Александр Карпачев
Два рассказа
"Александр Владимирович Карпачев родился в 1969 году в селе Залесово Алтайского края. Школу окончил в городе Усть-Кут Иркутской области. Учился в мединституте. Работал электромонтером, лаборантом в городской СЭС. После окончания факультета журналистики Иркутского университета работал в городских газетах, в газете “Аргументы и факты в Восточной Сибири”.
Первую подборку рассказов опубликовал в 1993 году в иркутском альманахе “Свой голос”. Печатался в сборниках произведений иркутских и омских писателей, в красноярском альманахе “День и ночь”, журнале “Сибирские огни”. В 2000 году в Иркутске вышла книга, включающая роман “Продленное время” и повесть “Борхес и Я”.
В “Знамени” публикуется впервые."
Диваны, которые нас никогда не бросят
Есть вещи, которые сопровождают нас с момента рождения до глубокой старости, и даже некоторым из них суждено пережить нас. Вещи живучи, впрочем, их жизнь целиком зависит от людей. Прирученные вещи нашего мира — вещи, сделанные человеческими руками, вещи, которых касаются наши руки.
Я вообще считаю, что человека сделали вещи, сначала была сделана вещь, а уж потом она превратила обезьяну (если верить Дарвину, которому я не верю) в человека. Да-да, именно вещи сделали человека человеком, а не труд, как в свое время утверждал классик и основоположник... Не хочу давать определения. Есть ведь большая разница между трудом и вещью, и дело не в том, что труд — процесс, а вещь — его результат...
Впрочем, я не об этом, я отвлекся, ушел в сторону. Я хочу рассказать всего лишь об одной вещи. О той вещи, которая вырастила меня, на которой вырос я. Я хочу рассказать о потерянном рае, и этот разговор ненов, потому что рай потерян давно и от него остались лишь одни воспоминания. Я хочу вспомнить о своем диване.
Он относится к товарам, если выражаться казенным языком, широкого потребления. И главное в словосочетании “товары широкого потребления” слово “широкого”.
Вещи для масс, одинаково безликие, сделанные без особой фантазии, к тому же еще и не очень прочные, это вам не мебель времен Людовика ХVI: устарело, перестало вписываться в интерьер, в конце концов сломалось — выбросил, купил что-нибудь новое, и никакого сожаления. Это все, понятно, не барокко, не рококо, не модерн, не ампир, полное отсутствие стиля и индивидуальности. Каковы люди, таковы и вещи, что уж поделать.
Но я смотрю на диван, который стоит в спальне, и никак не могу понять, почему он выжил. По всем раскладам такого не должно было произойти. Уж он-то действительно не был создан для долгой жизни. Ведь он мой ровесник, а диваны так долго не живут, то есть живут, но не такие. Диванов подобной конструкции не выпускают, наверно, лет двадцать. По крайней мере чего-нибудь приблизительно похожего на свой диван я ни у кого не видел. У меня была довольно долгое время убежденность, что он собран в единственном числе и специально для меня. Я очень гордился своим диваном.
Диван вынес пять переездов, а пять переездов приравниваются к одному пожару, — и ничего, практически цел, никаких утрат. Не продавлен, не порвалась обивка, не вылезли пружины. Я не к тому, что в далеких, теперь уже действительно далеких шестидесятых делали мебель на века, — нет. О веках тогда уже никто не думал. Я это к тому, что сделан диван был просто по-человечески, вот поэтому и не сломался. Явно эта модель стояла на какой-нибудь из мебельных фабрик на потоке. Явно диван был недорог, точно знаю, у моих родителей на диван получше тогда денег не имелось.
Откуда им взяться — большим деньгам в маленькой деревне. Мать — воспитатель детского сада, отец — следователь. Деревня — три тысячи душ и чуть больше тел. Да-да, именно так, потому что я верю, не в каждом теле обитает душа, как не в каждом доме горит свет, как не в каждом доме топится печь, как не в каждом доме живет семья.
В деревне не было особого разнообразия ни тел, ни душ, ни диванов. Наверно, завезли таких диванов штук двадцать на всех про всех, чтобы было куда пристроить излишек тел, не обретших души. А может, и не двадцать было диванов, а всего штук пять. Я плохо знаю историю своего дивана. Да и откуда возьмутся эти знания: меня тогда и не было еще, диван старше меня на полгода. Он в самом деле был специально куплен для меня, так сказать, на вырост, на будущее. Родители поступили весьма рационально и экономно, не купив детской кроватки, которая необходима лишь на короткое время. А может, им пообещали кровать напрокат, вот они смело и замахнулись на диван... Не знаю, не знаю...
Не очень и сложно выспросить все подробности появления дивана, восстановить его родословную. Правда, нескольких вещей все равно не узнать, например, не удастся установить фабрику, на которой он был сделан. У дивана на брюхе имелась бумажка, где были написаны и дата его рождения, и город, и родитель, то есть фабрика, и даже название модели, номер, всякие там ГОСТы и ТУ, но эту бумажку я отодрал в трехлетнем возрасте. Она мне не давала покоя, когда я забирался под диван... Это золотое время, когда я мог под него залезть и очутиться в темноте, пахнущей пылью, где ты, где? Ах, какая уютная темнота была под ним, она укрывала с головой, как пуховое одеяло, она пробиралась во все закутки твоего тела, и поэтому она не была страшной, она была домашней, мирной, она заполняла тебя целиком, и ты чувствовал себя защищенным от всего на свете. Я готов был провести всю жизнь под этим диваном.
Залазил под него как можно осторожней, чтобы не привлекать внимания матери, иначе она очень быстро выволокла бы меня на свет божий, потому что после девяти месяцев моего прятанья она хотела, чтобы ее сын был всегда в поле ее видимости, она не желала делить меня с темнотой. Лежал под диваном, как мышка, и тихонько отдирал ногтем большого пальца бумажку. Она сидела очень прочно на каком-то матером клею, мне потребовалось несколько месяцев упорного труда, чтобы ее откарябать. Вот так вот и были уничтожены метрики дивана.
А вот узнать цену и дату покупки с точностью до месяца реально. Отец вполне может вспомнить, но я не хочу спрашивать, я боюсь определенности, она меня страшит, особенно в тех событиях, которые произошли до меня, без меня. Что мне скажет эта цена, что мне скажет название весеннего или летнего месяца покупки. Еще до рождения мне готовилось маленькое место в этом пространстве и в этом времени. Мне купили это место, выторговали его у будущего. Место на диване с обивкой горчичного цвета... да-да-да, именно это мое место и никого другого.
Не верите, что это было мое место? Хорошо, у меня есть масса доказательств. У меня есть фотографии: я с голой задницей лежу на этом самом диване. На этой черно-белой, выцветшей, слабоконтрастной фотографии я занимаю на диване очень мало места, и раскладывать его не требуется, ну еще бы, мне на снимке, может, и года нет. Диван еще долго не понадобится раскладывать для меня.
А еще, еще, если вы не верите, что это именно мой диван, мое место, подойдите, поднимите плед, который сейчас его покрывает, и вы увидите там слабые пятна разводов: это я писался, родители не успевали уследить — и вот итог. Но это именно мои отметины, мои. Вот вам два доказательства, если двух недостаточно, то у меня есть и третье: загляните, загляните под диван, убедитесь, что там нет бумажки с датой его изготовления. Вот то-то, я не врал, когда говорил, что отодрал бумажку.
Мой диван раскладывался довольно просто, но время раскладывать пришло не сразу. Мне хватало его и неразложенного. А раскладывался он удивительно просто: боковины опускались, брались две подушки со спинки, клались на них — и на диване вполне мог уместиться человек среднего роста. Сейчас диван утратил эту способность. Боковины и сегодня можно опустить, но от частого раскладывания вырвались с мясом шурупы, удерживающие их в горизонтальном положении, и теперь они висят, как уши спаниеля, и лежать на диване, вытянувшись в полный рост, увы, невозможно.
Но не в этом дело, как спальное место сейчас диван не нужен. В квартире достаточно кроватей, есть даже кресла-кровати в количестве двух штук, есть и нормальный, относительно нестарый диван. Сейчас мой диван используется как склад ненужных спальных принадлежностей: на нем лежат две подушки и одно ватное одеяло. Это теперь их владения. Я же от своего дивана очень далеко.
Когда во младенчестве я ползал по нему, то его пространство казалось мне бесконечным, но вот пережил, перерос, а диван остался прежним, я даже не смогу сейчас вытянуть на нем ноги. Провел я на диване десять лет своей жизни, а может, и больше, но дело не в сроке. Это мое место... Ах, зачем я вырос, я теперь под диван даже не могу залезть, не могу поскрести ногтем оставшийся уголок бумажки с расплывшейся печатью ОТК.
Я вырос и лишился целого мира, маленького, крохотного, но понятного, я потерял все ориентиры, все координаты, я заблудился. Хочу назад, хочу обратно на свой диван. Ведь правда, ты же меня не бросишь, не оставишь одного, позволишь свернуться на тебе калачиком, позволишь залезть под тебя. Зря я тогда слушался родителей и вылазил. Сейчас бы меня никто не заставил вылезти. Я давно сам себе хозяин, только вот нет теперь диванов, под которые я мог бы залезть.
Жизнь прогнала меня с дивана, вытащила из-под него. То будущее, место в котором для меня купили, взяло его обратно, плавно перетащив в прошлое. Так же нечестно, это подло, за все было заплачено. Я толком и не успел побыть в этом настоящем, фотография, несколько разводов на обивке, отодранная бумажка, вот и все... Так мало. Почему так, почему?.. Меня лишили места, и с тех пор я не знаю, куда приткнуться, где припасть, упасть, спастись. Кругом одна пасть, одна огромная пасть с острыми зубами. Я слышу их скрежет и лязганье. Я думал, что место на этом диване будет всегда моим. Только там я чувствовал себя спокойно, только там я был у себя. А сейчас я не в себе, я не у себя. Не все дома... но при чем здесь это, опять куда-то в сторону несет, когда нет самого дома, какая разница, все там или кого-то не хватает.
У меня есть свой диван, я купил его на собственные деньги, но я не чувствую его своим. Он новый, удобный, он хорошо вписывается в интерьер, легко раскладывается, он меня вполне устраивает, но что-то... Я делил его с женщинами, которых я не хотел, а те женщины, которых я хотел, не делили его со мной. Я понимаю, что это не страшно, что это не фатально, точнее фатально, но не смертельно, и не стоит убиваться и расстраиваться, и вообще в жизни может быть все что угодно. Фатальна только смерть. Тот, мой диван вообще не знал женщин, кроме моей матери.
Мне так больно, что хочется рыдать, но слезами не промочить коричневую плотную обивку нового дивана, слезы не оставят следов. Это бесчувственный диван, его ничто не проймет, он никак на меня не реагирует. Он даже не скрипел, потому что там нечему скрипеть, там сплошной поролон, у которого ампутированы чувства.
Да, в жизни может быть все что угодно, но только одно-единственное место в ней может быть твоим. Твое место... Я живу и не оставляю следов. Я, может быть, и хочу, но ничего не получается, а может быть, я плохо хочу... Что ж, значит, по-другому не умею, по-другому не выйдет. Но почему тогда в детстве это не требовало усилий?
Я когда-то предлагал выкинуть свой диван, это было в юности, мол, что зря стоит, никакой пользы от него. Так и не выкинули, так и стоит он. Но это действительно ничего не меняет: жив он или мертв. Мне, чтобы знать, что он есть, вовсе не требуется его материальное присутствие в этом мире. Для меня он был, есть и будет, для меня он рай, из которого меня изгнали. Он у меня в том крохотном участке мозга, который ничего не забывает. Так что диван никогда не покинет меня, даже если сгниет или сгорит на свалке. Рай невозможно убить. Из него можно только изгнать.
Вот и я брожу, гонимый и выгнанный. Иногда лежу на своем-несвоем диване, рядом со мной лежит женщина. Она положила голову на мое плечо, она рассказывает о том, как рыдала в пятилетнем возрасте, когда семья, переезжая на новое место, решила не брать ее диван, а уверения, что купят новый, не помогали. Произошла эта трагедия потому, что заказали пятитонный контейнер: десятитонный был великоват, не нажили столько добра. Все нужные вещи поместились в пятитонный. Остались только сервант и диван, сервант так и так собирались продавать, а вот диван не вмещался, чуть-чуть просчитались. Диван, как и сервант, продали.
Я не одинок в своем несчастье. Потерянный рай, потерянное детство, потерянный диван...
Падежи нашей жизни
Что такое белка? Белка — это просто хорошо одетая крыса. Хотя в целом зверь весьма симпатичный и не лишенный обаяния.
Белки жили на соснах в парке, мы жили недалеко. Короче говоря: мама мыла раму, рама мыла маму, или вот так, шел дождь и два студента...
Мы вышли погулять. А что еще делать в воскресенье, когда кругом такая тоска. Телевизор и осень — вот и все развлечения, впрочем, последнее в качестве развлечения весьма сомнительно, а телевизор просто надоел.
“Пошли в парк”, — предложила она. Я согласился: в парк так в парк. Мы давно жили врозь, и теперь можно было кое с чем соглашаться без особых последствий. Ничего плохого мы друг другу не сможем сделать. Правда, хорошего тоже ничего не выйдет, но нужно ли.
Я обхожусь без тебя, ты обходишься без меня. Это не так сложно, это даже очень просто.
Поздняя осень. Скоро отворятся двери зимы, и хлынут холод и снег. Как там твой новый смотритель, следитель, сторожитель. Глядите в оба, а лучше всего в четыре, а то не уследишь и замерзнешь. И станешь снегурочкой-дурочкой. Дурочка-дудочка-дырочка. Зиме же надо дуть куда-то, во что-то, в кого-то. На тебе исполняются все мелодии, все предсказания, на тебе исполнялся даже я... не исполнялись лишь мои желания. Ну да будет что вспоминать... Буду я. Будешь ты. Есть такая надежда. Авось не помрем. Ну а если помрем, то нас об этом, надеюсь, известят.
— Где ты брюки покупал?
— Какие?
— Ну, хорошие.
— А разве я покупал хорошие, у меня что, с тобой когда-то деньги были на хорошие?! — завелся я с пол-оборота.
— Ой, не надо, а, кажется, эту тему мы с тобой сто раз обсуждали... Не стоит возобновлять, зачем нам ссориться. Ты же собирался тогда какие-то покупать, мерил.
— Мерил, приличные брюки, цена запредельная, но покрой: сидели на мне отвратительно, не перевариваю прямые, узкие в бедрах брюки. Отнес назад, неужели не помнишь?
— А эти на тебе?
— Так себе брюки, но терпеть можно... А что ты брюками заинтересовалась?
— Мой собрался что-нибудь из вещей купить, обновить гардероб.
— Да, конечно, мероприятие ответственнейшее, твой... когда-то твоим был я, о чем весьма сожалею... Так что, как видишь, ничем помочь не могу.
Кем? Чем? Творительный падеж, из которого уже ничего не сотворить. Предпоследний, пятый падеж, дальше только предложный. О ком? О чем?
Одни лишь разговоры. Слова, прильнувшие друг к другу. Люди превращаются в слова. Слова приобретают очертания предметов и людей. Предметы исчезают, действия превращаются в речь, речь течет, течет река, тяжелые облака, готовые в любой момент обрушиться на землю снегом, скользят по небесному океану, разлитому над нашими головами.
Мы уже можем пользоваться приставкой “бывший”—“бывшая”, прошедшее время навсегда поселилось в нас. Мы лишились совместного настоящего, наше время распалось на “до” и “после”. Люди, с которыми общались, тоже разделились на твоих и моих. С твоими я не встречаюсь, да и со своими тоже. А зачем, все это напоминает о тебе, а я хочу вытравить память... но где такая кислота, плесните немного, если найдете.
Наша жизнь просклонялась по всем падежам и застыла в вечном предложном.
А начиналось все с именительного. Имена были названы, между ними поставлен знак сложения, и даже знак равенства протянул два параллельных обрубка, пытаясь подцепить практически неуловимое... Не тут-то было. Знак равенства не рыболовный крючок. Любовь — оставим это слово для другого, для других. Пусть плавает в воде чистых, незамутненных отношений, пусть откармливается. Глядишь, превратится в кита, огромного такого, с надписью во весь бок “любовь”, чтобы никто не перепутал, чтобы не загарпунил сумасшедший одноногий капитан. Охота за “Красным Октябрем” — не путайте, пожалуйста, подводную лодку с китом. Моби Дик — слово-призрак, слово-кит, слово-мечта. Он белый, он неуловимый. Участь спинки минтая, который населяет наши моря, не для него. Большому чувству, пардон, рыбе — большое плавание, большие воды... годятся даже околоплодные, а почему бы и нет.
Иван Родил Девчонку Велел Тащить Пеленку — воистину, аминь. Помнишь же, как в школе заучивали падежи. Какой следующий? Родительный. Кого? Чего? Пустой падеж, холостой выстрел, в шестизарядном, в шестипадежном барабане револьвера на этом месте не оказалось патрона. Ни девчонки, ни мальчонки — никого. Только мы, с именами, со знанием. Чего? Какими предметами могли одарить этот мир, если одушевленных существ у нас не получилось? Я люблю предметы и вещи, но еще больше слова, обозначающие предметы. Увеличить количество предметов в мире нам не удалось, да мы и не хотели. Я не вырастил дерева, не построил дома, даже не сеял хлеба, правда, картошку садил на даче и ягоду клубнику. Но это такие мелкие дела, что они вряд ли зачтутся.
Дательный. Кому? Чему? Что мы могли дать друг другу? Уже не имеет смысла выписывать счета, предъявлять векселя к оплате, винить друг друга. Векселя просрочены, вино превратилось в уксус.
На винительном падеже мы и расстались. Кого? Что? Кого винить? И что теперь винить?
Теперь каждый творит жизнь самостоятельно. Кем? Чем? Собой, конечно. В уксусе можно мариновать грибы, огурцы, да и много другого полезного, все это будет храниться долго, за зиму уж точно не испортится. Можно попробовать сохранить друг друга... если это кому-нибудь нужно...
Предложный падеж. Падеж для предложения... Хотя бы для предложения руки и сердца. Где рука, где сердце? Сердце, видимо, на руке. Ведь его же надо вынуть и протянуть, ах да, еще и протереть. Оно должно блестеть и гореть. Вспомни сердце придурочного Данко, где только такого откопали. Да-да, оно горит, оно сияет. Сияй, мой сумасшедший бриллиант. У-у-у, я знаю такие бриллианты, в детстве у меня было целых два изумруда размером с кулак. В нашем городе только у меня были такие изумруды. Каким великим богатством обладал я... это были два кристалла медного купороса, которые я вырастил после того, как прочитал книжку с интригующим названием “Юный химик”.
В нашем городе были “химики”, но далеко не юного возраста. В старом уголовном кодексе имелась такая мера наказания как исправительные работы, их и называли химией. Это была и отдельная мера наказания — для мелких преступников, а также использовалась как более мягкое наказание для хорошо себя ведущих зэков. Раньше, видать, осужденные к исправительным работам участвовали в строительстве химических производств, это был своеобразный пережиток ГУЛАГа, вот отсюда — химик. К тому же само слово “химик” имеет оттенок — хитрый, жучара. Не знаю, какими они там были жучарами, но у нас они трудились грузчиками в речном порту. Режим у них был бесконвойный, но после работы возвращались в спецкомендатуру и проводили ночь в общежитиях за колючей проволокой.
Два кристалла медного купороса на ладони — вот мои изумруды, вот мои бриллианты. Не вороти нос, я их растил полгода. Это все, что имею, но если тебе нужно было больше, то извини...
Сидим мы на скамейке и строим предложения из слов в предложном падеже. Но какой-то падеж среди слов, будто моровая язва их одолела. Мало, безумно мало их у нас осталось, еще удивительно, как они уцелели. О чем еще? О брюках, о снах, о книгах, о чувствах и предчувствиях, но все это старо, все это было. Слова, как тряпки, как белые флаги над сдавшимся городом, слова, как белые повязки на головах раненых, сквозь которые сочится кровь.
Белые киты плывут по небу, скоро начнут ронять своих белых детенышей-китенышей на землю. Последние дни октября, его уже не поймать, он прожит, он выпит, как чай индийский без слона. Зачем нам слон, на него чая-то не напасешься, воды не накипятишься: наши чайники малы, они французские, а самовары русские... стоят в лавках антикварных. Лучше на кухне, вдвоем, можно и водки, мы всё теперь поймем, а если и не поймем, то пытать друг друга не станем, а встанем и уйдем, потому что есть куда. Мы есть сосуды. Есть ли у кого вода?
— Ну что, пойдем, мне надо по делам, да и холодно что-то сидеть.
— Ладно, только глянем напоследок на белок.
Летние белки в конце октября. Да-да, они были. Мы увидели трех. Они скакали по соснам, бегали по земле, устланной желтыми листьями.
— Жалко, ничего не взяли: ни семечек, ни орехов, — сказала она.
— Пойдем купим, ведь недалеко, — предложил я.
В магазине купили сто грамм кедровых орехов и вернулись. Теперь не совестно было протягивать белкам руки, ладони были полны еды. А белки оказались сытыми. Не одни мы такие кормители. Белки орехи не щелкали, они делали запасы на зиму. Подбегали к нам, брали с ладони, помогая передними лапами, набивали орехами полный рот, отбегали и рассовывали орехи под листья, под ветки, под кору сосен.
Они делали запасы на зиму, потому что зимой им тоже нужно было что-то есть. Хорошо белкам, нет у них склероза, чистая ясная голова, они запомнят, где прятали свои орешки, и найдут их даже под снегом.
Сто грамм орехов на трех белок — не так уж и много. Они быстро кончились. Ну что ж, все когда-нибудь кончается.
Пора и нам делать запасы на зиму. Быть может, что-нибудь и сохранится. Все есть. Все было. Не зря же это было с нами. Не зря же это есть. Нельзя же это есть. Да почему же нельзя? Гастриты с язвами уже заработаны, хуже не будет. Теперь можно все... есть.
Когда мы выходили из парка, прилетел дятел, сел на сосну и начал стучать. В осенней прозрачной тишине его стук был слышен отчетливо и ясно. Он стучал очень ритмично, он бы мог работать метрономом в музыкальном классе. Это был ритм вальса — раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три, осеннего вальса.
Ночью мне приснился сон: зимний лес, огненно-рыжие белки на снегу и голос откуда-то с неба, произнесший: белки своих запасов никогда не находят. И глаза мои наполнились слезами.
|