конференц-зал
Россия 1991–2001.
Победы и поражения
Десять лет прошло с того момента, как в Москве в ознаменование победы
демократии над попыткой возврата страны к тоталитарному прошлому появилась
площадь «Свободной России». Свободу отстояли тысячи москвичей и немосквичей,
собравшихся 19 августа 1991 года у здания Верховного совета РСФСР — нашего
Белого дома. Среди них, без сомнения, были читатели и авторы журнала «Знамя».
Мы обращаемся к защитникам Белого дома и тем, кто 19–21 августа идейно был
вместе с ними, с просьбой ответить на вопросы: Как это было? Оправдались ли
Ваши надежды на то, что Россия действительно станет свободной? Сумели ли мы
достойно воспользоваться свободой? В чем Вы разочаровались и что внушает Вам
оптимизм? Что Вы относите к приобретениям, а что к потерям прошедшего десятилетия?
Каким видится Вам будущее России?
Андрей Дмитриев
В августе девяносто первого меня не было в Москве. Известные события застали
меня в лесу под Петрозаводском. И всякий раз, когда некоторые непосредственные
участники событий у Белого дома говорят с сожалением, что стали невольными
участниками фарса, мне становится неловко. Сколько бы своекорыстных побуждений,
интриг, провокаций, лжи и «оперетки», по слову не самого симпатичного булгаковского
персонажа, ни претерпело в себе это, как и всякое другое, историческое событие,
— сугубая «оперетка» не могла бы всколыхнуть столько разных людей на таком
пространстве, так повлиять на их судьбы, отозваться в сердцах и умах, сдвинуть
с места такие пласты жизни страны. Конечно, со временем многое из происходившего
тогда в эпицентре событий стало выглядеть фарсом. Но такова участь всех по-настоящему
значимых и уникальных исторических событий. Когда происходит нечто непредсказуемое,
но, несомненно, грандиозное по своим возможным последствиям, главные участники
событий, чувствуя себя голыми на студеном ветру истории, спешно напяливают
первые попавшиеся, дряхлые, чаще всего аляповатые, но, на торопливый взгляд,
подходящие случаю одежды. Они смотрятся вполне естественно, в горячке событий
даже торжественно, однако по прошествии времени в иной, вполне обыденной реальности
могут вспоминаться и как фарсовые . Французская революция рядилась в римские
одежды, о которых вычитала у Плутарха, хотя ничего общего у Брута с Дантоном
быть не может, и Наполеон — не император Август. Гэкачеписты, не имея иного
способа разъяснить себе и другим, чего они, собственно, хотят, и справиться
с собственными страхами, ввели в Москву «пражские» танки, что, конечно, выглядит
фарсом сегодня, — однако же попытка захвата власти и установления особого
режима в стране по существу фарсом не была и последствия имела далеко не фарсовые.
Ельцин вслед за Лениным полез на броневик — и этот фарсовый, в общем, жест
оказался в тот час самым понятным и самым действенным.
Говорить о поражениях и победах мне представляется не вполне уместным. Борьба
— неотъемлемая часть жизни, она предполагает счет поражений и побед, но при
попытке мало-мальски честно осмыслить жизнь, даже понимаемую сугубо как борьбу,
военно-спортивный подход к ней, конечно же, дезориентирует. В ходе борьбы
противостоящие силы мимикрируют, распадаются, не меняя лозунги, изменяют принципам,
меняют местами союзников и врагов — в сухом остатке собственно борьба. Пытаясь
размышлять на языке борьбы, к тому же в категориях и представлениях, насильственно
заданных современными политиками и массмедиумами, мы слишком зависим от их
вербальных клише и неизбежно упускаем из виду существо жизни, суть событий,
упускаем самих себя — то есть мы, собственно, вибрируем, но не мыслим.
Что мы потеряли и что обрели за минувшие десять лет?
Мы потеряли возможность в своих мыслях о стране, свободе и демократии, соответственно
и в поступках, безнаказанно оперировать инструментарием утопического сознания.
К августу 91-го мы в подавляющем большинстве своем были Кампанеллами, Морами
от демократии. Мы совершенно точно знали, как должна выглядеть демократическая
Утопия и как ее можно быстро возвести на опостылевших руинах. Мы были уверены:
как только рухнет людоедская власть компартии, откуда-то из-под глыб появятся
люди в белых одеждах, чистые и честные, умные и инициативные — свободные индивидуалисты,
однако же одержимые идеей общего блага. Они создадут нам демократические институты,
введут частную собственность взамен государственной, что само собой создаст
гигантский — в масштабах России! — рынок, который сам собой сделает всех,
кроме лентяев, богатыми, а значит счастливыми, добрыми, — дивным образом цивилизует
страну и преобразит общественные отношения. Миру явится новый русский человек:
настоящий европеец, но с русской душой. Если что и сможет нам помешать — это
происки врагов свободы. Парадоксальным образом упорствовать в утопизме нам
позволяла и реальность — не наша, разумеется, но западная. Нам не хотелось
напоминать себе о том, что Запад относительно недавно пришел к нынешнему,
относительно завидному, положению. Что каждое достижение западных демократий,
каждый глоток свободы нынешнего европейца или американца и, тем более, японца
оплачен многими жертвами, колоссальным трудом и сегодня — обеспечивается каждодневным
усилием. Мы упрямо убеждали себя в том, что Запад потому столь благополучен,
свободен и добронравен, что правильно составил кубики нашего утопического
«Лего», умело воспользовался умными рецептами (отцов-основателей Тойнби, Тэтчер,
Эрхарда, гарварда, etc.). Когда мы совершенно справедливо говорили о том,
что «особый путь России» — это опасный миф, что миром движут общие законы
и у свободного человечества — общий путь, мы при всякой мысли о свободном
человечестве совершенно упускали из виду смысл слова «путь», полагая таковым
не то, что пройдено, но некую дорогу впереди, по которой весело шагать бок
о бок по просторам. То есть мы не оглядывались на то, сколько и каково пришлось
испытать свободному человечеству на этом пути, прежде чем мы решили стать
его попутчиками. Таким образом, наше утопическое сознание вовсе не преклонялось
перед Западом, хотя и завидовало ему, — оно не уважало Запад.
Именно благодаря утопическим представлениям о живой жизни и соответственным
ожиданиям, во многом неизбежный, далеко не идеальный, но, при всем драматизме,
не самый худший из возможных ход вещей поверг многих из нас в шок, вогнал
либо в истерику, либо в апатию. Одни встали в позу упомянутого булгаковского
персонажа: процедили «оперетка» и отошли в сторону. Другие, самые восторженные
из утопистов, завопили в ужасе: Караул, грабят!— и поспешили полностью поменять
ориентацию, запоздало предавшись ретроутопизму в рядах и меж рядами НПСР.
А что, собственно, произошло такого, чего нельзя было предвидеть трезвым умом?
Что произошло такого, чего нельзя было учесть и обмыслить в рабочем порядке,
не впадая в транс и в фобию? Вместо человека в белых одеждах из-под глыб вышел
на поверхность все тот же советский человек, одуревший на свету от новых возможностей,
— да и как под глыбами было сохранить белизну одежд? Потому мы и почитали
Сахарова почти за бога, что среди социально активных советских людей, подобных
Сахарову были считаные единицы. Конечно, не стоит село без праведника, но
праведник — это еще не село; им одним даже все должности в сельсовете не заполнить,
да и не всякий праведник согласится пойти на должность в сельсовет, а если
и пойдет, — дня там не продержится. Во власть и в собственность пошел, в основном,
не праведник. Даже с лучшими, героическими намерениями туда пошел сугубый
советский человек: совслужащий, партслужащий, товаровед, бухгалтер, бюрократ,
экономист-марксист, сексот и журналист-фрондер, но прежде всего — комсомолец
семидесятых-восьмидесятых годов в количестве, не поддающемся исчислению. Люди
моего поколения очень хорошо помнят комсомольких функционеров той поры, ныне
переполнивших ряды политиков и бизнесменов, политологов и чиновников, создавших
фонды, партии, банки — да почти всю социальную структуру постсоветской России.
Член иль просто клерк ЦК или обкома ВЛКСМ, освобожденный комсомольский секретарь
идеологического и любого другого вуза, где ты? Комсомолец, в былую пору востребованный
Старой площадью, ГРУ, КГБ, МИДом, департаментами пропаганды и контрпропаганды,
где ты? Везде! Раньше ты хоть и лоснился, но ходил, как прокаженный, комфортно
чувствуя себя только внутри своей корпорации. Раньше тебе порядочные люди
руки не подавали, теперь — записываются к тебе на прием, читают твою газету,
голосуют за тебя, кладут деньги в твой банк, советуются с тобой, покупают
товары и услуги твоей фирмы, борются за свободу твоего слова и больше всего
на свете боятся, что тебя вдруг отставят и на место твое придет какой-нибудь
жестоковыйный генерал или упрямый коммунист. В Москве ты центровой иль даже
правый, в Риге — националист, в Чечне — Радуев, в Бухаре — неведомый мне фундаментальный
мусульманин. Однако я отвлекся. Вернемся к нашим комсомольцам.
Я не ставлю им в вину все беды и драмы последнего десятилетия. Они, и никто
другой, оказались наиболее готовы к тому, чтобы строить в России демократию
и рынок (уголовная каста во многом правит бал, но — оказалась нестабильна,
склонна к физическому самоуничтожению; она так и не озаботилась мнением сограждан
о себе, вызывая все возрастающее отторжение и уничтожая себя морально). Комса
умудрилась, многое угробив, не угробить страну и демократию. Однако же характер,
нравы нового русского капитализма — это хорошо знакомые нам комсомольские
нравы.
Быть профессиональным комсомольцем в пору моей юности было неприлично. Комсомольская
риторика и комсомольский образ жизни вызывали брезгливость у всех нормальных
людей. Комсомольцы это прекрасно знали, они были, конечно, циниками, безусловными
и безоглядными. Они признавали лишь железные правила корпорации, капитал личных
связей и собственно капитал. С этим им в ту пору повезло. Не зная, чем их
занять, и не желая уступать им свои кресла, партийные вожди позволили им заняться
коммерческой деятельностью, сделав таким образом деньги их главной целью.
Но это не значит, что комсомольцы тех лет не верили тогда ни во что, кроме
денег и связей. Все же их бесконечные обличения капитализма в докладах, на
митингах, на ино- и мимовещаниях, в диссертациях и статьях не могли не отпечататься
в их сознании. То есть они, как теперь говорят, «по жизни» очень любили капитализм,
но представления о нем усвоили самые марксистские. Они были и до недавнего
времени оставались в убеждении, что капитализм — это битва хищников (вот и
надо быть хищником!), что ради ста процентов прибыли можно обмануть, как утверждал
Маркс, а ради трехсот — и пойти на преступление, что при капитализме человек
человеку волк, что сильный должен давить слабого, да и Голливуд помог им,
как я думаю, своей коронной фразой: «Ничего личного, это всего лишь бизнес».
Кроме того, они сохранили профессиональный навык почти экстатического произнесения
трепетных лозунгов и слов, совершенно искренних в момент произнесения. Таковой
и стала Россия в первую половину минувшего десятилетия. На естественный и
недоуменный вопрос, почему на Западе совершенно другие нравы, неизменно следовал
нелогичный и лукавый ответ: потому что там, извините, цивилизация, а здесь,
уж извините, Россия.
17 августа 1998 года я сказал себе: «Комсомольский период в развитии новой
России закончился». И в очередной раз живая жизнь посрамила меня. Но о чем
еще я мог подумать, шатаясь на исходе того лета и той осенью по улицам Москвы,
где рекламные щиты уже не существующих банков, фондов, фирм сухо гремели на
ветру, словно пустой хитин вымерших насекомых? На курьезно уместном праздновании
юбилея комсомола в те же дни политики и олигархи принародно, перед телекамерами,
благодарили комсомол за то, что он сделал их такими, какие они есть. Помню,
одна дама даже высказалась в том смысле, что люди, которые хают комсомол,
— моральные уроды.
Я уже и не хаю. В конце концов, в отличие от коммунистических вождей, они
в приснопамятные семидесятые не были одержимы манией уничтожения всего живого
вокруг себя — ну, разве, совсем по молодости, волею старших товарищей. В них
не было любви к смерти, не было и ненависти к своей стране, никак не желавшей
умирать вместе с членами политбюро. Они были и оставались жизнелюбами и, повзрослев,
вели себя жестоко не во имя идеи и не из жажды крови — разве что в пылу борьбы
за собственность, льготы и преференции. Я даже благодарен комсомольцам за
17 августа. Тогда нам казалось — катастрофа, а вышло — спасение, начало нормального,
но другого, делового, развития страны. Бог любит Россию, даже ее комсомольцев.
Судя по супермаркетам и базарам, пивным этикеткам и книжным лавкам, задышал
малый и средний бизнес, вместо пирамид и векселей, мыльных пузырей, проектов
и лотерейных билетов страна, пусть кое-как и через «не могу», принялась производить
мебель, стройматериалы, продукты питания, кстати, превосходные — кто нынче
покупает импортную колбасу? — даже иностранцы не покупают. Выражение «русская
работа» стало понемногу избавляться от своего унизительного смысла; молодежь
обернулась лицом к своей стране. То, что настали перемены к лучшему, я понял
тогда, когда мне стали звонить из издательств. До того издателей, даже, по
их словам, жаждущих тебя издать, приходилось униженно и безнадежно уговаривать
сделать, наконец, это; изнуренные игрой на фондовом рынке и отхожими промыслами,
свою основную работу они считали чем-то вроде благотворительности.
Должно быть, с погибелью ГКО деньги, уж сколько их там оставалось, деловым
людям в России пришлось вкладывать именно в дело — причем поначалу не ради
навара, но чтобы продержаться на плаву. Почти прекратилось безудержное гуляние
по буфету, швыряние на ветер ничем не обеспеченных и никем не заработанных
долларов, то есть немного улучшились нравы. И нынче мы, поборники свободы
и демократии, дружно голосуем (я — в числе первых!) за типичную и по уму,
и по бодрым повадкам, знакомую до жестов и деталей, комсомольскую ячейку под
названием СПС (Немцов, возможно, потому и выбран главным, что более других
похож на комсомольца романтических шестидесятых — то есть на комсомольца с
человеческим лицом).
Мы почти избавились от старых и новых мифов за минувшие десять лет, мы понемногу
обретаем адекватное самосознание и способность к свободному от клише и заемных
истин умственному усилию. Так, перестал «работать» миф о том, что демократия
и свобода — это синонимы. В глухом колодце тоталитаризма — да, эти слова слышатся
как синонимы, — но и в условиях демократии свободу приходится отстаивать каждый
день: и потому, что правящее большинство, защищая свою безопасность и свое
спокойствие, не заинтересовано в свободе индивидуума (я, например, ежедневно
борюсь в себе с соблазном ограничить свободу подростков, вполне безвредно,
но шумно играющих в футбол под моими окнами) и потому, что представители власти
имеют массу возможностей ограничить свободу демократическим, законным путем
— до пределов, необходимых власти и допустимых большинством.
Думаю, скоро придет конец и специфически российскому мифу. Суть этого мифа
в том, что наш обыватель в большинстве своем якобы мечтает о сильной руке
и, опасаясь хаоса и беззакония, не доверяет демократии, ибо она слаба и годится
лишь для хорошо воспитанных, цивилизованных народов. По мне, российскому обывателю
в общих вопросах никогда нельзя верить на слово, даже если он сам себе верит
на слово (социологические опросы в России — это, конечно, национальный юмор).
Проследите его поступки с утра и до вечера, послушайте его откровения по частным
и личным вопросам, по текущим поводам, понаблюдайте, как он зарабатывает,
как он охотится, ловит рыбу, как он строит свои отношения с коллегами, соседями
и государством, да покопайтесь вы в своей душе, наконец! — и вы поймете: да,
он боится демократии. Но не потому, что она слаба — тут он лукавит, а потому,
что она, когда работает по-настоящему, слишком уж пугающе сильна. Потому что
демократия — всего лишь машина, неумолимая и бездушная, потому что работающая
демократия— это работающие законы, от которых не увернуться, это работающий
надзор не только государства, но и общества — причем не только над государством,
но и над личностью. Одно дело вздыхать о Западе, где все платят налоги и переходят
улицу строго по указанию светофора, и совсем другое дело — самим платить налоги
и переходить улицу только на зеленый свет. Кроме того, не вполне гарантируя
свободы, демократия почти гарантирует равенство всех перед законом. Так жить
слишком тяжело. Все же межличностный, приватный договор в пределах понятной
иерархии как-то надежнее, теплее и привычнее общественного договора: он предполагает
маневр, а не Правило, разность подходов и средств, а не Процедуру, он позволяет
достичь желаемого более коротким и менее болезненным путем, нежели законный
путь на общих основаниях. Диктатор может быть жесток, он может сколько угодно
щеголять бицепсами, но он слаб, потому что он — человек. Достаточно уяснить
себе, что он любит, а чего не терпит — и живи себе как хочешь. И во всей пирамиде
маленьких диктаторов, что выстраивается под большим диктатором, — каждого,
если ты не дурак, можно по-человечески понять, вызвать на ответное понимание,
с каждым можно договориться и, на худой конец, каждого можно обвести вокруг
пальца. Если же ты дурак и бескорыстно влюблен в диктатора, как в родного,
жизнь твоя хоть и трудна, хоть и скудна, но зато — совершенно счастлива. Худо,
когда диктатор безумен и склонен к людоедству. Но людоедов бояться, — сказок
не рассказывать. Вместе с тем, наш обыватель не настолько глуп и лукав, чтобы
верить собственным сказкам. Он уже не спорит с тем, что перекладывать ответственность
за свою судьбу и за судьбу своих детей на вождей, одержимых лишь властью над
чужими судьбами, — опасно и стыдно. Тревожась о будущем, он прекрасно понимает,
что только работающая демократия и ее легитимный закон в состоянии защитить
будущее от людоедов, грабителей и безумцев. Кроме того, русский обыватель
любит свою страну и сильно травмирован комплексом национальной несостоятельности,
сознанием бесцельно прожитых советских десятилетий: эта травма, этот необоримый
комплекс ежедневно слышится в непрестанном самоуничижении, перемежаемом вспышками
непомерной гордыни — в истерических криках о величии России, перемежаемых
— почти без пауз в разговоре — сетованиями на то, что мы, конечно, не немцы
и работать не умеем, жить не умеем, быть свободными и добрыми не умеем — ничего
не умеем. Он, ущемленный в своей гордости российский обыватель, может глядеть
свысока на западные демократии — но альтернативных примеров человеческого
достоинства, общественного преуспеяния и государственной мощи перед ним нет.
В ностальгической лжи о «советском рае» долго не поупорствуешь, разве что
в праздной толпе и спьяну. Когда голова трезва и руки доходят до дела — тут
не до ностальгии и не до лжи. И, разумеется, кричащий произвол тех, с кем
не удается договориться и кого не удается на козе объехать, вынуждает торопить
полное торжество законности и демократии.
Как это ни парадоксально, но сопротивляясь демократии, вроде бы и строя демократические
институты, но и не торопясь их достраивать, даже расшатывая втихомолку, российский
обыватель оберегает свою личную свободу, свое, российское privacy: умеренный
хаос и бесконечная наладка демократической машины, не позволяющая ввести в
действие всю ее потенциальную мощь, как это ни странно, пока обеспечивают
относительную независимость граждан. Не случайно ведь едва ли не самыми популярными
разговорами среди тех, кто много ездит, стали разговоры о том, что Россия,
по сути, — самая свободная страна в мире. А в их демократиях — человеку и
плюнуть некуда, и чихнуть вне общих правил не положено, и рыбку без лицензии
не половишь, и девку без угрозы тюрьмы не ущипнешь, и мусор в неурочный час
не выбросишь — соседи тут же в полицию настучат. Мы хотим демократии ради
надежного будущего, но сегодня нам хочется еще чуть-чуть пожить.
Конечно, среди моих сограждан немало тех, кто одержим нелюбовью к свободе,
тех, кто идейно не приемлет либеральные ценности (собственнно говоря, существует
лишь одна абсолютная и абсолютно либеральная либеральная ценность — это свобода).
Как я заметил, они, вместе с тем, крайне болезненно воспринимают неуважение
к себе и выскомерное отношение к своей стране, реальное или мнимое. Им упрямо
разъясняли, что свобода — это основа благополучия (которое все не наступает).
Но им никто не объяснил, что даже нищий, но свободный человек во все времена
был и будет вправе презирать пусть богатого, но несвободного. Даже в деспотическом
обществе — в чем смысл любой иерархии? Всякая иерархия — это иерархия степеней
свободы. В деспотической иерархии менее свободный почитает более свободного,
более свободный попирает менее свободного; борьба за власть при деспотии —
это ведь тоже борьба за свободу(за свою свободу). Нищий князь в эпоху абсолютизма
и сословной иерархии презирал богатого купца — в первую очередь потому, что
был наделен большими свободами и правами, и лишь в последнюю — из-за сословных
предрассудков. И при узаконенной иерархии и при узаконенном равенстве в сознании
людей свободный человек — выше несвободного, свободная страна — выше несвободной.
Перед любым американским бомжем, парижским клошаром или, тем более, московским
учителем или саратовским студентом любой иракский бонза — ничто, и это совершенно
справедливо. Несвободному человеку можно сочувствовать, ему можно сострадать
и нужно помогать, если он пытается отстоять свободу, его можно презирать,
если он доволен несвободой, и ненавидеть, если он заедает чужую свободу, но
его невозможно считать равным себе, свободному. На этом стоял и будет стоять
мир. И это — справедливо. И это нужно упрямо растолковывать всем, кто требует
к себе уважения, но полагает ругательным слово «либерал». (Кстати, советские
люди двадцатых-тридцатых годов, по крайней мере люди молодые и городские,
то есть те, кто считал себя строителями коммунизма, вполне искренне полагали
Советский Союз самой свободной и самой демократичной страной. Они и коммунизм
считали венцом свободы и демократии. Да, они чудовищно, гротескно заблуждались.
Но они порвали бы пасть тому, кто на нынешних митингах брызжет слюной при
слове демократия и глумится над словом свобода.)
Конечно, мы сегодня пребываем в недоумении: при политической суете, при отнюдь
не дремотной социальной жизни — где оно, гражданское общество? Где сильные
партии, где нормальная оппозиция? Где не государственная, но общественная
гарантия свободы и демократии? В чем мы повинны? Прежде всего в том, что сочли
тактически приемлемой политическую игру, которую вела власть страны. Суть
игры, по моему убеждению, сводилась к тому, чтобы всячески пугать нас пришествием
коммунистов, для того всеми силами сохраняя их на плаву, всячески поддерживать
КПРФ с тем, чтобы это гигантское, но абсолютно импотентное в политическом
отношении образование заняло собой всю скамью существующей и потенциальной
оппозиции. Сколь ни была грозной и искренней антикоммунистическая риторика
власти, ей одной мы обязаны тем, что КПРФ не была запрещена, долго гнила на
пути демократии и лишь теперь, сколько бы людей ни голосовали за нее и ни
числилось в ее членах, отошла в сторону с утешительным призом в виде нот советского
гимна. Новый президент быстро указал КПРФ ее место (после его слов о том,
что КПРФ — системная партия, по-русски читай: вписанная в новый строй и легко
управляемая, — Зюганов, будь он и впрямь идейным борцом за дело коммунизма,
должен был застрелиться). Власть наверняка догадывалась, что эти новейшие
коммунисты трусливы, беспомощны, идейно никакие, худо бедно паразитируют на
массовом недовольстве реформами, помаленьку саботируют их, но серьезной угрозы
не представляют. Они уже тем были полезны, что любой провал или политический
зигзаг, любой саботаж своих можно было представить как следствие их саботажа.
Однако любая новая: левая, правая, все равно какая, но демократическая, особенно
конструктивная оппозиция, откуда бы она ни появилась, непредсказуема по своим
конструктивным возможностям. Власть знала, что малейший шанс коммунистического
реванша вызывает ужас у всех нормальных людей. Балансируя порой на опасной
грани, за которой уже и впрямь начинал маячить реванш, она все же вынудила
нас смириться с мыслью: все, что угодно, только не коммунисты — как если бы
угроза прихода коммунистов и в самом деле была явной и прямой. Не оправившись
от прелестей советского режима, мы согласны были простить власти буквально
все — лишь бы не допустить коммунистов. (Так советские люди, не оправившись
от шока войны, мирились с советской властью, заключив с нею как бы негласный
договор: всё, что угодно, любое бесправие — только обеспечьте нам мир; афганская
авантюра и в этом смысле, конечно же, была самоубийством советской власти).
Любое слово протеста гасло в горле при одной мысли, что оно пойдет на пользу
КПРФ и иже с нею. В сущности, каждый функционер компартии должен держать портрет
Ельцина над своей кроватью, пусть Ельцин и не скрывал презрения к каждому
функционеру компартии.
В итоге у нас нет ни одной мало-мальски сильной и по существу влиятельной
партии, ни одного естественным образом, по инициативе российского обывателя
возникшего политического и общественного движения федерального масштаба. Ко
дню избрания нового президента в стране утвердилась единственная реальная
политическая сила, — это сложным образом консолидированная новая российская
бюрократия, делегирующая из своих кланов и структур партии, фракции и общественные
движения. Путин избран президентом не только бюрократией, но и большинством
населения страны. Однако политически он вынужден считаться только с бюрократией.
С кем бы он ни говорил, к кому бы принародно ни обращался, он апеллирует только
к ней, поддерживает только ее, боится только ее и борется только с нею. А
с кем еще? При любых реальных или мнимых разногласиях с новой властью общество
пока не может на нее влиять — оно само лишило себя рычагов влияния, вернее,
не создало их, полагаясь в этом на ту же власть и на хозяев телеканалов, крепко-накрепко
и вполне добровольно повязавших себя с властью — и политически, и финансово.
История с Мостом — это расплата за зависимость. Это — не урок свободному слову,
но предупреждение несвободному бизнесу: выбираешь несвободу, — пеняй потом
на себя. Свобода слова, между тем, таковой и осталась, но влияние свободного
слова без рычагов влияния сильно ослабло — задолго до истории с Мостом. Слово
газеты или электронных СМИ функционально уподобилось слову писателя — оно
обращено не к влиятельным общественным объединениям, которых нет, но к рассеянному
по полю жизни одинокому обывателю. Демократические институты, однако же, как
могут, работают. Демократия грядет и шествует путем своим железным, расписанным
уже не обществом, увы, но государством, в итоге двадцатого века ничуть не
меньше общества заинтересованном в демократии. А за свободу при демократии
еще придется побороться. В этой борьбе и государство может стать союзником:
если ему помогут понять, что единственный неисчерпаемый ресурс страны, а значит
и государства, — это свобода граждан.
И последнее: призывая быть свободными, взывая к свободе, довольно трактовать
свободу как свободный выбор социальной (профессиональной, экзистенциальной,
etc.) ниши. К чему нам бояться, что нас кто-то вот-вот построит, если мы сами
заранее строим себя, — как урны в колумбарии. Человек в своей нише, пусть
даже свободно выбранной, — это не идеал свободы, это идеал тирании. Пора бы
вспомнить о том, что ниша свободного человека — это весь дольный мир и, надеюсь,
мир горний. Отстаивать свободу — это и есть устранять на пути к этой «нише»
все препятствия — будь то ложь, нищета, страх, порабощение или произвол.
Даниил Дондурей
социолог, главный редактор журнала «Искусство кино»
У меня сейчас настроение хорошее. Я считаю, что в декабре 1999 года начался
второй после путча этап достаточно продуктивного развития нашей страны. Он
связан не столько с экономическими достижениями, сколько с созданием — впервые
за пятнадцать лет — принципиально иной психологической атмосферы, а она, в
свою очередь, связана с новым лидером, с тем, что ему удалось главное — добиться
общественного согласия на модернизацию России. Ельцин многое сделал, но этого
не сумел. Очень многие еще совсем недавно были уверены, что нужно вернуться
назад, что слишком радикально и несправедливо все изменилось, и, конечно же,
совсем не в интересах простых людей. Лужков и Примаков активно и с презрением
пользовались понятием «радикал-реформаторы». Казалось, что кардинальными преобразованиями
системы нужно заниматься как-то помедленнее, поаккуратнее, двигаясь вперед
и одновременно назад, назад, а затем — вперед. Производство по концепции «Отечества»
должно быть капиталистическим, а потребление — социалистическим. Те, кто правее
коммунистов — наши социал-демократы Михаил Горбачев, Гавриил Попов, Евгений
Примаков, Григорий Явлинский, Юрий Афанасьев, Егор Яковлев, наши уважаемые
правозащитники и интеллигенция вокруг них стали не организационно, но мировоззренчески
объединяться. Они себя безусловно считают антикоммунистами и демократами,
а мне представляются «новыми левыми».
В ближайшее время станет понятно, что российская интеллигенция уже выполнила
свои исторические обязательства перед отечеством, исчерпала большую часть
своих вековых функций и скорее всего разделится на несколько когорт. Первую
представляют «новые левые». Вторую — профессионалы-виртуальщики, обслуживающие
интересы бизнеса и особенно шоу-бизнеса во всех его сферах и ипостасях: новости
как специфический продукт шоу-бизнеса, кино как шоу-бизнес, специалисты, работающие
всюду, где есть четкое, прагматичное обслуживание рекламодателей. И, наконец,
—научная интеллигенция, которая переоформляется в качестве интеллектуалов.
Вот такое, по моему мнению, перераспределение, трансформация некогда более
или менее единого социокультурного слоя начались уже после того, как Путин
нанес сокрушительный удар по олигархам и губернским удельным князьям — основным
заказчикам сохранения неофеодализма в России.
У президента много разнообразных достижений. Он идейно разоружил, а затем
и сокрушил коммунистическую доктрину — она уже не может существовать в прежней
форме и либо сумеет обновиться, и тогда Зюганов, но скорее уже его наследник,
вынужден будет превратиться опять же в Горбачева, а то и в Юрия Афанасьева,
либо эта великая и страшная утопия постепенно сойдет на нет. Коммунизм в своем
старом обличье — сегодня это очевидно — уходит из жизни вместе с людьми старше
шестидесяти. Тут нет перспектив — одни социалистические идеи вымываются естественным
путем, другие мимикрируют, третьи воплощаются в новые и часто тоже опасные
мировоззренческие доктрины.
Все минувшее десятилетие наша интеллигенция не смогла справиться с такими
двумя важными своими задачами как адекватная интерпретация реальности и моделирование
будущего. А следовательно, и с предложением обществу позитивной мифологией,
призванной обеспечить процессы модернизации России. Она оказалась неготовой
к переменам — точно так же, как и подавляющее большинство населения. А вот
в бизнесе преуспела. Доктор биологически наук Каха Бендукидзе, например, стал
гендиректором корпорации «Российские машиностроительные заводы», эффективно
контролирует теперь собственность на миллиардные суммы долларов. Наши математики
владеют банками, а артисты открывают рестораны.
Интеллигенция научилась искренне обслуживать интересы нынешней феодальной
знати, то есть противостоять федеральной власти. Я имею в виду скрытые мотивации
тех, кто контролирует огромные финансово-промышленные группы и целые регионы
страны и кто не заинтересован в сильном государстве. С 1996 по 2000 год они
создавали образ отвратительной социально-экономической системы, несчастной
страны, заселенной большей частью ворами, охранниками, бомжами и не умеющими
управлять чиновниками. Этот образ, созданный СМИ и кинематографом, олигархи,
терроризируя власть, обменивали на собственность, которую, благодаря приватизированному
ТВ, превращали в массовые умонастроения, продавая их обратно власти и получая
взамен нефть, газ, алюминий, доступ к оффшорам и другие преференции. Через
телевизор они овладели умами миллионов, а заодно и дверьми в Кремль. Ну а
мы — творческая интеллигенция — искренне их обслуживали, привлекая людей к
телевизорам — интересно же вечером посмотреть разоблачительные сенсации про
звезд и своих кумиров — и в конечном счете, заполняли головы людей деструктивными
версиями происходящего.
Страна на глазах разваливалась, и Басаев с Хаттабом не могли на это не откликнуться.
Их как бы приглашали: «Посмотри, чеченский герой, какие мы слабые». Уже и
Шаймиев с Рахимовым взяли суверенитета столько, сколько смогли унести. И в
Красноярске разыгрывались странные игры между генералом Лебедем и бандитом
Быковым. А вы чего там на Кавказе ждете? Вы ведь три года были абсолютно свободными,
у вас нефть, вы выгнали 100 тысяч ненавистных русских из их домов, 21 тысячу
взяли в рабство, у вас полмиллиона из восьмисот тысяч чеченцев покинули свою
землю (об этом у нас мало писали — неудобно было).
«Новая газета», газета «Сегодня», НТВ, ТВЦ, радиостанция «Свобода» — Шустер,
Бабицкий, Венедиктов, Киселев, Караулов и десятки других борцов за «правду»
взывали: «Власть ничего не умеет: ни брать кредиты, ни отдавать их, ни заботиться
о народе. Посмотрите, как виновата кремлевская «семья» (то есть по-нашему
мафия) перед десятками миллионов шахтеров, учителей, офицеров, врачей и особенно
пенсионеров».
Детально о том, как отмываются деньги в нью-йоркских банках, о деле Бородина,
«Итеры» или «Аэрофлота» у нас будут опубликованы тысячи материалов, а вот
о том, что российские программисты могут на равных соревноваться со знаменитыми
индийскими, что наши элементы — на международной космической станции, лучшие,
а выпускники школ выигрывают почти все международные конкурсы, вы не прочтете
практически ничего. И еще: вот в Польше, Болгарии, Эстонии народу сразу же
внятно объяснили, что альтернатив рынку нет, в результате тамошний рост —
6% ВВП в год.
Давайте признаем, драма не в том, что российская гуманитарная интеллигенция
стала подозрительно в унисон работать с целями медиамагнатов, а в том, что,
в отличие от принуждения ЦК КПСС, делала это охотно и искренне. Она до сих
пор искренне считает, что яростное разоблачение власти, государства, самих
принципов жизни в России и есть единственная настоящая помощь растерянным,
униженным и мало что умеющим соотечественникам.
За десять лет мы сняли 800 фильмов, и в них нет ни одного положительного героя.
Кто у нас является основной силой модернизации? Конечно же, предприниматель.
Но его никогда и нигде не показывают нормальным человеком. В анекдотах — живых
и предельно образных слепках происходящего — предприниматели — сплошь идиоты,
бездельники, либо преступники. Присмотритесь к кино- и телеперсонажам — бандиты
все: сами уголовники, менты, генпрокурор, Чубайс, мой сосед, его охранник,
наша учительница и, конечно же, я сам. В каждом фильме, телепередаче, в любом
выпуске новостей до нынешней весны — одно послание, один императив: Россия
— страна варваров и уродов.
Поэтому, когда на Западе рассказываешь об очищающейся от социалистической
грязи и нищеты Москве, о потрясающей атмосфере всемирной театральной олимпиады
или детях, свободно изъясняющихся по-английски, слышишь в ответ: «Вранье,
это только внутри Садового кольца, за которым — гигантская криминальная и
несчастная страна». А если вы попытаетесь в фильме показать незаплеванный
пол, любой европейский интеллектуал вам скажет, что сие подлая ложь и лакировка.
А между тем в реальности период депрессии и катастрофизма, чреватый неисчислимыми
поражениями как внутри, так и вне страны, наконец-то завершается. Мы это уже
сейчас чувствуем. У содержательной парадигмы «а ля НТВ» еще в апреле на наших
глазах произошла не столько финансово-организационная, сколько смысловая агония.
Не потому что Кох, «Газпром» или Путин покусились на пресловутую свободу слова
— видим же: свободы сколько угодно — а потому, что нечто очень важное в восприятии
жизни в какой-то момент сдвинулось в нашем общественном сознании.
Возможно, это прозвучит излишне пафосно, но, на мой взгляд, наша гуманитарная
интеллигенция виновата перед собственной страной и народом. Модернизация находящейся
в тупике системы могла осуществляться куда быстрее и эффективнее, если бы
с самого начала имела более оптимистический мировоззренческий фундамент, если
бы большая часть психологических версий происходящего не была слишком деструктивной
— чудовищная власть, бессмысленный парламент, повсюду коррупция, у нас ничего
не получится — если бы прошедшие десять лет не были наполнены страхом, негодованием,
поиском врагов. Скорее всего, такая установка была запоздалым проецированием
в будущее стереотипов 70-х, когда любые последствия внутренней эмиграции переплавлялись
в многофакторный стимул новых художественных идей. Но сегодня больше не нужны
аллюзии, скрытые метафорические ресурсы, упрятанные в форму притчи или прямого
социального вызова — цензуры больше нет. Изменены все правила кодирования
и декодирования реальности. Сознание ведь формирует бытие не меньше, чем,
наоборот, бытие определяет сознание.
Беда как раз и состоит в том, что наши граждане — и «новые средние», и те,
кто приспособился: работает в банках, торговле, СМИ, Интернете, покупает джипы,
делает евроремонт, учит детей в платных вузах (12% населения), и те, кто только
начинает приспосабливаться (50%), и те, кто не приспособился: живет за чертой
бедности, ненавидит Ельцина и перестройку (38%), — не знают, куда движется
их страна, к каким тяготам (и благам) им следует готовиться в ближайшей, средней
и дальней перспективе.
Все это исключительно важно в России, поскольку мы — в высшей степени идеологизированная
и семиотически сложная страна. У нас даже чуть ли не ребенок думает одно,
имеет в виду другое, а действует по-третьему. При этом запросто ориентируется
в напластованиях смыслов, контекстов, явных и неявных содержательных жестов.
Именно поэтому Россия на Западе куда чаще присутствует в школьных учебниках
и на первых полосах газет, чем многие вполне сопоставимые по населению страны
мира.
Благодаря усилиям отечественных профессиональных интерпретаторов самых разных
событий практически все социальные слои нашего общества оказались ценностно
обесточены, можно сказать, насильно помещены в обезвоженное пространство сожалений
об утратах прошлого и негодования по поводу настоящего. Недавно слышу по телевизору
слова Сергея Юрского, замечательного человека и артиста, сказанные им, между
прочим, как само собой разумеющееся: «Наше ужасное время». Ужасное? И это
в эпоху, по сути, первой бескровной в России революции (предыдущая — между
февралем 1918 и августом 1921 годов обошлась нашему народу в 13 миллионов
убитых и 2 миллиона вынужденно эмигрировавших).
Тогда как каждый американец круглосуточно получает (и не только с экранов
кино и ТВ) инъекцию, инструкцию должного поведения: кого и когда любить, чего
хотеть, как действовать. Модели очень просты: культ индивидуального успеха,
интерес к частной жизни, внимание к своей семье, делу, собственности, Родине.
Надежда — исключительно на самого себя. Они бы там, в Небраске или Коннектикуте,
просто умерли (или сошли с ума), если бы им пятнадцать лет вдалбливали, что
сам ты, твой бизнес, твоя страна — полное дерьмо, да и вокруг одни циники
и прохвосты.
На недавнем съезде СПС Анатолий Чубайс среди прочего заявил: «Мы должны противостоять
любым попыткам давления на свободу слова, намечающегося попрания демократических
устоев». И в доказательство привел лишь один пример: утверждение старого советского
гимна. Так и хочется спросить: Анатолий Борисович, а как, при том, что произошла
реанимация этого отвратительного социалистического символа, правые относятся
к антисоциалистическим действиям власти: новым налоговым законам, свободному
вывозу капитала за границу, дерегулированию экономики? С одной стороны, мы
имеем сладкие интеллигентские рассуждения о всесилии спецслужб, а с другой
— идет подготовка регрессивной шкалы налога на оплату труда, при которой чем
больше работодатель будет платить своим служащим, тем меньше он будет отчислять
государству. Это ли не сокрушительный удар по социалистической системе, за
которым стоят реальные судьбы миллионов людей, иное отношение к труду, инициативе,
конкуренции, ответственности. По сравнению с этим эпизод с гимном — слабое
жужжание комара. Иногда кажется, что под крышей ФСБ нам предлагают бесшумную,
но по своему содержанию супербуржуазную глубокую трансформацию всего уклада
жизни при невиданном ранее согласии большинства.
О Путине некоторые думают: полковник спецслужб, державник, любитель Александрова,
а значит, в душе сталинист, а он в это время вводит самый либеральный в Европе
подоходный налог, начинает реформы пенсионную, военную, ЖКХ, делает последние
шаги к полной приватизации земли.
Я уверен, что президент созреет и до того, самого главного, чем он пока не
занимается, что неоправданно откладывает на более позднее время: предложит
стране развернутую и эффективно реализуемую программу процветания. Не столько
экономическую, сколько идейную, мировоззренческую. Предложит каждому ощутить
себя гражданином богатой и быстро развивающейся, в перспективе, европейской
страны.
Все это уже возможно. Уже среди старого — неприспособившегося, испытывающего
психологический дискомфорт народа живет новый народ. Этот новый народ многое
уже умеет, с еще большим, безусловно, справится. Осталось найти адекватные
идущим преобразованиям слова и новых поводырей — из тех, кто наконец-то научился
думать о будущем, кто сумеет эти новые и очень важные, вдохновенные слова
донести до всех.
Андрей Зубов
Раннее утро 19 августа 1991 года. Я сажусь в электричку на платформе «Радонеж»,
чтобы к поздней литургии успеть в мой московский храм. И в переполненном,
как всегда, вагоне удивляет какая-то гнетущая атмосфера. Почти нет разговоров,
совсем нет смеха и улыбок. Даже обычных благодушно дремлющих работяг почти
не видно. Ни праздника, ни покоя. Напряженное ожидание разлито в поезде. Из
отдельных слов, реплик, оговорок понимаю: случилось что-то ужасное. Мысль
о перевороте вовсе не приходит в голову — так свыклись мы с демократизацией,
перестройкой, гласностью. Но к концу часового пути я уже знаю все. В храме,
несмотря на сияющее белизной священнических риз торжество Преображения, батюшки
спрашивают меня в алтаре украдкой о том же. Что случилось, что происходит?
И липкое, гадкое отчаяние пытается овладеть душой, победить веру, что, чуть
дав волю, Господь не отберет ее так буднично и глупо.
Вечером на даче слушаю радио. И забытые было интонации советского агитпропа
(как быстро забывается плохое!) тут же извлекают из тайников памяти чувства
двадцатилетия брежневского застоя. Приходят обитатели соседних дач, с которыми
до того только раскланивался на улице, и спрашивают все о том же, спрашивают
так, как будто век мы знакомы и не сомневаемся в порядочности друг друга.
А потом, в какой-то момент понимаю, что сидеть в тиши Абрамцева невмоготу.
И на следующее утро вновь еду в Москву.
В ночь с 20 на 21 помню жалкие, невесть из чего нагороженные баррикады у Белого
дома и почему-то флаг американских конфедератов над троллейбусом со спущенными
шинами поперек Нового Арбата, и сумятицу среди людей с интеллигентными лицами,
которые, как и я, не знают, что надо делать, но знают, что так вот бросить
все и уйти тоже нельзя. И слухи о бронетанковых дивизиях, входящих в Москву,
о спецназовцах по подземным тоннелям спешащих к Белому дому... Часа в три
ночи я решил все же пойти поспать, простился с другом, спустился к мосту,
и вдруг прохладный западный ветерок, дующий вдоль Кутузовского проспекта,
отчетливо донес характерный гул идущей танковой колонны. И была минута, когда
я понял, что бежать постыдно, а оставаться — смертельно опасно: танки раздавят
нас всех. Но зачем коротал я тут ночь, чтобы уйти при первой опасности? Но
что могу я поделать против танков и вооруженных десантников? Мысли, обгоняя
друг друга, неслись у меня в голове. Танки на мосту так и не появились. Гул
стих. Я пошел домой.
И вот прошло десять лет с той августовской ночи, когда, сами не зная как,
пришли мы защищать свободу к Белому дому. Я не обольщаюсь на свой счет и на
возможности иных защитников. То, что над Белым домом через два дня был спущен
красный большевицкий флаг и поднят стяг России, даже цвета которого были крепко
забыты к этому времени большинством русских людей, — не наша заслуга и не
заслуга Ельцина или кого-то из его сподвижников. Крах коммунизма, «восстановление
святынь», в том числе и святынь национальной государственности — дар Божий,
незаслуженный, не выпрошенный и не завоеванный нашим народом. Мы вполне свыклись
с большевизмом, как свыклись с красным флагом и с серпастым и молоткастым
гербом СССР. Мы научились жить с ним, как живут с привычным и неисцелимым
недугом, а многие и недугом-то считать его перестали. Забыли, что были мы
когда-то иными и падучую стали воспринимать как свойство характера.
И все же к августу 1991 года большинством граждан страны, которая когда-то,
во времена трехцветного флага, именовалась Россией, овладели безбрежные надежды
и упования. Казалось, что на полшага отстоим мы от счастливой и богатой жизни
«как на Западе», что через «500 дней» будем мы нормальной европейской страной,
«в которой все для всех есть», что со всеми гнусностями большевизма, с репрессивным
аппаратом КГБ, с директивами КПСС, с гонениями на веру и политическую свободу
покончено теперь уже навсегда.
Понадобился распад страны на феодальные вотчины, расстрел Белого дома, воровская
хамская «прихватизация», тяжелые, для многих полуголодные годы, опыт полной
беззащитности перед бандитами всех мастей — от солнцевских братков до федеральных
чиновников, унизительная слабость нашего государства и на внешней арене и
во внутренних своих делах, крах науки, деградация здоровья нации, наглость
олигархов и шокирующая импульсивность больного властолюбца, любившего, когда
зовут его «царем Борисом», — понадобилось все это, чтобы мы мало-помалу стали
понимать, в каких пучинах оказалась Россия. Где-то к 1995–1998 годам в нашем
обществе произошло глубокое изменение ориентаций от надежды на скорый личный
и общенациональный успех к отчаянию одних и разочарованию других. Люди стали
приучать себя жить в обществе, из которого изгнаны нравственность, честность,
порядочность.
В аскетике есть такое правило: когда новоначальный инок взбирается на небо,
его за ноги надо стаскивать вниз, на землю. Нельзя позволять неумелым в духовной
жизни принимать на себя трудные подвиги, доступные только совершенным. Тогда,
в начале 1990-х, нас тоже надо было «стаскивать за ноги», трезвить, обливать
холодной водой. Именно от краха наших упований столь горько нынешнее наше
разочарование. А в сущности, на чем основаны были наши надежды на скорое вхождение
в вожделенный западный мир?
Сроднившись с большевизмом, живя по его законам, согласившись на «завоевания
революции», оставив за плечами десятки миллионов погубленных жизней, почему
мы считаем себя вправе рассчитывать на счастье и успех? Папа Иоанн-Павел II
покаялся перед греками за разгром крестоносцами Константинополя в 1204 году,
а мы покаялись ли за то, что наши отцы и деды громили усадьбы, братались с
врагом на фронте, убивали своих офицеров, служили в ВЧК-КГБ, доносили на соседей,
выслуживали большевицкие чины, учиняли голод в Поволжье и на Украине, громили
церкви, хулили Бога, глумились над историей Отечества и над славными именами
героев России?
Раскаяния нет — потому и счастья нет, потому нет и новой приличной жизни,
что старую, позорную, мы не только не возненавидели, но и постоянно вздыхаем
по ней: «Как хорошо было при Брежневе, какой был порядок при Андропове». И
все ясней и ясней, что 1991 год никаким рубежом не оказался. Совдепия, формально
похоронив советы, осталась Совдепией. Россией, наследницей той России, которую
наши деды погубили в революцию 1917 года, мы так и не стали, несмотря на трехцветный
флаг и двуглавого орла. Михалковский гимн стал всем нам напоминанием, в какой
стране мы на самом деле живем. Только если раньше, при КПСС, все богатства
России сжирались безумным стремлением кремлевских старцев к мировому господству,
то теперь наглые комсомольские и гебистские выдвиженцы рассовывают миллиарды
долларов по собственным карманам, наплевав и на мировое господство, и на народ,
от имени которого управляют они страной.
Так что же, нет света в конце тоннеля и итог десятилетия темен и безотраден?
Нет, и еще раз нет. Мы идем трудным путем самоосознания, и наши муки, и наши
слезы послужат нам и потомкам нашим во благо, если хватит у нас сил не свернуть
с этого пути, пройти его действительно «за пядью пядь».
Во-первых, наши неудачи приучают умного человека к мысли: что-то не в порядке
в самих основаниях нашего развития, и это приводит нас постепенно к пониманию
необходимости поиска новых путей вне альтернативы — или воровской капитализм
чубайсов и березовских или тоталитарный большевизм зюгановых и анпиловых.
Третий путь, путь обращения к преемству с исторической Россией, становится
все более актуальным. Все больше людей стараются узнать истории своих предков,
все больше организаций — начать отсчет своей истории со времен дореволюционных.
Князь Горчаков, Петр Столыпин, генерал Корнилов, последний император и его
семья становятся властителями дум в намного большем масштабе, чем вчерашние
коммунистические кумиры. Даже в ФСБ, где по инерции висят портреты «товарища
Дзержинского», с него больше никто делать жизнь не желает, зато с восхищением
говорят наследники Берии и Ягоды о бароне Врангеле и посещают при случае могилу
Ивана Бунина на Сен-Женевьев-де-Буа.
Во-вторых, и следа не осталось от безбожного нашего сообщества, где на молодого
человека в храме смотрели, как на придурка или бунтаря. Религиозность резко,
скачкообразно выросла в России за прошедшее десятилетие. Число храмов и монастырей
увеличилось в десятки раз — и практически все они полны. В провинции пока
еще среди прихожан господствуют пожилые женщины, но в крупных городах состав
молящихся на праздничном богослужении приближается к структуре населения.
Укрепление веры — это тот ключ, которым сможет наше общество открыть будущее,
и та путеводная нить, не выпуская из рук которую только и можно понять, что
натворили мы в прошлом, и дать точную нравственную оценку делам отцов. Интерес
к религиозной литературе, которая продается с лотков и на станциях московского
метро, и в глухих волостях за сотни верст от столиц, — верный признак духовного
выздоровления русского общества, хотя протекает выздоровление это далеко не
гладко.
Наконец, в-третьих, предоставленные сами себе, лишенные тяжкой опеки «директивных
органов», люди начинают понимать, что «спасение утопающих — дело рук самих
утопающих». С трудом, но доходит — губернаторам, президентам, олигархам мы
вовсе не нужны. И люди еще очень робко, неумело начинают самоорганизовываться
в хозяйственные товарищества, группы давления, свободные профсоюзы. Среди
молодежи процесс этот идет много быстрее, чем среди тех, кому за сорок и у
кого привычку к инициативе успели выбить и партком, и домашнее воспитание,
готовившее детей к выживанию в советских условиях. Брошенные на произвол судьбы
и потому свободные в выборе работы, жизни, веры, — мы становимся вновь из
винтиков и гаек людьми.
Пока все эти процессы идут на частном, низовом уровне, но именно от корней
травы начинается укрепление почвы будущей дубравы. И, оглядываясь на прошедшее
десятилетие, я все более укрепляюсь в мысли, что чудо нашего преображения,
знаменательно начавшееся 19 августа, продолжает свершаться, уходя на глубину
и преображая уже не столько внешние обстоятельства жизни, сколько ее глубинные
основания, от которых зависит все. А если так, то и импульс, который привел
в те августовские ночи к Белому дому тысячи наивных мечтателей, был не донкихотством,
но, скорее, предчувствием предопределенного России пути освобождения. Только
путь этот, как и свойственно человеку, представляли мы тогда легким и коротким,
не думая, сколько сапог истоптать и посохов истереть придется нам и детям
нашим, пока вернемся мы к отвергнутому «родному пепелищу» и прольем слезы
любви и раскаянья у преданных поруганию «отеческих гробов».
Юрий Рыжов
Академик РАН, президент Международного инженерного университета.
В 1989 году был избран от населения народным депутатом СССР.
Входил в Межрегиональную депутатскую группу
За последнее десятилетие произошел колоссальный перелом в судьбе страны.
По масштабам его можно считать революционным. Однако и перестройка, и первый
постперестроечный период оказались более или менее вегетарианскими. Как будет
наша история раскручиваться дальше, покажет следующее десятилетие.
Теперь о том, что предшествовало перелому, могла ли страна его избежать и
было ли бы это для нас лучше.
Нет, не могла. Во-первых, потому, что кризис по всем статьям в стране начался
задолго до 91-го года. Система, в которой мы жили, и в первую очередь даже
не в смысле прав и свобод, а в смысле экономики, себя полностью изжила и исчерпала.
Она уже не могла работать, написал в своей рецензии на книгу Александра Бека
«Новое назначение» Гавриил Попов. Я роман Бека прочитал в «Знамени» еще до
выхода отдельной книгой. Гавриил Попов имел в виду, и я с ним согласен, что
система не могла работать без подсистемы страха. И когда после смерти Сталина
страх стал уходить, система начала разваливаться. Попытки ее реставрации уже
не могли глобально повлиять на работоспособность экономики. И она, то и дело
включая торможение, отступая и возвращаясь на исходные позиции, катилась туда,
куда и прикатилась.
Абсолютная власть во все времена доказывала свою неограниченность методом
наказаний, несоразмерных с виной, и на этом держалась. Поэтому после кровавого
сталинского режима вегетарианские репрессии оказались не в состоянии решительно
повлиять на судьбу страны — спасти ее от краха. Революционные перемены стали
неизбежны. Вопрос был только в том, как они будут происходить.
Я для себя еще в 60-х годах придумал две модели реформирования страны. Одну
называл «Министерство сортирных бачков», другую — «Газировка без сиропа».
Первая модель олицетворяла управленческую неэффективность централизованной
системы. Представьте себе простейший механизм с обратной связью, которая есть
в любой автоматике. Примером такого механизма — с него начинались учебники
по автоматическому регулированию, изданные в 30-х годах — является сортирный
бачок с плавающей в нем грушей, которая открывает и закрывает кран поступления
воды.
Теперь представим себе, что грушу не придумали. Как пришлось бы действовать
в таком случае? Открыть рукой кран, заполнить бачок водой, затем закрыть кран,
иначе вода потечет через край. А если вы, открыв кран, забыли его закрыть?
Тогда зальет ваших нижних соседей. И это может происходить то и дело в каждой
квартире. Жильцы решили нанять специального дежурного, который будет ходить
из квартиры в квартиру и открывать-закрывать краны. Прекрасно: все довольны,
никого не заливает. В соседнем подъезде тоже наняли дежурного. Но там жильцам
не повезло, попался дежурный недобросовестный. Пришлось его контролировать.
Назначили контролера за дежурными, затем контролеров за контролерами. Так
пришли к Министерству сортирных бачков, но и оно с проблемой не справилось:
исключить «заливы» не удалось: без обратных связей это невозможно ни в технике,
ни в экономике.
Вторая модель — «Газировка без сиропа». Допустим, советская власть разрешила
частнику торговать газированной водой, но только без сиропа. Такой вот частный
сервис, но, чтобы не дать расцвести капитализму, ограничиться, фигурально
выражаясь, частной продажей воды без сиропа. А продажа воды с сиропом, как
и всего остального, доверялась только госторговле. Что затем произойдет? Частники
открывают чистые, нарядные павильончики, где продают газированную воду, как
приказано, без сиропа — в чистых стаканах, холодную, с пузырьками. Но дороже
государственной. От покупателей нет отбоя, и цены их не останавливают. Частник
видит такое дело и начинает подпольно торговать водой с сиропом, затем пивком
и затем водочкой, да с закуской. Приходит мент: «Нарушаете». Ему дают отступного,
благо заработки растут. Из управы навязываются с проверкой. Им тоже дают отступного.
В результате контролеры всех уровней неплохо кормятся, а государственная власть
деградирует. Вот чем кончается сценарий «Газировка без сиропа».
Когда началась перестройка, я вспомнил о своих моделях. Может быть, отчасти
и это привело меня в политику — я согласился баллотироваться в народные депутаты.
Был и прагматический резон — коллеги, друзья подталкивали: «Станешь членом
Верховного Совета, будешь выбивать средства для института — я был тогда ректором
МАИ — будешь ногой открывать двери, которые сейчас для тебя закрыты».
Каков же на сегодня баланс между тем, что я назвал бы победой, а что — поражением?
Безусловная победа — разрушение советской системы. До весны 2000 года было
благополучно, — по крайней мере в Москве и Санкт-Петербурге, да и провинция
постепенно перенимала навыки столицы — со свободой слова, печати и информации.
Сегодня радужные надежды на этот позитивный элемент общественной жизни под
большим вопросом. Но, конечно, не под абсолютным, поскольку тенденция зажима
свободы долгосрочной перспективы не имеет, тем более при современных глобальных
информационных технологиях.
Однако возвращаюсь к тому, с чего начал, — к гаданию на кофейной гуще о том,
чем обернутся для России последние десять лет. Нынешний президент имеет колоссальный
рейтинг, огромную поддержку, которая взошла на ожиданиях нашего общества,
находящегося в «атомарном» состоянии, твердой руки и того, что будет, как
раньше: социальная защита, окормление. А поскольку экономической базы для
такой перспективы нет и в ближайшее время не будет, то когда-то, через три
года, а может, восемь лет, но вот эти самые «атомы», из которых складывается
российское общество, могут откатиться к другой, противоположной стенке. Если
это случится, то скорее всего произойдет структурный распад страны — потому
ли, что все ожидания не оправдались, либо из-за, скажем, веерных отключений
электроэнергии не только на Дальнем Востоке, но и по всей стране. Никакая
властная вертикаль не спасет от того, что Дальний Восток или Восточная Сибирь
решат выживать независимо от европейского центра.
Во всяком случае процесс так монотонно, как сейчас, едва ли долго будет протекать.
Тайм-лаг в десяток лет возможен, если в истории не произойдет чего-то «триггерного»
(в технике — это эффект пускового крючка или курка, когда малые изменения
влекут за собой взрывным образом большие события. В экономике к этому могут
привести резкие изменения цен на продукцию нашей главной кормилицы — углеводородной
отрасли — с соответствующими социальными последствиями.
Особых надежд на приближение счастливого будущего я не питаю, и вот почему:
к сожалению, две третьих населения страны надеются главным образом не на себя,
а на Владимира Владимировича Путина, то есть на власть — так же, как на протяжении
советской и всей российской истории. Небольшой процент населения, думающий
иначе, повлиять на ситуацию не может. Вспомним митинг в Останкино по поводу
НТВ. Сюда пришли 10–20 тысяч человек, а не двести тысяч, что собирались в
1991 году. Массовое сознание — то, что сегодня называют менталитетом, — наиболее
консервативная вещь, почти генетика.
В нормальном государстве обязательно должны быть два элемента: первый — свобода
и защита прав личности, второй — свободная экономика (с «сиропом»). Две эти
компоненты казались нам равноправными. Более того, в период экономического
кризиса, наступившего в 1990–1991 годах, гайдаровские реформы, которые освободили
вдруг экономику — делай, что хочешь, торгуй, чем хочешь, кради, где хочешь,
— были единственным выходом, иначе бы просто наступил голод. Но, по моему
более позднему разумению, ошибочно было ожидать, что одно повлечет за собой
другое, то есть дадим экономике свободу, и получим тем самым другую систему
ценностей по отношению к правам личности, к их защите. Оказалось, не так все
просто. Приоритетной должна была стать первая компонента: если не обеспечить
сначала защиту прав личности, в том числе производителя, предпринимателя,
то получим ту экономику, которую мы имеем сегодня, и ту систему защиты прав
личности, которую мы имеем сегодня, — искаженную, изуродованную, неадекватную
и особых надежд стране не оставляющую.
Реформы консервативных сил запада, в том числе Рейгана и Тэтчер, имели минимальную
социальную направленность. Но качели там уже много десятилетий колеблются
между правыми и левыми. Приходят к власти лейбористы и социалисты, они увеличивают
социальную защиту населения. Это ослабляет экономику, конкурентоспособность.
В результате — уменьшение социальных гарантий. Но на Западе амплитуда этих
колебаний не столь велика, чтобы привести к катастрофе. Превышение некоторого
предела этой амплитуды может привести к срыву, потере устойчивости системы,
она пойдет вразнос.
Тэтчер и Рейган привели экономику своих стран сначала к очень сложному состоянию.
В США, например, резко возросла задолженность государства. Но они создали
такой задел, построили такой фундамент, что независимо от того, кто приходит
к власти, экономика продолжает развиваться. При президенте Клинтоне в США
уже не знали, куда девать излишки бюджетных денег. И теперь Буш может использовать
имеющийся потенциал, исходя из своей экономической и социальной идеологии.
Он заявил, например, что нужно снизить налоги. Демократы же считают, что выигрыш
от этого получат богатые. А налоги, которые шли на социальную поддержку людей
с низкими доходами или вообще неспособных зарабатывать, сократятся. В конце
концов амплитуда сужается, а дальше будет конкуренция личностей — на мелочах
будут друг друга подлавливать, как это произошло на последних президентских
выборах в США.
У нас, в отличие от Запада, нет сформированной биполярности — правой и левой.
В политическом спектре у нас есть левые — практически красные, да еще с коричневым
оттенком, и правые — бескомпромиссное «Яблоко» c социальной, кстати, ориентацией
и СПС с коллаборационистским элементом во взаимоотношениях с сегодняшней властью
— в надежде на то, что она, власть, вроде бы в экономическом плане абсолютно
верно направлена. Но тут опять нельзя не возразить, что даже если экономическая
программа правительства правильная, но в области прав и свобод — противоположный
вектор, то не удастся выстроить нормальную экономику, как это произошло в
1991–1992 годах. А вышло так потому, что реального механизма защиты прав и
гражданина, и производителя, и предпринимателя не было. Власть вроде бы хотела
выстроить систему защиты, но не успевала. На ситуацию наложился конфликт с
розово-красным Верховным Советом, со стрельбой в 1993 году. К сожалению, кризис
не был вовремя локализован более мирным путем.
В конце 1991 года Ельцину было все позволено, он мог бы очень многое предотвратить,
в том числе конфронтацию с красным большинством Верховного Совета. Но такая
возможность была упущена. С другой стороны, ему удалось удержать страну от
большой смуты.
Я не могу взвесить все плюсы и минусы прошедшего десятилетия. Каждый фактор
имеет свою функцию и свой вес. Весу каждой из функций, которую мы оценим либо
как положительную, либо как отрицательную, мы не можем придать численное выражение,
сложить вместе и сказать, чего больше — плюсов или минусов, потому что два
положительных фактора порой имеют больший вес, чем, скажем, десять отрицательных,
и наоборот. Кто может выдать верный ответ? По-видимому, только будущее.
Евгений Ясин
Когда у России национальный праздник? У меня свое мнение на этот счет: думаю,
наш национальный праздник должен быть 21 августа — в день победы над путчистами,
в день победы демократической революции над силами коммунистического тоталитаризма.
Знаю, далеко не все согласятся с моим мнением, для многих моих сограждан это
день поражения. Тем более что вслед за этим резко обострились проявления экономического
кризиса, распался СССР. Поэтому, ради общественного мира, в этот день отмечается
скромный праздник российского флага, а к Белому дому, теперь оказавшемуся
за высокой оградой, приходят редеющие с каждым годом группы участников «живого
кольца». Но я всегда буду помнить свои переживания в тот день. Да и объективно,
при всей условности памятных дат, это был действительно переломный момент
в нашей истории.
В последние десять лет мы пережили революцию — не бархатную, но мирную. Может
быть, поэтому она кажется менее важной, чем другие, кровавые. Но по своему
значению, по глубине ломки социальных отношений, пронизавшей все слои общества,
эта революция для России более существенна и несравненно более плодотворна,
чем Октябрьская 1917 года. А главное — та, также имевшая поначалу серьезное
демократическое, освободительное содержание (вспомним передачу земли крестьянам),
потом под знаменами социалистического «прогресса» повернула назад, к феодализму.
Значит, самая важная для России задача — обеспечения экономической и политической
свободы — не только не была решена, но отброшена на три четверти века. И лишь
в 1991 году мы к ней вернулись.
Я знаю, что многие участники событий августа 1991 года испытали разочарование,
что последующее развитие событий оказалось далеко не таким, как виделось.
Но что делать, реальность всегда отличается от планов и идеалов. В ней, однако,
всегда пробивается историческая необходимость.
Необходим, неизбежен был крах коммунизма. Тем, кто сейчас испытывает ностальгию
по застойным брежневским временам, хочу сказать, что уже с начала семидесятых
годов специалисты удивлялись тому, что «система» еще как-то работает, и предсказывали
ее глубочайший кризис. Вожди КПСС отказались от реформ, после событий 1968
года в Чехословакии со страху они были свернуты. А это означало, что возможности
спокойного, эволюционного пути развития были перекрыты. Уже тогда. Чем дольше
они откладывались, тем более болезненными, шоковыми становились неизбежные
перемены.
К началу перестройки реформы без революции, а значит, без тягостных испытаний
для большинства народа, уже были невозможны. Но мы об этом не знали. Горбачев
начал действовать, живя вместе с нами в мире иллюзий. Поэтому в экономической
политике были допущены серьезные ошибки, усугубившие ситуацию. Хотелось все
делать постепенно, а время уже было упущено.
В августе 1991 года волна демократического движения достигла пика. Она привела
к поражению коммунизма в России. Но мало кто понимал, что назавтра после победы
наступит не всеобщее счастье, а время ответственных решений и трудных перемен.
Принципиальная важность августа 1991 года в том, что он открыл путь к этим
решениям, сделал их возможными и, обострив кризис до предела, вместе с тем
обозначил путь выхода из него, путь перехода страны в новое качественное состояние
— в рыночную экономику и демократическое государство.
Мне скажут: но итог печальный — рыночная экономика не как у людей, а о демократии
и вовсе лучше не говорить. Я бы тоже мог к этому многое добавить. Но на самом
деле чего-то иного трудно было ожидать. Ведь эффективная рыночная экономика
и зрелая демократия — результат длительного развития, последовательного складывания
институтов, которые появляются как решение практических проблем, отражая особенности
страны, ее истории и культуры. Гайдаровские реформы: либерализация, приватизация,
финансовая стабилизация — только открыли путь к формированию этих институтов,
но не могли их создать, ибо они вообще не создаются по указанию сверху.
Говорят, что реформы были необходимы, но не такие, а более мягкие, более гуманные,
более постепенные. Вообще, не надо было слушать МВФ и других западных советников.
Я могу сказать со всей уверенностью, что набор необходимых мер, способных
покончить с планово-распределительной системой, с жестоким товарным дефицитом,
открыть путь к развитию рыночных механизмов, определился достаточно четко.
Он был отражен в программе, подготовленной по поручению Н.И. Рыжкова в марте
1990 года и затем отвергнутой, поскольку в ней прямо говорилось о негативных
последствиях. Он же был изложен более последовательно в программе «500 дней».
Замечу, обе программы готовились без какого-либо участия иностранцев. Хотя
опыт других стран, конечно, изучался.
Необходимые меры, с отличиями в деталях, были реализованы Е.Т. Гайдаром. Конечно,
можно было делать что-то другое. И делалось, начиная с 1987 года, но без каких-либо
позитивных результатов.
Вы скажете: а что, реформы по Гайдару разве имели какие-то позитивные результаты?
Налицо вроде только минусы: падение производства на 40 процентов, снижение
уровня жизни минимум на треть — это в среднем, утрата сбережений, глубокая
социальная дифференциация, можно сказать, раскол общества. Богатство и роскошь
немногих нуворишей рядом с невероятной бедностью, утратой перспектив для миллионов
людей. И это все сохраняется до сих пор.
Не случайно поддержка демократических и рыночных преобразований, в 1991 году
практически полная, сменилась разочарованием и апатией, утратой надежд, усилением
влияния компартии, голосованием за Жириновского. Я бы сказал, появление всего
спектра мнений и общественных движений в нашей стране представляется мне абсолютно
естественным отражением событий, происходящих в условиях свободы.
Я понимаю людей, голосующих за коммунистов, принимающих за патриотизм поддержку
чеченской войны и осуждение А. Бабицкого. Частички их убеждений и предрассудков
я нахожу и в себе, потому что я тоже из того времени и меня тоже задевают
те несправедливости и непорядки, которые мы видим вокруг и которых после августа
1991 года, казалось бы, не должно быть.
В мае с. г. в пресс-клубе на РТР в ходе обсуждения «наших ценностей» показали
фрагмент из фильма А. Зельдовича «Москва»: два бизнесмена-уголовника из первой
волны «новых русских» дерутся посредством забрасывания друг друга импортными
продуктами, после того как один «кинул» другого. И он его убивает. Останавливается
в изумлении: Боже, чушь какая!
Комментарии депутата-коммуниста: вот они, нравы буржуев, порожденных вашими
реформами, торжество грязной корысти. И других участников дискуссии: мы утратили
моральные устои, что с нами будет?
Да, отвратительно. Но ведь это, вместе с комментариями, только момент в становлении
нового общества, новых институтов, в том числе тех, что будут производить
противоядие от подобных явлений.
Не было бы реформ, не было бы, наверное, и этих явлений. Но реформ, или во
всяком случае глубоких перемен, не могло не быть. Реформы предотвратили худший
исход, которым могли быть национальная катастрофа и полное одичание. Как уже
было однажды — в годы гражданской войны.
И потом, дефицит-то исчез. А это родовой признак коммунизма. На смену дефициту
пришли насыщение рынка и нехватка денег — родовые признаки рыночной экономики.
Но денег уж больно мало, очень многие живут просто впроголодь. Это означает
только одно: теперь, в новых условиях, снова надо вернуться к старым задачам
— повышать производительность, добиваться конкурентоспособности, учиться делать
качественные и привлекательные товары, которые можно по хорошей цене продать
как у нас, так и за рубежом. Мы при коммунизме маленько разучились их делать.
Придется учиться заново. На нефть, которая вывозила нас 20 лет при Брежневе
и теперь снова вывозит, полагаться нельзя. Об этом убедительно говорит опыт
1998 года.
Реформы не могут сделать людей богатыми. Богатство и процветание создаются
предприимчивостью, изобретательностью, квалифицированным трудом, воплощаемым
в товары и услуги. Рынок дает лучшие условия для проявления этих качеств.
И условия еще нужно совершенствовать.
Это тривиально, но сегодня нам именно этого не хватает. Реформы не дают никаких
гарантий успеха, они нам дали только билет на участие в гонке. До сих пор
мы сидели на обочине и завидовали тем, кто проносился мимо. Теперь и у нас
есть шансы.
Поэтому, переживая все тяготы, свои и чужие, ощущая свою долю ответственности
за ошибки, за недостаточную энергию и организованность, которые надо было
проявить в моей работе, я не испытываю разочарований. Дело сделано. Россия
стала другой, пусть пока не совсем такой, какой хотелось бы ее видеть, как
мечталось в 1991 году. Но способной к здоровому развитию, уже почти выбравшейся
из западни коммунистического эксперимента. И это внушает оптимизм. Осторожный!
Почему так? Да потому, что здание, в котором удобно жить, еще не достроено.
Задача русской революции конца ХХ века объективно состоит в том, чтобы дать
стране свободу, снять путы, мешающие проявлению энергии и предприимчивости
миллионов людей, более того, стимулировать их активность и тем самым придать
импульс развитию страны, подъему ее экономики, повышению благосостояния граждан.
Создать условия для здоровой конкуренции. И для этого обеспечить законность
и правопорядок, соблюдение прав человека и демократических процедур. И только
решив ее в полном объеме, Россия действительно сможет занять подобающее ей
место в семье цивилизованных стран.
Эта задача пока не решена. Мы существенно продвинулись в последнее десятилетие,
в том числе и потому, что прошли через поражения и ошибки, через то, что казалось
поражениями и ошибками, а на самом деле было уроками, бесценным опытом, итогом
которого стали институты, все больше определяющие нашу жизнь. И еще длительное
время будут повторяться поражения и ошибки, и мы будем искать виноватых, отворачиваясь
от зеркала, а потом будем обнаруживать, что от чего-то привычного отказались,
а к чему-то новому привыкли.
Вот пример. Я думаю, мы извлекли уроки из общения с МММ, «Хопром» и «Властилиной».
И больше не поддадимся на обещания «халявных» доходов. Мы извлекли урок из
опыта государственной пирамиды ГКО. Хотя любопытно, что кризис 1998 года,
явное, казалось бы, поражение, привел к оживлению экономики, к ускорению развития
российских компаний, к укреплению их позиций на рынке. Мои оценки показывали,
что при правильном развитии надо было в 1995 году сбалансировать бюджет, то
есть значительно урезать расходы государства и увеличить налоги. Избежав тем
самым дорогих заимствований на покрытие бюджетного дефицита, мы имели бы валовой
внутренний продукт в реальном выражении на 6–7 процентов меньше, чем сейчас,
после кризиса. Правда, и долги были бы меньше примерно на 10 млрд. долларов.
Но это так, к слову, о том, что считать поражениями и ошибками.
А опасения вызывает то, что мы можем сбиться с торной дороги из-за предрассудков,
нежелания напрягаться и расставаться со своими слабостями, вместо того, чтобы
меньше искать виноватых и больше требовать от себя. Я говорю об этом потому,
что сейчас прогресс зависит не столько от власти, на которую мы привыкли вешать
все, сколько от множества граждан, от становления гражданского общества.
Но и от власти, которая всегда хочет избавиться от затруднений, связанных
с контролем граждан, и может оставаться демократической, только если чувствует
внимание со стороны гражданского общества и сопротивление тем начинаниям,
которые направлены на подчинение ей.
Особенно важна свобода слова и информации. И в связи с этим у всех нас должно
быть четкое ощущение, что нам уже есть что терять. И что-то мы уже потеряли
в последнее время. Это, возможно, тоже поражение, наше общее поражение, из
которого всем нам надо извлечь урок.
Август 1991 года дал нам перспективу. Ее нельзя утратить.