Елена Попова. Большое путешествие Малышки. Роман. Елена Попова
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024
№ 12, 2023

№ 11, 2023

№ 10, 2023
№ 9, 2023

№ 8, 2023

№ 7, 2023
№ 6, 2023

№ 5, 2023

№ 4, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Елена Попова

Большое путешествие Малышки

Елена Попова

Большое путешествие Малышки

роман

I

Однажды Малышка отправилась из пункта А в пункт Б... Когда началось это путешествие, она точно не знала... Утром, когда пила кофе из старой, треснутой чашки маминого сервиза, или на несколько часов раньше, когда она уже проснулась, но все еще продолжала лежать, полусонно, с высоты настоящего оглядывая свое прошлое... Или на несколько месяцев раньше, когда после окончания института она зашла за справкой, и с этой справкой, помахивая ею, как несуразно маленьким, слабеньким крылом, прошла, пролетела по пустым, уже чужим коридорам, заглядывая в пустые аудитории, чувствуя, как в унисон с ними отзывается ее опустевшая душа... А потом с усилием открыла тяжелую, массивную дверь и вышла на крыльцо... И ветер вырвал из ее рук и помчал хрупкую бумажку, на которой под тяжелой круглой печатью томился вроде бы простенький, но полный скрытого смысла текст о том, что бывшая студентка Н. сдала в библиотеку все книги и теперь свободна от каких-либо обязательств. Свободна!

А может, путешествие Малышки началось еще раньше... И еще... И еще... Когда заканчивался один этап ее жизни и начинался другой... И если уж до конца следовать логике, то, конечно, ее путешествие началось именно в то мгновенье, когда акушерка подняла на руках красного ошпаренного младенца и сказала матери: “Посмотрите, какая у вас очаровательная Малышка!”.

Да, именно тогда Малышка и отправилась в главное свое путешествие. Из пункта А в пункт Б.

Были годы, когда Малышка спала, тихо покачиваясь на волнах месяцев, в такт с приливами и отливами, с ростом и убыванием луны. Тогда взгляд ее становился каким-то туманным и неопределенным, а движения замедленными. И ей казалось, что ее душа дремлет, а бодрствует одно ленивое, неуклюжее тело.

— Ничего, — отвечала мать на навязчивые расспросы родственников. — Все нормально. Ее время еще придет.

А потом наступал период, когда Малышка внезапно оживлялась, много двигалась и много говорила, и время как бы исчезало из ее жизни, становясь совсем незаметным, и только, как невидимая река, закручивало в своих водоворотах. В такие моменты Малышка становилась легкой и невесомой, и ей казалось, что тело ее наполнено одним воздухом, что ее тело и есть ее душа.

Но спала ли Малышка или бодрствовала, ее БОЛЬШОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ из пункта А в пункт Б, начавшееся в тот миг, когда акушерка показала матери красного младенца и сказала знаменательные слова: “Посмотрите, какая у вас очаровательная Малышка!”, ее БОЛЬШОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ не прерывалось ни на минуту, как это и свойственно БОЛЬШИМ ПУТЕШЕСТВИЯМ.

Уже подходя к Театру, Малышка почувствовала, что ее длинные, тонкие ноги стали заплетаться, а острые коленки сталкиваться, выбивая нервную дробь. Малышка знала, что это происходит одновременно от благоговения, страха и восторга, но не боролась с собой. Огромное здание Театра из темного пористого камня, вобравшего в себя много мокрых зим, осенних дождей и летних гроз, нависало над ней всеми своими карнизами и громоздкой лепниной.

— Фамилия, — сказал Малышке вахтер.

Малышка приходила сюда уже два месяца, и вахтер прекрасно знал ее в лицо и, конечно, помнил фамилию. Но каждый раз он напускал на себя суровость, и Малышка должна была называть себя опять и опять. И, пока он искал ее в списке, прижимая к стеклу темный, пропитанный табаком палец, сердце Малышки трепетало: а вдруг случится такое, что в списке почему-то ее не окажется? Но счастье, но чудо, — была, была в списке фамилия Малышки, и, еще немного помедлив, еще потянув время, вахтер чуть смягчал свой суровый тон и, как будто одаривая ее некой особой, высшей милостью, говорил:

— Проходите.

И Малышка, торжественно и вдохновенно, чуть вскинув голову и прямя спину, проходила по вестибюлю, а потом поднималась по лестнице и по глубоким коридорам, по кривым переходам, по скрипящим половицам погружалась все глубже и глубже, в самые недра Театра...

...Где в небольшой пыльной комнате без окон, заваленной сверху донизу старыми, бесполезными пьесами, сидел ее непосредственный начальник, заведующий литературной частью Иван Семенович Козловский. Он был небольшого роста и в первую их встречу показался Малышке чуть ли не горбатым. На самом же деле Иван Семенович Козловский не был горбатым, а просто очень сутулился и еще больше сутулился от постоянного недовольства собой и своей жизнью. Он все время скорбно думал о чем-то, катая по столу хлебные шарики, пил жутко черный-черный кофе или писал свои воспоминания. О том, что он пишет воспоминания, кроме Малышки, не знал никто в Театре, и за такое доверие Малышка была ему благодарна. Сама же Малышка классифицировала пьесы по фамилиям и полу авторов, по тематике, по числу действующих лиц, по наличию мужских и женских ролей, по количеству гласных и согласных, запятых и точек и даже по частоте употребления глубокомысленных союзов “и”, а особенно “но”, что, как говорили, было тоже немаловажно.

Несколько раз на день звонил Главный режиссер и посылал Ивана Семеновича Козловского за сигаретами. В Театре работало много людей, которые были моложе и спортивнее Ивана Семеновича Козловского и к тому же почли бы за честь сбегать за сигаретами для Главного режиссера, кроме того, и в самом Театре были небольшая столовая и буфет, где продавались те же самые сигареты. Но Главный звонил именно ему, и Иван Семенович Козловский каждый раз медленно выбирался из-за стола, натягивал старую куртку-штормовку и отправлялся в магазин, расположенный за добрый квартал от Театра. Малышке было его жаль, и однажды она не выдержала и спросила:

— Зачем вы это делаете?

На что Иван Семенович Козловский ответил просто и с определенной долей покорности:

— Если я не буду этого делать, меня отсюда потурят.

По Театру, как это и водится, ходило множество легенд. И их отголоски, конечно, долетали до Малышки. Героем одной из таких легенд был Иван Семенович Козловский. Ведь не всегда же он был таким почти горбатым и бегал за сигаретами для Главного режиссера. Он знавал свои баснословные времена. Его пьесы шли в Театре, он был богат и женат на Приме, и это нынешний Главный бегал ему за сигаретами. Но потом вдруг все переменилось, его пьесы почему-то перестали идти, деньги кончились, Прима ушла к другому, Иван Семенович Козловский запил и пил долго, а потом так же долго лечился от своего пьянства, женился, а потом развелся, и еще раз женился, и еще раз развелся, потому что все не мог забыть свою ветреную, ненадежную, как Театр, Приму... И теперь сожительствовал с милейшей простой женщиной, бывшей гримершей, которая любила его страстной любовью, все ему прощала и родила кучу детей. Театр, как известно, имеет обыкновение затягивать в себя людей, как заколдованный лес, и когда в очередной раз Иван Семенович Козловский вот так затягивался Театром и по неделям забывал вернуться домой, его милейшая жена с кучей детей приходила и часами стояла на улице как раз напротив того места, где через толстую стену сидел в своей комнатке Иван Семенович Козловский. И в которой, к несчастью для них и к счастью для него, не было окон.

Кроме того, что Иван Семенович Козловский просто думал, писал свои воспоминания и бегал для Главного за сигаретами, он еще делал поправки для пьесы, репетиции которой шли на сцене, и Малышка по несколько раз на день должна была курсировать между большим залом, в котором за небольшим столиком, освещенным зеленой лампой, перед сценой сидел Главный, и похожей на нору комнаткой литчасти, в которой ютился с ней вместе Иван Семенович Козловский. В руках она сжимала листки текста, на котором размашистым почерком Главного было написано “Невкусно!”, или “Выразительней!”, или “Сократить!”, или “Так не говорят!”. “Выразительней!”, “Сократить!”, “Так не говорят!” — это еще было Малышке как-то понятно. Но как быть с “Невкусно!”? Неужели, думала Малышка, Главный дотрагивался до текста языком? Иван Семенович Козловский раскладывал листки перед собой на столе, что-то бормотал, пришептывал и насвистывал, в такт подергиваясь всем телом, а потом писал сверху какие-то свои слова, и Малышка относила это обратно.

Она тихо приоткрывала дверь и из пустого фойе проскальзывала в темный, прохладный зал. Ее охватывал запах пыльных плюшевых кресел, занавеса, кулис и еще чего-то необъяснимо прекрасного, названия которому она не находила. На сцене в теплом, мягком свете двигались люди, переговаривались между собой, любили или не любили друг друга, ссорились или мирились — короче, жили своей таинственной жизнью. И хоть то и дело режиссер резко обрывал их и они, как провинившиеся школьники, подходили к нему поближе и робко переминались с ноги на ногу, — то, что происходило с ними еще за секунду до этого, казалось Малышке живее и пленительнее, чем сама жизнь. “Холодно, — говорила героиня, поводя хрупкими плечами. — Мне так холодно!” И Малышку начинала бить дрожь. “Кто там?” — вскрикивала актриса, вглядываясь в темноту сцены. “Кто там? — волновалась Малышка. — Кто там?”

В последнем ряду всегда сидела Прима. Она была до сих пор красивой, прямой и стройной, с лицом, на котором за слоем пудры и дорогой косметики очень неплохо прятались годы. Последним ее мужем был весьма влиятельный человек, и несмотря на то, что он давно уже потерял все свое влияние, тень его былой значительности она все еще несла на своих плечах, как королевский плащ. Впрочем, влиятельных друзей ей и теперь хватало... В Театре ее боялись. Так. На всякий случай. А вдруг? Она была посвящена во все дела, и ее голос имел особый вес. Была при ней всегда маленькая беленькая собачка — карликовый шпиц, — очень злая, не любившая никого, кроме своей хозяйки. И, соответственно, в Театре ее тоже никто терпеть не мог. Когда собачка достигала отмеренного ей собачьего возраста и откидывала свои белые лапки, ее торжественно, но не без скрытого злорадства, хоронили в шляпной коробке в скверике у Театра, а у Примы появлялась новая собачка, щенок, беленькая, карликовый шпиц, который вырастал и, что удивительно, тоже становился злым. Однажды, когда Малышка выходила из зала, на цыпочках, еле слышно шелестя страницами, на которых резким почерком Главного было написано: “Живее!”, “Так не говорят!”, “Сократить!”, собачка бросилась к ней, скользнула по ноге острыми зубками и вцепилась в юбку. Малышка тихо взвизгнула и прижалась к стене.

— Что там? Свет в зал! — закричал Главный.

Коварный шпиц тут же забился под ноги своей хозяйки, как будто не имел ко всему происшедшему никакого отношения, и Малышка предстала перед всеми в ослепительном свете громадной хрустальной люстры — с перепуганным лицом, жалкая и в рваной юбке.

— Кто она? — спросил Главный, впервые увидев Малышку при свете.

Он подошел к ней, наклонился и поправил спутавшиеся волосы.

— Девочка из литературной части, — шепнул ему ассистент.

— Ага, — сказал Главный. — Хорошо. — И приказал потушить свет.

Хрустальная люстра медленно гасла, погружая зал во тьму. Главный вернулся на свое место и добавил, не глядя в сторону Малышки, но обращаясь, конечно, к ней:

— Когда в зале собаки, не надо бежать слишком быстро. Это их провоцирует.

Главный был большим, грузным человеком, с глазами немного навыкате, еще не старым, но уже седым, ходил он всегда в потертом кожаном пиджаке и действительно много курил. Ассистентом у него был молодой режиссер — хрупкий, светловолосый, романтичный юноша с горящими глазами. По фамилии Фадеев.

Когда Малышка рассказала Ивану Семеновичу Козловскому историю с собачкой, он попросил пересказать эту историю еще раз и поподробнее, а затем по новому кругу прояснить кое-какие детали — во что Прима была одета, что говорила и какое у нее при этом было лицо. Малышка даже подумала, что Иван Семенович Козловский до сих пор к Приме неравнодушен. Отчасти это так и было, но только отчасти, потому что потом с таким же интересом Иван Семенович стал расспрашивать о Главном. Как оказалось, он и его видел крайне редко, потому что даже когда бегал для него за сигаретами, то эти сигареты передавал не напрямую, а через посредников — секретаршу, ассистента Фадеева или просто через любого проходящего мимо.

— А ведь когда-то мы... дружили, — сказал Иван Семенович Козловский, выслушав до конца рассказ Малышки.

— С Главным? — удивилась Малышка.

— Мы подружились, когда он еще не был Главным... Дружба так устроена... Бывает, ее цветы вянут, вот тогда и обнажаются всякие там колючки и сухие ветки... Но их благоухание стоит того, чтобы терпеть все эти последствия, — Иван Семенович вздохнул и после паузы добавил: — Вдыхай благоухающие цветы дружбы... Вдыхай, пока тебе должно это особенно удаваться! Пока ты еще так молода...

— Я пытаюсь, — сказала Малышка.

Не так давно Малышка подружилась с молоденькой актрисой Лизочкой. Лизочка, как и Малышка, совсем недавно пришла в Театр и, как и Малышка, всех здесь ужасно боялась. Поэтому она часто плакала в темных уголках, а Малышка держала ее за руку и утешала. Хорошие отношения сложились у Малышки с одной из уборщиц, звали которую Екатериной Петровной. Екатерина Петровна была основательно пьющей пожилой женщиной. Когда-то она работала здесь актрисой, потом стала костюмершей, затем билетершей и гардеробщицей, пока, наконец, не переместилась и не обосновалась навсегда на низшей и самой надежной ступени театральной иерархии. Иногда она исчезала на какое-то время, как обычно исчезают все основательно пьющие люди, но это ей прощалось. При этом про нее говорили: “Ну, Екатерина Петровна ушла...”.

Встречая Малышку, Екатерина Петровна всегда особенно радостно и покровительственно с ней здоровалась:

— Ну как ты там? Жива?

— Жива, — отвечала Малышка.

Но, конечно же, главным своим другом в Театре Малышка считала Ивана Семеновича Козловского, но стеснялась ему об этом сказать.

В тот момент, когда Малышка появилась в Театре, шли репетиции новой пьесы. Малышка приходила в зал ненадолго, бесшумно скользя в темном проходе между креслами, и быстро уходила с листами, на которых рукой Главного было написано “Невкусно!”, “Так не говорят!” и т.д., поэтому смысл того, что происходит на сцене, стал доходить до нее не сразу. Месяца же через два показалась декорация, да и текст пьесы был уже окончательно утрясен, поэтому Малышка могла остановиться и с самого последнего места последнего ряда немного понаблюдать...

В первой сцене действие шло в кабинете директора завода, потом кабинет преобразовывался в красный уголок и там проходило большое собрание рабочего коллектива. Рабочие произносили длинные монологи и чему-то очень возмущались. Была сцена у проходной. Потом какой-то пожар... И каждый раз при этом за сценой кричали: “Азот! Где азот?”. После, как правило, шел дым. Самое же потрясающее происходило в последней сцене первого акта. Действие шло в горячем цеху у доменной печи — причем на сцене стояла самая настоящая доменная печь и в ней пылал огонь. Здесь, у доменной печи, главный герой — красавец-сталевар — и объяснялся в любви комсоргу соседнего цеха, очень уместно сравнивая свое чувство с пылающим огнем. Комсорга соседнего цеха играла Лизочка, спецовка стояла на ней колом, а движения и походка были скованными и совершенно дурацкими. Главный выходил из себя и кричал, что она больше похожа на кисейную барышню и мокрую курицу одновременно, чем на влюбленную работницу, тем более — комсорга. И чем больше Главный кричал, тем скованнее Лизочка становилась и тем ужаснее играла... Потом Лизочка рыдала в тупичке у столярного цеха, а Малышка держала ее мокрую, дрожащую ручку и время от времени ее пожимала, давая понять, что она с ней и ее поддерживает.

Из сострадания к Лизочке Малышка эту доменную сразу возненавидела, а когда поделилась своими чувствами с Иваном Семеновичем Козловским, тот только вздохнул, а потом сказал, уставившись в слепую без окон стену:

— Это ВРЕМЯ.

И Малышка тоже стала смотреть в эту слепую без окон стену, но видела за ней улицу ее города, и сам город, и страну, в которой был этот город, и даже часть света, обобщенную до силуэта на географической карте...

И ВРЕМЯ нависало над ними, как дым от азота, клубилось и поднималось к небу...

После спектакля о металлургах в Театре начали работать над пьесой из колхозной жизни. И те, кого еще недавно Малышка видела на собрании рабочего коллектива и у доменной печи, стали механизаторами и доярками, пританцовывали, говорили с говорком да с хохотком и пели частушки. Герой-металлург стал почему-то отрицательным персонажем и ходил какой-то издевательской, разболтанной походочкой, пил самогон, играл на гармошке, тоже пел частушки, только более двусмысленного содержания, и говорил, что ему все “до”. До фонаря и до лампочки. Впрочем, в конце всей этой истории и он перевоспитался и стал принимать самое активное участие в великой битве. Малышка не сразу поняла, в какой. Но потом, конечно, поняла. В битве за урожай.

В то время Малышка часто видела в зале автора — невысокого, плотного, славного человека по фамилии Голыванов-Буйкан. Ему самому, должно быть, его собственное произведение чрезвычайно нравилось. Когда он смотрел на сцену, его глаза счастливо и влажно блестели, он смеялся до слез и в каких-то местах от удовольствия даже тихонько подтоптывал ногой.

Однажды вечером в дверь квартиры Малышки позвонили, и на пороге вырос огромный человек в ватнике с мешком картошки. К картошке прилагался довольно объемный кусок сала в газете. Малышка с мамой очень удивились, откуда все это, но, поразмыслив немного, Малышка опять поняла, что все это не так просто, а результат все той же великой битвы. За урожай. Сало они не любили и поэтому в тот же вечер отдали соседям, а вот картошкой потом питались всю зиму. На другой день Малышка узнала, что такие приношения были сделаны всем работникам Театра. Отказался только Иван Семенович Козловский, но кроткая жена неожиданно устроила ему грандиозный скандал, так что и он сопротивлялся недолго.

После премьеры спектакля о колхозной жизни (на банкете по этому поводу пили исключительно самогон) Театр впал в сонное оцепенение. Все ходили, по точному замечанию Ивана Семеновича Козловского, “как картошкой объевшись”. Кто-то что-то репетировал, кто-то над чем-то работал, но никто не мог сказать, над чем. Говорили почему-то шепотом. Тишина стояла глухая и безнадежная. И лишь время от времени в каком-нибудь дальнем закутке приходила в себя особо стойкая осенняя муха и, тихо жужжа, делала ленивый облет территории, а потом возвращалась на место и опять впадала в спячку.

Где-то на подходе к весне наметилось слабое оживление. А однажды в театральном буфете, доедая скудный обед (гороховый суп, биточки с гречневой кашей, салат из капусты, компот из сухофруктов), исхудавший, почти прозрачный Фадеев по секрету сказал Малышке, что, возможно (о, это волшебное слово — возможно!), итак, возможно, будет ставить “Ромео и Джульетту”. И в глазах его сверкнул совершенно сумасшедший блеск, особенно в правом его глазу — обращенном в сторону.

— Я уже знаю, как буду делать сцену на балконе, — сказал Фадеев.

— Как? — спросила Малышка.

— Потом, — ответил Фадеев загадочно и занялся компотом.

И по Театру поползли слухи о репетициях “Ромео и Джульетты” и сцене на балконе во всех подробностях, и начались стычки по поводу распределения ролей до того ожесточенные, что был момент, когда тихая Лизочка на глазах у всех вцепилась в волосы своей подруги Анжелы Босячной. Артисты старшего поколения относились к этим волнениям спокойно. Они-то знали, кто будет играть Джульетту...

А в самый разгар весны, в начале апреля, в Театре появился человек... Этот человек был в отлично сшитом костюме, отличных туфлях, а горло ему сжимал дорогой галстук. Он как-то запросто проник в Театр через служебный вход и, точно сориентировавшись на местности — во всех этих переходах, коридорах и тупичках, минуя столярные и пошивочные цеха, минуя кабинеты Главного и Директора, гримерки и репетиционные, добрался до литературной части к Ивану Семеновичу Козловскому. В руках человек сжимал папку с пьесой. Перед Иваном Семеновичем Козловским он немного стушевался и был предупредителен и вежлив вплоть до заискивания. На это Иван Семенович ответил, что прочтет пьесу в самые кратчайшие сроки. Когда он прочел эту пьесу, Малышка не заметила, но несколько дней Иван Семенович Козловский ходил чернее тучи и не отвечал на ее расспросы. Через несколько дней человек появился опять. Иван Семенович Козловский вышел с ним в коридорчик-предбанник и там долго и обстоятельно уговаривал не писать пьес. (Малышка слышала их разговор через тонкую дверь.) Вернувшись в литчасть, Иван Семенович Козловский долго вздыхал, а потом заметил:

— Все. Это конец.

— Почему? — спросила Малышка.

— Вот увидишь.

Через два дня к Театру подъехала черная “Волга” и из нее вышел все тот же, уже знакомый человек в окружении небольшой свиты. Вел он себя совершенно иначе и шел по Театру не как гость, а, скорее, как хозяин. И все расступались перед ним. Он направился прямиком в кабинет Директора Театра, куда был срочно вызван и пробежал мелкой трусцой и Главный режиссер. Там все трое пробыли довольно долго (говорили, что они пили коньяк) и вышли действительно очень оживленные и довольные друг другом.

— Замечательная пьеса! — говорил Главный. — Отличная пьеса! Не пьеса, а подарок Театру!

В Театре, как известно, слова имеют особое значение, вес и цену, и самые незначительные, вроде бы пустые и никчемные словечки, которые в любом другом месте и за мусор бы не посчитали, в Театре обмусоливаются, обсуждаются и передаются из уст в уста. Что уж говорить тогда о словах Главного режиссера! Услышав, что сказал Главный о пьесе, Иван Семенович Козловский натянул свою штормовку и направился на этот раз не за сигаретами, а к нему собственной персоной. Никто в Театре не слышал, о чем они говорили, фигурировало активно только одно слышимое слово — “предел”. Кроме того, говорили, что Иван Семенович, что было на него совсем уже не похоже, очень кричал.

На первый ближайший понедельник была назначена репетиция новой пьесы. И вывешено распределение ролей. Все, как это редко бывает, остались довольны. Фадеев попал в больницу с язвой двенадцатиперстной кишки, а Иван Семенович Козловский исчез. Неизвестно куда. Как сквозь землю провалился.

Малышка одна сидела в литчасти и катала по столу хлебные шарики. Иногда она по привычке отправлялась в зал, где шли репетиции, но Главный не давал ей листков со своими пометками. Малышка понимала, что с текстом этой пьесы ничего уже поделать нельзя, и иногда читала в глазах Главного искусно запрятанный испуг. Да что говорить, ужас, ужас видела в его глазах Малышка, но от застенчивости она отводила взгляд.

Короче, скучно ей жилось, и она даже подумывала начать писать свои воспоминания. Но и вспоминать-то ей еще толком было нечего. Она написала о том, как ей на дом привезли мешок картошки... и на этом остановилась...

Как-то Малышка купила три больших яблока и отправилась к ассистенту Фадееву в больницу, где он лежал по поводу язвы двенадцатиперстной кишки. Малышка миновала чахлый скверик и долго плутала в лабиринтах больничного городка. На вопрос, как пройти к терапии, желтоглазая старушка только вяло огрызнулась:

— Как, как? Сама должна знать как!

Стены терапии были выкрашены тошнотворной, желто-зеленой краской. На унылой больничной лестнице и в больничном коридоре пахло лекарствами, тоской и почему-то псиной. Ассистент Фадеев лежал в палате, отвернувшись к стене. И даже по его спине было видно, что он целиком и полностью отдался разрушительной стихии больничной тоски и не хочет сопротивляться. Совсем плохо стало Малышке. И невыразимо прекрасным показался ей отсюда Театр, освещенная сцена и даже эта ужасная пьеса, репетиции которой там сейчас шли. Малышка стала пылко рассказывать Фадееву про Театр, пытаясь пробудить у него интерес к жизни. Но все было напрасно. Ассистент Фадеев продолжал безучастно разглядывать стену, и его серое, исхудавшее лицо при этом почти сливалось с серым больничным халатом. И только в конце свидания, когда совсем уже погрустневшая Малышка стала прощаться, наверное, чтобы ее утешить, он рассказал ей о том, что его как-то навестил Иван Семенович Козловский, который в настоящий момент жив и здоров и занимается тем, что собирает бутылки в Центральном парке. Но никому, никому больше знать об этом нельзя.

В тот же день Малышка отправилась в Центральный парк. Уже смеркалось. День был холодный, и к вечеру стало еще холоднее. В мглистом, влажном воздухе темнели деревья. Шумели кронами. Людей было мало, да и те уже расходились. Наступало время темных, подозрительных личностей и их темного житья. Где-то кто-то вскрикнул, где-то визгливо захохотала женщина, где-то засвистали, а от столов, за которыми днем пенсионеры мирно играли в шахматы, донеслось омерзительно безголосое, нестройное пение. Страшно стало Малышке. И опять подумалось ей — как прекрасен Театр! Как празднично, как лучисто, как тепло светится сцена! Как темна, непонятна жизнь за его стенами. Малышка быстро пробежала по аллеям — нигде не было Ивана Семеновича Козловского. Тогда, преодолевая страх, она пошла совсем медленно, прислушиваясь, вглядываясь в сгущающуюся вокруг тьму. И за немыми каруселями, в подстриженном ельнике услышала тихий, нежный перезвон. Она бесстрашно шагнула навстречу и в туманном свете фонаря увидела Ивана Семеновича Козловского. Иван Семенович Козловский был в своей старой куртке-штормовке, с рюкзаком на плечах. Он не спеша шарил палкой в траве под кустами, время от времени, как рыбак, выуживая оттуда пустую бутылку. Увидев Малышку, Иван Семенович Козловский, можно сказать, не удивился. Он отвел ее на скамейку у одного из аттракционов, и Малышка рассказала ему, в каком ужасном положении, на ее взгляд, находится ассистент Фадеев.

— Да, — сказал Иван Семенович Козловский, — возразить трудно.

— Неужели ничего нельзя сделать? — воскликнула Малышка.

Иван Семенович Козловский сел рядом с Малышкой, бутылки в его рюкзаке мелодично звякнули.

— Не знаю, — сказал Иван Семенович. — Надо подумать...

Какое-то время они молчали. Совсем стемнело. Тускло светил фонарь на аллее. Холодно было. Рядом с собой Малышка слышала ровное, спокойное дыхание Ивана Семеновича Козловского.

— Вы что-нибудь придумали? — спросила Малышка, когда сидеть вот так дальше у нее уже не было сил. К тому же появилась мысль, что Иван Семенович просто заснул.

— Почти, — встрепенулся Иван Семенович Козловский. — Во всяком случае, можно попробовать.

Он провел Малышку через весь парк, не обращая никакого внимания на стоны и гаканья темных ночных людей, проводящих жизнь в стороне от Центральной аллеи, и там, где эта аллея, миновав ворота, улицей выходила в Город, у афишной тумбы, остановился.

— Вот, — сказал он Малышке, указывая на афишу. — Смотри.

На афише было написано: “Андрей Липовецкий. Литературные встречи”.

— Мы с ним учились, — кратко заметил Иван Семенович.

Малышка в который раз посмотрела на Ивана Семеновича с уважением. Липовецкий был знаменитым писателем. Это его пьеса, одна из сцен которой проходила рядом с пылающей доменной печью, шла в их Театре.

В вестибюле гостиницы Иван Семенович Козловский резко затормозил:

— Дальше пойдешь сама...

Он как всегда был прав. В грязной штормовке, с рюкзаком, в котором перекатывались пустые бутылки, странен был Иван Семенович Козловский в ярко освещенном холле гостиницы. Администратор смотрел на него с подозрением, и было видно, что, сделай Иван Семенович лишний шаг, как весь штат швейцаров, дежурных и прочей обслуги бросится за ним следом.

— Иди, — сказал Иван Семенович. — Он всегда останавливается в семьдесят третьем номере...

...В семьдесят третьем номере ситуация шла к своему финалу. Бутылка коньяка была почти выпита. На маленьком столике на газете валялась закуска или, вернее, то, что от нее осталось, так называемая — русская окрошка — лимон вперемешку с сыром, колбасой и обтрепанными ломтями хлеба. Вид неприглядный, но для выпившего голодного человека вполне соблазнительный. Сидело трое. Сам Липовецкий, еще крепкий, румяный мужчина с густой гривой волос. В банном халате и спортивных штанах. Почему-то босиком. И две женщины. Одна — экзальтированная, чернявая, худая и, мягко говоря, неюная особа. И вторая — молчаливая, флегматичная, крашеная блондинка. Тоже неюная, но все-таки помоложе. Чернявая что-то нараспев декламировала, а блондинка только лупилась на Липовецкого во все свои окосевшие от коньяка глаза. Появление Малышки было воспринято Липовецким с необыкновенным восторгом.

— Конец первого акта! Фея сирени! — закричал Липовецкий.

— Я из Театра, — сказала Малышка.

— Конечно, конечно! — опять закричал Липовецкий. — Фея сирени! К нам! К нам! — и вытащил из-под кровати еще одну початую бутылку коньяка.

Блондинка перекатила на Малышку свои выпученные глаза и обиженно уставилась.

Малышка твердо отвела щедрой рукой налитый стаканчик и сказала:

— Мне надо с вами поговорить.

— Конечно! — закричал Липовецкий.

Они отошли к окну, и Малышка рассказала ему про “Ромео и Джульетту”, про язву двенадцатиперстной кишки и про то, что Иван Семенович Козловский остался внизу.

— Как? — возмутился Липовецкий. — Моего лучшего друга? Друга лучшего моего! Болваны! Козлы! Вот жизнь! Вот она — жизнь!

Он схватил телефонную трубку, и Малышка уже подумала, что сейчас он обрушит весь свой гнев, все свое писательское красноречие на тех, кто не пускает сюда его лучшего друга, Ивана Семеновича Козловского, но Липовецкий набрал номер и сказал совсем другим, бархатным, барским голосом:

— Милый, Липовецкий на проводе... Да, из семьдесят третьего... Сделай милость, пропусти ко мне...

— В штормовке, — подсказала Малышка.

— В штормовке, — повторил Липовецкий.

— С рюкзаком.

— С рюкзаком...

И скоро на пороге номера появился Иван Семенович Козловский, позванивая пустыми бутылками. Только на этот раз бутылки звенели как-то вульгарно и вызывающе. Между тем, пока Малышка и Липовецкий стояли у окна, пока Липовецкий звонил по телефону, в компании произошли изменения. Женщины, предоставленные сами себе, чего-то не рассчитали и выпили лишнего. Во всяком случае, и во второй бутылке коньяка уже почти не оставалось. Чернявая держалась неплохо, зато блондинка была уже совсем не в себе, стала икать и задыхаться. Чернявая попыталась положить ее на кровать, но смогла сделать это только наполовину. Так что, когда пришел Иван Семенович Козловский, блондинка верхней частью своего икающего и задыхающегося тела лежала на кровати, а нижней сползала на пол, так что чернявая не могла от нее даже отойти — в противном случае блондинка полностью оказалась бы на полу.

Липовецкий вытащил из-под кровати еще одну початую бутылку коньяка, и застолье продолжилось, принять в нем участие Иван Семенович Козловский не отказался. А чернявая, даже стоя на своем посту, умудрилась сделать рывок, подбежать к столу, подставить рюмку, дождаться, пока нальют, выпить, а потом подхватить падающую блондинку, можно сказать, в самый последний, критический момент.

— Муся, — сказал Липовецкий. — Богом тебя прошу, избавь от подробностей.

Каким образом исчезли чернявая и блондинка, Малышка так и не заметила. Смолкли икание и вздохи, Малышка обнаружила, что в номере их уже нет.

Иван Семенович тоже выпил достаточно, и у Малышки появилось чувство, что он даже забыл, зачем они пришли. Говорили про охоту, рыбалку, про то, как варить настоящий узбекский плов, и про то, что в прозе Льва Николаевича Толстого слишком длинные периоды. Для нормального писателя, да, для нормального! Но он — гений! Гению можно. Но только гению. Малышка с трудом выискала паузу, маленькую заминку в этом бесконечном, хмельном разговоре и опять протиснула в нее — Театр, “Ромео и Джульетту”, Фадеева и его язву двенадцатиперстной кишки.

— Э, милый! — сказал Липовецкий, обращаясь почему-то исключительно к Ивану Семеновичу Козловскому. — Родненький мой! Думаешь, я от большого счастья эту проклятую домну на сцену выпер?

И опять разговор пошел про узбекский плов, охотничьих собак и Льва Николаевича Толстого. Малышка устала, она хотела одного — спать.

Липовецкий надел шлепанцы и пошел провожать их к лифту. При этом он все время задевал Малышку своим тяжелым плечом. А в тот момент, когда Иван Семенович уже шагнул в лифт, а Малышка еще нет, шепнул ей на ухо:

— Может, останешься?

— Зачем? — спросила Малышка.

— Зачем-зачем! — разозлился Липовецкий. — Сама должна знать — зачем!

— Я не знаю, — простодушно ответила Малышка, и лифт поехал.

Троллейбусы уже не ходили, и Малышка с Иваном Семеновичем Козловским долго шли по плохо освещенным улицам. Недалеко от дома, в котором жила Малышка, Иван Семенович Козловский остановился, и тут Малышка увидела, что он совсем не так пьян, как это ей показалось раньше.

— Послушай, — сказал Иван Семенович, — девочка, у меня к тебе будет просьба.

— Какая? — спросила Малышка.

— Обещай!

— Я буду стараться... — сказала Малышка.

Тихо было на улицах, Город спал, но Иван Семенович Козловский придвинулся к ней поближе, как будто их могли услышать.

— Ты знаешь, что такое время? — спросил Иван Семенович Козловский.

— Немного, — ответила Малышка.

— Это среда, в которой существует живое. Мы плаваем в нем, как рыбы в воде, а вода течет... Поэтому перемены — закон жизни. Даже если кажется, что все застыло и стоит на месте... Время не спит. Время движется...

Иван Семенович Козловский на секунду замолчал, а потом добавил:

— Надо ждать...

— Что? — спросила Малышка.

— Новое время... — Иван Семенович Козловский заговорил еще тише и взволнованней. — Только надо зафиксировать... Это важно! Новое время тоже должно на чем-то стоять! Не все были рабами!!! Даже когда царил рабовладельческий строй... — и Иван Семенович Козловский вдруг охрип.

Тихо было. Город спал.

— Что я должна сделать? — спросила Малышка.

— В Музее есть Книга, в которой записана история Театра от самого начала... — сказал Иван Семенович Козловский.

— Я слышала, — сказала Малышка.

— Ты должна записать туда... правду...

— Про Фадеева и про вас?

— Да, — сказал Иван Семенович Козловский.

Он довел ее до подъезда и, уже отойдя на несколько шагов, обернулся и изо всех сил прохрипел:

— Не все! — и погрозил кому-то невидимому пальцем.

В фойе верхнего яруса была небольшая, всегда запертая дверь, которая вела в Музей. За все время работы в Театре Малышка не побывала там ни разу.

Основоположником Театра был курчавый, солидный господин, друг Станиславского, которого называли не иначе как — Сам. Его портреты висели в кабинете Директора и в нижнем фойе. В Музее хранились кое-какие его личные вещи и личные вещи его актеров, костюмы, эскизы и макеты декораций, а также История Театра, пережившего несколько войн и революций, записанная в знаменитой Книге.

Слышала Малышка и такую версию, что никаким другом Станиславского Сам никогда не был. Был даже такой случай. Однажды они пили чай, и Сам сказал Станиславскому:

— Милый мой, Станиславский!

На что Станиславский ему заметил:

— Разве мы с вами на “ты”?

Слышала Малышка, что был он агентом НКВД и именно он когда-то подставил Мейерхольда и целый ряд других лиц, был японским, немецким, американским, английским, а по совместительству и своим родным, отечественным шпионом. Имел пристрастие к малолетним детям и мальчикам-подросткам, а попутно, между делом, переспал со всеми женщинами в Театре, невзирая на возраст и внешние данные. В довершение ко всему — лечился по поводу шизофрении.

С портрета на Малышку смотрел скорее положительный господин, курчавый, с простоватым лицом и чванливо оттопыренной нижней губой... Разное о нем говорили. Но одно оставалось неизменным во всех версиях — он был великим артистом.

Несколько раз Малышка подбиралась к заветной двери — дверь была прочной, обитой жестью, с маленьким отверстием для ключа. Как-то именно там ее застал зам. директора Шнип-маленький — огромный, рыхлый детина. (Не путать с его отцом, администратором Шнипом.) Малышка живо отскочила от двери и сделала вид, что прогуливается.

— Пошли! — закричал ей Шнип-маленький. — Директор зовет!

В этот момент Малышке очень захотелось ответить ему так, как Станиславский ответил основоположнику их Театра:

— Разве мы с вами на “ты”?

Но она сдержалась.

Шнип-маленький исчез за тяжелой дверью кабинета Директора, и его подозрительно долго не было. Потом он наконец появился, торопливо что-то дожевывая. Малышка было уже направилась в кабинет, но Шнип-маленький сказал:

— Не туда. Он обедает в ресторане.

Директор сидел у окна в ресторане “Потсдам” и ел салат “по-берлински” — сосиски вперемежку с луком и солеными огурцами. (Что олицетворяло в этом салате Восточный Берлин, а что — Западный, оставалось загадкой.) Рядом ждало его следующее блюдо — “Сан-Суси”, где возвышалось над несколькими сортами мяса очаровательное гнездышко из картофельной соломки с несколькими белыми грибочками внутри. Шнип-маленький подвел Малышку к столику, предложил стул и тотчас угодливо исчез.

— Есть будешь? — спросил Директор, плотоядно обозревая “Сан-Суси”.

Наверное, ему тоже стоило бы сказать то, что ответил Станиславский основоположнику их Театра: “Разве мы с вами на “ты”?”, но воспитанная Малышка сказала только:

— Спасибо.

Директор кивнул официанту, и тот живо поставил перед Малышкой тарелку с салатом.

Малышка с удовольствием ела сосиски, хотя бы потому, что редко их ела. В магазинах они почти не появлялись, а когда появлялись, за ними выстраивалась такая огромная очередь, что ей, нерасторопной, как правило, ничего не оставалось.

— Ну... — сказал Директор, хрустя очаровательным гнездышком. Он был крупным, дородным человеком, с тугим животиком, с чванливо выпяченной нижней губой. — Ну?.. Слышал, тебя видели с Ванькой Козловским...

Директор не ждал ответа. Он спокойно догрыз гнездышко и приступил к мясу:

— Пока в этой стране столько пьют, он, конечно, с голоду не умрет... Но мы могли бы предложить что-нибудь получше. Так и передай.

— Хорошо, — сказала Малышка.

— Передай, — повторил Директор. — Если он поможет нам довести до ума эту проклятую пьесу... Мы примем его условия.

— Я знаю его условия, — сказала Малышка. — Его условие, чтобы Фадеев смог поставить “Ромео и Джульетту”.

Директор отреагировал неожиданно, с каким-то особенно радостным оживлением:

— Так тебе нравится Фадеев?

На этот вопрос Малышка не ответила, но так как разговор принял какой-то интимный характер, она осмелела:

— Я могу познакомиться с Музеем?

— Зачем? — поморщился Директор. — Зачем тебе эта рухлядь?

— Он дружил со Станиславским, — сказала Малышка.

— Между нами, сволочь он был порядочная, — огрызнулся Директор. И почему-то вскрикнул: — Мерзавец! Мейерхольда заложил!

Директору принесли кофе с пирожным, и Малышка поняла, что кроме салата из сосисок ей больше ничего не положено.

— Ладно, иди, — сказал благодушно Директор. — Все поняла?

— Все, — сказала Малышка.

Не прошло и двух недель, как Фадеев, еще худой и прозрачный после больницы, начал первые, застольные репетиции “Ромео и Джульетты”. А Малышка стала курсировать между большим залом и комнаткой литчасти с листами пьесы, исчерканной рукой Главного снизу доверху.

Иван Семенович Козловский аккуратно раскладывал эти листки на столе и долго колдовал над ними, что-то бормотал, напевал, притопывал ногой, а иногда даже имитировал звук трубы, топот коней или барабанную дробь. Потом он брал другой, совершенно чистый лист бумаги и начинал писать на нем какой-то новый текст, вроде бы очень похожий на прежний, чтобы не задевать авторское самолюбие, но в то же время совсем иной. В такие моменты он даже испытывал что-то вроде вдохновения. Зато между ними взгляд его тускнел, весь он съеживался и выглядел каким-то ужасно несчастным, гораздо более несчастным, чем тогда, когда собирал бутылки в Центральном парке. И тогда Малышке становилось совестно из-за того, что она так до сих пор и не выполнила своего обещания, не записала в знаменитую Книгу истории Театра, о чем он ее просил...

Много раз Малышка проходила мимо таинственной двери, много раз пыталась разузнать что-нибудь о Музее у самых разных людей, начиная от артистов и кончая билетерами, но все они так и не сказали ей ничего определенного. Большинство действительно ничего не знали, ну а те, кто что-то знал или догадывался — это тоже чувствовала Малышка, — отводили глаза и делали вид, что не понимают вопроса.

Однажды Малышке повезло. Совсем недалеко от Музея, в фойе верхнего яруса, она встретила Екатерину Петровну, громыхавшую допотопным эмалированным чайником. Вместо того, чтобы обрадоваться Малышке и сказать ей по своему обыкновению: “Ну как ты там? Жива?”, Екатерина Петровна сделала вид, что ее не заметила, и постаралась как можно быстрее прошмыгнуть мимо. Это показалось Малышке подозрительным. Она стала все чаще и чаще, по несколько раз на день, тихо проскальзывать на верхний ярус и, прячась на балконе, следить за дверью Музея...

...И через несколько дней, скорее к вечеру, где-то за час до очередного спектакля, жестяная дверь дрогнула и медленно, неторопливо отворилась, да так и замерла чуть приотворенной. Потом из нее выскочил не похожий на себя, всклокоченный Директор с громадной шишкой на лбу и с тихим, сдавленным воем побежал к лестнице. Следом за ним выбежала Екатерина Петровна, а затем уже показался Шнип-большой, администратор (не путать со Шнипом-маленьким, зам. директора), худенький, мозглявый старикашка, ростом с двенадцатилетнего мальчика, который с самым невозмутимым, а скорее даже каким-то удовлетворенным видом направился в противоположную сторону. Фойе верхнего яруса опять опустело, но из Музея отчетливо доносились чьи-то голоса. Малышка вышла из своего укрытия, на цыпочках подошла к двери и прислушалась... Голоса были агрессивны, но слова звучали совершенно неразборчиво, через щель в двери ничего не было видно. Малышка толкнула дверь... и вошла.

В большой комнате, заставленной, как и положено Музею, стеклянными витринами и стеллажами, был полумрак. В глубине, на невысоком, покрытом бордовым бархатом подиуме, в кресле сидел старик с лицом лошади и ругался разными голосами. Делал он это так искусно, что действительно издали можно было решить, что все это совершает не один человек, а целая группа. Потом он швырял предметы. Вокруг на полу валялись какие-то коробки, бутылка из-под пива, недоеденный бутерброд с сыром и мужской ботинок. Малышка сделала несколько шагов навстречу. Старик увидел ее, очередное ругательство застряло у него в горле, он поперхнулся и на какой-то момент замолк и только смотрел на Малышку маленькими, любопытными, белесыми глазами.

— Ты... кто? — спросил наконец старик, когда первый момент замешательства прошел.

— Разве мы с вами на “ты”? — сказала Малышка. И добавила: — Так ведь сказал вам Станиславский, когда вы с ним пили чай? Разве мы с вами на “ты”?

Знала, знала Малышка, кто перед ней! Перед ней был — Сам! Живой и невредимый! Живее всех живых! Разве что здорово постаревший в сравнении со своими парадными портретами.

— Много ты знаешь про Станиславского! — заносчиво сказал Сам и, скосив глаза, глянул на бутерброд с сыром. — Подай-ка мне этого мерзавца!

Малышка отряхнула с бутерброда пыль и подала старику. Тот неторопливо его доел. В это время вернулась Екатерина Петровна. Увидев Малышку, она очень перепугалась, так, что не могла и слова сказать.

— Кто она? — спросил Сам, ткнув в Малышку длинный, желтый коготь.

— Девочка... — сказала Екатерина Петровна. — Из литчасти...

Сам очень расстроился.

— Сколько времени прошло! — сказал он дрогнувшим от расстройства голосом. — Сколько таких надо поставить одна на другую?

— Зачем? — сказала Малышка. — Зачем на меня кого-то ставить?

— Не думай об этом, — сказала Екатерина Петровна, надевая ему на ногу сброшенный ботинок. — Иди, иди отсюда, — сказала она Малышке. — И чтоб ни слова, если хочешь остаться в Театре.

— Пусть она приходит! — сказал Сам капризно.

— Будут возражения, — заметила Екатерина Петровна.

— Плевать мне на них! — он опять сбросил ботинок, запустил его в противоположный угол и стал выкрикивать разными голосами: — Плевать! Плевать! Плевать! — а потом и другие слова. Похуже.

— Когда? — спросила Малышка. — Когда мне прийти?

— В шесть, — сказал Сам.

— Вечера? — переспросила Малышка.

— Почему вечера? Конечно, утра!

Чтобы не опоздать, Малышка осталась ночевать в литчасти. Из старого дивана выпирали пружины и кололи ей бока, поэтому спала она очень плохо, но без нескольких минут шесть она уже поднималась наверх. По фойе перед Музеем быстро бегал Сам и что-то насвистывал. Был он в прекрасном расположении духа.

— Молодец! — закричал он, увидев Малышку. — Точность — вежливость королей! Сейчас мы с тобой чем-нибудь займемся!

— Чем? — спросила Малышка.

— Делать детей я уже не гожусь, — будем играть в карты.

— Я не умею, — сказала Малышка.

— Умеешь. В подкидного дурака все умеют.

— Вы хотите играть в подкидного дурака?

— Чем плохая игра? Не хочешь в подкидного, будем играть в пьяницу.

— Пьяница — это уже совсем для слабоумных...

— Что ты понимаешь в играх!

Играли минут сорок в углу за подиумом, за столом, покрытым старой, потрескавшейся клеенкой. Когда Малышка становилась пьяницей и проигрывала все карты, Сам с чувством, бурно радовался и даже постанывал от удовольствия. Иногда, как бы мимоходом, Малышка скользила взглядом по сторонам. Стеллажи с экспонатами тонули в полумраке и плохо просматривались. В противоположной от подиума стороне была небольшая дверь.

— Все, — сказал Сам, заканчивая игру. — Я устал. Еще придешь.

Приглашение играть в карты Малышка получила еще несколько раз за этот месяц. Все остальное время Сам спал. Вообще, он спал всю зиму и просыпался только в разгар весны. Бывало, он спал годами. Но об этом Малышка узнала немного позднее...

Накануне премьеры Театр как будто сошел с ума... По лестницам и коридорам бегали невменяемые, вспотевшие, растрепанные костюмерши, несшие на вытянутых, растопыренных руках отглаженные костюмы. Сновали плотники, электрики, осветители, бутафоры, гримеры и весь прочий мелкий люд, который, когда приходит время премьеры, совершенно исчезает куда-то, как будто и на свет не рождался, а на освещенную сцену выходит его величество актер, одетый, обутый, загримированный, и на замечательно сколоченной скамейке, под вполне убедительными облаками, чудно освещенный вроде бы закатным солнцем, помахивая сеткой, из которой высовывается аппетитный батон из папье-маше, наивно и высокомерно считает, что Театр — это и есть он сам.

Короче, в Театре творилось что-то невообразимое. Шнип-маленький ходил с ужасным синяком под глазом (говорили, что это ему досталось от Шнипа-большого) и даже немного заикался, Директор похудел килограмм на пять и то и дело поддерживал спадающие брюки рукой, а со стороны буфета в самый последний день, накануне премьеры, раздался грохот — это ломали какие-то перегородки для предстоящего грандиозного банкета.

В день премьеры Иван Семенович Козловский посоветовал Малышке не ходить по Театру, чтобы не попасть кому-нибудь под горячую руку (как это вышло у Шнипа-маленького), и она заглянула в зал только за несколько минут до спектакля — зал был набит битком, сидели даже на приставных стульях. Публика была как-то особенно нарядна, пахло надежными, привычными духами “Красная Москва”, но еще больше (о! Малышка не могла ошибиться!) — французскими, французскими, французскими духами! И были на женщинах чудные туфли с изысканно тонкими каблучками производства отнюдь не фабрики “Скороход” и кофточки заморского тончайшего ажура. Возвышался в одной из лож громогласный Липовецкий в отличного кроя сером костюме, а Главный, напротив, жался у стены, как-то уменьшившись в объеме, и лицо его, если Малышку не подводили молодые, зоркие глаза, шло красными пятнами. Спектакль все не начинался, ждали еще одно “лицо”, наверное, очень значительное, если в ожидании томился целый переполненный людьми зал. Наконец “лицо” появилось. Было оно на первый взгляд довольно простым — с утиным носиком и маленькими, острыми глазками. В сопровождении взволнованного Автора “лицо” появилось в директорской ложе и тихо устроилось в кресле. Его вроде бы никто не приветствовал, но по тому как целый огромный зал замер и как бы затаил дыхание, Малышка поняла, что появление “лица” было всеми замечено и оценено. “Лицо” тихо скрипнуло своим креслом, сказало: “Гм...”. Свет в зале стал медленно гаснуть... Действие началось.

Малышка стояла в будке осветителей и отлично видела сцену и все, что на ней происходило, а также весь темный зрительный зал. Уже через десять минут действия, а скорее еще раньше, Малышке стало совершенно ясно, что спектакль о металлургах с пылающей домной на сцене, а также спектакль из жизни колхозной деревни — непревзойденные шедевры, какие-то Гамлеты, принцы датские, в сравнении с тем, что сейчас происходило перед ее глазами, а гладкий слог и отдельные места о красоте природы, то есть весь тот самоотверженный труд, который вложил сюда Иван Семенович Козловский, не спасает положение, а наоборот, его подчеркивает. Кроме того, было невыносимо скучно. И Малышке вдруг сделалось страшно, щеки ее запылали, и она подумала, что, возможно, вот сейчас, еще чуть-чуть — и громадный зрительный зал взорвется воплями негодования, засвистит, затопает ногами, обрушивая всю силу своего презрения на Театр и людей, которые в нем работают, а значит, и на Малышку. Малышка даже зажмурилась от ужасного предчувствия... Зажмурилась и стояла так, с закрытыми глазами, стояла и ждала. Как в ожидании казни. Но даже казни ждать слишком долго довольно трудно, она открыла глаза и опять посмотрела в зал. Зал дышал ровно и спокойно, в некоторых местах даже вежливо смеялись. Первый акт закончился... И до Малышки донесся оглушительный гром аплодисментов.

Второй акт был еще ужаснее, длиннее и скучнее первого. Но Малышка не могла уйти со своего поста, потому что обещала Ивану Семеновичу Козловскому, оставшемуся в литчасти, все рассказать. Иногда она смотрела в зал... Липовецкий сидел с каменным, застывшим лицом. Ни Главного, ни Фадеева не было видно. “Лицо”, тактично склонив голову набок, проспало все действие от начала и до конца, пока кто-то из ближайшего окружения осторожно не тронул его за локоть. Тогда “лицо” проснулось и стало аплодировать.

Успех был ошеломляющий. Артистов вызывали множество раз, и они были взволнованы и счастливы. Потом в верхнем и нижнем буфетах был устроен грандиозный банкет. Внизу собрался народ попроще, но и там давали бутерброды с красной рыбой и даже мелькнуло несколько бутербродов с икрой. В верхнем буфете, для участников спектакля и почетных гостей, было вообще шикарно, ну а для самых-самых в кабинете Директора подавалось вообще черт-те что! И даже “лицо” наведалось туда на пару минут и со всеми чокнулось. Но пить не пило. Пило “лицо”, если и пило, исключительно без свидетелей.

Иван Семенович Козловский спектакль не смотрел, но рассказ Малышки выслушал внимательно. Нельзя сказать, что был он так уж удручен. Он отправился в нижний буфет, выпил несколько рюмок водки и не без удовольствия съел такое же количество бутербродов с красной рыбой.

Потом, как водится на такого рода массовых мероприятиях, начался некоторый бардак, но кругом сновали незаметные люди с внимательными глазами, и порядок тут же восстанавливался, а самые буйные исчезали. Конечно, не без этого, были накладки... Так, актер среднего поколения, Кошатников, потерял передний зуб, а актриса Босячная — невинность. Причем потеряла она эту невинность в странной близости от кабинета Директора. История эта была замята, сама актриса Босячная держалась мужественно и делала вид, что ничего страшного с ней не произошло и ко Дню Парижской Коммуны получила денежную премию, на которую приобрела набор бокалов чешского стекла и две пары чулок.

Режиссера Фадеева не было на банкете. Он был слишком измучен репетициями “Ромео и Джульетты”, которые все это время шли в малой репетиционной.

Вначале на роль Джульетты претендовало сразу несколько актрис, а Лизочка даже чуть насмерть не переругалась со своей подругой Анжелой Босячной. Но роль досталась, как и предполагали в Театре, рослой и основательно зрелой блондинке Грибахиной, у которой были особенно дружеские отношения с Директором. Фадеев был категорически против, но Иван Семенович Козловский долго уговаривал его пойти на компромисс и — уговорил. Мало кто знает, чего стоило Фадееву отказаться от его выстраданной сцены на балконе, потому что было ясно, что хрупкий балкончик актрису Грибахину не выдержит. После долгой внутренней борьбы Фадеев заменил сцену на балконе сценой у фонтана. Но как раз в этот момент Грибахину пригласил в свой спектакль Главный, и роль Джульетты неожиданно оказалась свободной. Казалось бы — вот она, мечта каждой молодой актрисы! Но молодые актрисы на этот раз от роли тоже отказались, потому что уже репетировали в спектакле Главного небольшие, но убедительные роли работниц профсоюзов. (А после ошеломляющего успеха Лизочка даже сказала Малышке, что Шекспир, конечно, гений всех времен и народов, но роли работницы профсоюзов у него нет, а это совсем новые краски.) Короче, Фадеев был в отчаянии и у него чуть опять не обнаружилась язва двенадцатиперстной кишки, но тут к нему подошла актриса Песцова, седенькая и легкая, как пушинка. В документах значилось, что ей семьдесят два года, но Фадееву она сказала, что ей всего шестьдесят четыре. И вот эта актриса Песцова, робея, нежным своим, слабым от лет голосом, нежным и слабым, и серебряным, как крылья моли, сказала, что всю жизнь мечтала о роли Джульетты, всю жизнь... Она знает, что такое любовь, ей есть что вспомнить, есть что воплотить... Фадеев долго, строго смотрел в ее слабые, светлые глаза, а потом закричал:

— Беру! — и уцепился рукой за стену, потому что от собственной смелости у него потемнело в глазах.

На фоне грандиозной премьеры пьесы о профсоюзах и того, что ей предшествовало, и того, что за ней последовало, интерес к репетициям “Ромео и Джульетты” по пьесе, может и гениального, но устаревшего автора, резко упал, а потом и вовсе заглох. И никого уже не интересовало, что происходит в малой репетиционной. Да и Фадеев как-то ушел в себя и ни с кем, кроме участников своего спектакля, не контактировал. Разве что однажды, поздним вечером он позвонил Малышке и сказал только одно слово: “Получается...”. Малышка взяла телефонный аппарат и забралась с ним под одеяло, чтобы не разбудить мать, чутко спавшую в соседней комнате. Но Фадеев не стал ничего прибавлять к этому одному слову, решив, что оно вбирает в себя все. И после повесил трубку.

Так что Фадеев совсем пропал из вида, репетируя с утра до ночи и не разделяя с остальными триумф последней премьеры. Но если Анжеле Босячной перепали только бокалы чешского стекла и две пары чулок, то ведущие артисты рассчитывали на что-то посущественнее — звания, премии, квартиры, а может быть... чем черт не шутит... может быть, даже да-чи! Это ожидание волновало души и вызывало симптомы особого вида лихорадки. Поэтому, когда неожиданно объявившийся Фадеев заявил, что готов показать спектакль, это было совсем не вовремя и вызвало исключительно раздражение.

Художественный совет собрался летним, холодным и дождливым утром, и по хмурым лицам членов худсовета — ведущих артистов — было понятно, что ждать от них чего-то хорошего не приходится. Когда же на сцену выбежала актриса Песцова в образе стремительной, легкой, изумительно пятнадцатилетней Джульетты, ведущие актрисы как-то одновременно подались вперед, а одна из них даже издала горлом какой-то угрожающий, немного рычащий звук.

Прелестна была актриса Песцова! О! Ей было что рассказать о любви! Она была прелестна и странна. Она походила на сон, на мечту, на грезу! Она сама была этим сном, этой грезой. И сном, и грезой был этот странный спектакль, по странной пьесе, которая когда-то пригрезилась некоему молодому человеку, Уильяму Шекспиру, не то в средневековом Лондоне, не то в Стратфорде-на-Эйвоне, куда он ездил навестить свою престарелую жену.

И, когда спектакль закончился, члены худсовета, совсем недавно сыгравшие элиту партийно-профсоюзного движения, еще какое-то время не могли прийти в себя, решая, приснилось им это все или нет...

На художественный совет Малышку не допустили. Решение худсовета было лаконичным и недвусмысленным: “Ни-ког-да”.

— Почему? — спрашивала Малышка у Ивана Семеновича Козловского. — Как? Неужели никогда больше я не увижу изумительную Джульетту в исполнении актрисы Песцовой?

— Конечно, — ответил Иван Семенович Козловский.

Он вернулся с худсовета спокойный и даже насвистывал, и Малышка подумала, что у него просто наступил какой-то предел, за которым он больше ничего не может принимать близко к сердцу. Короче, он стал равнодушен.

— Все достаточно просто, — сказал Иван Семенович Козловский. — Или они — или мы. В данном случае они: их больше. Особенность демократии. В противном случае Сократ, уверяю тебя, не стал бы пить цикуту.

— Что такое цикута? — спросила Малышка.

— Цикута — это яд.

Нет, актриса Песцова не стала пить цикуту... Но она отправилась домой под проливным, летним, холодным дождем, а так как была слишком расстроена, а точнее говоря, просто убита, то забыла раскрыть зонтик и промокла насквозь. Хрупкая, невесомая, семидесятидвухлетняя, хоть и сказала Фадееву, что ей всего шестьдесят четыре... Дома она тут же легла в постель и выпила аспирин, а потом стала глотать самые разные таблетки, только чтобы не мучиться от озноба и переживаний и уснуть поскорее. Наконец она уснула... И только на другой день к вечеру стало ясно, что не проснуться ей больше уже никогда... Ни-ког-да.

Но вечер следующего дня еще не наступил, когда Малышка тайком пробиралась по самым укромным закоулкам Театра. Сам давно уже не призывал ее играть в карты, и впервые Малышка решила прийти к нему без приглашения. Дверь Музея в верхнем фойе, конечно же, была заперта, но Малышка знала, что существует еще одна дверь... в самом углу чулана, в котором Екатерина Петровна хранила ведра, швабры, половые тряпки и какую-то ненужную, но почему-то дорогую ее сердцу театральную рухлядь... Дверь была небольшая, фанерная, запиралась на крючок и походила скорее на дверцу шкафчика. Однако за ней шел темный, затхлый ход, потом ступеньки вверх, а затем еще небольшой проход, в конце которого был выход за один из стеллажей Музея. Однажды, неизвестно по какой причине, Екатерина Петровна приводила туда Малышку именно этим путем. Теперь Малышка отправилась туда одна. Чтобы не привлекать внимания, она не зажигала в чулане свет и двигалась наощупь...

В затхлой норе ей стало совсем страшно, о первую же ступень она больно разбила коленку и готова была уже повернуть назад, но какая-то сила, должно быть, ее упрямство, гнала ее вперед. Наконец рука ее наткнулась на дверцу, выходящую в Музей. Но, ужас! Она тоже была заперта. В отчаянии Малышка ударила по ней ногой, и она распахнулась...

В Музее было темно и сыро. Малышка не стала включать свет, пробралась к окну и чуть отодвинула тяжелую штору. Большая комната была пуста. Самого не было ни на подиуме, ни в углу у тяжелого стола, за которым они обычно играли в карты. Малышка пошла в другую комнату, в которой раньше не бывала, — у стены под балдахином, похожим на занавес, стояла небольшая, узкая кровать, но и на кровати не было никого. Малышка подумала, что с Самим что-то случилось... Понятно, что может случиться с таким старым человеком — конечно, самое страшное, — но тут услышала негромкий, хриплый, сипящий, прямо ржавый какой-то храп. Малышка пошла навстречу непонятным звукам и натолкнулась на шкаф — там, в этом шкафу, на нижней полке, и спал Сам, уткнув лицо в стопку полотенец.

Малышке было не так-то просто его разбудить. Он отталкивал ее руками и ногами и пару раз даже послал по матушке. Но Малышка не отступала, и в конце концов Сам проснулся. Прежде всего он спросил, сколько времени, а когда Малышка стала смотреть на часы, очень возмутился и стал кричать, что она дура бестолковая, потому что ему надо знать не час, а число, месяц и даже год (однажды Сам проспал три года и четыре месяца). Выяснив, что на этот раз он проспал всего два месяца, Сам выразил сожаление, что не подремал немного еще, а потом потребовал ножницы с другой полки шкафа и стал стричь ногти, Малышку он великодушно попросил отвернуться, и она слышала только довольно-таки неприятный жестяной скрежет. Потом Сам захотел есть. На полке, там же, где лежали ножницы, было множество всяких припасов. Сам вытащил из-за полотенец полбутылки водки, с явным удовольствием сделал несколько глотков и потребовал, чтобы Малышка открыла ему банку курицы в собственном соку и несколько банок детского питания. Пока Малышка возилась с банками, пока Сам ел, сладострастно чавкая и причмокивая губами, Малышка рассказала ему, зачем, собственно, его и разбудила.

— Да, — сказал наконец Сам. — Маленькая Песцова... Прелестная была девочка, — и он причмокнул губами, как будто продолжал есть курицу в собственном соку.

— Когда? — спросила Малышка.

— Когда! — огрызнулся Сам. — В свое время, конечно! Грамотная! Считать умеешь!

— Пре-лест-ная... — повторил он, вылизывая последнюю банку детского питания — яблочное пюре. — Конечно, это ее роль.

— Неужели нельзя ничего сделать? — ужаснулась Малышка.

— Могу дать им парочку затрещин, но это мало что изменит.

— Но это же ваши затрещины! — подлизалась Малышка.

— Не преувеличивай! Плевать им на меня!

— А традиции?

— Плевать им на традиции! Нет никаких традиций.

— Старшие поколения, будущие поколения... Эстафета! Это во всех учебниках! — воскликнула Малышка.

— Нет никаких поколений, дура! — сказал Сам злобно. — Есть только одно поколение, то, которому надо есть и пить. Все остальное — вранье. Сказки!

— Так это правда... — сказала Малышка, — ...это правда, что... что вы Мейерхольда заложили?

— Кто тебе это сказал? — возмутился Сам. — Нужно мне было его закладывать! Да он сам вел себя, как последний идиот. А вообще не помню, давно было дело...

Какое-то время Малышка подавленно молчала.

— Значит, для бедной Песцовой уже ничего нельзя сделать? — спросила она огорченно.

— Что для нее сделаешь! — сказал Сам. — Завтра в Театре выходной, послезавтра похоронят.

— Как это похоронят? — закричала Малышка. — Как?

Песцову похоронили на следующий день после выходного в костюме Джульетты. Дирекция была против, потому что хотела использовать его совсем по другому назначению, но Фадеев и Иван Семенович Козловский отдали все свои деньги и костюм выкупили. Было сказано много хороших слов и заверений, что в Театре никогда ее не забудут... Никогда! (О! Двусмысленность этого слова!) Никогда...

И опять, как волны, пошли бы спектакли о сталеварах, колхозниках и деятелях профсоюзов, если бы не случилось еще одно совершенно ужасное событие...

Малышку разбудил телефонный звонок. Судя по всему, была глубокая ночь.

— Такая-то такая-то? — спросил повелительный и наглый голос.

— Да, такая-то такая-то, — ответила Малышка.

— Собирайтесь! — сказал голос. — Вас отвезут в Театр.

У подъезда действительно стояла машина, а в ней сидели несколько незнакомых ей мужчин. Они потеснились, освобождая место, всю дорогу молчали и сидели так тихо, что в какой-то момент Малышке показалось, что они не дышат.

В Театре ее сразу провели в зал, и там перед ней предстало жуткое зрелище — громадная люстра, еще вчера своим мощным светом освещавшая зал, тысячами хрустальных осколков покрывала весь партер. Тут к ней подскочил небольшой человек с пронзительным, сверлящим взглядом и уже знакомым ей по телефону повелительным и наглым голосом спросил:

— Кто это сделал?

— Это не я, — сказала Малышка и заплакала.

Потом вместе с другими работниками Театра она долго сидела в кабинете Директора. На окнах задернули шторы, трудно было сказать — день на улице, вечер или ночь. Хотелось есть и пить, но все сидели не шелохнувшись, и стеснялись попроситься в туалет или даже просто посмотреть на часы. В какой-то момент старый артист Васильев забылся и громко зевнул, на него посмотрели с осуждением. И опять стало смертельно тихо. Мучения Малышки достигли своего предела и пошли на спад, и она уже привыкла к этой неподвижности и к молчанию пустого желудка и готова была сидеть так и дальше, перескакивая с часа на час и со дня на день, когда пришел человек, вместе с которым она ехала в машине, и сказал, что все свободны и могут идти домой. Малышка встала со стула и почувствовала, что ноги ее затекли до того, что она их не ощущает, и чуть не упала... Старый артист Васильев упал. Кое-как, поддерживая друг друга, они вышли во двор. Во дворе Театра стояла машина скорой помощи... И на глазах у всех Ивана Семеновича Козловского в окружении санитаров провели к этот машине и увезли. Он был смертельно бледен, и в глазах его застыло отчаяние.

Самым мучительным для Ивана Семеновича Козловского было то, что его не стали судить. А ведь он хотел, чтобы его судили. И это страстное желание поддерживало его, когда по ночам на чердаке Театра он долгие месяцы вел свою изнурительную работу — пилил и пилил крепления люстры крошечной ювелирной пилочкой, рассчитывая каждый миллиметр, чтобы люстра упала в положенное для этого время и никого из людей не смогла повредить. Иван Семенович Козловский не мог уже больше терпеть своего многолетнего “молчания” и хотел, чтобы его судили для того, чтобы произнести речь. Речь эту он тоже уже давно написал, выправил и переписал набело и хранил в нижнем ящике своего стола в литчасти. Через много лет Малышка нашла ее, перебирая старые, пожелтевшие бумаги... И сердце ее сжалось, как сжимается сердце, когда речь идет о бесполезности усилий, сомнительности результатов и жертвах, которые ничего не стоят...

Никто не стал судить Ивана Семеновича Козловского и, тем более, выслушивать его речь. Сказано было коротко и лаконично: “Нормальный человек не мог этого сделать”. Его признали ненормальным и отправили в психиатрическую лечебницу. Но еще долго к глухой стене, за которой пряталась комнатка литчасти, приходила растерянная, верная его жена с множеством детей...

Когда Малышка чуть отошла от мучительного сидения в кабинете Директора и стала опять легко пользоваться своим телом, она прежде всего попыталась проникнуть в Музей, чтобы найти наконец знаменитую Книгу, в которой записывалась История Театра, и написать туда всю правду об Иване Семеновиче Козловском. Но дверь Музея была не только заперта, но и опечатана. И к потайной двери тоже не было никакой возможности подобраться.

Малышка вернулась домой и только тут поняла, как она устала... Мать поставила перед ней теплую еду, и Малышка стала есть. Малышка ела и разглядывала все вокруг, как будто вернулась после долгого отсутствия — знакомую кухню, треснутую чашку от старого сервиза, герань на подоконнике... Мать сидела напротив и смотрела на нее. Она давно уже ждала ее, с того самого момента, как Малышка пошла работать в Театр...

Еда была очень вкусной, и Малышка съела все до крошечки. Потом она выпила большую чашку чая и попросила еще. Ее совсем разморило, и хотелось одного — спать.

Мать довела ее до кровати и помогла раздеться.

И Малышка заснула...

На другой день было утро. Малышка встала, умылась, привела себя в порядок, позавтракала и сделала еще несколько небольших домашних дел, но при этом продолжала спать...

II

Годы шли... Малышка тихо покачивалась на волнах месяцев в такт с приливами и отливами луны...

Как во сне она вышла замуж за молодого режиссера Фадеева... Но так как это было, как во сне, все ее чувства были размыты и неопределенны, и трудно было сказать — любит она его или нет. Или просто жалеет. От Театра они получили крошечную, как скворечник, квартирку и стали там жить. Причем режиссер Фадеев все устроил собственными руками, покрасил двери и окна и оклеил стены хорошенькими обоями. И глядя на то, как он клеил эти обои, старательно совмещая цветок с цветком и полосочку с полосочкой, можно было, если основательно подумать, усмотреть в этом некий знак. Но в те годы у Малышки не было никакого желания думать основательно, тем более во сне, и она никакого знака в этом не усмотрела. Потом у них родилась дочка — веселое и жизнерадостное существо, похожее немного на Малышку, немного на Фадеева, но в основном на его тетку из Житомира, которую Малышка видела только один раз и то — проездом. Жили они неплохо, но Малышка все спала и спала, и режиссер Фадеев даже стал упрекать ее за то, что она “клюет носом”.

Короче, нормально они жили, не хуже других. Летом ездили отдыхать на Черное море. Туда, где громадное Черное море упоительно плескалось до самого горизонта, а у берега кишело медузами и похожими на медуз бумажными обертками. До изнеможения они валялись на пляже, а потом, выстояв плотную, потную очередь, ели свой южный паек — суп харчо, переперченные биточки с луком и поникший, блекло-розовый кусочек помидора под названием “салат лето”. Каждый вечер они пили кисловатое, дешевое вино из бочки, гуляли по берегу и восторженно смотрели все на него, на него — на бескрайнее Черное море, словно именно где-то там, за ним, у самого горизонта, прячется это волшебное — возможно...

Осенью по тысячелетней славянской традиции они делали запасы — мариновали помидоры и огурцы, солили грибы и квасили капусту, чтобы питаться всем этим холодной и долгой зимой. Конечно, все это время в Театре ставились и выпускались спектакли, но это не волновало Малышку — слишком глубок был ее сон.

За все это время она проснулась всего три раза.

Первый раз это случилось в какой-то очереди.

— Где я? — подумала Малышка. — Что со мной? Зачем я здесь стою?

Но так как эти вопросы она, скорее всего, задала вслух, кто-то ей сварливо ответил:

— Зачем-зачем? Сама, что ли, не видишь — зачем! Понятно, за колбасой!

“Зачем мне эта колбаса? — подумала Малышка. — Не нужна мне колбаса...”

Она вышла из очереди и, увязая в мокром снегу, побрела домой. Не доходя до дома, она опять заснула.

Второй раз Малышка проснулась в электричке... Стучали колеса, безмолвные тела попутчиков покачивались в такт движению поезда, за окном что-то мелькало... “Куда я еду?” — думала Малышка и долго вглядывалась в сумеречную мглу за окном.

В третий раз Малышка ненадолго проснулась, когда режиссер Фадеев ушел от нее к актрисе А. Кривозубовой. До того, почти целый год, сталкиваясь с Малышкой в переходах Театра, А. Кривозубова все норовила подтолкнуть ее своим крутым, как байдарка, бедром, но Малышка этого не замечала...

Режиссер Фадеев снял со стен половину обоев, аккуратно разъединяя цветок от цветка и полоску от полоски, и скатал в рулоны, а также забрал часть их зимних запасов. Но оставшихся запасов хватило Малышке с дочкой до самой весны, и она не была в обиде на режиссера Фадеева. По Театру же ходили слухи, как замечательно Фадеев устроился с актрисой А. Кривозубовой, и что каждый вечер А. Кривозубова делает Фадееву его любимые блинчики с вареньем. Блинчики еще ничего, но то, что они были с вареньем, Малышку немного задевало. Задевало, но все-таки не могло вырвать окончательно из ее сна.

Окончательно Малышка проснулась в один прекрасный день одного прекрасного времени года, так, без всякого повода, видимо, потому, что пришел ее срок.

Малышка окончательно проснулась и ощутила себя в маленькой комнатке литчасти, до потолка забитой пьесами, авторы которых уже умерли или еще продолжали жить, предварительно наполнив их пыльные страницы своей пылкой жизнью, своими чувствами и страстями, и теперь эти жизни, чувства и страсти бились в бумажном плену, не находя выхода, создавая вокруг Малышки плотную, напряженную атмосферу.

Малышка ощутила себя взрослой, зрелой женщиной, разведенной, матерью дочери-подростка. Ощутив себя матерью, она потянулась к телефону и набрала номер.

— Привет! — сказала она дочери.

— Привет! — ответила дочь.

— Как дела? — спросила Малышка.

— Нормально, — сказала дочь.

Они немного помолчали, как молчат близкие люди.

— Когда ты придешь? — спросила дочь.

— Не знаю, — сказала Малышка.

— Тогда приходи попозже.

Малышка еще немного посидела, но делать ей было совершенно нечего, а вид всех этих пьес в бумажных саркофагах просто угнетал. Тогда она вышла из литчасти и пошла по Театру... Она выбиралась из его недр по бесконечным переходам, по скрипящим половицам, и ей казалось, что со времени, когда забрали в лечебницу Ивана Семеновича Козловского, со времени, когда она заснула, эти переходы еще больше сузились, а половицы рассохлись. В одном месте она чуть не сломала ногу, в другом — ей пришлось перепрыгнуть через огромный пролом в полу, в третьем — через щель в стене была видна улица...

Проходя мимо кабинета Главного режиссера, она услышала знакомые голоса. Она чуть приотворила дверь и заглянула — в кресле Главного режиссера сидел ее бывший муж режиссер Фадеев — бородатый, потолстевший и даже немного обрюзгший (свою роковую роль, должно быть, сыграли блинчики с вареньем) — и кричал на Шнипа-маленького, тоже довольно-таки размордевшего.

— О! — с удивлением подумала Малышка. — Неужели Фадеев — Главный?

Она дальше пошла по Театру, встречая повсюду все новые и новые перемены. Там, где раньше вдоль длинного коридора располагались уборные артистов, появился ряд небольших магазинчиков, в которых бойко торговали какими-то свитерами, джинсами, вином и шпротами... Один свитерок нежного, изысканного оттенка Малышке понравился, и она даже приложила его к себе. Она открыла сумочку и внимательно осмотрела ее содержимое, но денег там не оказалось, и свитерок пришлось вернуть. В самом конце коридора, у выхода на лестницу, была табличка со стрелкой-указателем, а над ней горел красный фонарик. По лестнице мимо Малышки метнулось что-то порхающее, обнаженное и в перьях. Увидев Малышку, “оно” мелодично взвизгнуло и исчезло, зато показалась тяжелая, ногастая женщина и грубо сказала Малышке:

— Что вам здесь надо?

Малышка вгляделась в лицо женщины, на котором в тяжелых житейских волнах почти безвозвратно утонули еще недавно прелестные черты, и воскликнула:

— Лизочка!

Женщина попыталась взвизгнуть, но вместо этого только как-то неловко взревела. Подруги бросились друг другу в объятья. По старой памяти Лизочка заплакала. Они только-только начали торопливо сообщать друг другу каждая про свою жизнь, как тут Лизочка сказала Малышке, что ей надо бежать, потому что Анжела Босячная, которая всем заправляет на этой лестнице, не любит ее долгого отсутствия. И, простившись с Малышкой, она поспешила вниз по лестнице, тяжело ступая большими, распухшими ногами, но все продолжала оглядываться и помахивать ей рукой.

Малышка спустилась вниз, миновала кафе, сауну, казино, ресторан, дверь которого охранял человек с лицом верблюда, еще одно кафе — поменьше, пиццерию, маленькую, но уютную церковь и наконец выбралась на улицу.

На улице была осень. Листопад. Сырой, свежий ветер. Малышка вспомнила, что сказала ей дочка: “Приходи попозже”. Ей некуда было спешить. Она села на скамейку недалеко от Театра и стала смотреть на падающие листья. Через какое-то время на другой край скамейки сел худенький, щуплый молодой человек с отрешенным лицом и стал курить одну сигарету за другой, глядя не на падающие листья, а куда-то между ними. Когда молодой человек дошел до шестой сигареты, Малышка не выдержала и сказала:

— Вы с ума сошли!

На что молодой человек ответил:

— А! Плевать! — и посмотрел на Малышку совершено отчаявшимися глазами.

— Кто вы? — спросила Малышка.

— Ассистент режиссера Петров...

Малышка немного помолчала, а потом сказала:

— Хотите поставить “Ромео и Джульетту”?..

— Откуда вы знаете? — удивился ассистент Петров.

— Знаю, — сказала Малышка.

Петров вздохнул и глубоко затянулся противным дешевым дымом.

— Прекратите! — сказала Малышка. — Ступайте домой, выпейте чая и ложитесь спать.

— И что потом? — спросил Петров.

— Суп с котом! — сказала Малышка. — Делайте что вам говорят!

Малышка мучительно напрягала лоб, пытаясь сосредоточиться. Столько лет проведя во сне, она разучилась прилагать усилия... Она пыталась вспомнить подъезд, квартиру, арку, ведущую во двор, и дом, в котором на первом этаже в большой коммунальной квартире жила семья Ивана Семеновича Козловского... Наконец она решила просто идти по улице от Театра, как они обычно ходили с Иваном Семеновичем, когда по какой-либо причине ей надо было зайти к нему домой. Через несколько кварталов ноги ее как будто сами повернули в сторону, а глаза стали узнавать.

Во дворе дома, в котором жил Иван Семенович Козловский, стояло множество сверкающих легковых машин. И у Малышки даже появилось чувство, что она попала в какое-то совсем другое место. Но тут в одном из окон первого этажа она увидела жену Ивана Семеновича Козловского, она неподвижно сидела у окна и смотрела прямо перед собой. Лицо ее было покрыто слоем грима, а на голове возвышалась сложная прическа, напоминающая прически китайских принцесс. Малышка стала напротив и помахала рукой, пытаясь привлечь ее внимание, но лицо жены Ивана Семеновича Козловского оставалось невозмутимым. Малышка вошла в подъезд и подошла к дверям — двери квартиры Ивана Семеновича Козловского были обиты блестящей, дорогой кожей, а сверху перетянуты золотистой сеткой, и опять Малышка подумала, что она не туда попала, и нерешительно нажала кнопку звонка. Дверь ей открыл шустрый маленький мальчик на велосипеде.

— К бабушке! Кто-то пришел к бабушке! — закричал мальчик и выстрелил в Малышку из пистолета.

Пуля просвистела мимо Малышки, ударилась в дверь и отскочила куда-то в конец коридора. Она была резиновой, но все равно Малышка испугалась. Она прошла в большую комнату, где у окна сидела жена Ивана Семеновича Козловского.

— Здравствуйте... — сказала Малышка.

Жена Ивана Семеновича Козловского медленно повернулась. Лицо ее тоже было загримировано под китайскую принцессу — на покрытом белилами лице нарисованы раскосые китайские глаза. Вначале она не узнала Малышку, но потом радостно затрясла своей китайской головой и сказала:

— Господи, Малышка!

Она давно уже жила одна в громадной бывшей коммунальной квартире. Ее многочисленные дети разбежались в поисках своего счастья. Так как их отец, Иван Семенович Козловский, всегда был очень занят и в детстве они часами простаивали перед глухой стеной Театра, чтобы с ним повидаться, а потом он и вовсе исчез, короче, именно потому, что рассчитывать им было не на кого, дети Ивана Семеновича Козловского выросли практичными, бойкими и ловкими ребятами. А так как они были между собой еще и дружны — то когда везло одному, везло всем. То есть их везение еще и умноживалось. В результате они выкупили квартиру родителей, постепенно отселив из нее соседей, а потом выкупили почти весь дом, поселившись в нем с семьями. И все эти дорогие машины, которыми был забит двор, принадлежали им, детям Ивана Семеновича Козловского. Мать они любили, но времени им всегда не хватало, поэтому они присылали к ней внуков (один из них и выстрелил в Малышку из пистолета) и заменяли свою любовь подарками — вся квартира была забита коробками с засохшими тортами, конфетами и упаковками дорогой техники, стоявшей годами нераспечатанной. Жена же Ивана Семеновича Козловского каждый день вставала рано, часов в шесть, а может, и в пять, и создавала какой-нибудь сценический образ (по ее словам, чтобы не потерять профессиональные навыки — ведь когда-то она была гримершей). И вот в таком образе — китайской принцессы, царя Федора Иоанновича или даже египетской мумии — она проводила перед окном оставшуюся часть дня, потому что, несмотря на всю скромность, ей хотелось, чтобы ее увидели.

Жена Ивана Семеновича Козловского долго разбиралась с коробками, чтобы выбрать торт посвежее, и напоила Малышку чаем. Малышка же поговорила с ней про ее больные ноги, расспросила, когда они болят сильнее — утром или вечером, а когда болят руки. Когда колет сердце и когда бывает отдышка... То есть вела себя, как и должно вести в гостях. И только потом, исполнив весь этот необходимый ритуал, позволила себе сказать:

— Я бы хотела узнать что-нибудь об Иване Семеновиче Козловском...

И тут жена Ивана Семеновича Козловского схватилась за сердце и заплакала, и слезы потекли по ее лицу китайской принцессы, размазывая белила.

— Он умер? — спросила Малышка.

— Нет... — ответила жена Ивана Семеновича Козловского, от слез переходя к рыданиям.

— Простите, я не хотела... — сказала Малышка.

В это время внук Ивана Семеновича Козловского соорудил из коробок с тортами баррикаду, установил на ней игрушечный пулемет и стал поливать бабушку и ее гостью треском и огнем. Одной бутафории ему показалось мало, и он начал швырять в них хлебные корки. В разгар чаепития, когда кусок позеленевшего хлеба упал к ней в чашку, Малышка была вынуждена подойти к маленькому негодяю и, невзирая на то, что он являлся прямым потомком любимого ею Ивана Семеновича Козловского, сказать:

— Если ты не прекратишь, я тебя придушу!

— Попробуй! — сказал ребенок.

Жена Ивана Семеновича Козловского все рыдала, выковыривая из китайской прически кусочки хлеба.

— Простите, я не хотела, — повторила Малышка.

Все еще продолжая всхлипывать, жена Ивана Семеновича Козловского нашарила в кармане своей необъятной юбки маленький телефон.

— Сынок! — сказала она в трубку с той самой отдышкой, о которой во всех подробностях рассказывала еще совсем недавно. — Сынок! Отвези Малышку к папе...

Если все дети Ивана Семеновича Козловского были для Малышки как бы на одно лицо и когда-то просто путались в ногах, то для них Малышка, как это и бывает, осталась лицом значительным. Сын Ивана Семеновича Козловского появился почти мгновенно — бородатый, ростом с дверной косяк. Прежде всего он расправился с распоясавшимся ребенком, он взял его за шиворот, как котенка, и выбросил за дверь, вслед полетели пистолет, пулемет и несколько винтовок. Мальчишка рвался обратно, колотился в дверь и вопил.

— Поехали, — сказал сын Ивана Семеновича Козловского, опять появившись в комнате, и, робея, посмотрел на Малышку.

— Не забывай! — закричала ей вслед жена Ивана Семеновича Козловского, давно забытая собственным мужем. — Не забывай! — и опять заплакала.

Сын Ивана Семеновича Козловского привез Малышку в больничный городок, в одном из корпусов которого лежал когда-то с язвой двенадцатиперстной кишки бывший ассистент Фадеев, а теперь в самом дальнем, бездарно выкрашенном двухэтажном строении уже по собственной воле томился Иван Семенович Козловский. Дело в том, что он давно уже мог вернуться домой, но наотрез отказался это сделать, заявив, что не все додумал и не закончил свои “дела”. К тому времени уже разбогатевшие его сыновья выкупили у больницы здание и даже обнесли его невысоким забором. Переменить обстановку, одежду и больничную еду Иван Семенович Козловский не захотел.

Сын Ивана Семеновича Козловского открыл наружную дверь своим ключом и, миновав еще несколько дверей с тяжелыми замками и запорами, повел Малышку по лестнице на второй этаж — там по длинному, узкому, как кишка, коридору от одного зарешеченного окна к другому в сером больничном халате и сваливающихся с ног не по размеру больших шлепанцах ходил Иван Семенович Козловский. Он совсем не изменился и не постарел, скорее, даже стал бодрее.

— А! — закричал он, увидев Малышку. — Пришла?!

— Как ваше здоровье? — спросила Малышка.

— Прекрасно! — сказал Иван Семенович Козловский.

В коридоре не было ровным счетом никакой мебели, поэтому сын Ивана Семеновича Козловского вынул из кармана два апельсина и положил на пол. Потом он простился с Малышкой и, стараясь ступать как можно тише, ушел. Иван Семенович Козловский провел Малышку в палату — там была кровать с привинченными к полу ножками и такой же стул у зарешеченного окна. Малышка села на стул и даже немного съежилась.

— Не нравится? — спросил Иван Семенович Козловский. — А ведь только в неволе можно понять, насколько наш дух свободен!

— Да, — сказала Малышка. — Возможно...

Она еще раз оглядела голую палату, где глазу не за что было зацепиться, и только за решеткой окна наливалось синей чернотой вечернее небо.

— Я должна извиниться, — сказала Малышка. — Я не сдержала обещания — не нашла Книгу и ничего не записала там про вас.

— Это уже неважно, — сказал Иван Семенович Козловский. — Думаю, туда уже вписали свои имена совсем другие люди. Они умеют обращаться с Историей!

— Откуда вы знаете? — спросила Малышка.

— Это логично.

— Я проспала все это время, — сказала Малышка.

— Бывает... — сказал Иван Семенович Козловский. — Тут целые народы могут проспать от нескольких десятилетий до нескольких веков, а может, и того больше... — он немного помолчал, как будто перебирал в памяти все проспавшие народы, а потом спросил: — Как дела в Театре?

Малышка стала рассказывать Ивану Семеновичу Козловскому про Театр, про то, что она увидела сегодня, когда выбралась из литчасти, но скоро поняла, что о том, что там происходит, он знает лучше нее. Она сказала:

— В Театре новый режиссер Петров.

— Он вот уже несколько лет как новый, — сказал Иван Семенович Козловский и добавил после небольшой паузы, скорее ворчливо: — Конечно, хочет ставить “Ромео и Джульетту”?

— Откуда вы знаете? — спросила Малышка.

— Знаю, — ответил Иван Семенович Козловский, а потом сказал: — Я в тебе не ошибся, — и бросил на нее быстрый взгляд.

— В смысле? — сказала Малышка.

— Ты принадлежишь к породе защитников. Во всяком случае, ты становишься защитником, когда в тебе нуждаются. — Иван Семенович прошелся по палате и опять посмотрел на Малышку. — Это редкая порода, я бы сказал — аристократичная. Если, конечно, защитник истинный, то есть действует бескорыстно и по порыву.

Иван Семенович Козловский остановился у самой стены, и только тут Малышка заметила, что вся стена испещрена какими-то знаками и волнистыми линиями.

— Что это? — спросила Малышка удивленно.

— Так... Размышляю... — заметил Иван Семенович Козловский и добавил скороговоркой: — Если взять за аксиому, что все повторяется, интересно выяснить — насколько... — тут в его голосе появилось раздражение, и он резко и даже сварливо закончил: — Поздно уже. Тебе пора.

И Иван Семенович Козловский проводил Малышку к выходу, ловко открывая многочисленные замки многочисленных дверей своими ключами. Дохнуло свежим ночным воздухом. Сквозь набежавшие облака тускло светился лунный серп.

— Как ты нашла мою жену? — спросил Иван Семенович Козловский.

— По-моему, нормально, — сказала Малышка.

— В каком она была образе?

— Китайской принцессы.

— Опять? — сказал Иван Семенович Козловский. — Она повторяется.

Он закрыл за собой дверь, и Малышка услышала лишь, как приглушенно щелкнул замок.

Через несколько дней у Малышки появился Шнип-маленький. Он владел в Театре несколькими небольшими кафе и совместно с Анжелой Босячной — одной из лестниц, поэтому последнее время в его манере вести себя появилась какая-то особенная наглость.

— Эй! — лающим, отрывистым голосом сказал Шнип-маленький. — Давай! Главный зовет!

— Зачем? — спросила Малышка.

— Иди, раз зовут! — сказал Шнип-маленький.

В кабинете у Главного Малышка увидела Ивана Семеновича Козловского. Он был в малиновом пиджаке одного из своих сыновей и клетчатых брюках, гладко выбрит и выглядел просто великолепно. Фадеев, напротив, еще немного пополнел, и чувствовалось, что одежда, как панцирь, со всех сторон сдавливает его тело, и он все ерзал в кресле, меняя положение, но облегчения не находил.

— Иван Семенович! — говорил Фадеев неожиданно тонким голосом. — Что ты от меня хочешь? У меня — Театр! Мне нужна касса! Мне нужна Публика! Что ей твои возвышенные страсти! Ей подавай сам знаешь что! Здесь, здесь и здесь! Юмор — ниже пояса. Голые задницы ей подавай! — при этом он уже как-то совсем неприлично взвизгнул.

Иван Семенович Козловский какое-то время оставался неподвижным, потом вскинул вверх руку и торжественно воскликнул:

— Песцова!

— Что Песцова? При чем здесь Песцова? — засуетился в своем кресле Фадеев и покраснел.

— Вспомни Песцову! — сказал Иван Семенович Козловский. — Вспомни ее великий талант! Вспомни, как ты клялся на ее могиле!

— Как? Как я клялся? — закричал Фадеев.

— Искусством. Ты клялся — искусством. Она... — и Иван Семенович Козловский кивнул на Малышку. — Она — свидетель! Не надо нарушать клятвы, которые даешь в молодости.

— О, Господи! — закричал Фадеев. — При чем здесь все это, черт побери? О, Господи!

В плену тесной одежды ему было уже совсем плохо, он дышал тяжело и даже немного задыхался.

— Ладно! Заели! — сказал наконец Фадеев, расстегивая верхнюю пуговицу рубашки, а потом, через секунду, и следующую. — Заели! Только, чур, Иван Семенович, надо отработать! У меня — Театр!

— То есть как? — поинтересовался Иван Семенович Козловский.

— Ну, что-нибудь... Из старых водевилей... Что-нибудь посмешнее... И не меньше трех сцен с этим!

— С чем? — не понял Иван Семеноич Козловский.

— С этим! С этим! — рассвирепел Фадеев. — Как у птиц! — Фадеев перевел дух и добавил уже спокойней: — И обнаженки побольше.

— Хорошо, — сказал Иван Семенович Козловский после паузы. — Я согласен.

И пошел к дверям. Малышка направилась следом.

— Постой! — окликнул ее Фадеев и назвал по имени. — Как вы там?

— Нормально, — сказала Малышка.

— Хочешь?.. Я тебе отдам четырнадцатое место... Третий ряд балкона...

— Зачем? — удивилась Малышка.

— Будешь сдавать. Или... Еще есть карниз за левым фасадом. Тоже кому-нибудь... Для рекламы.

— Спасибо. Мне не надо, — сказала Малышка.

— Не спеши, посоветуйся с людьми.

— Мне не надо, — повторила Малышка.

Сначала Иван Семенович Козловский пытался работать на своем старом месте в литературной части, но сделать это оказалось практически невозможно, потому что все прибегали на него посмотреть, и в маленькой комнате все время кто-то курил, пил кофе и разговаривал, а Анжела Босячная даже сделала несколько довольно агрессивных попыток затащить его к себе на лестницу. В конце концов Иван Семенович Козловский стал заниматься водевилем у себя в больнице, и Малышке пришлось бегать к нему туда за уже готовыми сценами.

Однажды Малышка спросила, почему он прилагает такие усилия и даже идет на вполне определенный компромисс ради человека, которого он совсем не знает, режиссера Петрова.

— Все повторяется, — ответил тогда Иван Семенович Козловский загадочно.

Продолжать разговор у него, видимо, не было ни времени, ни желания — дверь закрылась и сварливо лязгнул засов.

— Все повторяется, — сказал Иван Семенович Козловский через несколько дней, когда Малышка пришла за очередной сценой. — Мне интересно — насколько...

И Иван Семенович Козловский поманил Малышку пальцем... Опять миновав множество дверей, засовов, запоров и задвижек, Малышка очутилась в знакомой палате. Она подошла к стене, на которой цветными фломастерами светились непонятные знаки... Прямо перед ней по диагонали была нарисована голубая спираль...

— Это — время... — сказал Иван Семенович Козловский.

— Что? — переспросила Малышка.

— Время, — спокойно повторил Иван Семенович Козловский.

Малышка подняла голову — голубая спираль времени, расширяясь, уходила вверх, к правому углу стены.

— Где мы? — спросила Малышка.

— Ты хочешь сказать — сейчас? — спросил Иван Семенович Козловский. — Сейчас мы вот здесь, — и он показал на точку на спирали, расположенную немного выше его роста, — вот в этой точке пространства... А через год, по моему мнению, будем здесь, — Иван Семенович Козловский немного переместил палец. — Если хочешь, это и есть судьба.

У Малышки немного закружилась голова... И сквозь это головокружение до нее доносился голос Ивана Семеновича Козловского:

— Время не имеет начала, поэтому за исходную точку я беру условную единицу... Но потом надо считать, потому что время — считают. Сколько месяцев в году?

— Двенадцать, — сказала Малышка. — Двенадцать месяцев... Есть такая сказка...

— А теперь посмотри на часы, на циферблат, какое там самое большое число?

— Двенадцать, — сказала Малышка.

— Любимое число времени — двенадцать, — сказал Иван Семенович Козловский. — Это очень древнее число...

Иван Семенович Козловский все говорил и говорил про древние египетские и индийские царства, шумеров, Вавилон и Ассирию, а также про двенадцатилетний цикл китайского и японского гороскопов, где каждому году было дано имя животного.

— Название — условность, главное — принцип, — сказал Иван Семенович Козловский. — Древние видели мир обобщенно и в принципах не ошибались!

Малышка смотрела на голубую спираль времени, вокруг которой толпились формулы, цифры и даты жизни самого Ивана Семеновича Козловского, его друзей и знакомых, а также дни и годы самых разных событий, происшедших в Театре, — на спирали времени всем хватало места, — и голова ее все кружилась и кружилась...

— Вы хотите сказать, — сказала наконец Малышка, — что спектакль “Ромео и Джульетта” режиссера Петрова ждет та же участь, что и спектакль Фадеева?

— Конечно, — сказал Иван Семенович Козловский. — Но с некоторой разницей. Потому что мы находимся сейчас в другой точке пространства.

И он написал на стене еще одну формулу, в которой спектакль “Ромео и Джульетта” Фадеева и все, что происходило с ним когда-то, равнялся будущему спектаклю Петрова и тому, что с ним произойдет, плюс икс. Из чего икс равнялся будущему спектаклю Петрова и тому, что с ним произойдет, минус спектакль Фадеева и то, что с ним произошло. И именно это и интересовало Ивана Семеновича Козловского, когда он взялся писать для Фадеева сборный водевиль с тремя сценами с этим и большим количеством обнаженки.

— Более того, — добавил Иван Семенович Козловский, свирепо вцепившись в плечо Малышки и основательно ее встряхнув, — с помощью этого икса я попробую получить коэффициент изменения будущего по отношению к прошлому!..

— У меня голова кружится, — сказала Малышка и села на привинченный к полу стул.

Когда режиссер Петров взялся за распределение ролей к спектаклю “Ромео и Джульетта”, оказалось, что практически весь женский состав Театра занят в “Большом водевиле”. И сколько он ни уговаривал (по совету Ивана Семеновича Козловского) жену Главного, актрису А. Кривозубову, Анжелу Босячную и даже изрядно располневшую Лизочку взяться за роль Джульетты — они категорически отказались. Режиссер Петров было уже совсем впал в отчаяние, но как-то раз именно в таком отчаянном настроении на улице, недалеко от Театра, встретил шестнадцатилетнюю девчушку-школьницу, лохматенькую и довольно неказистую. Девчушка была в куртке до колен и обтрепанных джинсах, она шла впереди режиссера Петрова, отхлебывала из банки с пивом, жестикулировала и разговаривала сама с собой.

— Вы не хотели бы сыграть главную роль в моем спектакле? — спросил девчушку режиссер Петров.

— А то нет? — сказала девчушка. Она посмотрела на режиссера Петрова сквозь завесу своих лохматых волос и добавила: — Может, переспим, для верности?

— Нет, — сказал режиссер Петров. — Я не путаю работу со своей личной жизнью.

Роль кормилицы согласилась сыграть Екатерина Петровна, недавно вернувшаяся в Театр после очередного исчезновения. Остальные роли тоже как-то распределились, и вся компания на несколько месяцев уединилась в репетиционной.

Конечно, только увидев Екатерину Петровну, Малышка вспомнила про Самого. Теоретически, его давно уже должно было не быть в живых, и она думала, что так оно и есть, но спросить о нем у Екатерины Петровны она не решалась, зная, что та терпеть не может подобные вопросы.

Тем временем работа над “Большим водевилем” была в разгаре и уже шла к своему концу. На перья, пух, золотую краску, искусственный мех и прочее были потрачены все ресурсы Театра и даже деньги, полученные от спонсоров. Зрелище предстояло совершенно грандиозное. А на художественном совете, утверждавшем оформление и костюмы, разгорелся ожесточенный спор — полностью ли раздеваться кордебалету или не до конца. Анжела Босячная считала, что кордебалет должен раздеваться полностью (одним из аргументов в свою пользу она хитроумно считала экономию на костюмах), а актриса А. Кривозубова, жена Главного режиссера Фадеева, была более умеренных взглядов и считала, что кордебалет должен раздеваться не до конца. Обе женщины были агрессивно настроены и непримиримы, и в конце концов Главный режиссер Фадеев заявил, что часть кордебалета будет раздеваться полностью, а часть — не до конца, и на этом поставил точку.

Однако спор этот имел более глубокие корни, и сложности с раздеванием кордебалета только начались, потому что, как дошло до дела, раздеваться полностью захотели все. Начались нашептывания, науськивания, подсиживания и даже анонимные письма. Так, в одном из подобных писем говорилось, что у актрисы Тихорецкой при внимательном рассмотрении виден шрам от аппендицита, а у актрисы Васечкиной короткие ноги. Кончилось тем, что кордебалет стал тянуть жребий и немного поуспокоился. Но кроткая Лизочка, вытянувшая несчастливый билет, все равно не могла смириться и неутомимо все ходила и ходила на своих тяжелых, распухших ногах, преодолевая скрипучие ступени лестниц и трещины в полу, к Главному режиссеру Фадееву и все канючила и канючила и так его достала, что из уважения к ее рабочему стажу он все-таки разрешил ей раздеться полностью, но с условием — стоять в последнем ряду, в самом уголке.

Пока Театр раздирали все эти страсти, Малышка тихо сидела в своей литчасти и сортировала пьесы по фамилиям действующих лиц, наличию мужских и женских ролей и по количеству союзов “и” и “но” — последнее ее почему-то особенно успокаивало. Когда кому-то было до нее дело и к ней заглядывали, она недовольно кричала:

— Я занята!

“Жизнь совсем неплохая штука, — думала в такие минуты Малышка. — Главное, занять свою нишу...”

Когда пришел день премьеры, со всех сторон на Малышку обрушился страшный грохот — это драпировали, заколачивали и замазывали щели. Она поняла, что ей уже не отвертеться, и к вечеру собралась — начистила туфли, отряхнула юбку и пригладила волосы. В ближайшем коридоре она вляпалась в какую-то краску, опять вернулась в литчасть и почистила туфли.

В фойе толпилась тьма народу. Работали кафе, ресторан, была открыта даже маленькая церковь, и в ней горели свечи. Она поднялась на балкон к осветителям и посмотрела в зал. Густая, терпкая волна духов и алкоголя поднялась из партера, бросилась ей в лицо и где-то под самым потолком у люстры застыла облаком. Блистали роскошные женские одежды, сверкали украшения, а глаз выхватывал среди множества незнакомых знакомые лица. В глубине директорской ложи она увидела желтое, сморщенное лицо бывшего Главного. Он жил на свою пенсию на даче и выращивал огурцы, а в Театре появлялся исключительно во время премьер. Причем, только он ступал на порог Театра, как у него тут же разливалась желчь, и весь спектакль, как правило, он сидел абсолютно желтый. Неподалеку от него устроился Липовецкий — теперь его трудно было узнать, он словно бы усох на несколько размеров, и лицо у него стало похоже на мордочку маленького, несчастного бульдога. Уже никто и не помнил, что он был знаменитым писателем и именно его пьеса про доменную печь когда-то шла в их Театре. Не помнили даже его фамилии, и когда речь почему-либо о нем заходила, говорили:

— Ну, этот! Этот... Как его? Ну... Помните?

Бывший Главный и Липовецкий терпеть не могли друг друга. Они не разговаривали и даже не здоровались.

На балконе, в углу сидела Прима, прижимая к безгрудой груди маленького, злого шпица. Она постарела, конечно, но не это было принципиально. Принципиальным было то, что все ее влиятельные поклонники и друзья давно перебрались из своих кресел в иные миры, никому она теперь не была страшна, никому не нужна, ни для кого не опасна. Она донашивала вышедшие из моды, старые платья, сидела уже не в партере, а на заднем ряду балкона, поблескивая злыми глазами, похожими на глаза ее злого шпица.

В одной из боковых лож восседала жена Ивана Семеновича Козловского в образе императрицы. Нижняя ее губа, как и положено, была высокомерно оттопырена, а маленькие глазки наивно, радостно и простодушно смотрели по сторонам. Рядом сидел ее внук и с упоением возился с детским конструктором.

Взгляд Малышки скользил дальше, кого-то она не знала совсем, кого-то смутно припоминала... В центральной ложе она заметила знакомое лицо, но, как ни старалась, не могла припомнить, кто это. Он был в превосходном, идеального кроя костюме, сидел прямо и одновременно как-то развалясь и обозревал зал спокойно и немного лениво. В ложу вошел Директор и, немного согнув свое все еще дородное тело, поднес ему бокал с каким-то питьем на маленьком подносе. Тот взял бокал и сделал рукой какой-то едва уловимый жест — щелкнул пальцами или так, еле-еле пошевелил... И Директор исчез.

— А!.. — подумала Малышка, неожиданно узнав в нем автора пьесы о профсоюзах.

Наконец огромная люстра медленно стала гаснуть, зрители бурно зааплодировали, открылся занавес — и “Большой водевиль” начался. По двум сторонам авансцены забили небольшие фонтаны, и на сцену выпорхнул весь кордебалет — частично раздетый полностью, частично не до конца. Тут в первых рядах партера кто-то громко сказал:

— Ого! — а потом закричал: — Шампанского!

Свет в зале тут же включили, и между рядами бойко побежал официант с подносом, уставленным бокалами шампанского. Выпить шампанского пожелали еще несколько человек, и эта процедура слегка затянулась. Но вот опять стала гаснуть люстра, открылся занавес, забили фонтаны... Опять показался кордебалет, принятый уже более спокойно, потому что человек быстро ко всему привыкает. Кордебалет исполнил свой номер и удалился, и пошли одна за другой истории из частной жизни пастухов и пастушек, королей и королев, а также бухгалтеров и бухгалтерш, барменов и барменш, гангстеров и гангстерш... Все это перемежалось сценками про “это”, “этим” занимались все — пастухи и пастушки, короли и королевы, гангстеры и гангстерши, и везде — в беседке, на лугу под кустом, на письменном столе и на барной стойке. При этом зал впадал в невероятный восторг, а некоторые бежали на сцену, чтобы получше все рассмотреть, а если возможно, то и принять в “этом” посильное участие. Время от времени кто-то из партера требовал шампанского, действие прерывалось, зажигался свет, и официанты, не спеша, обносили желающих.

Представление шло долго, без антракта, атмосфера достигла большого накала, и на сцену рвались многие, места всем не хватало, и пропускали уже только тех, кто больше заплатит. Причем цена эта непрерывно росла и достигла в конце концов астрономических величин. Начался торг. Кто-то не соглашался. Мелкие недоразумения, конфузы, конфликты, столкновения и потасовки, вопли, визги и истерические женские завывания к концу спектакля превратились в один сплошной бардак. Трудно было сказать — дойдет ли действие до конца.

Жена Ивана Семеновича Козловского невозмутимо наблюдала за происходящим из своей ложи, а ее внук поливал всех из своего только что собранного пулемета. Пульки были небольшие, резиновые, но лупили довольно болезненно, а пулемет издавал страшный треск.

Автор пьесы о профсоюзах незаметно исчез из центральной ложи и в сопровождении нескольких телохранителей уехал из Театра. Говорили, что в фойе он столкнулся с бывшим Главным, но его не заметил. Более того, один из телохранителей небрежно отодвинул бывшего Главного своим круто накачанным плечом, на что бывший Главный сказал: “Скотина!” — и пожелтел еще сильнее, настолько, что все вокруг страшно перепугались за его жизнь, потому что разлитие желчи все-таки имеет свои пределы.

Малышка тоже ушла из зала, спустилась к себе, заперла дверь, для верности придвинув к дверям свой письменный стол, и легла на старый кожаный диван. Но крики и шум, доносившиеся из зала, еще долго не давали ей спать.

На другой день разгромленный Театр представлял собой страшное и печальное зрелище. По фойе, залу и прилегающим помещениям уборщики сгребали битую посуду, а в маленькой церкви кротко горели свечи и крошечного ростика батюшка со светлыми благостными глазами одиноко проводил службу.

Имелось в виду, что за деньги, полученные от “Большого водевиля”, Театр можно будет привести в порядок и основательно подремонтировать, и именно эта идея и вдохновляла Главного режиссера Фадеева (по его собственным словам), когда он брался за это мероприятие. Но шли дни и месяцы, а деньги по таинственному “безналу” все не приходили. “Безнал! Безнал! — шептались во всех уголках Театра, твердя это слово, как заклинание: — Безнал!” Театр же все больше хирел и впадал в запустение, между тем, как отдельно взятым личностям стало житься совсем неплохо. Директор отстроил себе за городом замечательную дачу, Главный режиссер Фадеев приобрел новую машину, а Шнип-маленький на одном только шампанском, проданном на “Большом водевиле”, так преуспел, что даже стал летать на уикенды в более высокоразвитые страны. Директор и Фадеев стали обращаться к нему на “вы”, и только Шнип-большой, совсем уже скрюченный старикашка, по старой памяти продолжал его поколачивать, так что временами Шнипу-маленькому приходилось отправляться на уикенды в более высокоразвитые страны с синяком под глазом. Также неплохо пошли дела и у Анжелы Босячной. К своей лестнице она прикупила еще и пожарную, часть чердака и небольшое помещение под сценой, вошла в художественный совет Театра, и, более того, благодаря старой нежной дружбе со Шнипом-маленьким, ее голос стал там одним из самых весомых.

Работа же над спектаклем “Ромео и Джульетта” подошла к тому моменту, когда понадобились костюмы для артистов и хотя бы скромная декорация.

— Нет денег, еще не пришли, — сказал Главный режиссер Фадеев режиссеру Петрову, глянул за окно на свою новую машину и не без грусти подумал, что этой замечательной лошадке каждый день требуется сено, то бишь бензин, а он дорожает. — Надо подождать...

Режиссер Петров ждал долго и добросовестно, а потом потерял весь свой сон и каждый раз теперь, всматриваясь в темноту ночи, пытался разглядеть, как блуждает по невидимым путям потерявшаяся бесплотная безналичка. Однажды он понял, что все это не может продолжаться до бесконечности, как не может продолжаться до бесконечности любое дело и любое действие. Рано или поздно они причалят к другому берегу, к своей противоположности. Так, однажды на репетиции “Ромео и Джульетты” артисты вдруг, словно забыв свой собственный текст, стали говорить текст своих партнеров, причем все одновременно. Тогда режиссер Петров схватился за голову и побежал к Главному режиссеру Фадееву.

— Это не может больше так продолжаться! — сказал режиссер Петров Главному режиссеру Фадееву. — Артисты не могут бесконечно долго находиться в четырех стенах. Одна стена обязательно должна быть открыта и там должны сидеть зрители.

— Не пришли... — сказал Главный режиссер Фадеев и опять с грустью посмотрел на свою машину. Недавно его жена актриса А. Кривозубова купила себе новое пальто и еще кое-какие мелочи. Денег на бензин опять не хватало.

Режиссер Петров пришел к Малышке, закрыл за собой дверь, чтобы никто не видел, в каком он состоянии, и... заплакал.

— Это катастрофа! — сказала Малышка Ивану Семеновичу Козловскому, садясь на привинченный к полу стул. — Если вы не поможете, ничего не получится. Артисты уже забывают роли.

— Хорошие артисты ролей не забывают, — сказал Иван Семенович Козловский и многозначительно посмотрел на Малышку.

Он прошелся по палате, помолчал. Малышка тоже молчала... и ждала.

— Есть один человек... — сказал наконец Иван Семенович Козловский.

— Кто? — спросила Малышка.

— Когда-то он написал одну паршивую пьесу о профсоюзах...

— Почему вы думаете, что именно он?

— С ним был связан судьбоносный момент. Если бы не его пьеса, мне бы в голову не пришло подпиливать какую-то дурацкую люстру. Я бы продолжал терпеть, а значит, так никогда бы и не узнал, что такое свобода. Только к нему ты пойдешь сама.

— Я не знаю, я не умею, — растерялась Малышка.

— Надо знать, — сказал Иван Семенович Козловский. — Защитник должен знать.

— Почему вы думаете, что я защитник? Может, никакой я не защитник, — сказала Малышка, впадая в уныние. — Может, вы это выдумали...

— Надо верить в себя, — жестко сказал ей Иван Семенович Козловский и пальцем указал на дверь.

Малышка вернулась к себе, но совершенно не знала, что делать и с чего начать. Иногда ей казалось, что Иван Семенович Козловский над ней просто издевается. Она узнала только, что автор пьесы о профсоюзах А.А., за глаза называемый Майором, в настоящий момент занимает положение еще более высокое, чем когда-то, и даже теоретически для Малышки просто недостижим.

Режиссер Петров же все приходил и приходил к Малышке, садился напротив, на разломанный кожаный диван и смотрел на Малышку с отчаянием, степень которого трудно передать словами. Дышал он тяжело и со свистом, потому что перенасыщенные никотином легкие с трудом справлялись с работой. В один прекрасный момент Малышка не выдержала... Она отложила в сторону очередную стопку пьес и тетрадь, в которой регистрировала пьесы по алфавиту, числу мужских и женских ролей, а также по частоте употребления союзов “и” и “но”, и выбралась из-за стола.

— Вы куда? — вяло спросил ее режиссер Петров.

— Еще не знаю... — сказала Малышка. — Надо когда-нибудь начинать. А вы идите домой, выпейте чая и ложитесь спать.

Малышка действительно не знала, куда идти и что делать, но чувствовала, что все равно надо начинать, браться с краешку, с любого конца... глаза боятся — руки делают...

Было известно, что у Майора есть кабинет в здании, забитом до отказа самыми разными чиновниками. И то, что кабинет у него небольшой, ровно ничего не значит. Так миллионеры могут позволить себе ходить в любой, даже самой бедной одежде, и торговаться за каждую копейку, но от этого не перестанут быть миллионерами. Малышка добралась туда часам к семи вечера.

Дальше дежурного она так и не прошла.

— Кто вы? Вам назначено? — одинаковыми металлическими голосами кричали ей в трубку самые разные секретарши.

Тогда Малышка вышла на улицу, села на каменные ступени и стала ждать. Мимо нее шелестели полами длинных серых плащей чиновники самых разных рангов, но Майора среди них не было. Он вышел где-то на сороковой минуте ее ожидания. Но пока до Малышки дошло, что это он, пока она метнулась за ним следом — он исчез, оставив в воздухе только чуть сладковатый дух своей машины. Тогда Малышка пошла на этот дух, стараясь идти как можно быстрее, — потому что он тут же растворялся в воздухе. Через несколько кварталов у перекрестка она его потеряла. Она подошла к постовому и спросила:

— Вы мне не скажете, в какую сторону поехал Майор?

— Прямо и налево, — сказал постовой и отвернулся.

Малышка быстро пошла прямо, а потом повернула налево и шла, пока не наткнулась на грандиозное здание, на котором было написано ХОЛДИНГ. В сумерках оно светило всеми своими огнями и напоминало огромный, празднично украшенный корабль.

Малышка боязливо обошла охрану и подошла к дежурному.

— Мне надо поговорить с Майором, — сказала Малышка.

И услышала в ответ уже привычные слова:

— Кто? Вам назначено?

— Я из Театра, — сказала Малышка после паузы.

Дежурный куда-то позвонил и через несколько секунд сказал Малышке:

— Проходите. Третий этаж по лифту. Потом прямо.

Малышка прошла сквозь расступившуюся охрану к сверкающему, нарядному лифту и нажала кнопку третьего этажа. Из холла перед лифтом вело несколько дверей, но Малышка сразу поняла, куда ей надо. Она постучала...

— Введите! — гаркнул Майор.

Малышка вошла. Майор сидел в кресле прямо напротив дверей и пил кефир из пивной кружки.

— Что вам от меня надо? — не церемонясь, спросил Майор и не предложил ей сесть.

— В Театре нет денег на постановку “Ромео и Джульетты” — потерялась безналичка.

— Как же! — огрызнулся Майор. — Безналичка просто так не теряется... — он потянулся к телепульту, включил телевизор и стал переключать каналы, пока не нашел футбол. Он уставился на экран, и лицо его немного смягчилось.

Малышка стояла и ждала.

— Как там поживает ваш сумасшедший?

— Спасибо, — сказала Малышка. — Хорошо.

Майор опять уставился на экран и досмотрел матч почти до самого конца, ноги у Малышки совсем уже онемели, тем более большую дорогу она прошла пешком.

— Ладно, — сказал наконец Майор. — Завтра в одиннадцать придет. Только не провороньте.

— Спасибо, — сказала Малышка.

Она была очень благодарна Майору, и ей захотелось сказать ему что-то особенно приятное, важное для него и значительное.

— Я помню вашу пьесу о профсоюзах, — сказала Малышка. — Она была ужасной. Никогда больше не пишите пьес. Даже если вам очень захочется — левой рукой держите правую.

— Убирайтесь к черту! — заревел Майор.

Несмотря на всю свою грубость, Майор оказался человеком слова — безналичка пришла на другой день ровно в одиннадцать. А так как в Театре не знали, что она придет, то позволили явиться в банк целой делегации — режиссеру Петрову, Малышке и Ивану Семеновичу Козловскому. И деньги попали по своему прямому назначению. Спектакль “Ромео и Джульетта” по одноименной пьесе был спасен...

...Но для того, чтобы проявилась скрытая суть вещей, распахнулись двери, упали запоры и тайное стало явным, для этого понадобилось еще два месяца. Конечно, Иван Семенович Козловский знал, чем все кончится, но ничего не говорил Малышке.

Накануне генеральной репетиции Малышке приснился плохой сон, наутро она попыталась вспомнить детали, но вспомнила лишь, что шла, соскальзывая, по чавкающей грязи куда-то в гору... Когда же Малышка увидела стекающихся в Театр членов худсовета с таким знакомым ей выражением особой непроницаемости на лицах, она поняла, что неизбежное приближается. У входа в зал она столкнулась с Главным режиссером Фадеевым.

— Ну? — спросил ее Фадеев многозначительно.

— В смысле? — сказала Малышка.

— Ты определилась? — спросил Фадеев.

— Не поняла, — сказала Малышка.

— Я имею в виду, с кем ты... — сказал Фадеев.

— А... — сказала Малышка. — Конечно, с автором. Я имею в виду Шекспира.

Костюмы еще не успели дошить, а декорации доделать (в этом, как потом выяснилось, был свой умысел), и в этой незавершенности, в этом черновом наброске особенно ясно проступал замысел. Джульетта, она же Маня Огарок, по классному журналу — Мария Огаркова, была в воздушном, тюлевом, светлом платье, еще только сметанном, а не сшитом, схваченном на плечах булавками. На ногах же у нее были ее собственные тяжелые солдатские башмаки с подковами, и каждый ее шаг эхом разносился по всему Театру. Голос у нее был скрипучий, надтреснутый и ломкий, и, глядя на нее, на ее порывистые движения и отчаянный взгляд, скоро становилось понятно, что если она, эта Джульетта, а также Маня Огарок, по классному журналу Мария Огаркова, встретит любовь, то ради нее пойдет на смерть... И за нее даже становилось страшно. В сцене на балконе — балкон присутствовал — она так пылко бросалась на грудь Ромео, что даже не замечала, как булавки, которыми было заколото ее недошитое платье, впиваются ей в тело, добавляя к светлому тюлю капельки крови. А в сцене в склепе, когда Джульетта закалывала себя кинжалом, она сделала это так правдиво и неистово, что бывалые лицедеи, актеры и актрисы, вздрогнули и замерли, кто-то из них не сдержался и вскрикнул, а Анжела Босячная процедила:

— Пра-сти-тут-ка!

Заседание художественного совета проходило бурно. Больше всех возмущалась Анжела Босячная.

— Не позволим! — кричала она. — Молодежь — это все, что у нас есть! И что же будет, если разрешить ей жить чувствами?!

Шнип-маленький кратко, но основательно поддакивал своей подруге. А когда Лизочка еле слышно и вроде бы простуженно заметила, что все это не так и плохо, Анжела Босячная сказала ей прямым текстом, что если она будет продолжать в том же духе, то может лишиться некоего дополнительного заработка. После этого Лизочка охрипла окончательно и замолчала. Директор Театра и Главный режиссер Фадеев сидели напряженно и тоже не высказывались. Иногда Главный режиссер Фадеев поглядывал в окно на свою машину, которой, чтобы на ней ездить, все время требовался бензин... Оба понимали, что деньги, которые еще надо вложить в незавершенный спектакль, в декорацию и костюмы, очень неплохо бы сэкономить. Когда пришло время голосовать, все, кроме Малышки, проголосовали против. Все. Все до одного.

После художественного совета Малышка зашла к Главному режиссеру Фадееву. Они все же неплохо знали друг друга, Главный режиссер Фадеев предполагал, о чем спросит его Малышка, а Малышке было заранее известно, что ответит ей Фадеев. Поэтому они молчали и не тратили напрасно слов.

— Слушай, — сказал наконец Фадеев. — Так ты точно не хочешь взять себе четырнадцатое место, третий ряд балкона?

— Нет, — сказала Малышка.

— Ну, тогда карниз над левым фасадом?

— Не хочу, — сказала Малышка.

— Подумай, — не отставал Фадеев. — Такими предложениями не бросаются. Еще немного — и этот гаденыш Шнип весь Театр к рукам приберет!

Они опять помолчали. Фадеев знал, что хотелось бы знать Малышке, и Малышка знала, что Фадеев это знает.

Поздним вечером Малышка и Иван Семенович Козловский бежали по улице. Падал мокрый снег и, чуть коснувшись земли, растворялся в лужах. Иван Семенович Козловский был в сером больничном халате и больничных шлепанцах, потому что, когда Малышка прибежала к нему из Театра и рассказала про худсовет, было уже не до переодеваний.

Какое-то время Иван Семенович Козловский всматривался в таинственный изгиб спирали на своей стене, а потом воскликнул:

— Конечно! Да! Конечно! Быстрее! Мы можем не успеть!

В Театре давно уже не было Мани Огарок, по классному журналу Марии Огарковой, и никто не знал ее адреса. Она появилась как бы ниоткуда и в никуда ушла. Для того, чтобы сориентироваться, Ивану Семеновичу Козловскому очень не хватало его стены с формулами и сложными вычислениями, он закрыл глаза и попытался представить ее себе по памяти. Это продолжалось довольно долго. Наконец он открыл глаза и сказал:

— Вода! Конечно! Вода! Как я сразу не догадался!

И Малышка вспомнила тот страшный ливень, который разразился в день, когда на художественном совете разгромили “Ромео и Джульетту” с актрисой Песцовой в главной роли.

— Вода! — повторил Иван Семенович Козловский убежденно.

На большом мосту через реку прохожих не было, зато внизу на набережной, там, где к самой воде подступали каменные ступени, виднелась маленькая фигурка. Когда Малышка и Иван Семенович Козловский, увязавший в чавкающем, мокром снегу больничными шлепанцами, подбежали к реке, к каменным ступеням, Мария Огаркова, она же Маня Огарок, даже не обернулась. Она стояла на самой нижней ступени, залитой водой, в своих тяжелых солдатских башмаках, отхлебывала пиво из банки и что-то говорила, обращаясь к темной, спешащей мимо реке. Когда же наконец она их заметила, то не стала вступать ни в какое общение, а повернулась и, не выпуская из рук банку с пивом, не переставая говорить что-то сама с собой и жестикулировать, пошла от реки прочь и скоро скрылась в снежном тумане.

III

— Кто же будет на этот раз подпиливать люстру? — спросила Малышка, сидя в палате у Ивана Семеновича Козловского. — Неужели я?

— Ты понимаешь все слишком буквально, — сказал Иван Семенович Козловский, прогуливаясь возле своей магической стены. — События должны происходить естественным путем, сами собой. Только тогда можно их учитывать. Не надо трогать эту чертову люстру. Там и так все разваливается. Все разваливается само собой...

Прошло какое-то время, и Малышка стала замечать, что, действительно, развал в Театре усиливается — трещины в стенах становятся шире, а половицы все больше проваливаются. Процесс этот долгое время шел незаметно, но в какой-то момент стал особенно очевидным. Так, актриса Васечкина, у которой на самом деле были короткие ноги, не смогла перепрыгнуть через вдруг резко расширившуюся щель в полу сцены и провалилась в эту щель прямо во время спектакля. Визжала она страшно, но зрители, привыкшие, что их все время развлекают, приняли все происшедшее за очередную шутку и очень смеялись. Даже когда приехала группа спасателей, а потом вторая, и обе группы стали Васечкину вытаскивать, зрители продолжали хохотать и смотреть именно в этот угол сцены, тогда как в другом углу продолжал идти спектакль.

Короче, Театр разваливался на глазах, по зданию было уже опасно ходить, и то тут, то там висели угрожающие таблички: “Опасно!”, “Опасно для жизни!”, “Оголенный провод!”. Стали обваливаться лестницы, и некоторые пришлось заменить веревочными. Относительный порядок был только там, где хозяйничали Анжела Босячная, Шнип-маленький и еще какие-то лица, — в ресторане, кафе, биллиардных и т.д. Главный режиссер Фадеев вполне искренне переживал по этому поводу и все время говорил о том, что надо изыскивать средства, прилагать усилия... и даже собственноручно оклеил свой кабинет новыми обоями (цветок к цветку и полоску к полоске) и починил дверь, но потом тоже махнул на все рукой, купил себе новую машину и пару раз вместе с Директором и Шнипом-маленьким слетал на уикенды в более высокоразвитые страны, чтобы как-то отвлечься.

Наконец, стали пропадать люди. Первым подевался куда-то главный электрик, по вине которого и появились в разных углах Театра зловещие объявления: “Оголенный провод!”. Его искали несколько месяцев, приглашали даже спасателей с собакой, но встретили как-то совсем случайно, на соседней улице... Потом стали исчезать недовольные и инакомыслящие. Возможно, со временем и их можно было встретить на соседней улице, а возможно, и нет... Поэтому никто уже не решался вслух критиковать Директора, Шнипа-маленького и Анжелу Босячную. И, на всякий случай, в Театре вообще перешли на шепот.

Как-то, ближе к обеду, вверху постучали по батарее, и батарея в литчасти отозвалась отвратительным, дребезжащим звуком. В щели над самой головой раздался голос Шнипа-маленького:

— Главный зовет!

Малышка окинула взглядом свое хозяйство, где на стеллажах, на столах и за потертым кожаным диваном в идеальном порядке, один на другом громоздились авторы всех времен и народов, начиная от самых великих и громогласных и кончая самыми тихими и еле слышными. Она вздохнула. Путь предстоял неблизкий. Последнее время домой она ходила через небольшой пролом в стене, завешенный старой афишей и выходивший прямо на улицу, и в глубинах Театра как такового старалась появляться как можно реже. Она надела старую куртку-штормовку Ивана Семеновича Козловского, сшитую когда-то из замечательно прочной брезентовой ткани, и из одного из ящиков стола достала моток веревки и карманный фонарик.

Прямо за дверью литературной части в полу, видимо, еще совсем недавно появился огромный провал. Обойти его не было никакой возможности — он шел от стены к стене, перепрыгивать было опасно. Малышке пришлось вернуться за припасенной для таких случаев доской. Установив доску над провалом, как мостик, она перебралась на другую сторону. Идти дальше с этой самой доской было крайне неудобно, и она решила оставить ее пока здесь и вернуться, если окажется, что без нее не обойтись. Коридор поворачивал налево, и там было уже совсем темно, темно, как в погребе. Малышка включила фонарик — батарейка, видимо, садилась, и он светил еле-еле. Малышка шла медленно, осторожно переставляя ноги, и, прежде чем переносить всю тяжесть тела, пробовала пол на прочность. За следующим поворотом стало светлее — там было окно. Тут перед Малышкой метнулась какая-то тень — для летучей мыши она была слишком велика, для человека, напротив, — тщедушна. Малышка страшно перепугалась и вскрикнула. Тень вскрикнула тоже, оба бросились бежать, выскочили на свет, к окну, и тут Малышка увидела, что это артист — Василий Петрович Мокроусов. Он стоял перед Малышкой бледный и прозрачный от недоедания и до сих пор весь дрожал.

— Простите, я вас напугала, — сказала Малышка. — Я иду к Фадееву.

— Там вы не пройдете, — сказал Василий Петрович Мокроусов чуть слышно. — Там вчера стена обвалилась. Я вас провожу.

И он повел ее по коридору в обход. В одном месте коридор стал совсем узким, и протиснуться можно было только по очереди, становясь боком. С той стороны доносилась музыка, судя по всему, там был ресторан. Насколько знала Малышка, эту дополнительную стену поставили недавно после одного скандального происшествия, когда двое молодых артистов, нарядившись во фраки, целый вечер просидели в ресторане и сбежали, не заплатив.

Василий Петрович Мокроусов ловко вел Малышку по каким-то мало знакомым ей переходам. Вдруг голос снизу позвал:

— Ты, Усатый?

— Ага! — отозвался Василий Петрович.

— Куда пропал? Картошка стынет!

— Иду! Иду! — крикнул Василий Петрович Мокроусов. И сказал Малышке, ласково напирая на второе слово: — Хотите картошечки?

— Хочу! — сказала Малышка, внезапно почувствовав страшный голод.

По приставной лестнице они спустились вниз, где между старыми декорациями была небольшая, укромная пещера. В центре ее на допотопной электроплитке жарилась в сковородке картошка. Вокруг расположилось несколько актеров. Священнодействовал у сковородки старый актер Меченосцев-Ванюшкин, всю жизнь он играл всяких высокопоставленных лиц, поэтому даже при таком нехитром деле, как жарение картошки, он был преисполнен чувства особого собственного достоинства, очень прямо держал спину, а грудь его украшали многочисленные бутафорские медали. Чуть поодаль на корточках сидели актеры Паша Темирязев (он играл в спектакле режиссера Петрова Ромео) и Ф. Губерманц. А еще дальше, в тени, сидела та самая актриса Васечкина, которая и открыла эту славную пещерку, когда провалилась в нее прямо во время спектакля.

Несмотря на то, что картошки на всех было не так и много, актеры восприняли появление Малышки с радостным оживлением. И когда сковородку сняли с плитки и поставили на ящик, Малышке уступили лучшее место и дали в руки самую настоящую вилку, тогда как сами ели бутафорскими. Запивали это дело довольно крепкой кисловато-горьковатой жидкостью, полученной путем сложнейшей перегонки из все тех же старых декораций. Как объяснили Малышке — когда-то они изготавливались из замечательных натуральных продуктов. Пещерка оказалась настоящим золотым дном! Там даже выращивали шампиньоны. Другое дело, что набрать какую-то массу, тем более коммерческую, им все не удавалось. Стоило показаться из-под земли их крошечным белым головкам, как вечно голодные артисты тут же их пускали в расход.

Ели картошку медленно, с истинным наслаждением, не торопясь, не обгоняя друг друга, закатывая от удовольствия глаза и цокая языками.

— Хо-ро-ша! — сказал Василий Петрович Мокроусов, неторопливо запустив в рот первую порцию. — В прошлый раз была солонее.

— В прошлый тоже была хороша! — заметил Ф. Губерманц.

— Кто спорит? Никто не спорит, — сказал Василий Петрович Мокроусов. — Но в этот... совсем бесподобно! — он закрыл глаза, чтобы больше сосредоточиться на вкусовых ощущениях и не упустить ни единого. — Бесподобно! Разве еще бы масла!

— Нормально, — отозвался Меченосцев-Ванюшкин. — В меру, — и добавил лающим ефрейторским голосом: — Сожрем все масло, что будем делать?! — Причем медали на его груди не то чтобы зазвенели, а как-то забухали.

Его возмущение было понятным. Как человек особенно основательный, он отвечал за запасы. Масло же, на котором жарилась картошка, тоже получалось путем сложной перегонки из старых декораций. Даже более сложным, чем крепленое пойло.

— Корочка! Корочка! Бесподобно! Вы оцените! — заметил Ф. Губерманц.

— Да, — вторил Василий Петрович Мокроусов. — Очень убедительно.

— Верю, верю! — отозвался Паша Темирязев. — Так бы сказал сам Константин Сергеевич Станиславский! Верю!

Между тем, время от времени в течение всей этой немногословной трапезы Ф. Губерманц простирал руки (с деревянной вилкой) куда-то вверх и с пафосом восклицал:

— Когда же, наконец?!

Никто на это не реагировал, и он продолжал себе спокойно есть картошку. После того же, как он воскликнул в третий раз: “Когда же, наконец?”, — Паша Темирязев сказал:

— Дурак ты, Моцарт! И сам того не знаешь.

— Почему дурак? — вступился Василий Петрович Мокроусов. — Это вопрос!

— Родился артистом, что ж вопросы задавать? — сказала вдруг до того молчаливая актриса Васечкина. — Надо терпеть!

И тут крепкое пойло, настроенное на старых декорациях, видимо, ударило Паше Темирязеву в голову, потому что он вскочил и крикнул:

— Я не родился артистом, я родился — человеком! — и ударил себя в грудь с такой силой, как будто хотел пронзить ее кинжалом.

— Все мы родились че-ло-ве-ка-ми... — невозмутимо заметил Меченосцев-Ванюшкин, и медали его скорбно забухали.

— Я уйду из Театра! — продолжал кричать Паша в экстазе. — Уйду! Уйду! В дворники! Я фотографировать умею! Я мужчина красивый!

— Никуда ты не уйдешь, так что не трепыхайся... — меланхолично заметила актриса Васечкина, дожевывая последний кусочек картошки. — Из Театра не уходят.

— Мне пора... — сказала Малышка и в сопровождении Василия Петровича Мокроусова стала подниматься по крутой лестнице, слыша за спиной крики Паши Темирязева:

— Уйду! Уйду! Уйду!

Потом он заплакал. Потом все стихло и наступила тишина. Последнее, что слышала Малышка, — это голос Меченосцева-Ванюшкина:

— Господа! Чья очередь мыть сковородку?

Преодолев несколько коридоров, подъемов и спусков, а один раз даже воспользовавшись веревочной лестницей, Василий Петрович Мокроусов остановился у очередной двери и сказал, что дальше Малышка может идти одна, потому что препятствий уже не будет. Когда Малышка принялась его благодарить, он галантно ответил ей, что благодарности все это не стоит, и неслышно исчез за ее спиной. Малышка толкнула дверь и вошла в театральное фойе...

...То, что она увидела там, ее ошеломило и ослепило одновременно. Сияли светильники, бесчисленно отраженные в сверкающих зеркалах. Благоухали цветы в кадках, благоухали искусственные цветы, обильно окрашенные изысканными ароматами, били фонтаны и фонтанчики, бежали по японским садикам немецкие гномики, а в ресторане и многочисленных барах и кафе играла музыка и весело толпились посетители. На какой-то момент Малышка замерла в неподвижности, а потом медленно, стараясь быть незаметной, как если бы она стала жучком или еще каким-нибудь другим робким насекомым, стала продвигаться к лестнице, стараясь не думать, что ее фигура в старой куртке-штормовке множество раз отражается в сверкающих зеркалах. Тут к ней подскочил какой-то детина в смокинге, с лицом, похожим на утюг, и зашипел довольно-таки злобно:

— Кто такая? Что надо? Не видишь, что ли... Люди кушают, отдыхают!

— Я из литературной части, — сказала Малышка. — Я иду к Главному режиссеру.

— Не знаю такую. Здесь люди кушают, — и детина ухватил Малышку под руку и потащил к выходу.

Он был настолько сильнее, что Малышка даже не сопротивлялась. И ее бы, конечно, вот так, запросто, как жучка или какое-то другое насекомое, выбросили бы из Театра, если бы следом не метнулась высокая женщина в меховой горжетке.

— Отпустите ее! Она со мной! — закричала женщина.

Конечно, это была Лизочка.

“Нет! Дружба — бессмертна! — думала Малышка, пока шла за Лизочкой в ресторан. — Не прав был когда-то Иван Семенович Козловский. Дружба бессмертна! Даже если ее цветы вянут, где-то в земле остаются ее глубокие корни”.

После жареной картошки, которую она ела с актерами, Малышка была уже не голодна и пила только кофе, зато Лизочка позволила себе основательный обед, предварительно выставив перед собой несколько баночек с “поглотителем жира”. На самом деле, она похудела и была уже почти стройной, но лицо ее при этом очень обвисло, и Малышка даже заметила, что у ушей ее кожа стянута маленькими прищепками. Зато голубые, небесного цвета глаза были по-прежнему прелестны и смотрели на Малышку с самым искренним расположением.

Жизнь Лизочки перешла на другой виток, и это было, конечно, видно и по ее меховой горжетке и даже по тем уверенным жестам, с которыми она доставала кошелек и подзывала официанта. С другой же стороны, все осталось по-прежнему, потому что ее продолжала третировать Анжела Босячная. Пока, бессвязно и захлебываясь, давясь обидой и между словами глотая пищу, Лизочка рассказывала Малышке про свою жизнь, на ее прекрасных глазах несколько раз выступали слезы. Малышка понимала, что ничем не может помочь Лизочке, и как когда-то только пожимала ее маленькую дрожащую ручку.

Уже к концу этого монолога Малышка почувствовала, что на нее кто-то смотрит. Она обернулась — через несколько столиков от нее, в углу, сидел Майор и пристально смотрел на нее. Перед ним на столике стояла пивная кружка, до краев наполненная кефиром, и рюмка водки. Рядом стоял Директор и, согнувшись по направлению к Майору и в поясе, и в коленях, что-то нашептывал ему на ухо. Майор рассеянно слушал, но продолжал упорно смотреть на Малышку. Наконец Майор пошевелил указательным пальцем, и Директор тут же замолк, как хорошо выдрессированная собака. Майор согнул палец крючком и поманил Малышку к себе. Малышка не поняла этого знака, и тогда Директор одним прыжком подскочил к ней и зашипел:

— Ты что, не видишь? Зо-вут!

Малышка поднялась и подошла к Майору. Он взглядом указал ей на стул. Малышка села напротив.

— Так значит, вы считаете, мне не стоит писать пьесы? — сказал Майор.

— Да, — сказала Малышка, — не стоит.

— Вы так считаете?

— Да.

— А я вот возьму и напишу! — сказал Майор, выпил полрюмки водки и запил кефиром. — А они поставят! — и он выразительно указал куда-то в сторону.

Малышка молчала.

— Ну? Что вы на это скажете?

— Не знаю... — сказала Малышка.

— Другое дело, у меня нет никакого желания заниматься всем этим дерьмом!

Майор допил водку, а потом весь оставшийся кефир.

— Что ж, — сказала Малышка. — Это тоже неплохо. Мне можно идти?

— А кто вас держит? Я хотел вам сказать только это — у меня нет никакого желания заниматься всем этим дерьмом!

Малышка вышла из ресторана и стала уже пересекать фойе, как тут ей навстречу бросилось какое-то существо. Оно было высоченным, стильным, довольно-таки миленьким и вполне узнаваемым.

— Мама! — закричало существо.

— Что ты тут делаешь? — удивилась Малышка.

— Как это что? — удивилась дочь. — Нам принадлежит четырнадцатое место в третьем ряду балкона и карниз над левым фасадом. Я сдаю его под рекламу! Когда ты придешь домой?

— Не знаю, — сказала Малышка.

— Приходи попозже!

Весь оставшийся путь до кабинета Главного режиссера Фадеева Малышка проделала легко и без препятствий. Фадеев ждал ее уже давно и встретил у дверей. Он еще больше располнел, а лицо его стало еще более одутловатым, но когда Малышка вслух отметила это, он стал сопротивляться и сказал, что, напротив, за последнее время потерял полтора килограмма. После всех слов по поводу веса и внешнего вида они немного помолчали, и Фадеев все подыскивал слова, не зная, с чего начать. И как всегда бывает, в конце концов сказал прямо и в лоб:

— Он проснулся.

— Кто? — не поняла Малышка.

— А ты не знаешь?

— Сам?! — воскликнула Малышка. — Он не умер?

— Живее всех живых! — процедил Главный режиссер Фадеев с ненавистью. — Проснулся! Чертов основоположник!

— Может, он снова заснет? — предположила Малышка.

— Как же! Куси-выкуси! Там вся стена обвалилась! С чего бы тогда ему просыпаться, как ты думаешь? Какие-то алкаши с него одеяло стянули — от холода и проснулся! Он же нам всю кли-ен-ту-ру распугает! — и Фадеев принялся метаться по кабинету, почему-то напоминая Малышке толстую, перепуганную курицу.

Истерика Главного режиссера, а также бывшего мужа Фадеева стала Малышку раздражать, и она сказала сухо:

— Ну а я здесь при чем?

На что Фадеев набросился на Малышку с новой волной ярости:

— Ты-то как раз и при чем! Ты — первая, о ком он спросил! Он так и сказал — где эта девочка из литчасти? Так и спросил! Прямым текстом! — Фадеев на секунду замолчал, а потом добавил уже другим, более мягким и даже просительным тоном: — Уговори его, а? Куда-нибудь... В маленькую гостиницу... Да мы уже и нашли.

Конечно, в такой ситуации было бы лучше всего посоветоваться с Иваном Семеновичем Козловским, но тот был далеко. После ненастной ночи, когда Иван Семенович Козловский бегал в одних больничных шлепанцах по мокрому снегу в поисках Мани Огарок, по классному журналу — Марии Огарковой, он подхватил злостный бронхит, и сыновья недолго думая отправили его на какие-то жаркие острова. Как будто читая мысли Малышки, Фадеев сказал:

— Даже Козловский ничего лучшего не придумал бы. Не в землю же его живым закапывать! — и тут Фадеев отвел глаза, потому что они вдруг как-то предательски блеснули.

— Где он? — спросила Малышка.

У кабинета Директора стоял Шнип-маленький и трясся, как огромный осиновый листок. С щеки его стекала кровь, он зажимал ее носовым платком и, наклоняясь к совсем уже ссохшемуся Шнипу-большому, отчаянно шептал:

— Как же это, папаша? Да что же это такое? Кто я ему, а?

Из-за дверей раздались знакомые ругательства, наконец, из кабинета выскочил Директор, в таком же трясущемся состоянии, как и Шнип-маленький, разве что без ссадины на щеке, зато нижняя челюсть у него сильно дергалась, а плохо пригнанный протез совсем уже неприлично лязгал.

— Зарыть! — закричал Директор, повалившись на стул. — Закопать сволочь! К чертовой матери закопать!

Заметив Малышку он замолк, но уже через секунду бросился к ней с распахнутыми объятиями, словно и не виделся в ресторане совсем недавно:

— Вот кто нам поможет!

И Малышка не успела глазом моргнуть, как Директор, Шнип-маленький и Фадеев, образовав своими телами стену, ласково, но настойчиво, одновременно поддерживая и чуть подталкивая в спину, оттеснили Малышку к самой двери. Последний толчок оказался самым ощутимым — Малышка оказалась в кабинете Директора, дверь за ней торопливо захлопнулась. То, что она увидела, ее довольно-таки потрясло. Она остановилась и даже зажмурилась. Посреди кабинета стоял Сам — голый, поросший какой-то бурой шерстью — и по своей старой, неизменной привычке скверно ругался.

— Здравствуйте, — сказала Малышка, не открывая глаз.

— Бессовестный... Людей бы постеснялся, — проворчал неподалеку голос Екатерины Петровны.

— Подумаешь, какие мы нежные! — сказал Сам. — Давай проходи!

Малышка сделала шаг вперед и, чтобы не упасть, чуть приоткрыла глаза. Сам, уже закутанный в какую-то ткань, сидел за столом в кресле Директора.

— На себя посмотри! — вдруг закричал Сам. — Была девочка девочкой, а теперь что? Ладно, — сказал он после паузы, когда заметил, что Малышка уже решила обидеться. — Это пока еще не худший вариант. Давай в карты играть!

— В карты? — удивилась Малышка.

— А что? Забыла? Это у нас неплохо получалось!

— В пьяницу? — спросила Малышка.

— Конечно, в пьяницу!

Тут же появились карты, и Сам принялся раздавать. Не успели они начать игру, как дверь открылась, и Директор, отворачивая лицо, вкатил тележку с едой. Сам брезгливо оглядел тарелки с кашей и закричал:

— Где мясо?

— Вам может быть плохо, — сказал Директор. — Даже медведи сразу мясо не едят.

— Не учи ученого! — закричал Сам. — Делай что говорят!

При этом он вытянул сухую и жилистую, как у перемороженного цыпленка, ногу, самым немыслимым образом изловчился и ударил по подносу, тарелки с кашей и творогом разлетелись в разные стороны. Директор побежал к дверям, каша стекала по его лицу.

Больше в кабинете никто не появлялся. Минут через двадцать какая-то рука, почему-то голая и с татуировкой в виде старого герба Советского Союза, протянула из-за двери тарелку с жареным цыпленком, а еще чуть позже Малышку по имени окликнул шипящий голос Фадеева, а когда она подошла к дверям, тот же голос сказал:

— Не забудь, зачем пришла. Ждем до вечера.

После того, как Сам быстро расправился с цыпленком и с переменным успехом сыграл две партии в пьяницу, его разморило, а глаза стали закатываться, как у совсем уже дряхлой, усталой птицы, и Малышка было подумала, что сейчас он опять заснет. Но в самый казалось бы критический момент он тряхнул головой, опять уставился на Малышку и капризно сказал:

— Что расселась — раздавай!

— Может, есть смысл куда-нибудь отсюда перебраться? — сказала Малышка, тасуя карты. — Я знаю одно место, где вам было бы гораздо удобнее.

— Не выдумывай! — сказал Сам. — Мне удобно здесь!

— Но здесь кабинет Директора Театра, — сказала Малышка.

— Паршивец он, а не Директор! — закричал Сам. — Все они — паршивцы! Во что Театр превратили! Развалили Театр! Я, что ни говори, был великий артист!

— Никто это и не оспаривает, — заметила Малышка.

— А эти! Плоть от плоти, кровь от крови! Потомки гребаные, пидэрасы проклятые! Ваське-то Шнипу, недоростку, я сразу сказал — не иди, Васька, ни в артисты, ни в начальники! Для артиста — ростом не вышел, для начальника — глуп. Будь себе тихо администратором, проживешь, как человек! А мать его — Оксанка Шнип — славная была девочка! — и Сам причмокнул губами.

— Неужели?.. — воскликнула Малышка, вспомнив вдруг отвисшую нижнюю губу Шнипа-большого и Шнипа-маленького, отвисшую губу Директора и целый ряд таких же отвисших губ у самых разных людей в Театре... — Неужели? — повторила Малышка.

— А ты как думала? — хвастливо заметил Сам. — Из одних ворот весь народ. Только я был — великий артист. А эти... — и Сам даже брезгливо сплюнул.

Тут Малышка услышала ползущий от двери шепот Фадеева и подошла.

— Ну? — прошипел Фадеев.

— Ничего не получается, — сказала Малышка.

Было уже совсем поздно, когда Сам опять уронил голову на грудь и закрыл глаза тяжелыми, морщинистыми веками. Екатерина Петровна, глотнув из бутылочки, давно уже заснула на одном из диванов просторного директорского кабинета. И хоть Малышка и понимала, что сон у Самого еще не тот, который продолжается долго, она решила, что пора бежать. Она разулась и, неслышно ступая по ковру, подошла к двери, осторожно взялась за ручку и потянула к себе, но вместо того, чтобы выйти в приемную Театра, натолкнулась на холодную кирпичную стену с небольшим окошком посередине, как в тюремной камере.

— А ты как думала? — послышался за спиной скрипучий голос. — Я же тебе сказал русским языком — потомки гребаные, пидэрасы проклятые...

Сколько времени прошло с тех пор, как она оказалась замурованной вместе с Самим и Екатериной Петровной в кабинете Директора, Малышка уже не знала. Вначале она еще следила за этим, ориентируясь по регулярно наступающей темноте за окном и по времени приема пищи, которую передавали им через маленькое окошко в кирпичной стене, она даже тайком делала зарубки, но потом пару раз отчего-то пропустила, все перепутала и вообще махнула рукой. Алкогольные запасы в кабинете Директора были неисчерпаемы, и с лица Екатерины Петровны не сходила блаженная, сомнамбулическая улыбка. Сам подремывал или играл с Малышкой в бесконечную игру — пьяницу. Малышка все ждала, что вот-вот и он заснет, но время шло, за окном сгущалась тьма, а потом опять наступал рассвет, завтраки сменялись обедами, а обеды ужинами, а Сам все не засыпал...

Однажды он разбудил ее глубокой ночью. Было тихо. Раздавался лишь булькающий храп Екатерины Петровны...

— Прелестная была девочка! — сказал Сам и чмокнул губами. — Как хороши, как свежи были розы!

— Будем играть? — спросила Малышка сонно.

— Нет, — сказал Сам. — Хватит.

И он так странно, не мигая, стал смотреть на нее, что ей сделалось не по себе. Взгляд у него был таким ясным и холодным, что Малышке стало казаться, что сквозь темные его зрачки на нее уставилась вечность.

— Тогда, может, вам стоит основательно поспать?

— Нет, — сказал Сам.

Он замолчал и молчал так довольно долго. Молчал и все смотрел на Малышку...

— Я — великий артист! — сказал Сам.

— Я знаю... — сказала Малышка.

— Я их всех переиграл! Животные тоже великие артисты. Когда им некуда деваться, знаешь, что они делают?

— Что? — спросила Малышка.

— Они прикидываются мертвыми! Когда за мной приехали... вся эта шушера на воронке... я сделал то же самое. Неплохо сделал. Очень неплохо. Я — великий артист! Но одну даму мне уже не переиграть.

Вдруг Сам прислушался, приложил указательный палец к губам, а потом поднял его вверх:

— Слушай!

Малышка прислушалась — откуда-то снизу доносилась тишайшая, но удивительно отчетливая молитва.

— Это... за мной... — сказал Сам и добавил: — Помоги мне...

— Как? — спросила Малышка.

— Как-как! — передразнил ее Сам. — Сама должна знать — как!

Малышка подошла к окну и отдернула штору... Было полнолуние, и, несмотря на то, что на улице не горел ни один фонарь, было неплохо видно. С этой стороны здание Театра особенно проседало, и до тротуара было не так уж и далеко. Она оглянулась — Сам упорно и пристально смотрел на нее.

Малышка надела куртку-штормовку, достала из кармана моток веревки и распахнула окно. Один край веревки она привязала к батарее, а весь моток бросила вниз на ближайший выступ. Малышка перебралась через подоконник, взялась за веревку и, упираясь ногами в шероховатости, трещины и разломы стены, стала спускаться. До ближайшего выступа действительно было совсем недалеко, но только Малышка ступила на него, как тяжелый край его обвалился и рухнул вниз.

— Господи! — с ужасом подумала Малышка. — Это же карниз моей дочери.

— Что там у тебя? — спросил Сам, появившись на подоконнике, задрапированный в кусок ткани, как в императорскую тогу.

Сам оказался гораздо ловчее, чем казалось Малышке: не прошло и секунды, как он был уже рядом с ней. Перебравшись еще на один выступ, пониже, они легко выбрались на тротуар. От свежего воздуха у Самого закружилась голова, и он даже прислонился к стене, но когда она предложила ему передохнуть, рявкнул:

— Нет времени!

Они довольно долго шли вокруг темной громады Театра, выискивая дверь или какой-нибудь лаз, достаточно широкий, чтобы через него пройти, когда вдруг опять услышали очень тихую, но внятную молитву и через узкую щель увидели слабый, трепещущий, но в то же время отчетливо видимый свет. При ближайшем рассмотрении щель была шире, чем казалась издали. И тихий голос, прервав молитву, сказал:

— Входите... Там можно пройти...

В маленькой церкви горела только одна свеча, перед ней стоял крошечного ростика батюшка и пел молитвы.

Наверное, Сам устал, он сел, а потом и лег на пол, свернувшись калачиком.

— Батюшка, — сказал Сам тяжело и с каким-то свистом. — Я великий артист, я — великий грешник. Пустит ли?

— Молись... — кротко сказал батюшка и опять запел.

Когда свеча догорела и рассвет узкой, неровной полосой сквозь щель пробрался в церковь, глаза Самого встретили его невидящие и стеклянные.

— Бог всех принимает, — сказал батюшка. — В доме Отца моего обителей много, — он закрыл Самому глаза и перекрестился.

Самого похоронили поспешно, в тот же день, вечером, после полного захода солнца в обстановке полной секретности. Везли его в небольшом автобусике, в ящике, совсем не похожем на гроб. Кроме шофера и Малышки, в машине ехали Фадеев, Директор, оба Шнипа и еще один человек, старавшийся оставаться в тени. Конечно, Малышка узнала его почти сразу — это был Майор. Ехали в полном молчании, и Шнип-маленький, объясняя дорогу, все запутывал шофера и, наконец, совсем сбил его с толку. Остановили машину, не доезжая до кладбища. Шнип-маленький и Директор понесли ящик, Шнип-большой мелко семенил сзади и подправлял, когда ящик оказывался почему-либо непараллельным земле, Фадеев шел сбоку, а Майор еще дальше и как будто бы вообще сам по себе. Позади всех шла Малышка.

Похоронили Самого в его же собственной могиле, под его собственным памятником, где на черном мраморе золотом были выбиты даты его жизни и смерти. И хоть Малышка не была сильна в арифметике, даже ей было понятно, что, судя по золотым цифрам, основоположник умер шестьдесят лет назад.

Возвращались опять в полном молчании, но с заметным облегчением. Грусть была только на лице Шнипа-большого, на его сморщенной стариковской щеке даже блеснула слеза. А когда машина выехала на освещенную улицу, Малышка вдруг ясно увидела Майора в профиль — нижняя губа Майора была немного оттопырена. И она наконец-то поняла, что и его когда-то привел в Театр тайный зов крови...

В ту же ночь, где-то в половине первого, по Театру прошла еще одна трещина, ставшая для него роковой. Раздался гул и, сотрясаясь, со стоном, вздохом, всхлипом и хохотом все здание раскололось пополам, как орех. Суетились пожарные, спасатели и милиция. Метались обезумевшие от страха люди, кто-то рыдал, кто-то читал стихи, кто-то сошел с ума, и, как из преисподней, из самых глубин Театра вырывалось пламя. Каким-то чудом Малышка оказалась совсем рядом с литературной частью и решила спасти хотя бы то, что можно спасти... Из огромной груды пьес она выхватила несколько, но тут в глазах у нее потемнело, и сознание померкло.

IV

Малышка очнулась в страшно знакомой комнате, а когда поблекший узор на обоях, в который она долго всматривалась, стал складываться в колыбельную песню, она поняла, что она дома. Мать принесла ей чай в треснувшей чашке от старого сервиза.

— Как хорошо, я опять дома! — подумала Малышка.

— Как хорошо, ты опять дома! Даже при таких печальных обстоятельствах, — сказала мать.

Мать уже совсем поседела и стала меньше ростом, и это очень огорчило Малышку. “Ничто не вечно, — подумала Малышка. — И жизнь даже такого упрямого человека, как Сам, это только подтвердила”.

Конечно, матери хотелось побольше побыть с Малышкой, но ей все время мешали дети, их было двое, мальчик и девочка. Мальчик постарше, девочка помладше. Они цеплялись за ее юбку и тянули в разные стороны, и ей все время приходилось ими заниматься — кормить, умывать, одевать, выводить на прогулку, а когда они плакали и капризничали, читать книжку с картинками. Частенько дети появлялись на пороге комнаты, в которой лежала Малышка, и смотрели на нее вопросительно.

— Кто они? — как-то спросила Малышка у матери.

— Твои внуки, — сказала мать.

Тогда Малышка стала внимательнее рассматривать своих внуков. Старший был славный мальчик и похож неизвестно на кого. Девочка тоже была славненькой, но определенно похожа, и еще больше, чем дочь, на тетку Фадеева из Житомира. “Боже! — подумала Малышка. — Какие сильные гены!”

Пару раз ненадолго забегала дочка. Она торопливо пила кофе, курила, говорила по крошечному карманному телефончику, общалась с матерью и бабушкой, воспитывала детей — и все одновременно. В ее голосе появились какие-то металлические нотки, а фразы стали резкими и рублеными, как у старшины сверхсрочной службы. Дела ее шли неплохо, а ведь все началось с того, когда ее отец, Главный режиссер Фадеев, передал ей в собственность четырнадцатое место третьего ряда балкона и карниз над левым фасадом, который — когда она говорила об этом, в ее голосе так залязгало, как будто кто-то взводил курок пистолета — какая-то конкурентная сволочь обрушила как раз накануне трагедии в Театре. Впрочем, он был застрахован. Многие части Театра были застрахованы, поэтому после трагедии целый ряд лиц (о! Малышке не надо было говорить — кто!) не пострадал.

Как только Малышка смогла подняться с постели — это произошло в безветренный летний день, скорее к вечеру, — она оделась и решила выйти на улицу. На пороге ее догнала мать.

— Не ходи туда, — сказала мать. — Там все закончилось. Ничто не вечно.

“Какая у меня умная мать... — подумала Малышка. — Матери всегда умнее, потому что продвинулись в своем путешествии дальше на целую жизнь... Ничто не вечно...”

И все-таки Малышка сказала:

— Я скоро вернусь.

Она вышла на улицу и пошла в знакомую сторону.

Обычно, подходя к Театру, Малышка еще издали за старым сквером могла разглядеть его высоко взлетающий купол, и теперь, когда на этом месте в пустом небе она увидела лишь сиротливые кроны старых деревьев, сердце ее замерло... Она остановилась и стала ждать, когда сердце ее переживет первый испуг и опять тронется в путь. “Тук-тук-тук...” — услышала Малышка и пошла дальше. Она прошла по аллее, пересекающей сквер, в самый ее конец и села на скамейку прямо напротив развалин...

Печальное это зрелище — развалины Театра, а торчащие из-под обломков куски декораций и лоскуты разноцветных тканей, обломки поддельных зеркал и позолоченные куски фанеры только усиливали скорбь. Немногочисленные посетители ушли из сквера еще до захода солнца, и Малышка осталась одна в густеющих сумерках. Вдруг по развалинам быстро пронеслась какая-то гибкая, ловкая тень и исчезла в кустах. Через какое-то время она появилась снова, впереди нее летела горящая искра. “Сигарета”, — подумала Малышка и громко сказала:

— Василий Петрович!

Тень остановилась и напряглась.

— Василий Петрович Мокроусов! — сказала Малышка.

Горящая искра вспыхнула особенно ярко и тут же потухла. В следующее мгновение Василий Петрович Мокроусов, выбросив сигарету, уже стоял рядом с ней.

— Боже! — сказал Василий Петрович Мокроусов. — Как я рад!

— Я тоже... — сказала Малышка.

— Как я рад! Как я рад! — повторял Василий Петрович, сжимая руку Малышки своими длинными, тонкими, нервными пальцами. — Счастлив!

— Я тоже... — сказала Малышка.

Между тем уже стемнело, подуло холодом, и Малышка зябко повела плечами.

— Вы замерзли! — растроганно сказал Василий Петрович Мокроусов. — Хотите чайку?

—Хочу! — сказала Малышка.

И Василий Петрович Мокроусов повел ее по груде щебня, между торчащими остовами стен по одному ему известной тропе. Потом он поднял кусок жести, сдвинул какую-то фанеру, и там оказался ход, ведущий в недра развалин. По приставной лестнице они долго спускались куда-то вниз, пока не оказались в уже знакомой Малышке уютной пещере между декорациями. Несмотря на катастрофу, постигшую Театр, она не пострадала.

Вокруг электроплитки с кипящим на ней эмалированным чайником собралась прежняя компания — Меченосцев-Ванюшкин, Паша Темирязев, Ф. Губерманц и актриса Васечкина, но было еще одно лицо, присутствие которого в этой компании очень удивило Малышку. Между Ф. Губерманцем и актрисой Васечкиной сидела Прима. Эта седая, прозрачная, надменная старуха по-прежнему ровно и вызывающе держала спину, но на лице ее застыло выражение душераздирающей скорби, по выразительности сравнимое разве что с масками древнегреческой трагедии. Несколько дней назад она потеряла последнего своего шпица, Ричарда Двенадцатого, — самого благородного, самого честного, самого умного и преданного из всех, бывших до него. Похоронили его за декорациями, изображающими сад, под большим розовым кустом.

— Хороший был пес, — со всей ответственностью сообщил Малышке Меченосцев-Ванюшкин.

— О! — сказал Ф. Губерманц.

— Хорошенький, — вздохнула актриса Васечкина.

— Верный! Верный! — вскричал Паша Темирязев и заплакал.

Тем временем Василий Петрович Мокроусов вынул из кармана пакет и высыпал его содержимое на расстеленную газету — это были побывавшие в употреблении сигареты, табачный секонд-хенд, а попросту — “бычки”. Он ловко раскрошил эти самые “бычки”, бережно отделяя табак от фильтра, а потом, пользуясь все той же газетой, своими тонкими, длинными, нервными пальцами стал ловко скручивать так называемые “козьи ножки”. При распределении “козьих ножек” возникли небольшие конфликты, быстро улаженные дипломатичным Василием Петровичем. Свою долю Малышка разделила между Меченосцевым-Ванюшкиным (у него была большая, чем у других, масса тела, требовавшая, по ее мнению, и больше табаку) и Примой, которая за последние дни много пережила. В благодарность надменная Прима даже отвела Малышку к картонному розовому кусту, под которым был похоронен шпиц. И добрую томительную минуту Малышка провела в молчании, выражая солидарность ее горю. Минута эта, казалось, никогда не кончится, и Малышка о многом успела подумать и многое вспомнить. Она вспомнила даже того ужасного шпица, который так напугал и даже укусил ее много лет назад... Впрочем, лежащий под розовым кустом не имел к нему никакого отношения, и сочувствие Малышки было искренним.

Потом в честь встречи с Малышкой пустили по кругу знаменитое пойло, ставшее со временем только крепче. А Меченосцев-Ванюшкин торжественно заварил чай, способом, который, казалось, скрывал даже от самого себя.

— Отлично! Отлично! — повторял Ф. Губерманц, прихлебывая чай.

— Просто замечательно! — вторила ему актриса Васечкина.

А Паша Темирязев, выпив две кружки чая и затянувшись “козьей ножкой”, с глубоким чувством сказал:

— Куда нам отсюда идти? Это наш дом.

И тут впервые подала голос Прима, она сказала тихим, но трагическим шепотом:

— Я останусь с Ричардом...

Волосы на голове у Малышки чуть заметно зашевелились. “Да, — подумала она. — Конечно, Прима была выдающейся трагической актрисой...”

— Мне пора... — сказала Малышка и встала.

Актеры заволновались и гурьбой пошли провожать ее к приставной лестнице. Они так старались помочь ей, что лестница чуть не упала и не накрыла собой всех, а Малышка даже порвала юбку. И еще долго она слышала за спиной их прощальные голоса.

Выбраться из пещерки оказалось гораздо сложнее, чем до нее добраться. А наверху, среди развалин, засыпанных щебнем, Малышка не знала, куда и ступить. Было уже светло, в сквере появились первые посетители, и Малышка поняла, что наступило утро следующего дня, а значит, в пещерке она провела всю ночь. Василий Петрович Мокроусов бледной, дрожащей тенью шел впереди, показывая дорогу, и все прикрывал глаза рукой. Он несколько раз спотыкался, каждый раз извиняясь, а один раз чуть не растянулся плашмя.

— Простите Бога ради, — в который раз сказал ей Василий Петрович Мокроусов. — Виноват! Ведь я выхожу только когда стемнеет...

На прощанье он поцеловал ей руку и исчез среди развалин.

Малышка раздумывала недолго. Две остановки она проехала на троллейбусе, а остальной путь прошла пешком. Перед огромным зданием Холдинга она даже зажмурилась — так ослепительно сияли его чистейшим образом вымытые окна. “Ого! — подумала Малышка. — Судя по окнам, дела там идут совсем неплохо”.

В вестибюле на нее набросилось сразу несколько человек.

— Я к Майору, — сказала Малышка. — Я из Театра!

— Из какого Театра? — спросили Малышку. — Есть театр на стадионе, театр при казино и театр-варьете “Двадцать пять веселых птичек”.

— Я из настоящего Театра, — сказала Малышка.

И ей ответили:

— Такого нет!

На Малышку смотрели с возмущением и большой подозрительностью, более того, ее чуть не арестовали и арестовали бы наверняка, если бы неизвестно откуда взявшийся Фадеев не закричал:

— Она со мной!

Он схватил ее за руку и потащил куда-то в сторону по коридору, затолкал в один из кабинетов, плотно затворил за собой дверь и даже запер на ключ.

— Что тебе здесь надо? — спросил Фадеев и посмотрел на Малышку недовольно и с упреком.

Малышка вырвала руку, прошла по кабинету и села в мягкое кресло. Здесь было неплохо, совсем неплохо, очень даже неплохо... Фадеев стоял напротив, и выражение недовольства и упрека все не сходило с его лица. Он был прекрасно одет и даже немного похудел, но глаза его все время бегали — с одной точки на другую, с одного предмета на другой, то он смотрел на нос Малышки, то на ее колено, то на локоть, то на угол кресла, то куда-то “за” — и все это, конечно же, выдавало его постоянное внутреннее беспокойство.

— Ну? — сказал Фадеев. И повторил: — Ну?

Фадеев отлично знал, что если Малышка не захочет, из нее не вытянешь и слова, поэтому он отступил, открыл дверцу бара и вытащил бутылку прекрасного французского коньяка. Он плеснул себе и Малышке в пузатые бокалы и выложил на маленький столик швейцарский шоколад и бельгийское печенье.

— Похоже, ты неплохо устроился, — сказала Малышка.

— Не жалуюсь, — сказал Фадеев. — Презентации, юбилеи, то-се в ресторанах, на стадионах, что закажут... Часто приглашает Анжела Босячная, у нее варьете “Двадцать пять веселых птичек”.

— А как у остальных? — спросила Малышка.

— Тоже ничего, — сказал Фадеев. — Только Шнип-маленький, говорят, стал сдавать.

— В смысле? — спросила Малышка.

— Квасит по-черному и ездит на кладбище. Еще немного — и его Анжелка просто выгонит.

— Я предполагала что-то в этом роде, но не была уверена.

— Что ты предполагала? Что?! — закричал вдруг Фадеев отвратительно-визгливым тоном семейного скандала, но, сообразив, что они давно уже не состоят в супружеских отношениях, заткнулся и плеснул в бокалы еще коньяку.

— У Примы умер шпиц, — сказала Малышка.

— Я знаю, — сказал Фадеев, опять начиная раздражаться. — Ее я бы еще мог понять. Ты была у нее в квартире?

— Нет, — сказала Малышка.

— Воняет старыми афишами. Склеп! А Ф. Губерманц? Семья! Родители! Старая жена! А он что, молодой? У Мокроусова еще со старых времен роскошная квартира в центре! Что он бомжом-то прикидывается? А Пашка Темирязев, тот вообще! — Фадеев опять плеснул себе коньяку и выпил.

— Что — вообще? — поинтересовалась Малышка.

— Мерзавец! Мерзавец и скандалист! — в голосе Фадеева опять послышались визгливые интонации, а выражением лица, довольно помятого и от коньяка раскрасневшегося, он живо напомнил свою тетку из Житомира.

Неизвестно, догадался Фадеев или нет, о чем подумала Малышка, только он спросил:

— Как там дочь?

— Неплохо, наверное, — сказала Малышка.

— Она у нас — молодец! — сказал Фадеев с гордостью.

— Ага, — сказала Малышка.

И еще Малышка спросила, не слыхал ли Фадеев что-нибудь об Иване Семеновиче Козловском, не вернулся ли он с этих самых, каких-то там островов.

— Вернулся, — сказал Фадеев. — Говорят. Сам не видел, — и плеснул себе еще коньяка.

— Не слишком ли? — спросила Малышка. — Разве французский коньяк так пьют?

— Много ты знаешь, как пьют французский коньяк! — сказал Фадеев и выпил.

Взгляд его остановился и помутнел. Малышка поняла, что Фадеев напился и больше ей здесь делать нечего. Она подошла к двери и открыла торчащим из нее ключом.

Малышка прошла огромный вестибюль и была уже у выхода, как впереди нее скорее почувствовалось, чем увиделось и услышилось волнение, большие двери раздвинулись и навстречу ей метнулась внушительная человеческая толпа. В центре этой толпы шел Майор, и, хоть телохранители Малышку тут же ловко оттеснили к стене, он заметил ее.

— Вам что-нибудь нужно? — спросил Майор, и в его голосе послышалось что-то похожее на участие.

— Да, — сказала Малышка. — Мне нужен маленький белый шпиц.

С тех пор, как Малышка впервые побывала в больничном городке, навещая Фадеева, лежавшего там с язвой двенадцатиперстной кишки, прошло много лет, но чахлые деревца по краям дорожки, соединявшей несколько корпусов, почти не выросли и, конечно, неважно выглядели, как будто и они были больны. Малышка прошла по этой дорожке из конца в конец, а потом повернула к самому дальнему корпусу, где когда-то томился в неволе, а потом остался по собственной воле Иван Семенович Козловский. Она подошла к обшарпанной двери и нажала кнопку звонка, потом подождала немного и нажала еще, потом еще... Она было подумала, что Иван Семенович все-таки еще не вернулся с этих самых каких-то там островов, как послышался скрежет и тяжелая решетка на окне второго этажа отворилась, как ставень, из окна высунулся Иван Семенович Козловский и позвал ее по имени, а потом сказал:

— Ты?

— Я, — ответила Малышка.

Тогда Иван Семенович Козловский крикнул: “Лови!”, бросил вниз тяжелую связку ключей и объяснил, что сам открыть ей не может, потому что его здесь заперли.

Вся кровь тут ударила Малышке в голову. Кто? Кто мог запереть здесь Ивана Семеновича Козловского? Входную дверь она открыла с трудом, потому что от волнения все не могла подобрать нужный ключ, а потом попасть им в замочную скважину. С остальными дверями, запорами и замками она справилась быстрей. Запыхавшись, Малышка ворвалась с палату к Ивану Семеновичу Козловскому и воскликнула:

— Кто посмел вас здесь запереть?

Иван Семенович Козловский сидел на кровати, застеленной серым, убогим, больничным одеялом, в сером больничном халате, но лицо его при виде Малышки не выразило большого энтузиазма. Он был ей рад, конечно, но не более того...

— Я сам попросил, — сказал он спокойно. — Для того, чтобы что-то постичь, нужно сосредоточиться. А лучший спутник сосредоточенности — одиночество.

Малышка села на так хорошо знакомый ей привинченный к полу стул и спросила:

— Но вы же побывали на каких-то там островах?

— Нет, — сказал Иван Семенович Козловский. — Зачем? Не все ли равно — где?..

На самом деле, Иван Семенович Козловский наотрез отказался отправиться на какие-то там острова. Потому что действительно... не все ли равно — где? Тогда стоит ли беспокоиться? Какое-то время он жил на даче, но и там долго не продержался. Дело в том, что на соседней с ним даче жил бывший Главный, что естественно для людей, работавших в одном ведомстве. И вот этот бывший Главный буквально замучил Ивана Семеновича Козловского своими визитами и запоздалыми воспоминаниями об их бывшей дружбе. Потом, предаваясь воспоминаниям, он частенько желтел и этим пугал Ивана Семеновича Козловского и отвлекал от важных мыслей. Кроме того, бывший Главный, конечно же, опустился и больше всего любил обсуждать различные способы выращивания огурцов, что совсем уж неинтересно для тех, кто эти огурцы не выращивает. И чтобы уже окончательно загнать Ивана Семеновича Козловского в угол, приезжала его жена и в костюме барышни-крестьянки стояла за кустами смородины, глядя на него издали. Короче, в один прекрасный день Иван Семенович Козловский потребовал, чтобы его вернули в больницу и заперли на ключ.

Они помолчали.

— Вы сосредоточились? — спросила Малышка.

— Относительно, — сказал Иван Семенович Козловский ворчливо. — Здесь трамвайные пути... Лязгают с утра до ночи!

Малышка прислушалась. Было тихо. А если где-то что-то и лязгало, то уж очень далеко...

— Вы нашли этот коэффициент? — спросила Малышка тихо. — Ну... изменения будущего по отношению к прошлому?

Она подошла к стене... С того времени, как она была здесь последний раз, голубая спираль времени немного поблекла.

От этого вопроса Иван Семенович Козловский скорее расстроился.

— Со временем все обстоит проще, — сказал он даже с каким-то ожесточением. — Оно может сжиматься, растягиваться, делать петлю. Оно нам принадлежит — каждому свое. Старик Сам им прекрасно распоряжался. Но движется оно только в одном направлении — вперед, от прошлого к будущему. Это его дисциплинирует. Это дает надежду его... приручить. А что? Если подумать, для каждого из нас это захватывающее путешествие! Даже если ничего не делать вовсе, а исключительно смотреть в окно. Утро, полдень, повернули к вечеру... как будто какой-то гигант, несущий нас на своих плечах, делает шаг...

— Где мы? — спросила Малышка, всматриваясь в обшарпанную больничную стену, по которой ползла расплывчатая, напоминающая змею спираль.

— Если бы все сводилось только ко времени, было бы проще, я бы тебе многое уже смог объяснить, — сказал Иван Семенович Козловский после паузы. — Все упирается в пространство! Вот где, черт побери, ловушка! Пространство — это тебе не площадка для игры в гольф. Оно — искривляется! И тут никакая логика не проходит...

— Вы хотите сказать, что сейчас мы находимся в этом искривленном пространстве? — спросила Малышка.

Иван Семенович Козловский испуганно оглянулся, как будто их могли услышать, и приложил палец к губам, потом он только плотнее закутался в больничный халат, взгляд его ушел в себя, а это означало, что в данный момент он потерял всякий интерес к разговору. Малышка поднялась с привинченного к полу стула и сказала:

— Не буду мешать.

Иван Семенович Козловский кивнул, потом достал связку ключей и приказал Малышке опять закрыть его.

— А что, если я не смогу забросить их на второй этаж? — сказала Малышка.

— Этого и не надо, — сказал Иван Семенович Козловский. — Выбрось куда-нибудь по дороге. Будешь идти через мост — выбрось в реку.

— Как это... в реку? — воскликнула Малышка.

— Мне надо сосредоточиться! — сказал Иван Семенович Козловский тоном, по которому Малышка поняла, что любые возражения бесполезны.

И она заперла Ивана Семеновича Козловского на все замки и запоры, закрыла и главную, входную дверь. А потом, когда шла через мост, выбросила связку ключей в реку.

Дальше она пошла медленно и бесцельно по направлению к дому... День опять склонялся к вечеру, наполненнее и четче пролегли тени, и Малышка подумала, что скоро космический гигант, несущий на своих плечах ее и всех остальных, имя которым человечество, опустит ногу и завершит свой очередной шаг. Куда? Вперед. Малышка чувствовала страшную усталость, опустошена она была настолько, что казалась себе полым шариком, чуть касающимся земли и передвигающимся разве только с помощью собственного дыхания... Вдруг рядом с ней затормозила машина, из нее выскочили двое в кожаных куртках. Малышка немного испугалась, ей даже подумалось, что они видели, как она бросила связку ключей в реку, и теперь это не пройдет ей даром.

— Такая-то такая-то? — спросили Малышку.

— Такая-то такая-то, — ответила Малышка.

— Приказано передать, — и один из этих двоих вытащил из-под полы куртки крошечного белого шпица и протянул его Малышке.

Не говоря больше ни слова, они сели в машину и тут же исчезли. А Малышка, прижимая к груди дрожащее, скулящее существо, побежала к Театру. Неизвестно откуда появились у нее и силы, и легкость, и скорость, и все тело наполнилось весомостью и смыслом.

Она пересекла главную аллею старого сквера и вышла к тому месту, где еще не так давно был Театр, а потом — его развалины. И тут она даже вскрикнула от неожиданности, а щенок еще громче заскулил — не было больше развалин, не было ни битого кирпича, ни щебня, ни сиротских ободранных стен, вздымающихся вверх, как молящие о чем-то руки. Была ровная-ровная площадка, добротно упакованная в асфальт, при виде которой в голову даже не могла прийти мысль о возможном искривлении пространства...

Малышка остановилась и застыла на месте... Солнце еще не село, но вокруг было безлюдно, и деревья тоже как будто замерли, траурно склонив свои кудрявые головы... В стороне, на краю площадки, Малышка увидела маленькую фигурку. Она сидела на корточках, в отчаянии обхватив голову руками. Малышка подошла ближе. Услышав шаги, фигурка поднялась и посмотрела на Малышку огромными, скорбными, бесслезными глазами.

— Это вам, — сказала Малышка и протянула Приме маленького белого шпица.

Какую-то долю секунды Прима молча смотрела на Малышку. Потом слезы полились из ее глаз так обильно, как будто решили разом отплакаться за всю ее долгую, бесслезную жизнь, она схватила щенка, прижала к плоской бездетной своей груди и быстро пошла вон из сквера...

Малышка еще немного постояла на ровно укатанной площадке и тоже направилась назад. При самом выходе она увидела два бака с еще не убранным строительным мусором. Тут как будто что-то толкнуло ее изнутри и приказало остановиться. В одном из баков она увидела торчащий угол какой-то книги. Она с трудом вытащила ее из-под мусорного завала — это была старая книга в потертом кожаном переплете. Ни секунды Малышка не сомневалась, что это и есть знаменитая Книга Истории Театра, которую она искала и не могла найти столько лет...

Когда кто-то пытался зайти к ней в комнату, Малышка кричала:

— Я занята!

Она очистила обложку от пыли и грязи и стала листать первые страницы. То ли от времени, то ли от влаги буквы расползлись, и прочесть текст было очень трудно, почти невозможно. Малышка решила, что когда-нибудь обязательно сделает и это, прочтет все от слова до слова, но не теперь. Ей надо было спешить — половину Книги занимали пожелтевшие чистые страницы, и их надо было заполнить.

Пришла осень, и деревья сквера облачились в торжественные золотые наряды, напоминая бояр в пьесе про царя Федора Иоанновича. Малышка стала часто наведываться сюда, как будто навещала покойного друга. В центре заасфальтированной площадки установили небольшую эстраду, и иногда там играл оркестр или выступали чтецы-сатирики. А однажды Малышка застала шумную компанию старшеклассников, они что-то репетировали, кричали и все не могли о чем-то договориться... Особенно выделялся маленький, рыжий, вихрастый юноша, который, как поняла Малышка, и руководил всем этим делом. Юноша был очень возбужден, лицо его шло пятнами, и от волнения он даже немного заикался. Когда до Малышки долетели обрывки текста, она подошла и спросила:

— Вы репетируете “Ромео и Джульетту”?

— Откуда вы знаете? — удивился юноша.

И тогда Малышка поспешила к Ивану Семеновичу Козловскому, чтобы немного его утешить.

Малышка долго стояла у дверей, за которыми скрывался Иван Семенович Козловский, стучала и звонила, долго звала его у зарешеченных окон. Никто не отозвался. И Малышка поняла — Иван Семенович Козловский сосредоточился.

В эти же дни она навестила и могилу основоположника. Екатерины Петровны, которая ухаживала за могилой, как раз в этот момент не было рядом, зато Малышка застала там двух греющихся на последнем осеннем солнце странных типов. При виде Малышки они тут же неслышно исчезли из вида в какие-то только им известные укрытия, как два пугливых дворовых кота. Конечно, заросших, немытых и нечесаных, в потрепанной грязной одежде, их почти невозможно было узнать, но Малышка узнала. Узнала и Шнипа-маленького, которого, наверное, все-таки выгнала Анжела Босячная, узнала и бывшего Директора...

Обо всем этом она написала тоже. Конечно, в своем месте.

Начала же она с самого начала...

...Она начала с того,

как подкашивались ее ноги,

когда много лет назад

она впервые подходила к ТЕАТРУ.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru