* * *
Когда бутылку подношу к губам,
чтоб чисто выпить, похмелиться
чисто,
я становлюсь похожим на горниста
из гипса, что стояли тут и там
по разным пионерским лагерям,
где по ночам — рассказы
про садистов,
куренье,
чтенье «Графов Монте-Кристов»...
Куда теперь девать весь этот
хлам,
всё это детство с муками и кровью
из носу, чёрт-те
знает чьё
лицо с надломленною бровью,
вонзённое в перила лезвиё,
всё это обделённое любовью,
всё это одиночество моё?
* * *
Господи, это я
мая второго дня.
— Кто эти идиоты?
Это мои друзья.
На берегу реки
водка и шашлыки,
облака и русалки.
Э, не рви на куски.
На кусочки не рви,
мерзостью назови,
ад посули посмертно,
но не лишай любви
високосной весной,
слышь
меня, основной!
— Кто эти мудочёсы?
Это — со мной!
* * *
Ничего не надо, даже счастья
быть любимым, не
надо даже тёплого участья,
яблони в окне.
Ни печали женской, ни печали,
горечи, стыда.
Рожей —
в грязь, и чтоб не поднимали
больше никогда.
Не вели бухого до кровати.
Вот моя строка:
без меня отчаливайте, хватит
— небо, облака!
Жалуйтесь, читайте и жалейте,
греясь у огня,
вслух читайте, смейтесь, слёзы
лейте.
Только без меня.
Ничего действительно не надо,
что ни назови:
ни чужого яблоневого сада,
ни чужой любви,
что тебя поддерживает нежно,
уронить боясь.
Лучше страшно, лучше безнадежно,
лучше рылом
в грязь.
* * *
Не во
гневе, а так, между прочим
наблюдавший
средь белого дня,
когда в ватниках трое рабочих
подмолотами
били меня.
И тогда не исполнивший
в сквере,
где искал я забвенья в вине,
чтобы эти милиционеры
стали не наяву, а во сне.
Это ладно, всё это детали,
одного не прощу тебе, ты,
блин, молчал, когда девки бросали
и когда умирали цветы.
Не мешающий спиться, разбиться,
с голым торсом спуститься во
мрак,
подвернувшийся
под руку птица,
не хранитель мой ангел, а так.
Наблюдаешь за мною с сомненьем,
ходишь рядом, урчишь у плеча,
клюв повесив, по лужам осенним
одинокие крылья влача.
* * *
А.П. Сидорову, наркологу
Синий свет в коридоре больничном,
лунный свет за больничным окном.
Надо думать о самом обычном,
надо думать о самом простом.
Третьи сутки ломает цыгана,
просто нечем цыгану помочь.
Воду ржавую хлещешь из крана,
и не спится, и бродишь всю ночь
коридором больничным при свете
синем-синем,
глядишь за окно.
Как же мало ты прожил на свете,
неужели тебе всё равно?
(Дочитаю
печальную книгу,
что забыта
другим впопыхах.
И действительно музыку Грига
на вставных наиграю зубах.)
Да, плевать, но бывает порою...
Всё равно, но порой, иногда
я глаза на минуту закрою,
и открою потом, и тогда,
обхвативши руками коленки,
размышляю о смерти всерьёз,
тупо пялясь
в больничную стенку
с нарисованной рощей берёз.
* * *
С антресолей достану «ТТ»,
покручу-поверчу —
я ещё поживу и т.д.,
а пока не хочу
этот свет покидать, этот свет,
этот город и дом.
Хорошо, если есть пистолет,
остальное — потом.
Из окошка взгляну на газон
и обрубок куста.
Домофон
загудит, телефон
зазвонит — суета.
Надо дачу сначала купить,
чтобы лес и река
в сентябре начинали грустить
для меня дурака.
чтоб летели кругом облака.
Я о чём? Да о том:
облака для меня дурака.
А ещё, а потом,
чтобы лес золотой, голубой
блеск реки и небес.
Не прохладно проститься с собой
чтоб — в слезах, а не без.
* * *
Не надо ничего,
оставьте стол и дом
и осенью, того,
рябину за окном.
Не надо ни хрена —
рябину у окна
оставьте, ну и на
столе
стакан вина.
Не надо ни .ера,
помимо сигарет,
и чтоб включал с утра
Вертинского сосед.
Пускай о розах, бля,
он мямлит из стены —
я прост, как три рубля,
вы лучше, вы сложны.
Но право, стол и дом,
рябину, боль в плече,
и память о былом,
и вообще, вобще.
* * *
Я по листьям сухим не бродил
с сыном за руку, за облаками,
обретая покой, не следил,
не аллеями шёл, а дворами.
Только в песнях страдал и любил.
И права, вероятно, Ирина —
чьи-то книги читал, много пил
и не видел неделями сына.
Так какого же чёрта даны
мне неведомой щедрой рукою
с облаками
летящими сны,
с детским смехом, с опавшей
листвою.
* * *
Осыпаются алые клёны,
полыхают вдали небеса,
солнцем розовым
залиты склоны —
это я открываю глаза.
Где и с кем, и когда это было,
только это не я сочинил:
ты меня никогда не любила,
это я тебя очень любил.
Парк осенний стоит одиноко,
и к разлуке и к смерти готов.
Это что-то задолго до Блока,
это мог сочинить Огарёв.
Это в той допотопной
манере,
когда люди сгорали дотла.
Что написано, по крайней мере
в первых строчках, припомни без
зла.
Не гляди на меня виновато,
я сейчас докурю и усну —
полусгнившую изгородь ада
по-мальчишески перемахну.
* * *
Не покидай меня, когда
горит полночная звезда,
когда на улице и в доме
всё хорошо, как никогда.
Ни для чего и ни зачем,
а просто так и между тем
оставь меня, когда мне больно,
уйди, оставь меня совсем.
Пусть опустеют небеса.
Пусть станут чёрными леса.
пусть перед сном предельно
страшно
мне будет закрывать глаза.
Пусть ангел смерти, как в кино,
то яду подольёт в вино,
то жизнь мою перетасует
и крести бросит на сукно.
А ты останься в стороне —
белей черёмухой в окне
и, не дотягиваясь, смейся,
протягивая руку мне.
* * *
Эля, ты стала облаком
или ты им не стала?
Стань девочкою прежней
с белым бантом,
я — школьником,
рифмуясь с музыкантом,
в тебя влюблённым и в твою
подругу,
давай-ка руку.
Не ты, а ты, а впрочем, как
угодно —
ты будь со мной всегда, а ты
свободна,
а если нет, тогда меняйтесь
смело,
не в этом дело.
А дело в том, что в сентября начале
у школы утром ранним нас собрали,
и музыканты полное
печали
для нас играли.
И даже, если даже не играли,
так, в трубы дули, но не
извлекали
мелодию, что очень вероятно,
пошли обратно.
А ну назад, где облака летели,
где, полыхая, клёны облетели,
туда, где до твоей кончины, Эля,
ещё неделя.
Ещё неделя света и покоя,
и ты уйдёшь вся в белом в голубое,
не ты, а ты с закушенной губою
пойдёшь со мною
мимо цветов, решёток, в платье
строгом
вперёд, где в тоне дерзком и
жестоком
ты будешь много говорить о многом
со мной, я — с богом.
г. Екатеринбург