|
Павел Полян
Анатолий Вишневский. Серп и рубль
РЕЦЕНЗИИ
Павел Полян
Россия — между серпом, рублем и молотом
Анатолий Вишневский. Серп и рубль. Консервативная модернизация
в СССР. — М.: Объединенное гуманитарное издательство, 1998. — 430 с.
Anatoli Vichnevski. La faucille et le rouble. La modernization conservatrice
en U.R.S.S. Traduit du russe par Marina Vichnevskaja. Paris, Gallimard, 2000,
465 p.
В столь же извечном, сколь и бесконечном споре о путях и
судьбах России прозвучал еще один спокойный и уверенный голос. Это голос Анатолия
Вишневского — одного из авторитетнейших российских демографов и социологов.
Десятилетия занятий советской и российской демографией вывели ученого на более
общую проблему эволюции и природы российско-советской государственности и
общества как некоего логического целого. Итогом этих занятий и стала книга
«Серп и рубль» — монументальное историософское полотно, своего рода ars sovietica
— концептуальный портрет СССР на фоне России, Германии и других ключевых стран.
Закономерно, что книга увидела свет на самом излете столетия, когда потребность
в осмыслении прожитого за век возросла необычайно. Больше всего в ней поражают
даже не впечатляющий объем и насыщенность, а степень той интеллектуальной
фильтрации, которой они подверглись, и та концентрированная строгость и систематичность,
с какими они изложены.
Но что же вкладывает автор в вынесенные на обложку понятия?
«Серп» — это земля, это вековой патриархальный уклад старосермяжной крестьянской
России, постоянно толкающий ее назад (или, что то же самое, — не пускающий
ее вперед) и с завидным постоянством ставящий ее в вечное положение ведомой
или догоняющей. «Рубль» же — выражение рыночных, товарно-денежных отношений,
неумолимо вытесняющих и разъедающих «серп»: а ржавый серп уже не инструмент,
а реликвия, хоругвь.
На кратком отрезке между отставлением столыпинских реформ и началом Первой
мировой войны Россия оказалась страной накануне краха, обществом — у последней
черты.
Недостатка в спасителях и в прописях, впрочем, тоже не было, но все рецепты
объединялись одним — утопичностью и невыполнимостью. Крайними «полюсами» были
леонтьевское охранительство («даешь серп, долой рубль!») и милюковское ниспровергательство
(«долой серп, даешь рубль!»), а общей устремленностью — мечта соединить все
плюсы и обойтись без минусов этих полюсов, найти их какое-то гениальное сочетание.
Примерами могли послужить как идиллические концепции славянофильства и народничества,
так и сценарий большевистского социалистического эксперимента, предусматривавшего
замену «серпа» на «молот», и, по возможности, без участия «рубля».
И все-таки, по А. Вишневскому, на конкурсе утопий в 1917 году ленинский проект
победил не случайно. И взял он не только своей тактической беззастенчивостью
и нахрапистостью адептов, но и стратегической привлекательностью и кажущейся
реализуемостью (ну что же невозможного в экспроприации эксплуататоров и в
справедливой, по науке, дележке всего ими «награбленного»?). В таком понимании
большевики — пусть и не самая большая из партий и не самая легитимная из властей,
— а все-таки выражали чаяния значительной части населения. Они не столько
изнасиловали российское общество, сколько вступили с ним в гражданский брак
— безо всякой любви, но по молчаливому взаимному согласию и расчету. Брак,
в котором здоровых детей не было, но расторгнуть который оказалось уже нельзя.
Экономический расчет победителей состоял в насильственном переделе собственности
как в городе, так и в деревне — переделе в пользу более эффективных, как они
считали, «менеджеров»: государства в промышленности и крестьянства в аграрном
секторе (по эсеровской модели). Захватив власть, большевики дружно повели
дело к ускоренной индустриализации, и споры в их лагере касались лишь способов
и скорости ее достижения. Зато почти не спорили об источнике: на заклание
оставались одни лишь крестьяне, на минуточку и на откорм раскрепощенные (и
в этом соль удачно найденного образа — «автомобиль на конной тяге»). Все предлагалось
регулировать посредством централизованного планирования, причем рубашка централизованности
была явно ближе пиджака плановости.
Политически это прикрывалось самоотождествлением государства с обществом (а
на деле являлось поглощением первого вторым), да и сама химера рабоче-крестьянского
государства служила эвфемизмом классового, а точнее — партийного самодержавия,
быстро дрейфовавшего к культу авторитарной личности. Отсюда — и тот интеллигентный
термин-оксюморон, который А. Вишневский предлагает для этого малоинтеллигентного
процесса — «консервативная революция», или, еще мягче, «консервативная модернизация».
При всем кажущемся темпераменте и крутизне большевиков скрученное ими в бараний
рог общество оказалось неоплодотворимым: государственно-капиталистическое
развитие, по Ленину, обобществленных производительных сил отказывалось, вопреки
Ленину, размножаться в неволе социалистических отношений. Сочетание технологической
революционности и социальной архаики далеко не вывозило, и вся большевистская
модернизация, по большому счету и практически на всех осях, оказалась незавершенной,
а точнее — незавершимой.
Собственно книга «Серп и рубль» состоит из двух частей и десяти глав. Первая
часть названа — «Время незавершенных революций», а часть вторая, озаглавленная
«Агония империй», характеризует бремя тех же самых незавершенных революций.
Что за революции (да еще во множественном числе!) имеет в виду автор?
В сущности, это не протоки единого русла, а разные структуры общесоветской
консервативной революции как системы. Они обладают при этом ярко выраженными
индивидуальными чертами, что и позволяет рассматривать их по отдельности.
Всего таких структур, или, по А. Вишневскому, революций, — пять, каждой посвящено
по главе и к каждой подобраны выразительные образные дефиниции, характеризующие
их суть. Экономическая революция — это «автомобиль на конной тяге», урбанистическая
— города без горожан («бурги без буржуа»), демографическая и семейная — «демографическая
свобода в несвободном обществе», культурная — «соборный человек с университетским
дипломом» и, наконец, политическая — «маргиналы у власти».
Вот, например, глава «Городская революция: бурги без буржуа», трактующая вопросы
превращения России из сельского общества в городское. «Именно урбанизация
стала… центральным звеном модернизации советского общества» (с. 78). Вместе
с тем впечатляющие, поистине революционные успехи роста городского населения
и сети городов в СССР во многом оставались чисто количественным достижением
и артефактом. Их внешнему масштабу не соответствовали ни уровень интенсивности
городской жизни, ни тем более уровень зрелости и качества городской среды.
По существу, многие городские поселения на деле оставались гипертрофированных
размеров селами и в урбанистическом отношении были фикцией. Среди формально
городского населения велик был процент маргиналов-аграриев, не только не порвавших
с деревней, но и относивших себя к селянам.
Коренной особенностью другой революции — демографической и семейной — был
ее априори человеческий масштаб: она творилась не в разрезе страны или поселения,
а внутри каждой ячейки общества — семьи. Модернизация смерти, модернизация
рождаемости, сексуальная и семейная революция — все эти общемировые и универсальные
вехи, или оси, основополагающего демографического комплекса, — наталкивались
в советской действительности на ту или иную форму сопротивления себе, торможения,
а подчас — и прямого государственного запрета. Каждая советская семья как
бы индивидуально реагировала на демографическую или семейную политику пребывающего
в перманентном кризисе государства.
То же самое противоречие — несоответствие замаха и степени зрелости — прослеживается
автором и на примере других революций — экономической, культурной и политической.
Вторая часть книги — «Агония империи». Рассмотрев «поступь» российской империи
— этапы и векторы формирования российско-советского имперского пространства
и подчеркнув традиционно имперские традиции советского строя, автор рассматривает
советский период российского империализма одновременно как отчаянную попытку
выхода из кризиса (через консервативную модернизацию) и как углубление этого
же самого кризиса. Его анализ показал, что каждая из пяти структур модернизации
повсеместно — «от Москвы до самых до окраин» — оказалась незавершенной, а
в среднеазиатском макрорегионе модернизация по-советски уткнулась в настоящий
тупик. Распад СССР был для многих болезнен и неприятен, но это — закономерное
разрешение кризиса декоративного федерализма по-советски: интеграционный потенциал
советского империализма оказался на удивление слабым и неконкурентоспособным
против вышедшего из подполья национального и сепаратистского сознания. Однако
крайне существенно и благоприятно, что это был мирный и не кровопролитный
выход из кризиса: незавидный пример Югославии наглядно показал, что бывает,
если нелюбимая метрополия сопротивляется. В низвергнутом же СССР все баталии
развернулись позднее и не между метрополией и бывшими колониями, а между ними
самими или внутри них.
В этой связи примечательна заключительная глава книги — «Империя и мир». После
поражения СССР в «холодной войне» и его распада Россия, по А. Вишневскому,
оказалась перед сравнительно небогатым, но все же выбором геостратегических
сценариев. Первый — это возвращение в Европу и замыкание собой северной оси
во взаимоотношениях «Север—Юг». Второй — так называемый третий русский империализм
с В. Жириновским в качестве рупора и А. Дугиным в качестве идеолога; не было
бы ошибкой назвать этот вариант имперско-реваншистским, но в плане внутренней
политики это не что иное, как изоляционизм. Тот же изоляционизм положен в
основу третьего из сценариев, названного «Островной утопией»: империя умерла,
но Святая Русь уцелела, закроем же ее границы и предадимся молитвам, поджидая,
пока либерализм и ислам перегрызут друг другу глотки (тут геополитика проходит
скорее по ведомству министерства внутренних дел, а не иностранных, почему,
перед лицом китайской и исламской угрозы, и предлагается укреплять свои восточные
рубежи и перенести столицу в Новосибирск). Четвертый путь — это создание в
том или ином виде Евразийского союза на пространстве нынешнего СНГ. К нему,
очевидно, склоняется и сам Вишневский, пишущий: «Логика истории… не упраздняет
логику географии. Все постсоветские страны никогда не смогут войти в Европейский
Союз, им поневоле придется подумать о создании чего-то подобного на своем
собственном географическом пространстве» (с. 475).
Выводы, к которым приходит автор, и грустны и суровы, но, как ни странно,
оптимистичны. Иного выбора и пути, нежели тот, которым она прошагала, у России
в XX веке не было. Даже если бы в Гражданской войне победили не красные, а
белые, они достаточно скоро вышли бы на ту же столбовую дорогу, что и большевики.
И если, как полагает А. Вишневский, сверхзадачей столетия для России было
не перегнать ведущие страны, а всего лишь сократить разрыв, — то с этой задачей
она, пусть не блестяще, но справилась.
Из этого читатель может сделать вывод (сам А. Вишневский выражается более
осторожно): никакого такого особого пути у России не было. Если и была у нее
некая сверхособость, то именно в консервативной любви к тормозному визгу —
в попытках сознательного или бессознательного торможения истории на некоем
достаточно универсальном для свободно развивающегося общества пути.
Это и вело к тому, что Россия (или СССР) всегда была в отстающих или догоняющих.
Но бывало и хуже. Иногда уже не просто торможение, а блокировка колес истории
приводила Россию, как, например, в 1917 году, к утрате контакта с дорогой,
потере управляемости и к тому страшному социальному взрыву, что в просторечии
именуется революцией.
Грязевой сель революции поработал на славу: он смыл и смел не только монархию,
но и буржуазную республику, а со временем привел Россию к самоизоляции и редкостному
социальному уродству — росту производительных сил при полном угнетении человека
и уничижении личности.
При объективно-эндогенном (излюбленном автором «Серпа и рубля») взгляде на
вещи страна все равно проехала на этой смеси достаточно большое расстояние
вперед. Но — «…какую бы часть осуществленных перемен мы ни взяли (имеются
в виду пять перечисленных осей модернизации: экономическая, урбанистическая,
демографическая, культурная и политическая. — П. П.), в каждом случае, после
короткого периода модернизационные… цели вступали в противоречие с консервативными
социальными средствами, дальнейшие прогрессивные изменения оказывались блокированными,
модернизация оставалась незавершенной, заходила в тупик. В конечном счете,
это привело к кризису системы и потребовало ее полного реформирования» (с.
418).
Однако, если сменить ракурс и взять глобальный и всемирно-исторический (то
есть экзогенный) план, то время существования СССР смотрится не догоняющим
отставанием и не топтанием рывками вперед, а скорее выпадением России из европейской
модели истории — не буксующим колесом, а времяпрепровождением в кювете в ожидании
того, когда то ли болото просохнет, то ли кто-нибудь из пролетающих мимо притормозит
и попробует тебя из грязи выдернуть.
Пока что требуемого капремонта политической системы не наблюдается, зато в
наличии чекистский реванш, централизация властной вертикали и воссоздание
других условий, способствующих производству тормозного визга. Не наблюдается
на постсоветском пространстве и реальных, идущих снизу, интеграционных процессов:
зато все чаще — разговоры о введении визового режима между странами СНГ.
И все-таки исторические, географические и политические основания существования
России объективны и с распадом СССР вовсе не изведены. Именно отсюда — тот
неожиданный (хотя и сдобренный горечью) оптимизм, который неисповедимо излучает
эта мощная книга.
А покамест — прощай, столетие, прощай, двадцатый век! Все позади — и «летейская
стужа», и «скрипучий поворот руля», и «аравийское крошево», и «нюренбергская
пружина»!
Дай бог потомкам столетия полегче.
|
|