Сергей Юрский
Рассказы
Выборы со старухой
Собирался уезжать. Времени в обрез. Дел по горло. А тут надо еще подкрепиться, а заодно открепиться. Зайду, думаю, в префектуру — там, знаю, за раздевалкой буфетик, несколько ступенек вниз, холодные блюда очень приличные и недорого. Там и подкреплюсь. А на втором этаже как раз избирательная комиссия — паспорт с собой, чего тянуть, возьму с божьей помощью открепительный талон. Приму участие в выборах за рубежами нашей родины. В консульство, а то и в посольство с открепительным талоном обязаны впустить. Там, прикидываю, тоже, наверное, какой-никакой буфет есть — возьму бутербродов или просто сэндвичей с каким-нибудь повидлом, за валюту, конечно, но все-таки, надеюсь, подешевле, чем в кафетериях общего пользования.
Вот хотел написать: “И РАСПАХНУЛ Я ДВЕРИ ПРЕФЕКТУРЫ”, честно, хотел так написать. Но не напишу — реальности не соответствует. Бывший дворец князей, чтоб не соврать, Гагариных-Запесоцких, где помещается префектура, двери имеет высотой 2 м 85 см, а вес не менее двух центнеров. Так что насчет “распахнул”— это сильное преувеличение. Мужик я, прямо скажем, не совсем слабый, но эту дверь я слегка только отодвинул, а потом пролез в образовавшуюся щель.
Шесть белых ступенек вверх, и потом длинный стол, перегораживающий дальнейшее движение посетителя. За столом молодой мент. Вежливый и распорядительный. По телефону говорит, со мной разговаривает и еще толковые советы дает девице, которая стоит на стуле и привешивает к стене наглядную агитацию.
“Не знаю... не знаю... не знаю... — говорит мент в телефон, — не знаю... может, позже будет, а может, совсем не будет... это когда как... не знаю... а секретарша в отгулах до конца месяца... не знаю, не знаю”, — это он все в телефон.
В то же время мне: “Слушаю вас! Ноги оботрите как следует, у нас ковровая дорожка только-только из чистки”.
А в телефон: “Не знаю... может, в среду... попробуйте пораньше... пожалуйста, запишите... 956 23 18... ну да, этот самый телефон... по которому вы звоните... ко мне и попадете... а его не знаю... не знаю... не знаю... не знаю...”.
И тут же девице с доброй хорошей улыбкой: “Люда, ну не достанешь. Ну, высоко же для тебя. Люда... ну навернешься же сейчас со стула... Лестницу надо.... Люд, навернешься...”.
И опять мне: “Слушаю вас внимательно! Вы к кому? У нас все закрыто. Неприемный день”.
Я говорю: “Мне в избирательную комиссию”.
Он даже слегка как бы поперхнулся. Вскочил с места, рявкнул в телефон: “Ничего не знаю!” — и положил трубку. “Пожалуйста! — говорит, откидывает верхнюю часть своего стола, вроде как похоже на прилавок, и образовался такой неширокий проход. — Прошу вас, — говорит, — проходите, только не зацепитесь, обратите внимание — там гвоздь торчит”.
Прошел я, значит, через этот стол и поворачиваю к раздевалке. А он говорит быстро: “Можете в пальто. Избирателям разрешается. А гардеробщица больна”.
Я спрашиваю: “А буфет у вас сегодня работает?”.
“Работает, — говорит мент. — Буфет — это каждый день. Милости просим. Но только он до 12.30. Так что уже закрыто”.
“А с какого часа?” — спрашиваю я, сам не знаю к чему, не пойду же я, в самом деле, с утра в префектуру чай пить!
“С 8.15”, — говорит вежливый мент.
“Понятно”, — говорю я и при этом сам на себя раздражаюсь. Чего “понятно”? Ясное дело — “понятно” — работает буфет с 8.15. до 12.30. Чего тут не понять?! Но мне-то какое до этого дело?! Я-то чего этак подхватываю? “Понятно” — говорю. Хотя странные какие-то часы работы, это тоже раздражает: что ж они, как придут на службу, так и едят в буфете, а как время обедать, так все и закрывается?! Так, что ли? И я еще со своим “понятно”! Глупость какая-то. Никакой логики.
В это время, как и предвидел милиционер, девица на стуле слишком потянулась вверх, слишком уж встала на цыпочки, и стул под ней поехал по мраморному полу всеми четырьмя ножками. И девица завизжала, и стул под ней по мрамору завизжал. Мы с ментом подскочили и подхватили ее за довольно приятные ноги в блестящих колготках. “Я ж тебе говорю — лестницу надо”, — по-доброму сказал мент, когда мы ее составили на пол.
Люда ушла, смеясь и виляя задом. А плакат так остался висеть криво на одной точке. На плакате была сфотографирована несметная толпа людей, которые торопились войти под высокую арку с поднятыми вверх листками, и черными буквами большая надпись:
ГОЛОСУЙ, А ТО НЕ ПРОГОЛОСУЕШЬ!
Я раскланялся с милиционером и пошел по свежей ковровой дорожке на второй этаж.
“236-я комната! — ободрил меня вслед расторопный мент. — Там Елена Герасимовна, она все объяснит”.
Елена Герасимовна как увидела меня на пороге, так прямо руками развела. “Здравствуйте! — говорит. — Здравствуйте, дорогой мой человек! Какие у нас проблемы?”
Я ей протянул два паспорта — нормальный и заграничный. Объяснил, что уезжаю в командировку, а выборы почти уж на носу. Хочу, дескать, открепиться.
“Игорь Александрович! — говорит она. — Да это ж не у нас. Это на участке надо. А мы — комиссия”.
“Ах, ты, Господи! Надо же! А где участок?”
“Так, Игорь Александрович, вы же живете на Дубенецком, не так ли? Там у нас за уголком Тишков переулочек. Дом 2 и квартира 2. Там ваш участок. С 3 до 6”.
“Вон что... — говорю я, а самому так неловко: она меня и по имени-отчеству и, где живу, знает, а я — вот убей бог! — не помню, откуда мы с ней знакомы. Ну, неловкость! Прямо-таки неловкость! Или это жена художника, который, всегда пьяный, надо мной живет? Вроде, она. Надо же — совсем зрительная память отказывать стала. — Спасибо, — говорю, — до свидания”. — И пошел по коридору к лестнице.
А она вслед так игриво: “Игорь Александрови-и-ич!”.
“А?” — обернулся я.
“Паспорта-а-а!”— и так шутливо как бы грозит мне моими паспортами.
“Фф-у ты! Вот так бы ушел. Спасибо вам”.
“Игорь Александрович! — говорит она, теперь уже даже с укоризной. — Вот вы в Мексике проголосуете за наши центральные органы. А московское руководство что же, так без вашего мнения и останется?”
“Почему? Я там и за мэра, и за вице-мэра, и за кого там еще...”
“Не-е-ет! В Мексике вы только за Думу будете голосовать — за центральные органы. А местные выборы — это только здесь. В Мексике этих бюллетеней не будет”.
У меня ледяной холод вдруг по спине пошел. Откуда, думаю, может она знать, что еду я в Мексику? А? Что за чертовщина? А сам уже беру паспорта из ее рук и говорю как бы на прощанье: “Придется, значит, им без моего голоса побеждать соперников”.
А она: “Так вы же можете досрочно проголосовать. Хоть сейчас. Прямо здесь, у нас. Это предусмотрено — за местные власти можно досрочно”.
“Ну, давайте. Проголосую”.
“Пойдемте-ка, пойдемте... это в комнате 201, в том коридоре”.
Идем. А она деловито так: “А Виктория Львовна от вас выписалась? Или она голосовать будет по прежнему адресу?”.
Я прямо-таки внутренне ахнул. Виктория — это моя жена, с которой мы год назад развелись. Но это совершенно частное дело, мало ли что! Откуда, откуда эта Герасимовна всю мою подноготную знает и ворошит?!
Промолчал я. Ничего не ответил. Иду. А она опять: “Виктория Львовна не уезжает с вами? Остается?”.
“Она, вроде, на месте. Я не особо в курсе”, — сказал я, не скрывая некоторой хмурости.
“Зинаидочка! Я к вам гостя веду. Еще один голосочек у вас будет!”— крикнула вперед Елена Герасимовна.
А полная Зинаида в очках уже стояла в розовом пиджаке на пороге 201-й.
“Подождать придется немного”, — сказала она, поправляя очки, когда мы подошли.
Дверь в 201-ю была приоткрыта. Кто-то в сером сидел за столом, но я не успел разглядеть, Зинаида крепко, со щелчком, затворила дверь и вздохнула.
“Го-ло-су-ют!” — беззвучно, одними губами, пояснила мне жена пьяницы-художника.
“Она уже час голосует”, — Зинаида снова сердито поправила очки.
“А-а-а-а! Торопить нельзя! — пропела Елена Герасимовна и объяснила мне: — У нас ведь специальной кабины нет, значит, избиратель принимает решение в кабинете”.
“Второй час пошел, как принимает решение”, — Зинаида взглянула на часы.
“Ну, это право избирателя. Выбор теперь большой. Не то, что раньше — кабина была только так, для проформы. К ней и подходить-то боялись, чтоб не подумали, что есть сомнения. Вы, Игорь Александрович, родились в 54-м, да еще 7 ноября, так вам все это по-настоящему-то, слава богу, незнакомо”.
“Что за черт! — стукнуло у меня в голове, — это ж просто... от этого свихнуться можно... Откуда она все...”
“Ну, я вас оставлю. Зинаидочка вас не обидит, — сказала Елена Герасимовна и пошла по коридору, уверенно впечатывая в красную дорожку низкие широкие каблуки своих туфель. Потом обернулась и почти игриво пропела: — Игорь Александрови-ич! Паспорта больше не забыва-ать!”.
Тут меня и пронзило, как иглой, — ПАСПОРТА! Это все она из двух моих паспортов знает! И про жену, и про развод, и про Мексику — там же виза стоит с датой! Вот и вся разгадка. Но вопрос — когда же она успела все заметить и все запомнить?! Это же прямо цирк какой-то!
Зинаида приоткрыла дверь, заглянула и снова закрыла. Я перелистывал свои паспорта и только ахал — там же все, ну, все про человека рассказано. Только видеть надо.
“Какая у вас Елена Герасимовна наблюдательная”.
“О-о! Конечно, — сказала Зинаида. — Елена Герасимовна уникум. Колоссальный опыт. — И добавила, помолчав: — Она здесь еще при Гробовщикове работала”.
“Понятно”, — сказал я и опять на себя обозлился. Что ты все подлаживаешься, подлизываешься, говорил я сам себе внутри себя, ну что тебе “понятно”, к чему ты это сказал? Веди себя независимее, развязнее... Как я мог эту Герасимовну с женой пьяницы-художника спутать? Ну, ничего же общего! Ничего! Эта красится, а та совсем седая, и лицо у той в два раза шире, и зовут ту, теперь вспомнил, кажется, Нина с чем-то. Это ж надо, какая рассеянность, невнимательность, когда рядом есть люди, которые прямо рраз — и вся твоя жизнь отпечаталась.
Зинаида приоткрыла дверь: “Ну, что, Вера Тимофеевна, заканчиваем?”.
За дверью что-то проскрипели.
“Ну, ладно, — сказала Зинаида и посмотрела на меня. — Что ж вам так стоять... входите, присаживайтесь, я схожу за вашими реквизитами”.
В 201-й стояли три стола и по стулу возле каждого. За правым столом сидела старуха в сером потертом пальто и зеленоватых резиновых ботах. Голову покрывал сильно свалявшийся оренбургский платок. Перед старухой лежали листы. В руке она держала шариковую ручку, и держала каким-то особым манером... как художник, наверное, держит кисть, примеряясь, куда бы посадить пятно.
Я сел за левый стол. А третий стол был пуст. На нем только стояли графин и цветок в горшке. Я было спохватился, что теряю время, а мне завтра уезжать, но почувствовал вдруг, что устал ходить и стоять и что посидеть на стуле очень даже приятно.
“Чеботарев?..” — вопросительно произнесла старуха.
“Что?”
“Конечно... сей месяц... и прошлый... пенсию носят. Но май... и август... и задержки, и грубости такие...”
“Не вмешивайся! — сказал я сам себе внутри себя. — Не твое дело”. А старуха и не со мной вовсе говорила, а с бумагами или, может, с этим Чеботаревым, над фамилией которого она сейчас трясла шариковой ручкой. Но знака так и не поставила.
“Если мэр и вице-мэр... что ж они, как склеенные?.. А если вице-мэра от другого?.. Пол прогнил совсем... в прихожей возле двери прямо дыра, и там пробегает кто-то... может, мышь или крыса... а может, еще кто хуже. ...Даже писали вице-мэру... на РЭУ-5 для передачи... ну, игде пиломатериалы?.. Жжем... второй год... все жжем... А нонешний мэр от какой партии?”— подняла она на меня круглые неглупые глаза.
“У него своя партия, он ее и возглавляет. Если смотреть объективно, то наш мэр...”
“Этого нельзя! Пожалуйста, никакой агитации в кабине. Молча, молча! Вера Тимофеевна сама должна... без давления... — это показалась в дверях Зинаида. — Я уже заказала, сейчас принесут ваши реквизиты, буквально через две минуты... Я пока покурю на лестнице. Только, пожалуйста, вы без разговоров”.
Я стал листать свои паспорта. Да-а... Мексика... Как еще будет в Мексике-то? Там сейчас жарко, наверное... в Мексике. Но вообще-то, это ж надо додуматься — купили в Мексике какую-то машину... шлифовальную, что ли... В Мексике!!! Это наш главный только спьяну мог, его там, наверное, поили неделю на переговорах, вот он и... Или взятку дали... Мексиканская шлифовальная машина... в шести ящиках. Она не то что ни одного дня, она ни одной минуты у нас не работала. Она даже не завелась. Может, там напряжение другое... И вот теперь оттуда вызывать наладчика дорого — долларов нет. А по перечислению доллары есть. Значит, везем машину обратно... уже в восьми ящиках... она в свои шесть почему-то ни за что не влезла... Ремонт четыре недели... И опять едет главный... и я, значит, приставлен, чтоб он там совсем с рельсов не сошел... Месяц в Мексике... Может, и повезло... а может, и нет... тут дел много... выборы вот пропускаем...
“Зубов, написано, от партии “Яблоко”...— произнесла старуха, — с 60-го года рождения... в Сокольниках живет... это ж далеко, если что... телевизор вдруг... и звук хриплый, и рябит... на всех каналах кроме Канал Культура... Тоже плохо видно, но не рябит... и всегда бывает под выходные... звоним, звоним... говорят, в понедельник мастер придет, заменит что-то, вставит... украли важную деталь на цветные металлы... А еще суббота — воскресенье... все жжем, жжем... а как ждать без телевизора, сериал прерывается... ...Если деталь, то почему тогда Канал Культура не рябит? А тут... Сокольники! Это сколько ехать! Не знаю... что они там думают... в партии “Яблоко”?..”
“Ну, вот, — вошла Зинаида и выложила передо мной обширные листы хорошей качественной бумаги. — Вот это за мэра, вице-мэра, а это за советников. Тут надо одну галочку, а здесь четыре. Разберетесь?.. — повернулась к правому столу: — Ну что, Вера Тимофеевна, будем заканчивать или как?”
“Назамсон Ефим Борисович, — прочла старуха, — это как?”
“Давайте, давайте за Назамсона. Решайтесь. Я не агитирую, но если вы выбрали, то ставьте крестик или галочку”.
“За Назамсона?”
“Нет, вы меня не спрашивайте, вы сами. Я только создаю вам условия для свободного волеизъявления”.
“Сказали, как выборы пройдут, поднимут опять за электричество... и за телефон... в полтора раза поднимут”.
“Кто сказал?”
“В угловом магазине... А вообще-то нонешний мэр неплохой... неплохой... представительный...”
“Ну и давайте за него”, — сказала Зинаида.
“Но он же вместе с вице-мэром... прямо не знаю. Вице-мэра я, считай, ни разу не видела... не показывали... или телевизор плохой... по Канал Культура симфония все время...”
“Я закончил”, — сказал я.
“Вот и чудесно. Сложите листы вдвое. Я не смотрю. А теперь этот в этот конверт, а этот в этот”.
“Шикарная бумага. И конверты какие... большие, белые, с самоклеем”.
“Ой, не говорите, — вздохнула Зинаида. — Я ведь тут совмещаю, а так я в мединституте работаю. У нас же совсем бумаги нет, карту больному на обрывках школьных тетрадок пишем. А тут... смотреть больно”.
“Сколько ж надо таких листов, таких конвертов?”
“Да миллионы! Миллионы, поверьте!.. Так, подождите. Теперь я заклеиваю... и вы распишитесь... прямо на сгибе... а здесь я распишусь... Сейчас... Теперь на подписях две печати... И... то же самое со вторым конвертом... это, значит, за советников...”
“У ней шумят в неположенное время, — сказала старуха. — И гости, и магнитофон... выпивка, конечно, хохот. Я писала на нее и ей говорила — уймись. ...Смеется, водку предлагает. Я, говорит, скоро магнитофон продам, а куплю СИ-ДИ, звук будет чище и мягче... Чего СИ-ДИ? Как понять — СИ-ДИ?.. А если за Чеботарева... он вообще влияние имеет?”
Мне показалось, что время умерло и стало неподвижным. Я подумал: ну, ладно, я в Мексику уезжаю... по важному делу... а старуха-то эта в зеленых резиновых ботах и сплющенном платке оренбургском, она почему раньше времени голосует? Она-то куда уезжает? Она ж тут вросла. Никуда она не может уезжать! Значит, это какое-то незаконное предварительное голосование. Хотел у Зинаиды спросить, но опыт подсказал: не вмешивайся! Не вмешивайся, Игорь, не в свои дела! И людям не поможешь, и сам запутаешься... Уже четвертый час. Надо на участок бежать — там открыто уже. Не решена же ни одна проблема — опять и открепляться надо, и подкрепляться. В животе бурчит.
Я распрощался с обеими женщинами. Зинаиде даже ручку поцеловал. Поклонился Вере Тимофеевне, но она нависла над бюллетенями, трясла шариковой ручкой и поклона моего не заметила.
На улице уже темнело. Некоторые машины зажгли фары. Куда денешься — декабрь! Стою. Передо мной магистраль. За спиной фасад дворца князей Гагариных-Запесоцких. Я вдохнул сырого прохладного воздуха. И вдруг отчасти даже как-то радостно удивился: смотри-ка, все-таки еще что-то движется. Троллейбус поехал. Машины в очередь на поворот стали. Девка в расстегнутой дубленке яблоками из ведра торгует. И кто-то покупает. Человек с бородой цветы понес быстрым шагом. Дети безобразничают около тумбы. Даже аккордеон слышится — это, наверное, нищий около метро. Я вот в Мексику еду. Жизнь.
Я вспомнил, как быстро провел я свое голосование. И правильно — чего тянуть! А с другой стороны... я ведь галочек понаставил, потому что мне уже все равно. Я завтра в Мексике. А старуха... старуха еще надеется, что кто-то что-то переменить может.
Теперь уже все машины шли с зажженными огнями. И люди побежали быстрее. Торопятся люди. Дорогу друг другу перебегают.
Куда бегут? Непонятно.
Москва—Чикаго
Троллейбусная прогулка
Мой ежедневный друг и отчасти отдаленный родственник Витюша человек нервный, спящий в неположенное время суток с затычками в ушах и с черной повязкой на глазах, чтобы ничего не видеть и не слышать. В остальное время он очень даже веселый и наблюдательный человек. Интересуется разными человеческими проявлениями, особенно женщинами.
Вот, знаете, в прошлом, то есть теперь уже получается в позапрошлом, короче говоря, в XIX веке было выражение — “места не столь отдаленные”. Это значило — действительно, не черт-те где, а, скажем, ну, там, в Ижевске... или в Рыбинске, что ли, поселить человека. Но все-таки это не просто место жительства, а наказание. Так просто оттуда не выберешься. Я это к тому, что времена нашего с Витюшей ежедневного общения можно назвать “времена не столь отдаленные” — то есть не то чтоб какие-нибудь средние века с инквизицией, полным отсутствием электричества и прочее, но тоже, прямо скажем, не сахар, и из них выкарабкаться было тоже совсем не так просто. Так что то, что мы оба дотянули до 2000 года и даже перешли эту черту, можно считать некоторым достижением.
Так вот, во времена не столь отдаленные Витюша, случилось, впал не только в бессонницу, но даже в полное отчаянье. Он прямо-таки возненавидел наш общий с ним родной город Ленинград и его роскошные с виду дворцовые окрестности. Он подобно принцу Гамлету восклицал: хочу уснуть с повязкой на глазах и затычками в ушах и не просыпаться! Видеть не могу, ну просто не могу видеть окружающей меня действительности и этих рож, которые населяют эту действительность. Я лучше повешусь на сосне в рощице на Карельском перешейке или вплоть до того, что женюсь на англичанке и уеду в Великобританию мыть из шланга по ночам самолеты или преподавать в тамошнем Лондонском университете. Пошло оно все подальше!
Ну, сказано — сделано. Не без затруднений и не без некоторых трений с официальными органами, но стал Витюша лондонским... ну, можно даже сказать, денди. Потому что мужчина он был видный. Доходили изредка от него и весточки. Он сообщал, что это наше счастье, что мы не узнали, как он, лондонскую действительность. Английская пища ему совершенно чужда, и он к ней не прикасается. Сон его сократился буквально до двух часов в сутки, даже с применением улучшенных английских ушных затычек. Остальное время он вынужден разглядывать надоевший пейзаж за окном либо рожи, населяющие этот пейзаж, рожи, от которых его воротит еще больше, чем от наших рож, оставленных им ради этих, английских. Единственная, сообщает, радость — это редкие поездки в страну Австрию, в ее города, наполненные историей и музыкой. Необыкновенную усладу дают венские заварные пирожные и булочки с изюмом. Свежесть зелени, цвет неба — все так привлекает и успокаивает, если бы только не рожи, которые высовываются отовсюду и наполняют собой эти замечательные города.
Пришел срок и — слаб человек, что поделать! — соскучился мой друг и отчасти отдаленный родственник даже по нашим краям. И потянуло его пройтись или проехаться этаким, как уже было сказано, лондонским денди по Невскому, да вдоль Невы, да и по мостам... подкатить к местам былой славы (а слава была, нечего таить, была слава!), поглядеть, какие девчушки подросли, вообще поглядеть, да и себя показать. А тут как раз перестройка подоспела. Одна дырка, другая дырка в крепкой некогда границе, и стал наш так называемый железный занавес вроде как решето. Кто попало поперся в обе стороны. Только успевай штампы ставить.
Ну, и опять, как хотел, так и сделал. Вот и Санкт-Петербург, бывший Ленинград. Май. Молодая листва на деревьях. Множество ларьков. Сникерсы и прочее, и прочее. Казино сверкают, даже в дневное время не жалеют лампочек. Немного портят впечатление группочки плоховато одетых людей с какими-то невозможными плакатами: “ДА ЗДРАВСТВУЕТ ВСЕ КАК БЫЛО!” и еще: “НАШ МЭР СВОЛОЧЬ!”. Но это отклонения. Главное-то есть — Нева, дворцы, места былых поцелуев, беловатые уже ночи.
“Поеду, — думает мой отдаленный родственник, — на троллейбусе. А? Поеду по знакомому маршруту на троллейбусе № 5. Буду смотреть в окно и узнавать каждый дом, каждую подворотню”. Подкатила как раз пятерка. Сел. Билетов взял целый десяток, чтобы еще, может, куда поехать, и один закомпостировал. Хорошо! Народу мало. В окна все видать. В конечном-то счете все родное. Гостиный двор... канал Грибоедова мелькнул... Казанский собор... Столько вспоминается всего... Контролерша идет.... тоже как в былые времена...
И заводит контролерша интересный разговор с гражданином в кепке, сидящим на два ряда впереди Витюши с правой стороны.
“Почему, — говорит, — у вас багаж не оплачен?”
“Нет у меня никакого багажа”, — говорит гражданин.
“А это что у вас?”
“А это у меня яйца”.
Мой родственник изумился и даже привстал со своего сиденья, чтобы посмотреть, о чем, собственно, идет речь. Мужчина сидел ближе к проходу, а ближе к окну на диванчике лежал такой довольно обширный картонный квадрат с гнездами, и в гнездах помещались яйца. Родственник даже обрадовался, когда увидел такое приспособление. В Лондоне он отвык от таких изысканных способов транспортировки неудобного товара, а тут пахнуло родным и забытым. Спор между тем становился все горячее.
“Но они у вас занимают целое место!” — говорила контролерша.
“А куда ж мне их девать?” — резонно спрашивал гражданин.
“Это ваше дело. При себе их как-нибудь держите. А иначе надо на них билет брать”.
“Ну, вы даете! — говорит гражданин. — С каких это пор яйца стали багажом? Я из принципа платить не буду”.
“Тогда штраф заплатите”.
“За яйца?”
“Да, за яйца!”
“Это мы еще посмотрим”.
“А мне нечего смотреть. Я уже насмотрелась. Ваши яйца занимают все место у окна”.
Мой родственник как иностранец не мог определить, на чьей стороне справедливость, но как бывший советский человек и как мужчина склонялся в пользу гражданина, не желавшего платить. А контролерша уже кричала через весь троллейбус:
“Водитель, не открывайте заднюю дверь на остановке! Я сдам его постовому!”
“Да пожалуйста, — протянул пассажир, но чувствовалось, что он слегка струсил. — Вы же придираетесь. Была бы это сумка или чемодан, а тут — лист картона”.
“Но он квадратный и занимает целое место. Водитель, остановите возле поста!”
Троллейбус уже заворачивал с Невского на улицу Гоголя. Искры сыпались из-под оглобель и гасли, пролетая мимо окон. Водитель то ли от нерасторопности, то ли от мужской солидарности открыл обе двери на остановке — и переднюю, и заднюю. Контролерша кинулась по проходу к водителю.
“Я вам сказала, чтобы вы остановились около...”
Водитель что-то отвечал тоже в повышенном тоне. Сзади стал подавать сигналы другой троллейбус, которому этот мешал подъехать к остановке. Контролерша кричала. Какая-то старуха с места для инвалидов и пассажиров с детьми тоже вмешалась и крикнула непонятно: “Государство им образование дает, все заботы, а они хулиганничают!”.
Человек в рабочей одежде, откусывающий от цельного батона, смеялся и сквозь смех говорил: “Ну, бля, доездились!”.
Тогда виновник скандала, не желая навлекать на себя новые беды, подхватил свою картонку и, аккуратно протиснувшись между входившими, выскользнул из троллейбуса. А вошло человек пять. Разного пола и возраста. Один, тоже в кепке, сел на то самое сиденье, где ранее помещался человек с багажными принципами. И тоже не у окна, а ближе к проходу.
Возле водителя всё скандалили.
“Да пиши чего хочешь!” — кричал водитель.
“И напишу! И займутся тобой кому надо!” — кричала контролерша.
“Ехать будем?” — крикнул в рабочей одежде.
Двери закрылись, и троллейбус, сердито урча электрическим мотором, затрясся в направлении гостиницы “Астория”.
“Следующая “Исаакиевская площадь”!”, — рявкнул водитель в микрофон.
Контролерша решительным шагом подошла к человеку в кепке.
“Ну, что? — сказала она, уперев руки в боки. — Будем платить за яйца или нет?”
“Чего-о? — крайне удивился новенький.— Это что еще за новости?”
“Никакие не новости! — в гневе не замечая подмены, кричала контролерша. — Куда вы их убрали?”
“Чего?”
“Яйца!”
“Да чего вы пристали?! Почему это я должен за яйца платить?”
“Потому что они у вас квадратные!”
Человек в рабочей одежде подавился батоном и стал смеяться и кашлять одновременно.
Узколицый с профессорской бородкой (из вновь вошедших) встал со своего места и сказал: “Господа петербуржцы, что происходит?”.
Тут пассажир в кепке позволил себе ответить на поставленный вопрос, применив совершенно непечатные выражения. И тогда все захохотали. Причем смеялись так, что в резонанс затряслись и забренчали какие-то железки под потолком машины. Троллейбус опять остановился, потому что шофер упал лицом на руль и выл от хохота. Смеялась старуха, смеялся человек в кепке и интеллигент с бородкой. Смеялась контролерша и все вновь вошедшие. Смеялся и мой отдаленный родственник. Он (он мне сам это рассказывал) вдруг почувствовал, что... что-то как бы отпустило его... что-то такое, что долго держало его изнутри. Ему вдруг понравились все эти хохочущие лица и подумалось легко и слезно: “Вот я и дома... будто и не уезжал!”.
Москва
Все время жара
Володя Долгин был фокусник.
Я вспоминаю его как человека длинного, хотя высоким он не был. Он был вытянутым и сутулым. А высокой была его жена Раиса, певшая контральто в Большом театре.
Володя Долгин был большой самоед. Редкость среди фокусников невероятная. Я их много знал, и все они были весьма самодовольные, хорошо спящие по ночам люди. Каждый был носителем какого-нибудь наивысшего титула в их совершенно международной профессии. Каждый хотел написать книгу о подвластной им магии и при этом свято хранил тайну самых сокровенных своих иллюзий. Ни один из них не играл в карты — неловко. Большинство обладало властным характером и административной хваткой, весьма полезной для дальнейшего развертывания своей творческой биографии. И никто из них никогда не испытывал потребности в самокритике.
Володя Долгин был особенный. Он “дергался”. Так он называл состояние постоянного недовольства собой и желания покаяться и измениться к лучшему. А между тем Володе-то уже тогда было крепко за пятьдесят. Володя воевал в Великую Отечественную, и были у него большие и настоящие награды. Трудно было поверить, что когда-то он мог кем-то командовать и проявлять чудеса храбрости. Однако это было. Действительно было. Только давно.
Теперь Володя вскакивал до восхода солнца, часа полтора “дергался” самостоятельно, а в семь часов перегибался из своей лоджии в нашу — мы жили под ними — и шепотом, чтобы не разбудить наших жен, звал меня купаться. Мы спускались крутыми тропинками на пляж и погружались в не согревшуюся еще поутру, шипящую у камней пахучую черноморскую воду. Потом мы обсыхали на лежаках, и Володя говорил, что пора ему сменить пластинку, что он заштамповался в бесконечных повторениях своего репертуара. Ну, сколько можно сдергивать часы с руки вытащенного на сцену из зала человека, не привыкшего к публичности и от стеснения не соображающего, где у него рука, где нога, есть ли на руке часы, или он их забыл дома?! Сколько можно вертеть между пальцами податливые шарики — один, два… пять… снова два… один… ни одного. Сколько можно?
Володя Долгин был близок к правительству. Он много летал в правительственных самолетах, преодолевая расстояния, непостижные для заурядного ума. Он объездил десятки стран еще в те годы, когда обычные люди готовились к туристическому пересечению советско-болгарской границы, как к переселению в райские кущи. Он побывал вместе с большими партийными людьми в местах столь отдаленных, что там до них не ступала нога советского человека.
Вполне сознаю, как возбуждено твое любопытство, терпеливый мой читатель. Ты уж подумал было, что орденоносец Володя Долгин служил в спецвойсках или, еще того хуже, в спецслужбах? Ты ошибся! За всеми рубежами нашей великой Родины Володя, как и дома, снимал незаметно с рук часы, вертел между пальцами исчезающие шарики, вытаскивал из пустого цилиндра длинную связку цветных платочков и угадывал любую карту из колоды, вынутую неверной рукой одураченного зрителя.
И еще Володя говорил. Его доброе, располагающее лицо, мягкие доброжелательные интонации да плюс речь на языке присутствующих в зале, кого бы ни угораздило в этом зале оказаться, — все это не могло не покорять. Если собирались странные разноцветные люди, говорящие на каком-нибудь особом диалекте, нигде в мире, кроме данного местечка, не употребляемом, Володя смело и уверенно говорил на этом диалекте. А если в зале собиралось интернациональное общество, то Володя говорил на языке каждой нации и был подобен святым апостолам в день пятидесятницы.
Текст был всегда один и тот же — обаятельная скороговорочка, которой Володя с самых молодых лет сопровождал свои выступления. “Вы убедились, что эти платки связаны прочно? Проверьте еще раз. Теперь уверены? Но если мне вдруг понадобится только один платочек из этой связки… нет, я сам не решаюсь… я попрошу… допустим, вас, выходите сюда на сцену, пожалуйста… да, да, вы, молодой человек (товарищ в черном, месье в синем, мистер в смокинге, пан в красной бабочке, сагиб в белом, синьор в желтой рубашке, сеньор в полосатом). Помогите мне. Возьмитесь за любой платок из этой связки. Теперь потяните. Великолепно! Спасибо! Платки сами развязались! Именно этот платочек я и хотел. Позвольте пожать вашу руку! Поаплодируем моему помощнику. Он просто великолепен! Кстати, который час? Ах, вы не знаете? У вас нет часов? Вы не носите часов? Носите? А где же они? Пропали? Какой ужас. Сейчас мы немедленно вызовем полицию. А пока позвольте предложить вам вот эти часы, они лежали где-то тут в коробочке… а? Похожи на ваши? Ваши или не ваши? Похожи? Удивительное совпадение...” и так далее.
Этот текст Володя сперва говорил сотни раз, потом записал на бумажке, а потом… Выезжал, допустим, министр культуры РСФСР на Дни России в Бангладеш… или выезжал предисполкома столицы в город-побратим Мньяму… Ну как же эффектно иметь с собой этого фокусника! Он за пару первых дней пребывания, пока министра или предиспокома (или Генерального секретаря — и такое бывало!) везде водят, все показывают, кормят, поят, поздравляют, — так он за эту пару дней сам найдет, кого надо, в посольстве или около посольства, поспрашивает, запишет, поучит, подергается и… на тебе! Когда настанет день ответного приема, после какого-нибудь скучного (но обязательного — протокол!) пианиста или скрипача, можно козырнуть бывшим фронтовиком Володей (“Как его фамилия… мать его… ну?.. Да!”) Долгиным. И почешет Володя как ни в чем не бывало на местном языке. И заулыбаются непроницаемые дипломатические лица представителей стран, далеких пока от социализма. И, может быть, когда снимут с них, дураков, часы, когда заморочат им головы пятью шариками между тремя пальцами, начнут они, наконец, понимать, тупые головы, что социалистический путь — единственно правильный и перспективный, а они со своей частной собственностью на средства производства в полном тупике. Вот же он, наглядный пример: часики были ваши, стали наши! И только от широты души мы возвращаем их вам. Вот вы и улыбаетесь… и в ладоши бьете… косорылые. И все это на вашем же, будь он проклят, тарабарском языке. Для вашей же пользы.
А потому — хороший, настоящий артист этот Володя (как его, все позабываю, фамилия, мать его… ну? Да!) Долгин. И сам его в другой раз с собой возьму, и Василию Кузьмичу порекомендую, когда он в Рейкьявик поедет. Поглядим, как Володька побалакает по-исландски…
И Володя балакал. По-исландски, по-нидерландски, по-тамильски, на суахили, на французском с произношением Мали, на французском корсиканском, на нижненемецком, венгерском, финском, финско-шведском и южнокитайском.
Самым замечательным было то, что Володя НИ СЛОВА не знал ни на одном языке мира, кроме русского. Наизусть! Все наизусть! Бесконечно приставлять одни немыслимые звуки к другим, составляя периоды, в которых глагол неизвестно где, суффикс в три раза длиннее самого слова, а ударение вообще в соседней фразе.
Зубрежке посвящались дни и ночи. Зато… в один прекрасный вечер скромный и обаятельный пожилой человек Володя Долгин с искренней доброжелательной улыбкой на лице делал привычные пассы руками и без видимых затруднений говорил на неведомом ему языке: “Вы убедились, что эти платки связаны прочно? Проверьте еще раз!” и так далее.
Этот текст мучил Володю. Сотни раз он должен был втолковывать те же слова очередному переводчику, обычно плохо знавшему либо местный язык, либо русский язык, либо то и другое.
Нет, вот как сказать “Вы убедились”, но в вопросительной форме? Чтобы было так, понимаешь: “Вы убедились???”... Угу… А как “платок”? Как, как? Не может быть! Как? Да, нет, “платок”! Не “пальто”, а “платок”. Как это у них нет платка? Ну вот это, вот этот предмет как называется?.. Тряпка? Так и говорят? О, Господи! Ну, а как на вашем языке “тряпка”? ХХААПИИСКО-ТАМА? А во множественном числе? Вот, не одна тряпка, а две, три… как сказать “тряпки”? — ХХААПИИСКО-ТАМА КУУНДУКА… О, Господи, сейчас запишу. Скажи еще раз. Так. А “связывать”? Глагол такой, действие такое — “связывать”? “У”? Как это, просто “У”? Одна буква? Ну, допустим, это как раз легко запомнить: ХХААПИИСКО-ТАМА КУУНДУКА У — и все! А как “проверять”? Понимаешь слово — “проверять”? Как по-вашему? Тоже “У”? Не может быть! Точно? И “связывать”, и “проверять” одинаково? Вы ничего не проверяете? Вот это да! А я ничего не понимаю. Ну, ладно, запомним — “У”.
Мука! Зато успех Володя имел всегда оглушительный! Владельца часов, которые исчезли с руки, а потом благополучно вернулись, нельзя было остановить от визгливого смеха. Когда Володя, доброжелательно улыбаясь, сказал: “КХАТ! КААМУНО СКАЛИ НЭ ОБО ХХААПИИСКО-ТАМА КУУНДУКА У” и вытащил из цилиндра связку платков — представление можно было не продолжать, и дипломатический визит можно было считать законченным. Вся публика — господа в смокингах, тюрбанах и фесках, дамы в хитонах, накидках и сари — все свалились с кресел на пол и стали корчиться в неудержимом приступе гомерического хохота.
То ли переводчик чего недопонял, то ли Володя не до конца овладел местным произношением — неизвестно, но эффект был ошеломительный.
Володя объяснял мне, что все дело, очевидно, в контексте. Как вот, к примеру, в английском языке. Видишь в словаре, допустим, слово “рукоятка”, а оно же имеет второе значение: “получать сведения, наматывать на ус” и тут же третье (морск.): “спускать корабль на воду со стапеля”. Все дело в контексте — в каком сочетании употребляется слово. А так как в данном случае разноцветные зрители впервые в жизни видели явление, подобное Володе Долгину, то это ни с чем не сочеталось, и потому получилась такая чертовщина, что только и оставалось упасть на пол и хохотать до самого фуршет-коктейля.
Скороговорочка, произнесенная сотни раз, записанная однажды на листке из школьной тетради, за последние три десятка лет была переведена на большее количество языков, чем произведения Шекспира, Пушкина и Вальтера Скотта.
Об этом и плакался мне Володя Долгин, лежа на ялтинском пляже после утреннего купания. “Надоело! — говорил он. — Вот как вы в театре играете все время новые пьесы, так и мне хочется обновиться. Придумай мне программу. Трюки я любые срепетирую, но нужна идея. Понимаешь меня? Я многих просил, но не верят — думают, чего ему еще надо — в загранку ездит, весь мир повидал. А я ничего не видел, кроме лиц переводчиков. Не верят”.
Высоко в небе летел медленный самолет. Было облачно, и самолет то появлялся, то исчезал. Даже удивительно, как медленно он летел. Или дело не в скорости, просто слишком высоко, поэтому так казалось.
Володя говорил: “Завидую тебе, что ты без снотворного спишь. А я не могу. Дергаюсь. У меня хорошее снотворное — швейцарское. ТАМ покупал. Не подделка. Сперва принимал полтаблетки — чудно засыпал. Потом замечаю — не берет. Стал брать по целой. Было ничего. А последнее время, вроде, хочу спать, и глаза закрываются, а в голове все равно будто турбина крутится…”.
Помолчали. Крикливые женщины с соседних лежаков забрали своих детей и погнали их, как гусей, в гору — завтракать. Они питались в первую смену, а мы с Володей во вторую. Прибой усилился. Волны тяжело шмякались о большие камни. Брызги летели далеко и попадали нам на ноги. Это было приятно.
Володя говорил: “Может, все поменять, а? На корню поменять, понимаешь? Сделать в стиле “Старик Хоттабыч” — с бородой, в халате? А?.. Но это ж надо, чтобы кто-то написал… и режиссер нужен… А потом думаю — может, с животными работать? Знаешь, кролик превращается в утку… или в голубя. Правда, хлопотно… Сейчас-то я налегке, а там пойдут клетки, питание у каждого свое… ассистентка нужна… …И опять же — кто напишет текст?.. И так вот до утра крутится в голове… То ли это сны, то ли бессонница — непонятно... Стал я по две таблетки принимать. Ну, тут отрубаюсь полностью. Швейцарцы знают, чего делают. Отрубаюсь так, что Раиса меня растолкать не может. Весь день сплю. Она уже на вечерний спектакль распевается — а голос у нее, знаешь, труба, два этажа вверх, два этажа вниз жалуются. А я не слышу. Ну, я вообще бросил их принимать. Так и дергаюсь. Всю ночь”.
С треском рванулась моторка от соседнего пляжа. За ней бодро вскочил на волну лыжник в ярко-красных плавках. Но тут же его закосило, и он рухнул в воду. Мотор смолк, и стал слышен мат и громкое отплевывание. Моторка на малых оборотах пошла назад.
Володя говорил: “Я с этой новой программой всех знакомых задергал. Нужна идея. Я и тебя в покое не оставлю. Вот все двадцать четыре дня буду тебе говорить: дай идею! Поставь мне программу!.. Ну?.. Есть идея какая-нибудь?”
“Есть”.
“Ну?”
“Велосипед”.
“Что велосипед?”
“Ездишь по кругу на велосипеде и одновременно показываешь фокусы”.
“Манипуляции…” — поправил он меня.
“Ну, манипуляции”.
“А руки? Они ж на руле”.
“А нет, надо ехать без рук. Или, еще лучше, на одном колесе с седлом. Знаешь, в цирке…”
“Разыгрываешь?”
“Да почему? Серьезно, может быть здорово. Если под хорошую музыку. Такой галопчик… Или, наоборот, “Лунная соната””.
“Разыгрываешь…. Это со мной уже делали... Вот было…”
Первый рассказ Володи Долгина
Мы с Гришей Гориным соседи. Вместе собак гуляем. Я его каждый день доставал — ты ж писатель, придумай программу. Мне надо новое, чтоб у других такого не было.
И вот раз, ночь уже была, час ночи, наверное, — звонок! Гриша говорит в трубке: “Володя, мы тут сидим — Арканов, Ширвиндт, Альтов, — и мы все вместе решили тебе номер придумать”. Я говорю: “Спасибо, тронут. Ну, так что?” “Пока, — говорит он, — пока мы только решили придумать, но еще не придумали. Мы тебе еще перезвоним. Или ты, может, к нам зайдешь?” Я говорю: “Поздно. Я только что таблетку принял, носом клюю”. “Ну, ладно, — говорит. — Подремли. А мы, как сочиним, так тебе сразу позвоним”.
Я лег на диван и сразу вырубился. А через час примерно, значит, часа в два — звонок! Телефон рядом и так настойчиво звонит. Беру трубку.
“У нас к тебе вопрос, — говорит Гриша. — Арбуз как, подходит?”
Я спрашиваю: “Для чего?”.
“Ты что, — говорит, — отключился? Мы ж для тебя стараемся. У нас вопрос — арбуз участвовал когда-нибудь в иллюзиях?”
Я говорю: “Арбуз… вроде, нет, не слыхал”.
“Заметано! — кричит Горин. — Не было арбуза! — это он, я слышу, остальным говорит, а они там, слышно в трубке, кричат “УРА-А!”, чокаются. — Заметано! — говорит Гриша. — Значит, арбуз! Сейчас начнем придумывать. Мы тебе еще позвоним. Ты не спи”.
А я как раз чувствую — действует таблетка, самое ей время. Сел в кресло. Даже приемник включил, чтобы не заснуть. И тут же заснул. Прямо в кресле.
Часа в три — звонок. Я совсем ничего не соображаю. Продираю глаза. Хватаю трубку.
Гриша кричит: “Есть! Бери ручку, записывай”.
Я дергаюсь. Ручку найти не могу, бумагу найти не могу, очки потерял. А в трубке, слышно, поют что-то, кричат. Гриша говорит: “Ну, готов наконец?”.
“Готов”.
“Значит, так: ты выходишь в форме официанта. Да-а, забыл, это надо показывать обязательно на пароходе. На волжском пароходе”.
“Как на пароходе? А если просто в концерте?”
“Это надо еще подумать. Это новая проблема. Потом придумаем, не перебивай меня! Ну, в общем, выходишь ты в костюме официанта — брюки, конечно, отглаженные, ботинки, носки, что там еще… Ты слушаешь меня?”
“Ну, слушаю, слушаю”.
“Ты записываешь?”
“Чего записывать? Ну, брюки, ботинки… дальше что?”
“А дальше вот что: на тебе куртка такая, знаешь, с погончиками в виде таких кисточек и галстук-бабочка. Записываешь?”
“Чего записывать? Ну, бабочка…”
“Не перебивай! На тебе бабочка, погончики… а в руке у тебя салфетка. Понял?”
“Понял. Дальше”.
“А теперь самое главное. Ты показываешь левую руку. Держишь ее так — растопырив пальцы снизу, как будто на ладони что-то лежит… И говоришь… Записываешь?”
“Записываю”.
“И говоришь: “Видите, ничего нет!”. Потом — накрываешь ладонь салфеткой. Знаешь, как официанты делают? Знаешь или не знаешь? Если не знаешь, Шура Ширвиндт тебе покажет. Так вот, набрасываешь на ладонь салфетку и говоришь — записывай! — говоришь: “Интересно, что мы вам предложим сегодня на десерт?”. Хитро так говоришь, понимаешь, как будто тебе и вправду интересно, что там будет на десерт. И все это в костюме официанта, представляешь?”
“Ну, дальше!” — говорю я.
А Гриша орет в трубку: “А дальше ты сдергиваешь салфетку, и на ладони у тебя АРБУЗ! Здоровый, полосатый, килограмм на семь, не меньше!”
“Ну?”
“И тогда ты накидываешь салфетку правой рукой на левое плечо, видишь, все продумано! — правая рука освободилась, и ты ею поглаживаешь арбуз и, так хитро прищурясь, говоришь: “АСТРАХАНСКИЙ!”. Только тут важно именно с прищуром и поглаживая, понимаешь? И говоришь: “АСТРАХАНСКИЙ!”. Сможешь? С прищуром и поглаживая, сможешь?”
“Смогу”.
“Ну, что, нравится?”
“Ничего”.
“Не “ничего”, а здорово! Это будет класс, когда ты с прищуром и поглаживая, только, знаешь, сказать надо так врастяжку: “АСТРА-ХАН-СКИЙ!” Нравится?”
“Нравится. А откуда же арбуз появится?”
“Вот-те раз! Это уж ты сам придумай. Ты фокусник, это твоя забота”.
Там у них за столом захохотали, а я швырнул трубку на рычаг и полез в холодильник — чего-нибудь съесть. Все равно теперь не уснуть... Смотри, плавки уже высохли… Как жарит, а? Вроде, и облака, а все равно жарит”.
“Ты купаться больше не будешь?” — спросил я.
“Нет, пойду домой. Подремлю на балконе до завтрака. Сегодня совсем не спал”.
Помахивая полотенцем, он пошел наверх.
“Володя!”
Он наклонился с верхней площадки бетонной лестницы: “Чего?”.
“Я вот думаю, Володя, с велосипедом, это, ей-богу, перспективная мысль. Представляешь, ты все ездишь, ездишь… а посредине висит такая цветная тряпка до полу. Понимаешь? И вот однажды ты заезжаешь за эту тряпку — буквально на одну секунду — и тут же выезжаешь с другой стороны, но уже не на велосипеде, а на маленьком ослике. А?”
“Вы все сволочи, — сказал Володя. — Только о себе думаете. А вот помочь товарищу — на это вас нет”.
Он накинул полотенце на голову — солнце выглянуло из-за облака и жарило напрямую — и ушел окончательно. Досыпать.
Мы всего час отстояли в очереди в чебуречную. Взяли по шесть штук и две бутылки сухого. Как раз освободился дальний столик, и мы уселись над самым обрывом, над морем. Чуть пошел ветерок, и жара начала спадать.
Снизу доносился пляжный гомон. А из-за деревьев с летней эстрады слышался через динамики женский голос и звук аккордеона. Там разучивали греческий танец сиртаки. Голос кричал: “И все пошли, обнявшись за плечи, на-а-лево, нога за ногу… три, четыре.. и покачались!”.
Володя начал рассказывать.
Второй рассказ Володи Долгина
“Пристал ко мне Герман, ударник. Он раньше у Кобзона стучал, а теперь я даже не знаю, у кого он. Но пристал, ты себе не представляешь! “Мы, — говорит, — едем в Толедо на пять концертов. Ты был в Толедо?” Я говорю: “Ну, был”. “Слушай, — говорит, — что там в Толедо толкнуть можно? Я же совсем без понятия. Вот мы, — говорит, — в Финляндию ездили, там, ясное дело, водка идет. Икра тоже… но главное — водка. Мы ее набили целую литавру. Представляешь, литавру с собой взяли! На кой она нам, я же на железках и на малом барабане, а мы взяли литавру. Я снял с нее кожу, набили бутылками, кожу опять натянули. И с общим грузом — Дни культуры были… Турку — Тампере. На таможне этот долбак постучал по коже, а звук бутылочный. У него шары на лоб. А я говорю: “Это наш сюрприз к Дням культуры, особый звук… спецэффект!”. И толкнули без всякой лажи. Финны, они всё тут же, в гостинице разобрали. У них такой зусман барает — под тридцать градусов, все зубами стучат. А выпить нечего — одна бутылка на человека в год! Понял? Сухой закон! Так что наша литавра улетела в момент. А с Толедо я совсем не секу — чего везти, куда идти? Володя, не жидись, ну, скажи, чего туда люди возят?”
Я говорю: “Не помню, давно было”.
А Герман: “Ну, поднатужься, вспомни! Я, — говорит, — тебя еще найду”.
Через несколько дней сталкиваемся с ним в Москонцерте, в коридоре.
Он орет: “Во! Долгин! А я тебя везде ищу! — и потом шепотом: Все! Через две недели едем. Вспомнил, чего им там надо, в Толедо?”
Я говорю: “Не вспомнил”.
Герман обиделся: “Володя, что ж ты, как не свой, как парашник какой? Ты сам-то чего возил?”
Я говорю: “Ничего не возил”.
Герман: “Ну, может, ты такой человек, но есть же и другие люди, нормальные. Другие люди чего возили? Я ведь чего боюсь, я боюсь нарваться. Такие гады, могут нарочно подставить, по зависти. А ты мужик культурный. Вон Сенька Зельцер — духовик, знаешь его? — он сейчас с кларнета на русский рожок перешел. С народниками, в смысле с оркестром народных инструментов, они в Монровию ездили — это хер знает где, Африка, бля! Так ему посоветовал гад какой-то утюги везти электрические. Хорошо, говорит, пойдут! Сенька мешок утюгов волочил. А там, в Монровии, никто, бля, не гладит, все мятые ходят. И напряжение не наше. Там все на газу и напряжение три вольта!.. Или пять… не помню уже, он говорил. Вроде, три вольта. А на утюге двести сорок! Не тянет. И обратно весь мешок — килограмм тридцать… Володя, выручай! За мной, бля, не пропадет!”
Я говорю: “Так я и не хочу тебя подвести. Я не помню. А чего я так болтану с потолка, а ты потом нарвешься. Не помню — давно было”.
Он только рукой махнул и пошел. И, наверное, с полгода я его не видел и забыл про эти разговоры. И вдруг — помню, летом, в страшную жару, — пусто в Москонцерте, в кабинетах жарко невыносимо, все в садик вышли, и что-то мне надо было, подписать, что ли, ищу кого-то, и вот иду по пустому коридору — навстречу бежит Герман-ударник. Хватает меня и заталкивает в угол курилки.
“Володя! — прямо-таки рычит и хрипит он. — Уже едем! На тебя одна надежда”.
Я говорю: “Куда едете? Вы ж давно уже съездили”.
“Отложили, — хрипит, — с документами лажа была, напутали. Только сейчас едем, через неделю. Уже все — визы, билеты… В Толедо! Пять концертов. Говори, чего везти? Что там можно толкнуть? Что ты тайну делаешь из говна? Я ж, бля, не прикуп подглядываю”.
Я говорю: “Вот именно, Герман, это тебе не три карты”.
Он: “Чего?”
Я: “Ничего, проехали. Ладно, открою я тебе эту тайну”.
Он: “Давай! Так чего там, в Толедо, лучше всего толкнуть?”
Я: “В Толедо лучше всего можно толкнуть Эль-Греко”.
Герман-ударник замер. Выдохнулся из его горла какой-то длинный шипящий звук, показывающий высшую степень озадаченности. Потом быстрыми заячьими движениями ручек, как лапок, утер пот с лица и шепнул: “Елки! Эльгрека… так… Володя, а где ж… где ее…”
Тут подошел какой-то незнакомый с сигаретой в зубах — кашляет, дым изо рта идет и головой мотает. Герман за его спиной мне знаки делает, что, мол, ни слова при нем! Я и молчу. Тот все кашляет, а сигарету из зубов не выпускает, давится. Потом, наконец, откурился, откашлялся, отплевался и пошел по коридору, закуривая новую сигарету.
Герман говорит: “Володя, а где ее брать, где брать-то эльгреку? Это ж еще надо…”
Я говорю: “Конечно, надо! А ты как думал? Водкой думал Толедо удивить?”
Герман: “Да, нет, я понимаю. А сколько их… Сколько они там возьмут?”
Я: “Эль-Греко?”
Он: “Ну? Эльгрека?”
Я: “Чем больше, тем лучше. Сколько привезешь, столько и возьмут”.
Герман: “Володя, у меня всего неделя. А здесь, где его лучше всего брать?”
Я: “Лучше всего Эль-Греко брать в Ленинграде”.
Он: “Е!”
Я: “В Эрмитаже”.
Он: “Это… в музее???”
Я: “Лучше всего там”.
Он: “Это ж еще в Ленинград ехать… а я и не паковался еще…”
Герман выбил зубами какую-то бодрую мелодию, что, видимо, означало активную работу мысли.
“Ну, желаю тебе”, — я поднялся со скамейки и пошел к выходу.
“Володя! — крикнул Герман. Коридор был совсем пустой, двери кабинетов все настежь — никого в здании. Можно было кричать, не опасаясь. — Володя! — опять крикнул Герман через весь коридор. — Ну, допустим, я напрягусь. Съезжу. Ну, возьму я эльгреку… а там-то, там-то, в Толедо… к кому мне там?”
“Там все просто! — крикнул я. — Сядешь у вокзала на шестой троллейбус, и до остановки “Рынок”. Там спросишь. С руками оторвут”.
Я вышел на улицу. Жарко было невыносимо. Я вообще не помню такой жары, как тогда. Разве вот… точно, так же жарко было раз в Испании… в Толедо.
А у нас в чебуречной над обрывом ветерок делал свое дело — стало прохладнее. За разговором легко ушли обе бутылки, и чебуреки были доедены. Приличные чебуреки. Немного пересушены, но ничего, есть можно.
С площадки Зеленого театра доносился “сиртаки”, но уже не в кусочках, а полностью. Аккордеон наяривал, а женщина кричала: “Головки наклони-или, и на-а-лево… нога за ногу… вместе, вместе! Только влево… в кучу не сбиваться… и по кругу!”.
Отяжелевшие, мы шли по улице Дражинского к нашему дому отдыха. В тени под горой между двух кипарисов бил ключ. Хрустальная вода падала с метровой высоты и разбивалась о бетонный пол в специальном углублении. Мы подставили под струю руки. А когда кисти занемели от холода, омыли лицо и пошли дальше.
Действительно ли была эта история с Германом-ударником, и действительно ли ударника звали Герман — не знаю. Может, так и было.
А вот Володя Долгин точно был. Сутулый, веселый, обаятельный.
Я его помню.
Алесунд. Северное море
|