в нашей жизни. Ориентиры — чувства, вкусы, образ мыслей, стремления — перемещаются к личному, частному, приватному. На мой взгляд, в этом перемещении устремлений и интересов человека к индивидуальному проявляется очеловечивание нашей жизни. Ведь еще недавно личное благополучие, собственные интересы объявлялись атрибутом чуждого нам буржуазного мира. Теперь хорошо известно, что ревнители этой идеологии к самим себе эти постулаты не применяли. Но нельзя не сознавать, какие тяжелые испытания, издержки, соблазны, деформации ждут нас на этом пути.

Порекомендовал одиннадцатиклассникам прочитать “Чернобыльскую молитву” Светланы Алексиевич. И вот как-то перед уроком вижу у себя на столе письмо. Читаю:

“Лев Соломонович!

Я немного боюсь с вами разговаривать, тем более упрекать вас. Поэтому решила написать. Понимаете, я в пятницу решила прочитать перед сном страниц десять “Чернобыльской молитвы”. Но окончилось все тем, что я отложила книгу только тогда, когда прочитала ее полностью, все 224 страницы. На улице уже было светло. В 9 утра мне надо было уходить к репетитору. Но какой может быть репетитор, когда я всю ночь проплакала, с первой страницы до последней. С утра наволочку просто выжимать надо было. Мне просто жить не хотелось. Я два дня ходила под впечатлением и в субботу тоже не могла заснуть. Так вот я хотела бы вас спросить, почему вы не предупредили, какая это книга, почему сделали обязаловку, когда она даже и в программу школьную не входит. И неужели вы считаете, что такую книгу можно читать 16-летнему человеку, когда психика особенно уязвима, нервы расшатаны, когда от недосыпа из-за подготовки к экзаменам в институт кажется, что жизнь отвратительна, а тут еще это. Извините меня, если я немного резка. Я просто посчитала нужным, чтобы вы знали мое отношение к этому. С уважением (Подпись)”.

Я сказал, что никакой обязаловки не было, что рекомендовал я эту книгу, потому что не хочу, чтобы мои ученики и их дети через такое или подобное прошли. А главное, я рад, что моя ученица способна проплакать всю ночь над чужой болью.

Однажды, в связи со стихотворением Твардовского “Я знаю, никакой моей вины...”, я сказал на уроке, что хотя “никакой моей вины” в том, что учителя у нас по многу месяцев не получают зарплату, нет, но мне, лишь один раз на три дня позже получившему отпускные, стыдно смотреть им в глаза. И когда я рассказываю в 10-м классе о том, как Чехов вместо того, чтобы поехать за границу, отправился в мучительный для него, уже больного, путь на Сахалин, многие в классе смотрят на меня непонимающе.

— А вы-то чем виноваты? — говорят мои ученики, когда я с болью рассказываю о трагических страницах ушедшего времени.

— Хотя бы в том, что не одно десятилетие на уроках по “Поднятой целине” оправдывал коллективизацию и даже раскулачивание.

— Но вы же верили в это тогда?

— К стыду моему, да.

— Не виноват же Котов в том, что идея, в которую он верил и которой был предан, оказалась бесчеловечной, — сказал мне при обсуждении фильма Никиты Михалкова “Утомленные солнцем” один из самых думающих учеников одиннадцатого класса.

Но, естественно, не в учениках, не в уроках литературы, не в школе лишь тут дело. Тут дело в атмосфере нашего времени. Русскую классическую литературу отличает нравственный максимализм, ожоговая реакция на чужую боль, стремление туда, “где униженье, где грязь, и мрак, и нищета” (Блок). Но в наше время все это нередко воспринимается как нечто несвоевременное и чужеродное.

Мне позвонил главный редактор газеты “Литература” и сказал, что одна из опубликованных в ней моих статей разгромлена в газете “Ветеран” профессором Георгием Плисовым как вредная и порочная. Внимательно перечитал свою статью, но так и не понял, в чем же там крамола. Достал газету “Ветеран” с разгромной статьей. Читаю:

“Л.С. Айзерман в статье “Уроки совести” выступает против стремления сегодня найти виновных вокруг себя и не спрашивать с самих себя, его настораживает желание все списать на обстоятельства и все снять с самого человека”, — пишет Плисов.

Ах, вот, оказывается, в чем я грешен, идя, по мысли профессора, “вслед за Н. Бердяевым и С. Булгаковым”. По крайней мере хоть записали в неплохую компанию.

“Ветеран” — газета левопатриотическая. Но некоторые либералы полностью солидарны с ее автором и даже идут еще дальше. Из статьи Валерии Новодворской в журнале “Новое время”:

“Мне показалось, что в лицо мне дышит депрессивная русская литература, наша болотная великая классика (и чем величественней, тем болотней), и эта концентрация из Чехова, Достоевского, Горького, Короленко нисколько не выветрилась за столетие, она сохранилась в народном, интеллигентном сосуде и до сих пор действует как смертельный, парализующий яд...

Конечно, несчастных надо пожалеть, помочь им, ежели кто может, но не ставить в пример. Логично? Несчастье не цель, беда не карьера.

Но это там, на Западе, где логика действует, как квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов. А у нас князь Мышкин из романа “Идиот” чуть ли не святой, явная заготовка “делать жизнь с кого”. Зачем было делать благородство и доброту такими бессильными и неумелыми, полусумасшедшими и заставлять кончить в клинике для душевнобольных?

Мы и не подозреваем, какая мощная разрушительная традиция тянется к нам, будто шлейф от пехотной мины, на которую напоролись мы еще в XIX веке. Чехов, Достоевский... Платон Каратаев и капитан Тушин — дальние родственники князя Мышкина, такие ходульно-прописные у Толстого...

Сначала российская действительность тащила искусство в могилу, теперь уже художественная традиция толкает жизнь в тот же могильный ров”.

“Известия” 28 июня 2001 года. На “Прямой линии” Евгений Киселев. Вопрос:

— Вас не смущает такое положение, при котором вы получаете зарплату в 35 тысяч долларов, а ветеран труда или войны — 60 долларов в месяц?

— Я абсолютно честно вам скажу: действительно, я получаю большую зарплату. Хотя та цифра, которой вы располагаете, явно преувеличена. Я аккуратно плачу налоги, и из этих денег платят пенсии и пособия многим людям. Думаю, каждый человек, платящий налоги, имеет право получать в нашей стране сколь угодно большую зарплату. Ради этого, извините за пафос, шли на баррикады в 91-м.

— Шахтеры тоже ходили на баррикады...

— А это вопрос к владельцам шахт, которые им мало платят. Когда мало платят пенсионерам, — это вопрос к государству. Я ни одной государственной копейки не получаю уже много лет, давно работаю в “частном секторе”.

Ну, насчет того, что Евгений Киселев только наполняет наши кошельки своими налогами, он, конечно, лукавит. Киселев получает свои деньги в “частном секторе”, который живет на рекламу. Стоимость же рекламы, это понятно и младенцу, раскладывается на стоимость рекламируемых товаров. Так что, покупая стиральный порошок “Миф” и средство от жира “Ферри”, растительное масло “Злато” и сливочное из Новой Зеландии, пиво “Клинское” и “Три медведя”, пепси-колу и “дирол без сахара”, прокладки и памперсы, холодильник “Электролюкс” и автомобиль “Рено”, мы финансируем и Евгения Киселева.

И, конечно, можно было бы поспорить о том, во имя чего в августе 1991 года люди шли на баррикады.

Но это не главное. А главное в том, как рассуждает один из наших властителей дум. Люди живут плохо. Им мало платят. Они не могут прожить на пенсию. А я-то тут при чем? Моя совесть чиста. Я плачу налоги.

Чего же мы хотим от школьников?

И все это (я имею в виду, конечно, не только Киселева, я приводил в своих записках многие рассуждения оправдывающихся и оправдывающих) — в стране Толстого, Чехова, Достоевского, Блока, Ахматовой, в стране, где все больше обращаются к Христу и Евангелию, все чаще новорожденных крестят, а умерших отпевают, а Рождество и Пасха поистине становятся не только церковными, но общенародными праздниками.

IX

Последний месяц 2000/2001 учебного года — от последнего звонка 25 мая до выпускного вечера, точнее сказать, выпускной ночи с 23 на 24 июня — был для меня по-человечески самым трудным.

На церемонии последнего звонка выпускники по одному выходили с открыткой и цветами и, прочитав то, что было написано на открытке, вручали цветы директору, завучам, учителям. Пока читали тексты учителям физики, химии, математики, истории, я воспринимал все как нечто естественное и нормальное. Но вот вышел один из кандидатов на золотую медаль и обратился ко мне:

Вы нам родной язык открыли,

И вот плоды работы той:

И синтаксис мы изучили,

И пунктуацию... Бог мой!

Теперь мы говорим, как пишем,

Мы ритм стихов и прозы слышим

И можем различить, ей-ей,

Где, скажем, ямб, а где хорей...

Здесь нет ещё и сотой доли

Того, что вы смогли нам дать,

Спасибо вам! Чего же боле?

Что можем мы ещё сказать?

Я был несколько обескуражен: это явно не про меня. Получив цветы и открытку, я взял ее в руки и сначала даже не поверил своим глазам. Попросил коллег показать их открытки. Это был отпечатанный в типографии и купленный в магазине комплект поздравительных открыток по случаю окончания школы. Арт и Дизайн. Мосэкспертиза. Московское качество. Made in Russia. Тираж, правда, не указан. Потом увижу такие же открытки у учителей, выпустивших девятый класс.

За два года до того к семидесятилетию я получил поздравление от своей территориальной управы. Тоже отпечатанное в типографии. Только после слов “Уважаемый (ая)” было зачеркнуто “ая” и вписаны мои фамилия, имя и отчество. И между словами “Сердечно поздравляю Вас со славным юбилеем” и “-летием со дня рождения” было вписано 70. Нетрудно было подсчитать, что если в 1999 году мне исполнилось 70, то родился я в 1929 году, а в 1941-м мне было двенадцать лет. Но под оглушительный смех присутствующих я читал: “Вы прошли славный боевой путь в рядах защитников нашего Отечества в период Великой Отечественной войны и внесли свой вклад в дело восстановления разрушенного войной хозяйства. Наш народ никогда не забудет совершенных Вами подвигов на благо нашей Отчизны”.

Несколько дней мне было не до смеха, не мог прийти в себя. Два года я стремился научить своих учеников говорить и писать то, что думаешь и чувствуешь, выражать свои собственные мысли. Не все, конечно, получалось, но многое все же удалось. Даже мать одной ученицы после экзамена в вузе с гордостью за дочь и за меня сказала: “Не списывала, сама писала”. И вот ни одному учителю ни одного своего слова. Такого за 49 лет моей работы в школе не было ни разу. Или это родители позаботились, чтобы не утруждать своих чад перед экзаменами?

Правда, на выпускном банкете многие ученики, в том числе и не шибко речистые, подходили к нашему учительскому столу и взволнованно, искренне и трогательно говорили о том, ЧЕМ для них была школа.

Но по сравнению с главной моей болью это было мелочью жизни.

В июне 1996 года моя коллега показала мне экзаменационное сочинение своего девятиклассника. Более сильной работы я не читал. Оказалось, что автор сочинения так же блистательно учится по всем предметам, но из школы собирается уходить: учиться не на что. Его уговорили остаться в школе и как могли помогали. И вот через два года на медальной комиссии (я был ее членом) читаю сочинение этого юноши, который идет на золотую медаль, о романах Ильфа и Петрова. Это была яркая, талантливая, блестящая работа.

Получивших в тот год медали наша префектура наградила бесплатными путевками на Мальту. Но этот юноша поехать не мог: у него не было приличной одежды и ни одного цента на карманные расходы. Мы тогда обратились к руководству и попросили наградить его деньгами. Осенью я узнал, что никуда он не поехал и поступил в институт, который был далек от его интересов.

Полноценное образование становится недоступным для детей из малоимущих семей. Из сказанного вовсе не вытекает, что я против негосударственных школ и платного высшего образования. Кто хочет и может, пусть платит. Меня волнует другое: мы губим на корню таланты. Мы обкрадываем себя сегодняшних, и особенно свое завтра.

Сегодня Ломоносов из Холмогор может не приходить в Москву. В созданный им университет он не поступит.

Х

Каждый год, выпуская одиннадцатые классы, я переживаю чувство абсолютной бессмысленности того, что я делаю. Не буду сейчас говорить о том, что мои уроки литературы и то, что требуют от абитуриентов на экзаменах в вуз и на что нацелены сборники текстов готовых сочинений, — это совершенно разные миры. Хочу сказать о другом: о финансовых возможностях родителей. Не раз те мои лучшие ученики, которые не занимались с репетиторами из того вуза, куда поступают, на экзаменах получали тройки и даже двойки. А те, что еле-еле “тянули” на уроках литературы, но занимались с репетиторами, получали проходные оценки.

Но расскажу о невероятной истории. По договору с одним из институтов у нас было совместное экзаменационное сочинение. Тех работ, которые выпускники 1 июня писали в вузе, мы не увидели, получив лишь протокол экзаменов. Один выпускник — кандидат на золотую медаль — получил за это сочинение “тройку”. Поскольку оригинал сочинения остался в вузе, в городскую экспертную комиссию мы отправили его ксерокопию. Мое личное мнение и единодушное мнение всей экзаменационной комиссии о сочинении было очень высоким, но в данном случае оно ничего не значило. Скажу при этом, что по всем предметам, кроме литературы, вузовские преподаватели готовили этот класс к экзаменам в свой институт в течение двух лет, за что родители через сберкассу платили деньги.

Городская экспертная комиссия оценила сочинение на “пять”.

На втором экзамене юноша, о котором я рассказываю, получил четыре (пятерку поставили только тому, кто занимался с репетитором из института). На третьем экзамене он отвечал так блестяще, что экзаменатор вынужден был поставить ему “пять”. Проходной балл, а затем и золотую медаль он получил.

Если бы вы знали, какие ученики часто поступают в вуз только потому, что их “знания” оплачены через репетиторов.

Приведу свое выступление на выпускном вечере.

“На церемонии последнего звонка говорили о том, что нынешний выпуск — первый выпуск нового века и нового тысячелетия. Это действительно так, но особого, глубинного смысла я в этом не вижу. Так, случайное совпадение хронологических вех.

И вместе с тем именно этот выпуск — исторический в полном смысле этого слова. Дело в том, что сегодня из школы уходит первое в истории поколение, которое всю свою школьную жизнь прожило не в СССР, а в России, не в обществе, которое называло себя социалистическим, а в обществе, ставшем на путь капитализма, поколение, которое всю свою школьную жизнь провело в школе, где не было ни октябрят, ни пионеров, ни комсомольцев. Согласитесь, что это действительно историческая веха.

Я пришел в эту школу 12 лет назад. И, если не ошибаюсь, мой первый выпуск здесь был последним советским выпуском. И вот теперь первый полностью постсоветский. Вот почему я хочу ограничиться одним, но историческим пожеланием.

В нашем новом гимне о России сказано, что это страна, Богом хранимая. Мне лично в это не верится. Достаточно сказать, что в только что ушедшем ХХ веке Россия прошла через шесть революций и восемь войн.

Вот почему я прежде всего вам желаю дожить до того времени, когда в России будет жизнь, достойная этой великой страны и ее народа.

Ах, как не хочется еще раз цитировать известные строки Некрасова:

Вынесет всё, что Господь ни пошлёт!

Вынесет всё — и широкую, ясную

Грудью дорогу проложит себе.

Жаль только, — жить в эту пору прекрасную

Уж не придётся ни мне, ни тебе.

Напомню, что Некрасову, когда он сказал это “ни мне”, было 43 года. А слова “ни тебе” обращены к маленькому мальчику Ване.

Так нет же!

Пусть не мне.

Пусть не нам.

Но пусть вам будет дано увидеть ту пору прекрасную, о которой тщетно мечтали многие и многие поколения русских людей”.

А потом ужин в ресторане, концерт, танцы. И утром на автобусах на Красную площадь.

Во вторник я пришел в школу и зашел к нашей медицинской сестре Наташе померить давление (ее обязали быть всю ночь с выпускниками, хотя ей идти в ресторан очень не хотелось).

— Как вы после ночи? — спросила она меня.

— Пришел в полвосьмого, лег и через два часа проснулся.

— А я тоже пришла, рассказала Даше, как все было, и тоже спать не могла.

Меня кольнуло в сердце: значит, ее дочь Даша, окончившая школу в этом году, в ресторане не была, потому что не было денег на него.

Я пошел к классному руководителю.

— Сначала родители говорили, что проблем тут не будет, а потом заявили: “Мы за других платить не будем”.

Я пошел к директору.

— Мы об этом уже говорили в ресторане, когда обнаружили, что Даши нет, — с горечью сказала она. — Я же специально спросила у членов родительского комитета, что будет, если кто-то из родителей не сможет оплатить ресторан. И они мне сказали, что за одного человека они заплатят сами. Да в конце концов, мы и сами нашли бы деньги, тем более для дочери нашей сотрудницы...

Но, как говорится, поезд уже ушел. А заноза в сердце осталась.

Потом — отпуск, и я пишу эти записки, пытаясь понять себя, своих учеников, современную школу, время — жизнь. “Я понять тебя хочу, смысла я в тебе ищу”.

А 1 сентября — новый учебный год, пятидесятый мой учительский год в школе.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru