Александр Твардовский. Рабочие тетради 60-х годов. Вступительная статья Ю. Г. Буртина. Публикация В.А. и О.А. Твардовских. Александр Твардовский
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Александр Твардовский

Рабочие тетради 60-х годов




Александр Твардовский
Рабочие тетради 60-х годов
Рабочие тетради, которые Александр Трифонович Твардовский вел на протяжении всей своей творческой жизни, — уникальный историко-литературный документ. Своеобразен уже самый его “жанр” — сплав дневника и тетрадей, в которые автор заносил рождавшиеся или шлифовавшиеся в его голове образы, строки, строфы, варианты стихотворений и фрагменты поэм. Как увидит читатель, сплав этот глубоко органичен и знаменует собой свойственное Твардовскому, как, вероятно, и всякому истинному поэту, нерасторжимое единство “жизни” и “творчества”. Внутренняя жизнь поэта и его, по сути дела, непрерывный, не знающий ни будней, ни праздников творческий процесс предстают здесь в своем повседневном переплетении и целостности. Вместе с тем каждая из этих ипостасей имеет и собственный, отдельный интерес. Войдя в творческую лабораторию автора и на протяжении всего времени чтения оставаясь в ней, мы получаем возможность с редкой наглядностью проследить основные этапы (а то и весь ход) создания поэтической вещи. Литературоведам это даст богатый материал для изучения не только творческой истории многих произведений Твардовского, в том числе его лирических шедевров, но психологии и “технологии” поэтического творчества вообще, а просто читателям, любящим поэзию, — живое представление о том, каких душевных затрат требует подлинное искусство, какой поистине титанической работой оплачивается та кристальная ясность, легкость и простота, что отличает русскую поэтическую классику. К сожалению, журнальная публикация тетрадей — в их “лабораторной” части — не может быть исчерпывающей. Дело в том, что, работая над стихотворением или главой поэмы, Твардовский обычно не ограничивался правкой не удовлетворявших его мест, а вновь и вновь перебелял вещь в целом. Делал он это чаще всего по памяти, руководствуясь правилом: если какие-то строки и строфы забылись, значит, они не были обязательными и о них не стоит жалеть. Такой способ работы не давал ослабнуть струне, позволял не потерять за более или менее удачными частностями целостность и энергию общего движения поэтической мысли. Однако публикатора тетрадей он ставит перед необходимостью сложного выбора между научной строгостью, требующей полноты воспроизведения документа, но сужающей его читательский адрес в основном до специалистов, и необходимостью поступиться такой полнотой, чтобы донести его общезначимое содержание до самого широкого круга читателей. Мы попытались найти в этом деле некую среднюю линию, сохранив все сколько-нибудь существенные переделки, но исключив из поэтических текстов их буквально или в основном повторяющиеся места. Такие купюры обозначены рядами точек в круглых скобках. Общезначимой же в рабочих тетрадях Твардовского является, без сомнения, их дневниковая часть. Как уже сказано, свой дневник поэт вел свыше четырех десятилетий, с юных лет и почти до смерти. Велся он с перерывами, часто весьма продолжительными, регулярнее — в те же самые дни (особенно отпускные, больничные и пр.), когда у редактора “Нового мира” доходили руки до “приусадебного участка”, как называл он личное поэтическое хозяйство, — принцип “ни дня без строчки” был ему решительно чужд. Поэтому напрасно было бы ждать от дневниковых записей Твардовского какой-либо полноты в смысле фиксации и оценки событий общественной и литературной жизни, в том числе, применительно к 60-м годам, многого из того, что не просто печаталось в его журнале, но и вызывало с его стороны живейший отклик — радовало, отталкивало, волновало, требовало больших затрат труда и нервов. И все же, при всех указанных ограничениях, дневник Твардовского — явление совершенно исключительное по богатству своего содержания. Богатству — даже в событийном, информационном плане, но главное, конечно, духовном. Твардовский был крупным человеком, одной из самых ярких и значительных личностей во всем русском ХХ веке, а во второй половине истекшего столетия я в этом отношении поставил бы рядом с ним только два имени — Сахаров и Солженицын. Масштабность мыслей и чувств, глубочайшая укорененность в жизни народа в сочетании с мощью таланта, искренностью и острым до мучительности ощущением своей неоплатной “задолженности” людям сделали его народным поэтом, автором “Василия Теркина”, а в 60-е годы — центральной фигурой того умственного движения, суть которого состояла в нащупывании демократической альтернативы тоталитарному строю. Дневник — история этой великой души, ее подневная, хотя и прерывающаяся, летопись, писавшаяся только для себя, без какой-либо самоцензуры и с такой беспощадностью автора к своим человеческим слабостям, которая, кажется, исключает нравственную возможность любой их критики извне. В этом смысле он как бы защищен самой своей полной открытостью и беззащитностью. И еще одно, может быть, самое важное: особая значимость дневника как документа, запечатлевшего движение времени. Движение, развитие, самоизменение, самопреодоление — без этих понятий решительно невозможно обойтись, когда думаешь о Твардовском, окидываешь взглядом его творчество. На каждом этапе своего творческого пути он в чем-то очень существенном решительно не похож на себя прежнего. Так, “Теркин” в нравственно-философском своем содержании, в своей полной свободе по отношению к официальным ценностям есть как бы отрицание “Страны Муравии”; в свою очередь общая тональность уже “Дома у дороги”, а тем более “Теркина на том свете”, “По праву памяти” и многих страниц его поздней лирики едва ли не противоположна теркинскому оптимизму. Человеку, писателю в особенности, свойственно развиваться. Но кардинальные мировоззренческие перемены он, как правило, переживает в жизни один раз, редко два. Уникальность Твардовского состояла, во-первых, в множественности его самопреодолений, во-вторых, в их ярко выраженном историзме, адекватности глубинным сдвигам в духовной жизни общества. Каждое крупное его произведение становилось в этом смысле знамением времени, выражением какого-то существенно нового состояния общественных умонастроений. Особая ценность его дневника — в том, что в отличие от любого другого из произведений поэта он вобрал в себя основные этапы внутренней истории народа не порознь, а в целом, в виде некоей единой движущейся панорамы. Многие годы А.Т., как называли его в “новомирском” кругу, готовился к написанию большого прозаического произведения “Пан Твардовский”, в основу которого должна была лечь судьба отца и которое в тетрадях он не раз именовал своей “главной книгой”. Замысел остался неосуществленным. Но похоже, что свою “главную книгу” поэт все-таки написал, — специально о том не заботясь. Эта книга — его дневник. Если не считать более ранних фрагментарных записей, первые публикации рабочих тетрадей Твардовского, осуществленные вдовой поэта Марией Илларионовной, охватывали периоды 1931–1935 (Литературное наследство. Т. 93. М., 1983) и 1953–1960 годов (Знамя, 1989, №№ 7–9). Настоящая публикация, являясь прямым продолжением предыдущей, представляет, однако, совершенно особый интерес. Никогда до тех пор внутренняя работа Твардовского не была столь интенсивной, а перемены в его общественных взглядах — столь быстрыми и решительными. То высвобождение из-под власти постулатов официальной идеологии, которым и в прежние годы поэт был обязан главным образом интуиции, особому чутью на правду и неправду, в возрастающей мере становилось теперь фактом сознания, мировоззрения, с уровня чувств поднялось на уровень неустанно работающей критической мысли. Твардовский, каким он предстает перед нами в своих дневниках 60-х годов, весь в поисках, пересмотрах, обретениях и отказах, противоречиях с самим собою. Легче легкого, как это сделал в свое время Солженицын, ловить его на таких противоречиях и уличать в непоследовательности, но и смысла во всем этом немного. В истории нередки случаи, когда вопросы важнее и содержательнее ответов, а сомнения и неокончательность плодотворнее категорической завершенности. Еще легче выхватить какой-то факт, например — в 1961 году — участие поэта в коллективной работе по созданию нового текста гимна СССР, и на его основании сказать: вот что такое Твардовский. Но в этом будет еще меньше правды. Гораздо интереснее и существеннее учесть, что одновременно со своими “гимническими усилиями” и, возможно, не без влияния их бесплодности поэт начинает писать свое программное “Слово о словах”, где дает бой казенным “словесам”, и что уже два-три года спустя подобная работа станет для него решительно невозможной. Поэтому об общественной позиции Твардовского, о его взглядах на какой-либо предмет лишь в сравнительно редких случаях можно судить по той или иной отдельно взятой дневниковой записи, — нужно иметь в виду общую перспективу его движения, всю совокупность его высказываний на данную и сопредельные темы на протяжении рассматриваемого периода — вплоть до последней черты, проведенной смертью. При таком подходе дневник Твардовского 60-х годов обнаруживает, наряду с редким богатством мыслей, высокую степень цельности своего духовного содержания, однонаправленность и энергию запечатленного им движения. Становятся ощутимыми идейно-психологические источники той особой исторической роли, которую суждено было сыграть Твардовскому и его журналу, а соответственно, и значения последних не только для своего времени. Неустанность и напряженность внутренней работы, открытость новому, бескорыстное и бесстрашное стремление к истине — вот, может быть, самое сильное и поучительное, что есть в духовном опыте лидера “шестидесятников”. Увы, в сравнении с ним мы, сегодняшние, выглядим по большей части косными догматиками, — только догмы теперь совсем другие. Вперед к Твардовскому! — закончил бы я это краткое предуведомление, если бы такой призыв не прозвучал слишком высокопарно.
Юрий Буртин
1961 год
3.I.61. Внуково 1 .  Год окончания “Далей”, год вступления в силу “возраста, который любезные люди называют зрелым”, год откликов на гл[аву] “Так это было”, 3 и 4 томов Собр[ания] соч[инений], “улучшения жилищных условий” (шесть “смотрин” — и, покамест, никакого толку), трудный, серьёзный, бесповоротный год — позади. 2   Уже мне полагается говорить 51. Всё на счету, как ещё не было, — на строгом, безжалостном счету. За год после “Далей” — почти ни строки, если не считать пустяков и “гимнических” усилий. 3   Угроза затухания потенциала даже в отношении прозы. Тяготы с журналом, всё более бесперспективные. Запущенность “приусадебного участка” 4 , “срывы” по старой памяти, хоть и более редкие и “скромные” по сравнению с былыми, но оставляющие всё более тяжкие последствия на душе. Собственно говоря, всё это уже давно не хорошо даже в то время, когда совершается, а только издали в мечтательном предположении “свободы”, “встреч с юностью”, дружеского уюта и сладости речей. М.б., я на решительном пороге своей литературной судьбы. (Возможность развязки с журналом в связи с казакевичевской историей. Я был бы бог весть кем, если бы проглотил и этот случай.) 5 — Это внуковская запись. 9.II.61. Барвиха 1 . (Заключение по второму варианту композиции Воронкова). Новый вариант сценической композиции К. Воронкова по “Василию Тёркину” 2   представляется мне значительно улучшенным по сравнению с первым. Наиболее удачна, на мой взгляд, картина “В теплушке”, где автор композиции значительно отступает от принципа “разбивки на голоса” той или иной главы поэмы, обращается к вполне допустимой условности “места действия” (“теплушки”, как известно, в поэме нет) и стягивает к этому месту, в этом узелке наиболее выгодные отрывки и строфы из книги. Здесь образуется нечто целостное в сценическом смысле, насколько я это понимаю. Меня как автора книги не смущает, что в данном случае, как и во многих других, происходит перемещение и “монтаж” отдельных частей текста поэмы, поскольку это делается в интересах сценической выразительности. Против этого я возражать не собираюсь, тем более что автор композиции обращается с текстом в этом смысле очень бережно и деликатно, стремясь сохранить первоначальное звучание тёркинского стиха, и не вносит в него отсебятины. Иное дело в отношении сохранности стиха в других случаях. Здесь меня по-прежнему тревожит дробление и “россыпь” стиха в результате извлечения реплик из ритмического контекста глав, строф и даже строк. Эти реплики, выключенные из своего сцепления рифмой и ритмом с соседними строчками строфы, не могут не утрачивать своей “ударной силы”. Получается полупроза-полустихи, где фраза-реплика часто лишается необходимой четвёртой, третьей или второй “точки упора” и, по-моему, это ведёт к разрушению главной выразительности “Тёркина” — музыкальной, интонационной. К примеру, реплика — А ещё нельзя ли стопку, Потому как молодец — это совсем уже не тот “выстрел”, который таится в ней при сцеплении с предыдущими двумя строчками: И с улыбкою неробкой Говорит тогда боец… В таких случаях (а их, пожалуй, до сотни или более) на месте опущенных строк и слов остаётся как бы пунктир пустот. Понятно, что автор композиции, будь он даже стихотворцем, не мог пойти на заполнение этих “пунктирных строчек” недостающими для стихотворного звучания строками или словами. Более того, мои собственные попытки помочь в этом смысле тексту композиции показали, что при этом происходит механическое “подтекстовывание”, введение “служебных” строчек и слов, загромождающих реплики чем-то необязательным, случайным и, следовательно, антихудожественным. Я допускаю, в некоторых отдельных случаях “несцеплённые” строчки могли бы так и остаться в композиции; допускаю, что в некоторых отдельных случаях их удалось бы без ущерба для смысла и единства формы “сцепить”. Но проделать такую операцию над стихом “Тёркина” на протяжении всей композиции — дело немыслимое и безнадёжное. Я не высказываюсь насчёт правомерности построения К. Воронковым той “рамки” (генерал — медсестра — комбайнёр и т.д.), в какую он помещает моего “Тёркина”, — это виднее театру, — могу лишь сказать, что и рамка эта меня не смущает, но кое-какие из прозаических реплик можно было бы поправить, освободив их от некоторой банальности и газетной выспренности. Если моё мнение что-нибудь значит для театра и автора композиции, хочу сказать, что поставленная ими задача подготовки спектакля, при нынешних условиях, к годовщине сов[етской] Армии — задача решительно нереальная. По-моему, было бы хорошо, на первый раз, подготовить и выпустить к 9 мая картину “В теплушке”. Музыка Соловьёва-Седого и при повторном прослушивании не показалась мне удачной. Боюсь, что композитор не “прочёл” “Тёркина” как полагается и подходит к нему, как к обычному случаю оснащения музыкой и песнями какого-нибудь заурядфильма. Впрочем, м.б., я ошибаюсь, да и не в этом суть дела. 10.II.61. Часов кремлёвских бой державный Доносит вдаль во все края До всех сердец твой подвиг славный, Твой клич, Советская земля. Взвивайся, ленинское знамя, Всегда зовущее вперёд. Уже идёт полмира с нами, Настанет день — весь мир пойдёт. 1 Как и не бывало месяцев, прошедших со времени Ореанды, когда я, возбуждённый одобрением этого куплета-припева, ежедневно переписывал свой вариант, по словечку, по полсловечку добавляя, меняя, убавляя и переставляя. Куплет мой в “коллективе” приторочили к другому тексту (главным образом Исаковского, но обмусоленного и другими, несть им числа) №1. Последние указания: куплет-припев утвердить, запев дописать, “коллектив” ограничить Ис[аковски]м, См[ирновы]м, Гр[ибачёвы]м, Бровкой, кажется. Завтра в три встреча этого состава у меня здесь. Сегодня первое утро, как начал прогонять слова и строчки первого куплета. Что-то чуется мне здесь верное (не “изложение положений”, а некие слова, оставляющие за собой, как само собой разумеющиеся, всякие такие “положения”). — 11.II.61. Б[арви]ха. Часов кремлёвских бой державный Доносит вдаль во все края До всех сердец твой подвиг славный, Твой клич, Советская земля. Взвивайся, ленинское знамя, Всегда зовущее вперёд. Уже идёт полмира с нами Настанет день весь мир пойдёт. Неодолимы наши силы, И с каждым годом, с каждым днём Всё ярче свет неугасимый, Зажжённый нашим Октябрём. Взвивайся, ленинское знамя… Все горячей в наш век суровый Мы любим родину свою, С ней до конца идти готовы И отстоять её в бою. Взвивайся, ленинское знамя... *
 
Совершенно ясно, что безнадёжные многолетние усилия “всемером петуха зарезать” происходят от неверного в корне принципа обязательности пересказа в гимне таких-то общеизвестных положений советской истории (официальной). Это принцип мертвенно-констатационный: Наша великая советская держава — государство рабочих и крестьян, свергнувших власть помещиков и капиталистов, государство многонациональное, союзное, установившее равноправие народов, построившее социализм и приступившее к строительству коммунизма и т.п. Гимн, как всякое поэтическое произведение, должен все эти общеизвестные положения иметь как бы только “в уме”, как сами собой разумеющиеся, и говорить о чём-то не прямо обязательном, как бы и не о главном, но на самом деле о самом главном, выражающем душу народа. Нужны строки и строфы хотя бы и самого общего смысла, но такие, чтобы они были к месту во всех случаях народной жизни (“в дни торжества и в дни печали”). Совершенно ясно, что с какой бы точностью ни были воспроизведены в зарифмованном виде общеизвестные обязательные положения, если в них не будет собственно поэтического, сколько-нибудь эмоционального начала, поэтического явления не произойдёт, гимн не получится. Нужны строчки, способные удержаться в памяти людей сами собой. Речь не идёт о самой большой трудности создания такого произведения в наше время. Музыканты — плохая надежда, им подан “утверждённый” текст, они с ним справятся чисто кибернетическим путём. Создание гимна — дело коллективное, пусть так, но каждый должен писать, не оглядываясь и не надеясь на “коллектив”, а так, как если бы он один должен был решать эту задачу. При всём этом несомненно, что выбор будет невелик.  * Различные варианты набросков к тексту гимна вошли также в записи, датируемые 12, 13, 14, 15, 18, 20, 21, 22, 23, 24, 25 февраля, 15 и 25 июня, 24, 26, 28 августа, 2, 10, 13, 14 сентября 1961 г. (12—13—14)15.II.61. Барвиха. Влип и вник в это дело просто в силу его невероятной трудности по существу при видимой лёгкости и обманчивой незамысловатости. Строчки сцепляются, меняются, перебивают одна другую, то и дело рассыпаются в прах и вновь сползаются. Только-только схватил простейшую задачу членения на двустрочия, и то не во всех строфах. Но уже есть несомненно годящиеся строки и даже, пожалуй, строфы, хотя в каждой хоть одна строка, но есть ещё, что допускаешь “пока”, скрепя сердце, с лукавой надеждой — авось приживётся, прирастёт, ан, глядишь, она не только не прижилась, и все другие омертвляет. Но это уже работа, не то, что в Ореанде, где я как бы для гимнастики перебелял одно и то же, не подвигаясь, в сущности, с места, занятого ещё в Москве. Завтра — “симпозиум” с соавторами, — на них малая надежда, одно только, что они суд, и суд пристрастный, — если уж признают, как припев, и строфы запева, то уж только при решительной моей победе.
 
Записать бы: 1) С.Ап. Герасимова с его подфадеевскими ужимками, восклицаниями, мимикой и пр., что прежде казалось занятным, а теперь только страшная неловкость, — всё кажется, что он знает, что я это вижу и отвожу глаза. 1  2) Старых большевиков с их проблемами рац[ионального] питания и долголетия и младенческим благодушием в отношении реального нынешнего мира. В отношении этого мира у них одна только претензия, что он, даже предоставляя им Барвиху и пр., недостаточно занят ими. 3) Снег, сосны, ёлки, овраг с железной решёткой — пиками по гребню на круглых трубочных столбах, бабы, расчищающие для нас прогулочные дорожки. 4) Второй или третий день на прогулках по “большому кругу” с увлечением строю партизанский лагерь в зимнем лесу; землянки, скот, согнанный сюда, дойные коровы, кони, запасы фуража и продовольствия; вылазки к большой дороге; маскировочные меры (топка ночами), госпиталь; предатель, убегающий на лыжах, и погоня за ним больного сердцем человека — (не догнать, нужно стрелять). Всё это отголоски давнего замысла на материале рассказов о рибшевских партизанах 2 , о белорусских колхозах, ушедших в лес со всеми пожитками и живностью и т.п. Замысел стоящий — как была в лесу своя маленькая советская власть вдали от Москвы (да она же была взята немцами!), от фронта — в почти безнадёжном отрыве от своего мира. — М[осква.] 15.II.61. Уважаемая Янина Викторовна! <вклейка> Ваше письмо из тех, что и оставить без ответа нехорошо, и ответить по существу невозможно. 1   Есть такие читательские вопросы, за которыми вполне угадывается понимание сути дела и, вместе с тем, желание “допросить” автора по всей форме: что да почему? Почему я пишу о судьбе “друга детства” 2   “совсем без возмущения против виновников, тех “русских людей” (кавычки Ваши), которые пытали, издевались”… и т. д.? Во-первых, я не считаю, что я здесь пишу “без возмущения”, т.е. бесстрастно, холодно, формально и т.п., во-вторых, я пишу всегда, имея в виду читателя, которому, как другу, не нужно говорить всего, — он поймёт с полуслова. Не поймёт — моя беда. Наконец, в-третьих, вместе с этим всё понимающим другом-читателем, я полагаю, что нет такой особой породы “русских людей” (кавычки Ваши мне не совсем понятны в данном случае), которые просто по призванию были бы палачами, мучителями себе подобных и были бы той “тёмной силой”, которая единственно виновата во всём. Дело гораздо сложнее, но того, что я не смог, по-вашему, выразить в книге, я тем более не берусь разъяснять в письме, — это уж совсем безнадёжное дело, и беда, если автор прибегает к этому. Второй Ваш вопрос: “как объяснить, что наша литература подчас угождает невысоким вкусам читателей?” Думаю, что это объясняется невысокими вкусами литераторов, стремящихся таким образом потрафить читателям. Желаю Вам всего доброго. А. Твардовский. 16. II.61. Поездка в Москву, для гимнической встречи (Исаковский, Грибачёв, Смирнов, Бровка), как и следовало знать, ничего, кроме неприятного чувства, не принесла. Накануне они уже встречались у Михваса. Сосредоточились на “варианте №1” Исаковского, который стал даже частично хуже. Меня сперва похвалили маленько (Гриб[ачёв] успел и на мой вариант сделать вариант). Огромная жажда любой ценой уцелеть в составе авторского “коллектива”. Особо жалок Бровка. Гриб[ачёв] нахален (ко мне): “Ты не умеешь работать коллективно, а я умею и люблю. Мы втроём книжку написали, успех имела”. И т.п. Я повторил свой старый девиз: “водку пить вместе, работать врозь”. Оставил компанию мирно, но не без неловкости. Во мне они видят только ту же жажду, что томит их. Подпишут что угодно, только бы это прошло. Как узнал утром от бедного Мих. Вас., сидели до 10 ч., “сводили”, свели, м[ежду] пр[очим], испортили лучшую строфу Исаковского. Про себя решил: совесть моя чиста, делал, старался и буду, если потребуется, доделывать, но если пройдёт (скорее всего) коллективный вариант, буду просить об одной милости — не называть меня в числе авторов. Назовут — и никуда не денешься. Утром начал раскопки “Т[ёркина] на т[ом] св[ете]”. Очень быстро отшелушилось всё лишнее из струганого и переструганного вступления: — Что за штука? В чём секрет — Чую толки эти. — Странный, знаете, сюжет: Тёркин на том свете. И т.д. Но эта строфа начальная ещё не сработалась. Дальше много отработанного и крепкого. Буду перебелять, развёртывать в плане малеевском (59 г.). — “Вот чем, значит, смерть страшна” (Что ничего нельзя поделать). Встреча с другом, который сроднился с “тем светом”; выход на этот свет (без нагромождений первого варианта), нужна тетрадь 56 г. (Малеевка). Спихотехника — словечко Засядько (фигура!), в смысле — спихнуть дело, сбыть с рук, чтоб оно за тобой не числилось. Живут люди в этом хоть и потускневшем несколько, но достаточно комфортабельном заведении, люди все “руксостав”, очень много знают о жизни за пределами таких мест — о деревенских делах и т.п., охотно (в известной степени) говорят обо всём этом, а живут, по всей видимости, без большого беспокойства. Один З., в знакомом для меня состоянии “оклемания”, заговорил о просчёте (в деньгах) в 7-летке, употребил это словечко и, видно, много знает и несчастен, хоть и не без похвальбы. 18.II.61. Строг читатель, начеку, С места в точку метит. Хвать за первую строку, — Тёркин на том свете?.. — В век космических ракет, Мировых открытий — Странный, знаете, сюжет… — Да, не говорите. — Сказка, что ли, невдомёк. — Ни в одни ворота. — “Сказка — ложь, да в ней намёк”. — То-то и оно-то. Не вдруг, не вдруг. Экспозиция не должна быть развёрнутой, иначе утратит в эффекте изложение прибытия на тот свет и т.п. И, опять же, нужно начать с дела. Когда отрешился от “текста гимна”, то вдруг пришла мысль, что всё же “Часов кремлёвских бой державный” — стихотворно. Можно начать просто “Отчизна-мать”. Строфа о “языках”, м.б., должна быть повёрнута ещё разок. Засядько — жуть: выпивает одеколон в номерах знакомых, предпочитая тройной, как мы водку, но не брезгуя и цветочным, как мы портвейном и т.п. 18–20.II.61. Гимн нужно докрутить безотносительно к тому, кем он будет подписан, и даже к тому, будет ли он осуществлён. Я буду испытывать огромное удовлетворение, если удастся не допустить в этом произведении-документе, рассчитанном по крайней мере на годы, стыдных строк и слов. — Продолжаю перебелять “Тёркина на том свете”, как он стал уже было складываться в последний мой приступ к нему в 59 г. Покамест идёт хорошо. Очень доволен, в сущности, видя нынешний его вариант в перспективе, что старый вариант с его несовершенствами (чисто художественными) не увидел света. Одна беда, что тогдашнее его запрещение может помешать и новому варианту явиться на свет божий, но тут уж — будь что будет. На худой конец пусть лежит в тетрадке, но я с этим делом должен развязаться. Более всего первоочередным я писал бы сейчас “Дом на буксире”, но нужно зачистить всё старое. 1  Изъятие органами экземпляров романа Гроссмана — в сущности это арест души без тела 2 . Но что такое тело без души? П[оликарпов] ещё не вернулся. Дважды говорил с Гроссманом — он подавлен. Мне не кажется это мероприятие разумным, не говоря уже о его насильственном характере. Дело не в том, что для Гр[оссмана] с его дурью эта акция — подтверждение того, о чём он вещает в романе, а в том, как это скажется на всех людях нашего цеха. Взят и мой экземпляр, хранившийся в сейфе в Н.м. Таким образом, часть того недоверия, которое обращено к автору, относится и ко мне. Ах, горе луковое, несмышлёное. 21.II “Это ещё не заслуга, Панаев, встать в одно прекрасное утро человеком истинным… Даровое не прочно, да и невозможно, оно обманчиво. Надо положить на себя епитимью, и пост, и вериги, надо говорить себе: этого мне хочется, но это нехорошо, так не быть же этому. Пусть вас тянет к этому, а вы всё-таки не идите к нему; пусть будете вы в апатии и тоске — всё лучше, чем в удовлетворении своей суетности и пустоты”. 1  (Белинский — письмо 1842 г.) 24.II. Это, действительно, редчайший из моей редакторской практики случай, когда не кто-нибудь, а я сам одобрил вещь, которую затем единогласно все признали несостоятельной, — все, кого я стыдил и упрекал уступчивостью и нетребовательностью и кто, действительно, часто одобрял плохие вещи. 1   Герасимов с лёгкостью, незаметно для себя, перенимает “цитатные” (Марьямов) интонации и ходы извне, как он, не замечая того, “играет” Фадеева. Письмишко, по совету Дементьева, решил не вручать — для чего? Раз он хочет жениться на невесте до выявления её недостатков, которые помешали бы ему жениться на ней, — пусть. Барвиха, 24.II.61. (Неотпр.) Дорогой С.А., мне странно, что ты отказываешься ознакомиться с отзывами новомирцев на сценарий “Л[юди] и зв[ери]”. Ты вправе недоумевать: гл[авный] редактор прочёл мою вещь, сказал, что она ему нравится (за исключением “госленты” и, м. б., ещё частностей) и — вдруг — он суёт мне отрицательные отзывы своих соредакторов. Но дело в том, что на этот раз главный редактор дал маху. Я примерно в том же положении сейчас, что и ты, с тою разницей, что твоё положение внешне даже солиднее: ты написал, как написалось, и не отказываешься от того, что написал. Ты убеждён, что всё в порядке. Но, дорогой Сергей, если эта убеждённость не может выдержать малейшего дуновения критики и ты её, эту убеждённость, должен таким образом оберегать, дело плохо. Я всё же прошу тебя прочесть отзывы — ведь это как-никак “глас народа”, и люди все почтенные, и Дементьев наименее из всех предъявляет претензии к рукописи, и доводы, напр., Овечкина, заслуживают внимания, и замечание Марьямова насчёт “цитатности” обосновано. Я очень жалею, что такой конфуз получился со мной. Но было бы совсем неладным делом теперь, когда я вижу, что я ошибся, впадать в амбицию (как это, увы, делаешь ты) и осуществлять своё право главного “наплевать и забыть” и печатать вещь. Сейчас я вижу, что дело это не принесло бы нам с тобой чести. Но больше того: я не хочу (хотя, конечно, хозяин-барин и воля его), чтобы ты ставил эту вещь, по кр[айней мере] в таком её виде. Вспомни, что зачеркнуть — иногда означает то же, что написать. Я знаю, как это бывает нелегко. — Сбрось с себя наваждение, взгляни на вещь спокойным, объективным взглядом, как на чужую, и ты увидишь, что она не то, чем кажется ещё тебе и чем показалась было мне. Я сейчас легко могу представить, как бы ты едко и со знанием дела разнёс бы этот сценарий, будь он написан не тобою. Беды особой нет. Если тебе нечто незаменимо дорого в вещи, дай ей побыть на покое, вернись к ней вновь, перепиши, ибо это дорогое, м.б., не выявилось в ней объективно и, если оно есть в твоей душе, оно выявится. А так — нельзя. Прости мне это послание, но я не мог уклониться от сути дела, пользуясь твоим заявлением, что ты, собственно, и не хотел печатать вещь до постановки.
Твой А. Твардовский.
25.II.61. Все эти дни, вперемежку со всем остальным (гимн, Гроссман 1 , домашние дела, Герасимов с его сценариями и т. д.) под впечатлением рассказа Вс.Ник. Столетова об одной ВАКовской истории (“дело” в трёх томах, перешло в четвёртый). Женщина-учёный, директор некоего НИИ или станции, расположенной в Подмосковье, выдвинувшая и воспитавшая, в числе других, молодого способного парня, ставшего под её руководством кандидатом наук, её надеждой и гордостью, была посажена в 37 г., накануне защиты своей докторской диссертации, с которой она дала познакомиться этому парню (в числе других лиц и, м. пр., одного старого учёного). К моменту её реабилитации молодой человек — доктор и директор её института, а старый академик — давно покойник. Она убеждается, что диссертация, защищённая молодым человеком, — её работа слово в слово, подаёт заявление в ВАК, указывая на плагиат, но ничего не говоря о том, что ей известно, кто её посадил. При реабилитации ей показали (так бывало, напр., с Петринской 2 ) донос молодого человека. Но как доказать, что диссертация её? Никаких следов — он всё зачистил. Чудом обнаруживается у одинокой дочери (старой девы) покойного академика экземпляр её диссертации. Всё ясно всем, но молодой доктор решительно отрицает плагиат, не отрицая (он умён!) известной связи идей, материала и т. д. Кто-то из членов ВАКа задаёт вопрос с оговоркой, что он, м.б., не идёт к делу, и на него можно не отвечать, не имеет ли молодой отношения к её беде 37 г. Она отвечает, что не хотела бы говорить об этом не имеющем отношения к науке обстоятельстве, но, коль скоро вопрос поставлен, то — да, так-то и так. Он: нет, ложь, ничего не писал и т. д. Один из членов ВАК, почтенный и влиятельный учёный, юрист, говорит, что это, хоть и трудно, но можно проверить, и доставляет в ВАК фотокопии документа. Молодой припёрт к стене, но автоматически переприсудить степень доктора ВАК уже не считает возможным — у молодого были добавки в результате работ институтского коллектива, поставленных за это время опытов и т.д. Ей — нужно работать, и она уже не может пойти по следам молодого — наука не стояла на месте. Чем это кончится? Вот бы роль для Макаровой в герасимовском фильме, если уж он не может без Макаровой постигать и отражать гуманистические проблемы века. — 28.II.Вторник. Днями становилось похоже, что дело с Гимном идёт к концу. П[оликарпо]в собрался докладывать, что “нужно утверждать”. В воскресенье он приезжал уже с тем, что докладывал М[ихаилу] А[ндрееви]чу 1 . Новых требований нет, как будто, кроме малостилистических, но нет и “утверждения”, одно вовсе не воодушевляющее пожелание “поработать” и предложение взять “содержательную” часть из “коллективного” варианта. Последнее я недвусмысленно отклонил, заметив, что брать оттуда нечего. Однако это предложение само по себе означает, что центр интереса переместился на мой вариант. В соответствии со своим планом довести вопрос до “высшего уровня” П[оликарпо]в передал мой текст В.Сем. Лебедеву — для ознакомления с ним при случае Н.С. 2 в его поездке в Сибирь и т.д. — С Исаковским я говорил отчасти уклончиво относительно дальнейшей работы, т.е. я, мол, покамест откладываю, а там видно будет. Но вчера же дозвонился до Свиридова 3 , который, “откровенно говоря”, заявил, что текст мой всё ещё страдает “стихотворностью”, и я с этим вполне внутренне согласился. Нельзя, м.пр., не признать, что М.А. всё же улавливает некую неокончательность текста, хотя, со стороны стихотворно-содержательной, м.б., уже нет прямых возражений. Свиридов намерен написать новую музыку, но предлагает мне заняться с ним у рояля, уяснить некоторые необходимые вещи. Это я смогу сделать только по отъезде отсюда. М.пр., если бы Исаковский смог “упростить” мой вариант, я был бы только рад, вопреки “мелкому бесу” авторства — ведь я же говорил (и эти слова переданы П[оликарпо]вым на “предвысшем уровне”, что, мол, пусть хоть С. Островой подписывает и числится автором, только бы дело было сделано достойно. По “Т[ёркину] на том св[ете]” дошёл в черновом перебелении до конца более или менее торной тропы. Думается, что всё идёт складно. Ещё есть какие-то кроки для продолжения — встреча с “другом”, приобвыкшим на т[ом] св[ете]. А дальше — много ли, мало — пробиваться “целиком” — неприятие и отрицание “того света” и возвращение “наверх”. Всё это — минуя дробность, нечёткость и рассыпчатость первого варианта (“вёрстки”), к которому уже несть возврата. История должна быть цельной, незамысловатой, не должна утрачивать повествовательного развития “сказки”. Бедняга зав. сектором отдела ЦК Гр.Вас. Шумейко вчера познакомил меня с двумя картинами своей пьесы из современ[ной] колхозной жизни (стр[оительст]во узловой электростанции, конечно, и странная позиция в этом деле предколхоза и правления). Первая картина — очеришко районного уровня, разбитый на голоса, загромождённый многократным “здравствуй(те) — здравствуйте”, вторая — вдруг белый разностопный ямб в связи с появлением на сцене секретаря райкома. Трудный случай, а парень хороший и неглупый. Искусство настолько примитивизировалось, что подражать ему — соблазн невольный для людей, далёких от искусства. 1.III.61. Написал двухстраничную заметку о радио-“Тёркине” Д.Н. Орлова 1 — давний мой долг перед памятью покойного и перед его вдовой А.В. Богдановой, подарившей мне даже часы покойного “с репетицией”, золотые. Пошло два сеанса. Сперва набросал с элементами “воспоминаний” о личном знакомстве и чертой внешнего облика — исключил это сегодня. Очень остерегался “яканья”; но всё же хвалить исполнение “Тёркина”, вернее, отмечать его доподлинно народную популярность через радио и, гл[авным] обр[азом] Орлова, невозможно, не имея в виду значения самой вещи. Радио и Орлов в судьбе “Тёркина” — момент, упущенный мною в “Ответе” и в “Автобиографии”. При случае — восполнить этот пропуск. 2  У Д.Н. — в его улыбке, особенно в нарочито оживлённом добром и весёлом лукавстве прищуренных глаз, когда он подходил к вам немного вперевалку, раскачиваясь плечами, подвижный, лёгкий и вместе приземистый, основательный, — во всём его облике выражалось как бы нетерпеливое ожидание услышать от вас нечто прелюбопытное. И одновременно в этой повадке была готовность самому рассказать вам что-то не менее занятное и примечательное. И, действительно, он либо спешил вам что-нибудь сообщить в этом роде, прочесть “кусочек”, обронить шутку кстати, либо вас понуждал поделиться “чем-нибудь новеньким”, вспомнить что-нибудь непустяшное, стоящее внимания. И это впечатление, эти глаза умного, доброжелательного человека, всегда проникнутые живейшим интересом и вниманием к миру и людям, к причудливому и ёмкому словечку родного языка, — это впечатление с годами заслоняет передо мной другой его облик, поразивший меня незадолго до его смерти, — выражение подавленного страдания, печали и как бы недоумения перед жестокой напастью. А может быть, подключить к заметке? И такая память о человеке и художнике в его высоком творческом существе вполне правомерна, хотя и не может ещё целиком исключить иную память! 2.III.61. Неужели, когда я думаю о сообщённом мне (П[оликарпо]в) решении об увеличении количества Лен[инских] премий, во мне говорит мелкое чувство личной корысти, что больше премий, то они меньше в своём значении. Нет. Для меня лично это уже не так важно — получить ли премию в соседстве с Кожевниковым и Марковым или ещё с кем вдобавок. Говоря по-серьёзному, в нынешнем предстоящем присуждении достойных премии вещей — одна, да и то с оговорками, — это “Дали”. И неизвестно, что лучше — быть ли отмеченным среди четырёх (и тем самым поднятых в своём общественном, хотя бы и временном, значении) или среди 16-ти, когда уже всем будет ясно, что это премирование по принципу представительства республик, т.е. распределение. Мне, в сущности, и так и так всё равно, ибо не премия возвышает вещь, а скорее вещь премию. Тут лишь одно, что тебя не обошли. Не могли обойти — как раз для поддержания этого распределительного принципа. Обойди ком[ите]т 1 “Дали” — это весьма уронило бы его и без того невысокую политику присуждений. Но дело не во мне, а в деле. Для дела это плохо. Это всё то самое: потакание большинству, отказ от принципа увенчания действительно редких и бесспорных вещей, сведение на нет принципа отбора по качеству. Ничего нового здесь нет, всё идёт, как давно заведено. — Зачем он приехал посоветоваться после того, как решение уже состоялось и его нужно проводить? И это неново. И всё в целом, м.б., не такая уж беда. То, что достойно, будет всё равно стоять поверх премий, высшая премия — время, вопреки обычному уровню понятий. 5.III.61. С утра совершенно прояснилось, что перегонять с места на место “картинки” того света — не пойдёт, они мне кажутся уже какими-то вчерашними, отболели, и цепляться за них нечего. Тем более, что видение того света в таком плане, до встречи с другом, неправомерно. Постижение того света — в фокусе “встречи с другом”, в темке первой части, развитой мною уже порядочно, в плане непрерывности столкновений живого с мёртвыми. Заглянул в вёрстку — там очень немногое уцелевает для нынешнего плана. И — пусть. Хотя — наверняка — знающие тот вариант будут сожалеть о тех или иных памятных им местечках. Но незнающих больше, в них дело, а кроме того, не обязан я следовать за всеми теми мотивами и ходами вещи, что складывались когда-то, — пусть они следуют за нынешним планом: что годится — сюда, что нет, то за борт, хоть бы и были отдельные строфы или куски сами по себе неплохи. Нет, если эта штука тогда не явилась в свет, то теперь уж она будет не той в плане и деталях. Я, впрочем, и тогда чувствовал, что с середины утопал в рассыпчатой каше картинок, натяжённых придумок и т.д. Встреча с другом. — Поиски Тёркина по подозрению, что он живой. — “Я останусь в меньшинстве!” “На-гора!” Не дай бог в такой вещи — тянучка, она может взять только темпом, сцеплённостью этапов, энергией и простором выдумки. 1 6.III.61. Кажется, выхожу на тропу: Тёркин встречает друга, тут много годящегося. Встреча выявляет полное взаимопонимание друзей: “Может, ты мертвец неполноценный”. “Я не против”. Розыски Тёркина по тревоге на том свете. Ах, раз так, то я солдат ещё живой. Мне тут делать нечего. Друг уговаривает: не следует уходить с того света — всё равно возвращаться. Нет. Да и трудно. Что поделать — Тёркин раз — и “на-гора” — оттуда, как отсюда, бывает мгновенно. Не обременять вещь большими претензиями, пусть будет такая, как сложилась в своей наиболее естественной и свободной манере шутки, с некоторой, конечно, начинкой, но не навязывать ей непосильных задач. И пусть лежит до поры, но уже очищенная от шелухи первого варианта, когда, сбившись с лёгкой тропы первовступления в мир загробный, я начал мудрить и накручивать. 8.III.61. Ветреное и легкоморозное утро, прогулка по “большому кругу”, обычное сожаление о том, что каждый день — день особый и неповторимый и не записать всего. Ночью, говорит сестра, страшно шумел ветер, я ночью ничего не слыхал, но и Маша говорит, что в городе — и то всё дрожало от ветра. Это расшумелись сосны, полностью освобождённые от снега, обмытые и просохшие — уже на них нет ледяной корочки. И сейчас шумят. Вручаю постепенно гостинцы сёстрам и няням, — и ничем не отметить этот день вроде нельзя было, и отмечать как-то неловко, — никто этого здесь не делает, да и невозможно охватить всех, а значит, будет, хоть и малый, но всё же оттенок обиды или огорчения с чьей-нибудь стороны. Пакет с конфетами, заготовленный для подавальщиц, засунутый в московскую бумажную сумку (с бут[ылкой] шамп[анского]), ночью или утром расклевали синицы — дарить нельзя. Как часто я сожалею о пустяковости записей, которые могли бы быть таковыми лишь при регулярности и полноте, а то — вдруг — ни с того, ни с сего. И как много существенного и ценного остаётся за пределами этих записей — соображения, встречи, каждодневные впечатления бегущего времени. 1. С.М. Будённый. 2. А.Ф. Засядько. Вчера начал по порядку заносить в малеевскую тетрадь все высвобождающееся и годное из “вёрстки”. 9.III.61. Вчера переписывал в малеевскую тетрадку “высвобождающиеся” из Вёрстки строфы в примерной последовательности (встреча с другом) и вдруг учуял концовку — способ возвращения с того света. Где-то были строчки: туда Улицей зелёной Прибывают поезда. А порожняк? Он, естественно, отправляется “наверх”, на этот свет, за новыми партиями пассажиров. Т[ёркин], прибывший “туда” пешим ходом, оттуда устремляется с порожняком. На площадке тормозной — или ещё как. Но эта концовка должна быть после какого-то ударного места, подводящего итоги скитаниям Т[ёркина] на т[ом] свете: Вот чем, значит, смерть страшна. Ничего не мочь, не сметь — Вот что значит смерть. А если мочь и сметь, то ничего не страшно, т.е. на этом свете. — Не слишком ли вчера обрадовался скруглению в проекте? — Но вещь стала видеться вся. И ничто из опущенного и опускаемого теперь в Вёрстке назад не просится. Возвращение поездом даёт, между прочим, сцепление с началом: поезда. 11.III.61.Б[арви]ха. “Поле оббежал”, не имея ни минуты иллюзии действительного завершения вещи, но и чувствуя, что она выпростается-таки из варианта Вёрстки, стала безусловно ровней, стройней, логичнее, сцеплённее и непрерывнее. Правда, остаётся основной её грех — неполная отчётливость содержания, некоторое противоречие между условно-сказочным миром идеального бюрократизма и несколько мрачноватой аллегоричностью загробности. М.б., это и не будет вытравлено до конца, но кое-что поунять можно. Напр[имер], нужно свести как-то слово “мертвечина” в том почти смысле, как употребил его Маяковский: “ненавижу всяческую мертвечину”, — т.е. в смысле чего-то мёртвенного, отживающего или имеющего быть изжитым, с чем “человечество расстаётся смеясь” 1 . И, м.б., кое-где слова мертвец, мертвецы заменить мертвяками, ибо мертвец слишком серьёзно и не очень подлежит смеху. Все мы, братец, мертвяки… Всё же рад, что возобновил возню с вещью, что оторвался, наконец и безвозвратно, от Вёрстки, т.е. высвободил из неё всё, что годится (м.б.. не всё и, м.б., лишку), и уже имею дело, в сущности, с новой конструкцией. Главный узел вещи — во встрече с другом. Подобно тому, как в главе “Смерть и воин” — пря * (* Борьба, состязание, спор (книжн., устар.).)живота и смерти, здесь — пря, т[ак] ск[азать], доброго, советского “живота” с мертвечиной, здорового и здравого с уродливым, фантастически-нелепым, абсурдным духом “того света”. Тут, конечно, вряд ли мне застегнуть все пряжки, но и не беда, только бы в главном застегнуться покрепче. Под конец нужно что-то ударное, выходящее как бы из ритма повести-диалога, вроде кусочка “Дед мой сеял рожь-пшеницу”. Может быть, это “песня Тёркина”, если таковая возможна, — жизнь, здоровье, разум, смех. Жизнь, здоровье, смех и разум. Шутка — делу не помеха, Разум с правдой заодно. Кто на свете против смеха, Тому света не дано. С малеевских клочков (59 г.). Всех красот и всех чудес Нет десятой доли. Тёркин был уже не тот. (Что на свете ни рожна — не боялся —) Вот, чем, значит, смерть страшна. * Тёркин — что на этом Не страшился ни рожна, Перед Тем смутился светом, — Вот, чем, значит, смерть страшна — Тем, когда один на свете, Никого ещё в виду. И когда не ты в ответе За удачу иль беду. И хотя б душой не мочь ** И когда тебе едино, Всё равно — что день, что ночь. Ничего не мочь, не сметь — Вот что значит — смерть, Сам питомец того света, Скажет он: зачем тот свет. Они пишут так, как будто не было у нас Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Тютчева, Блока, Маяковского, а были только Бенедиктов да Кукольник, Апухтин с Надсоном, да Игорь Северянин, в лучшем случае Гумилёв и Цветаева. * Зачеркнуто автором.
** Отсюда и до конца набросков автором зачеркнуто.  13.III.61. Москва. Вторичное чтение (Маше и Ольге) после барвихинского (Горюнову, Шумейко и Котову) укрепило ощущение “оббежания поля”, но и выявило существенные недостачи. 1. Тревога по поводу “просочившегося живого” вообще, а не именно Тёркина. 2. Выход на-гора нужно вдруг, на середине строфы, — и вдруг доктор, жизнь, этот свет. 3. Не пересыпать ли диалог с другом картинками того света, кое-чем из того, что меня раздражало рассыпчатостью и дробностью и статичностью? М.б.! Переписываю из малеевской тетради то, что занёс туда в Барвихе, чтобы всё было на листах. А потом — резать и наращивать. Хлопоты по переезду. Слава богу, что я в порядке. А то Б[арви]ха чуть-чуть под конец не обернулась тем, из-за чего туда ездим. 17.III.61. М[осква], Кутузовский просп[ект]. Пятый день напряжённого (и физически, и всячески) состояния сборов, которым не видно конца, и того настроения, которое сопровождало даже переезд с Могильцевского на ул. Горького: резкая и наглядная черта под целым периодом жизни (здесь 10 лет), который уходит, ушёл безвозвратно, и как бы он ни был плох, странно было бы надеяться, что впереди — лучший (хотя теплится и такая надежда). Всего этого комплекса не перекрывает условная и относительная радость переезда на новую квартиру — она слишком уж запоздала и не полна даже в том тщеславном объёме, какой представлялся в горчайшей в этом смысле бесквартирной юности и более поздних годах: кв[арти]ра не так уж и хороша, далеко не всё, просто не всё совпадает в ней с привычными за многие годы представлениями о том, как и что в ней будет. Правда, преимущество возраста в том, что уже нет тех претензий ко внешним условиям бытия, нет и резкого разочарования. Квартира ничего сама по себе не решает. Главный прибыток, что близкие мои вроде как обретают некое удовлетворение, освобождаются от того томления ожиданий и предположений, которое особенно обострилось с выделом Вали и потерей Олею её “уголка”. Это пятая в моей жизни квартира. 1. См[олен]ск, Краснознамённая, 19(?) 1 , комната в первом этаже двухэтажного деревянного дома, в трёхкомнатной квартире без каких-либо удобств. До этого “углы” и житьё у тёщи в одной комнате со всей плоймой * . 2. Москва. Могильцевский. Полупроходная комната в первом этаже двухэтажного старомосковского клоповника, в квартире на четыре семьи — с “немцами”, хождением на кухню через их столовую, соседством П. Орешина 2   и т.д. 3. Ул. Горького, 15, кв. 33. Первая отдельная двухкомнатная с “гор. — холом” и пр. 4. Эта, в доме “Известий” 3 , из двух двухкомнатных, с двумя тяжкими “реконструкциями” — превращением её сперва в пятикомнатную, а затем — в связи с отпочкованием Вали — в две: однокомнатную и трёхкомнатную, откуда теперь выбираемся на 5. Котельническую (4 ком., 84 м, 3-й этаж, расположение плохое, кухня малая, но в целом всё же “министерская”). * Сборище (смоленский диалект). 19.III.61. Кутузовский проспект. Кажется, последнее утро здесь, у этого окна с Москвой-рекой под ним и многоэтажным “комодом” на том берегу. Вчера перевезено всё самое тяжёлое, но день ещё предстоит напряжённейший. Пожалуй, нет более удручающего и чем-то стыдного занятия, как перемещение этих предметов — со спуском их с пятого этажа и взволакиванием на лямках и т.п. на третий (или какой ещё!) — предметов, которые хороши и нужны, когда стоят на месте и на долгие годы забываешь, какие они тяжёлые, громоздкие, мучительно отрывающие руки на поворотах лестницы и чувствительные к малейшим толчкам, ссадинам, сотрясениям. Только и смог, так это выбраковать часть книг (на дачу до поры), которых заведомо не прочесть или прочитанных, но не требующих повторного к ним обращения. Библиотека должна быть из книг любимых и необходимых, в том числе справочных, — и всё. Но какой, в сущности, стыд и ужас — восемнадцати- или более- пудовый сундук-пианино, о котором “бригадир” сказал, потрогав на новом месте клавиши: расстроенное, наверное, никто и не играет. Однако всякое трудное дело, когда оно уже больше чем на половине, становится уже не столь неприятным и даже сообщает ощущение чего-то преодолённого, исполненного, и уже не так страшно. Глаза боятся… Сталин говорил, что у нас не было для индустриализации страны ни возможности эксплуатации колоний, ни возможности внешних займов и что мы не могли пойти на ещё один источник средств — ограбление деревни 1 . Но в известном смысле мы пошли на это — на исторжение из деревни не только материальных средств, но и человеческих кадров, на перемещение их в города и на новостройки. Первая мощная волна — годы великого перелома, “революции сверху” — уходили, кстати сказать, наиболее грамотные или профессионально обученные люди, и не в первую очередь бедняки. Затем были и другие волны (расхуторизация, сокращение выдачи на трудодни, обученность молодёжи в машинном деле) вплоть до послевоенного отлива. Сколько, между прочим, живых не вернулось в деревню. Но деревня держалась и держится многими коренными зубами за землю, — теперь (к 30 г.) она была в достатке, на ней только что начали жить порядочно в 20-х годах. Не самый ли трудный зуб — “осёдлость”, усадьба-дом и приусадебный участок, до сих пор оказывающий столь серьёзное сопротивление в неравном бою с социализмом. Для многих и многих дом и участок — уже единственный стимул выполнения нормы (в трудоднях) на колхозном поле. И за хорошую работу там им социализм давал послабление в смысле пользования этим маленьким, но живучим капитализмом. Замысел целины объясняется не только прямым расчётом “займа” на стороне от старопашенных земель, но и соблазном развернуться на чистом свободном месте, где техника, организация труда и всё преимущество крупного хоз[яйст]ва могло сказаться в “чистом” виде, — всё заново и без помех “маленького капитализма”, без стариков, садиков, колодцев и пр. И они сказались, но не могли не сказаться и другие стороны, не столь выгодные моменты (запустение ещё большее старопашенных земель), фронтовой характер освоения новых земель, характер “операции”, при которой огромные потери неизбежны. То, что испокон веков делалось на земле людьми, родившимися и обученными на ней, т.е. производство хлеба, под своими “старыми грушами”, делалось теперь сборным, как на новостройке, народом, по преимуществу молодым, т.е. наименее приверженным земле, часто вовсе не деревенским и т.д. Но всё же “операция” эта гениальна, даже если бы пришлось вновь отступить, дать отдохнуть этим землям и сосредоточиться больше на старопашенных. Ах, как надо мне, наконец, написать свой рассказ, где много может поместиться. Этими днями растроган был (так, что тотчас ответил) письмом некоего литовца Альбаноса Расмужиса, называющего себя “простым любителем литературы и искусства”. Письмо посвящено моей прозе (4 тому). “С Вашими поэмами и стихотворениями познакомился сейчас после войны, но Вы потом возглавляли ряды поэтов. Но вот прочёл 4 том Ваших сочинений, и сразу стало ясно: рядом с Шолоховым — Вы. Они захватили меня знанием жизни, красотой изложения и особенно — любовью к родине, человеку, правде. В газетах часто пишут о братстве между народами. Но эти часто слышимые слова не имеют никакого воздействия. А вот прочёл Ваших сочинений 4 том, увидел Бондарчука в фильме “Судьба человека”, по Шолохову, и действительно почувствовал братьями всех: и воинов, отдавших жизнь за родину, и печников, и солдата, валившего стену и утверждавшего, что разрушать легче, чем строить, и Вашего соседа Мартыныча с женой, даже того солдатика, который после войны хотел 4 года сидеть в “тристоране”… Особенно полюбил белокурого мальчика, где-то на смоленских перелесках среди стада читавшего книжку (Некрасова в красивом переплёте нельзя брать на пастбище!..). Как всё это знакомо! Жизнь в романах Шолохова для нас некоторого рода экзотика: и природа иная, и обычаи у людей иные. И дерутся сильно, по-южному… А у Вас люди живут, думают почти так, как и у нас, в Литве. А как Вы правдиво описали наш край во время войны, когда проходили с войсками! Простите за письмо и примите моё сердечное литовское спасибо”. (Каунас, ул. С. Нерис, 21-а-1)
 
17.IV.61. Первая запись на новой квартире. Вчера попытался написать нечто послепраздничное, раздумчивое, но что-то не пошло. Оркестры стихли, отзвучали речи, Парадных флагов свёрнут яркий шёлк. И беспримерный праздник этой встречи, Как всякий праздник, в будни перешёл. Ан минул день, когда родного сына Не только в мире некая семья, И не одна страна у стен Кремля — В слезах встречала и превозносила, Венчая славой, собственно Земля. И жар волненья, сладкий и тревожный, Внушал всем нам такой подъём души, Когда бывают все слова ничтожны И все при том нужны и хороши. Дальше — о тех, кто, вылетая в обычный боевой вылет 41 г., такие же хорошие ребята (юность и мужество), не имели за собой внимания всего мира, не могли рассчитывать на него. — Ты помнишь ли, что ты один из них. Ещё раньше, когда позвонили из ТАСС о предполагавшемся сообщении (его ещё не было), пробовал слепить некую заготовку: Перед несчётными веками, Что над мирами протекли, Горжусь моими земляками — Сынами матери-Земли. 27.V.61. Внуково. Вчерашней церемонией вручения закончился, кажется, ещё один период славы со всеми её накладными расходами 1 . Письма, конечно, дают осознать себя “частицей духовной необходимости народа”, но что дольше затягивается период неписания, то на душе тоскливей и тревожней, и этого состояния не скрасить никакими средствами извне. Некоторое спокойствие даёт только абсолютно трезвое длительное состояние, когда мысль начинает высвобождаться из неразберихи всяческих многосложных воздействий и проясняются “творческие планы”, задачи ближайшего и последующего будущего. В этом году было бы хорошо 1. Окончательно перебелить “Т[ёркина] на т[ом] св[ете]” и либо погребсти его в своём “наследии”, либо уже вывести на свет божий. Допускаю, что, м.б., и не удастся вывести — что-то, м.б., отболело и уже не покрывает того, <что> требуется, м.б., и сатира, да другая, на более широкой основе. 2. Рассказ “Дом на буксире”, который уже в какой-то мере упреждён Фоменкой, но всё равно необходим мне. 2 3. Статья по письмам и откликам на речь на учит[ельском] съезде. Нужно, однако, побывать на двух-трёх уроках литературы. 3  4. Очерки о Польше и Болгарии, если состоятся поездки туда и туда. Подоснова — прошлые посещения этих стран и разное. Это будет по линии “Родины и чужбины”. 5. Байкальский рассказ. Житейские и служебные дела в большом напряжении: необходимость срочного устройства Лены в санаторий 4 , а вслед за тем М[аши] в больницу — хоть бы на две недели; заявление Демента об уходе (после “неприятного разговора” по статье А. Штейна (№6) и очерку Рахманина (№3) 5 . Неотложность поездок в См[олен]ск и Яр[ослав]ль. 6 Вновь взбудоражившая воображение мысль о покупке дачи Виноградова: без такого угла мне не записать по-настоящему (кв[арти]ра явно не для этого — не только писать, спать трудно — шум и грохот площади под окном). Если не Виноградова, то всерьёз приниматься за дооборудование своей, но довести здесь всё до того уровня (вода и пр.) не видно. Сегодня едем смотреть — ещё раз. 3.VI.61. Внуково. На секретариате собирался выступить по “молодым”, воздержался, и хорошо 1 . В редакции на другой день, распутывая концы дискуссии, затеянной и брошенной А. Дементом, беседовал с Руниным, кричал на него: что вы принимаете всерьёз Евтушенко и т.п. Он терпеливо возражал. Меня раздражала его убеждённость, что речь идёт о таланте вроде Лермонтова, хотя так уж он прямо не говорил. 2 — Вы не можете себе представить, как он популярен, ему нет равных, исключая вас (вежливость!). Его книг не достать и т.д. — Да, но тиражи его пустяковые. — Любой тираж он поднимет, любой. Ведь его урезают, ограничивают. Я невольно почувствовал, что, м.б., я тут что-то просмотрел, что-то произошло и развернулось (“В провинции он ещё более популярен, как московская мода, которая в самой Москве, м.б., уже и не всеобъемлюща”) вширь. Мне ясно и жутко было, что дело не в “таланте”, не в Евтушенко как таковом, а в той аудитории, которая жаждет чего-то “антисофроновского”, чего-то на зап[адный] образец, чего-то не казённого, и коль Евтушенко полузапретный плод, то и подай его. Это дело серьёзное, ни в какое сравнение не идущее с личными данными Евтушенко. Это показатель того, что происходит в среде не рабочей (а м.б., и рабочей) и не колхозной (а есть такая?) молодёжи столиц и университетских городов как реакция на развенчание “культа личности”, на неустройство и др. (болезненные моменты, связанные с реформой школы и т.п.). Это — неомещанская среда с чертами несомненного буржуазного влияния послевоенной формации, “влияния”, которое только отчасти идёт извне, а в основном складывается “дома” под воздействием форм[ально]-бюрократ[ического] окостенения комсомола, методов преподавания идеологических дисциплин, сделавших великое учение скучными страницами обязательного учебника, — “пройти, сдать и забыть”. Прочёл вчера подряд книжечку “Яблоко”. Что говорить, парень одарённый, бойкий, и попал “на струю”. В “Яблоке” есть и “самокритика”, и переоценка своих “слабых побед”, и апелляция напрокудившего и “усталого” лир[ического] героя к “маме”, что довольно противно, но в целом книжка стоящая, не спутаешь с кем-нибудь другим, отличишь от иных скорее, чем, скажем, С. Васильева. М.б., буду писать рецензию. 3 Более всего по-бытовому и по-иному озабочен и угнетён необходимостью решить вопрос о перемене дачи. Соблазн велик: настоящий, городского типа каменный дом со всеми удобствами, с “верхом”, где я столько лет вижу себя в мечтах за работой. Но как подумаешь — покинуть этот участок, раскорчёванный, перекопанный, политый потом и во многом прекрасный — эти дубы, этот скат к юго-западу, то страшно, как будто что-то, недоделав, бросаешь, чего себе потом не сможешь простить. Вроде как то чувство, что испытывал, порываясь бросить вуз, “отдаться литературе” и, чувствуя, что нет, нехорошо будет. Кабы внешняя, объективная необходимость, не свой выбор — как бы хорошо. Маша говорит, чтоб я решал, а я бы и рад уж поступить по настоянию жены — всё же “объективная” необходимость. Сегодня буду звонить и знаю, что буду рад освобождению от этой “проблемы”, если академик заломит более моей “контрольной” цифры. Решил, что за 30 тыс. нужно брать, несмотря на все сентиментальные привязи. Получается, что 15 лет — добрую четверть жизни — вдруг отдаёшь устройству этого с самого начала “не того” места, а потом и жалко. 15.VI.61. Внуково. Вчера — отчётно-выборное партсобрание. Моё опоздание на полминуты и доизбрание в президиум после доклада. Избрание в партком и на райконференцию четвёртым (из 11) по количеству голосов (около 70 против). П.Н. Демичев: — Как квартирка? — Спасибо, мне известно, что вы лично… — Да, мне же звонил Мих[аил] Андр[еевич]… Знает как будто все хорошие слова: — Мы будем оценивать вашу работу не по количеству проведённых заседаний… Формализм страшнее всего в работе нашей писательской организации. Тут не коллективом руководить путём “общих указаний”, а каждым отдельным “заводом, вырабатывающим счастье”… И далее: Мы вас (Московскую орг[анизацию] писателей) считаем (будем считать) отделом (!) МГК. — Здесь уж, м.б., лучше руководство огульное, чем “каждым в отдельности”. Сидел, как обречённый, не пытался самоотводиться, что было бы понято только как кокетство и набивание цены. В который раз уже после того дня, как утром встал, неясный, и по пути в нужник увидел у компостной кучи Норку, протянувшуюся боком на отвал с чуть оскаленными зубами, — в который раз, открывая вечером калитку, испытываю смутное и острое чувство ещё одной утраты: Норка не встречает. Старая, больная, толстая, умная Норка, только зимой освободившаяся на опер[ационном] столе от своей ужасной шишки на ноге 1 , страшно сказать, — она в чем-то походила на свою больную, с ужасными венами на ногах, умную и тяжёлую хозяйку, которая ещё так недавно жестоко ругала её, обзывая шлюхой, когда к ней забегали через подворотню и подкопы под забором “кавалеры” разных мастей и статей. Она же, хозяйка, и закопала её за сараем, рядом с Мазаем, выкопав яму и стащив её туда с великим трудом, покамест хозяин, даже как бы обрадовавшись причине, сидел у Алёшки Пасынкова, опохмелялся и болтал о своей потере (тоже как бы в оправдание раннего визита), а придя домой, предложил десятку для Ивана, чтобы закопал, и забыл об этом, и только третьего дня узнал от хозяйки, приняв на трезвую душу ещё один упрёк, ещё один стыд. Как видение — Наровчатов вчерашний, о котором в обычном “разрезе” говорилось в докладе, а потом он сидел во дворике ресторана с также упоминавшимся Бауковым — жуткий: толстый, рыхлый, бледный, плешивый, беззубый — некогда красавец ИФЛИ. 21.VI.61. Внуково. Очень свежо, совсем не по-летнему. Увидев, как Маша вносила в мою комнату букет пеонов (или пионов) из нашего сада, даже не догадался сам, что это день моего рождения, что мне было 50 и вдруг сразу пошёл 52-ой. Толку нет перегонять из пустого в порожнее — дело идёт с горы вниз. Сил явная убыль, и, м.б., не столько физических (я ещё способен испытывать наслаждение от косьбы, раскорчёвки и “разделки” пней на дровосеке!), сколько душевных: усталость, сужение планов и замыслов. Впрочем, м.б., всему причиной тот особо трудный год, который я пережил со времени опубликования заключительных глав “Далей”. Да, м.б., я поторопился, м.б., отчасти прав и Лифшиц М.А., но иначе быть не могло. К этому добавить журнал со всеми радостями (отход А. Демента в сторону) и, главное, главное, неписание такой длительный срок, не считая “гимнические усилия”, заведшие в тупик, и перебелку “Т[ёркина] на т[ом] св[ете]”, после которой вдруг появилось ощущение чего-то несостоявшегося, какой-то необратимости того, что было утрачено в 59 г. (хотя тогда вещь тоже была не готова, сыра, теперь она стройнее и компактнее). Месяц за месяцем и год за годом откладывается рассказ о доме на буксире, не говоря уж о “главной книге” — “Пане Твардовском”, — этак можно не заметить, как годы уйдут, а замыслы останутся воспоминаниями о замыслах. Всё это грозно, тревожно и понуждает к решениям, которые, конечно, можно отложить “до ХХII съезда”, но рано или поздно придётся принимать. Не хочется быть застигнутым бесповоротностью судьбы. Домашние дела сейчас целиком в Оле: выдержит она или не выдержит в “905” 1 . М[аша] отложила свою больницу до результатов экзаменов. Я, м.б., только смогу смотаться в См[олен]ск, откуда, как и из Ярославля, наперёд знаю, привезу невесёлые впечатления и куда даже ехать мне не хочется со своей премией, которую неизвестно кому и на что должен передать, но и оставить этого дела не могу 2 . Что дальше, то всё больше выявляется неизбывно трагический характер нашего развития в темпе непрерывного убыстрения, напряжения и отчуждения действительности от слов о ней, от названий. Мы её называем, переименовываем, а она — всё она. Ярославль. Пустые магазины и рынки, уныние на женских (да и на мужских) лицах. Два сорта рыб[ных] консервов. Безрыбная Волга. — Приехал в канун снятия первого секретаря и предоблисполкома. Сняли их, в сущности, за то (с этим согласился стоящий несколько в стороне пред[седатель] СНХ Фетисов), что они выполнили вреднейший приказ сверху, выполнили автоматически, как положено, выполнили против своей совести и сознания (отстраняя их — “партия знает”) и, не выполнив который, они были бы сняты тогда же. — Неловкость моего положения при внезапном падении старого начальства и отсутствии нового заставила меня сократить на день намеченный срок пребывания “в округе” и, сделав одно только дело в отношении Карабихи (но это существенно, и это грех с души), возвратиться домой с малыми, по счастью, потерями в отношении “соблюдения себя”. На очереди “пьеса”, которая уже свыше года висит над душой, как обязательство к стыдному и мучительному делу, но, м.б., м.б., оно-то мне сейчас кстати. 3 Внуково. 25.VI.61. Был помоложе, хватало сил — так ли, сяк — и для журнала, и для своей работы, и для пьянства. Теперь их только-только либо для журнала, либо для себя, а для последнего уже в любом случае нет. — В сущности, в ж[урна]ле я не для того, чтобы пропускать хорошее, а чтобы отклонять дурное, этакий щит против авторов, с которыми Заксу и др. трудно спорить. Расчётливо ли это? Я мог бы даже в публицистике и т.п. больше делать, если бы не губил столько времени на чтение муры и разговоры, имеющие целью единственно — отклонение нежелательного материала. Но так или иначе, не будь меня, сами бы cправились. 29.VI.61. Внуково. Третьего дня передал Воронкову “Тёркина” с “наложенными швами”. Работа эта, откладывавшаяся мною изо дня в день, из месяца в месяц свыше года, наконец, когда принялся за неё, принесла, как всякая работа, неприятная в представлении, но всё же одолённая практически, даже некоторое удовлетворение. Как, в сущности, хорошо делать что-то своё, когда задача выясняется в ходе дела и вдруг обретаешь хоть малую радость из тех радостей, вместе с трудностями, ради которых только и стоит… В ряде ударных мест, слишком знакомых и памятных, чтобы их заменять чем-нибудь, — “подведение” слабое: — Огоньку-то на растопку — Мы подбросим. И — конец… — Нет, глядит полковник строго. — Как же: вроде — за отца. и др. Но есть и маленькие находки, которые я не прочь внести и в книжный текст, вроде: — Дай проверим, что за терем и др. Сперва был порядочно смущён заключительной беседой Н[икиты] С[ергеевича] с Кеннеди (“Запись”). Но взял с собой, почитал, вдумался: нет, это так. Не может же быть, чтобы мы впрямь напрашивались на войну. Это проба характеров и нервов. Обе стороны имеют в запасе готовность пойти на уступки. 1 Нерешённость проблемы дальнейшего пребывания в ж[урна]ле. Намерение уйти с 15.VI. в отпуск с перспективой невозвращения — это, в сущности, откладывание трудного решения на некоторое “завтра”. — Конечно, с точки зрения моих собственных задач, трата сил на тысячу пустяков, на ерунду, трата времени — это преступление. Но журнал, при всех его промахах, упущениях, несовершенствах, всё же некий “маяк” среди нынешнего моря глупости, безвкусицы, пошлости, спекулянтства и т.п. И уйди я — он погаснет, его задуют, он в значительной мере держится моим именем, некоторой моей “неприкосновенностью”. Из этого плена, из этого ада Мне выскочить, выбиться, вырваться надо. Мои читатели стареют… 3.VII. Внуково. День первого экзамена Оли в “905”. Вчерашняя поездка в Пахру, осмотр дачи — какой уж по счёту! — Еголина А.М., покойного, лекции которого по ХIХ в. я слушал в ИФЛИ. Опять то же самое: нужно что-то достраивать, дело затяжное, а в смысле сада и т.п. — почти всё сначала. И опять — при всех несомненных преимуществах перед Внуковым (водопровод, отопление, река, местоположение, каменный дом) — опять те мелкие, почти болотные берёзки с ёлочками-сосёночками против этих могучих лесных дубов, так разросшихся даже в толщину за эти 15 лет. Нет, это не шутка — 15 лет смотреть, прикидывать, “редактировать” этот угол полувырубленной дубовой рощи с подлеском из орешника, со взрослым уже, но всё же бесплодным садом, — со всем этим, что здесь уже стало “моим”. Сегодня пришла мысль, что всё это “борение”, переходы от состояния, когда уже переносишься туда, на новое место, и начинаешь там наводить порядок, к намерениям и планам здешним, — всё это от неосознаваемого страха перед тем возрастом, в котором вдруг очутишься на новом месте. Здесь мне и 50 и 35 одновременно, т.е. каким я был, когда здесь начинал, а там уже только 50 и т.д. “Поселился здесь у нас человек в годах”, точно он и не был иным. Наверно, отец до конца в Загорье чувствовал себя и тем, каким он приехал туда, в “кусты”, и начал корчевать эти “кусты”, когда ещё меня не было на свете. Он говорил, что у него при виде невыкорчеванных пней ляда “середина” (поясница) болит. Я только теперь, пожалуй, понимаю его вполне, думая о расчистке виноградовского или еголинского участка, хотя хутор отца и мой участок — со всем тем, что мы, тот и другой, связывали с ним, — вещи несравнимые. — С первых же лет он начал свои побеги из Загорья — в имение Чернёво, где он был “арендатором”, в См[олен]ск, где снимал у деда Ореха лавку на Киевском и где мы, дети, на короткий срок стали “городскими”, наконец, уже в 20-х годах — в Поволжье, куда зазывали переселенцев всякими исключительными благами — землями, климатом, готовыми постройками (из-под вымерших от голода 21 г.). Помню, как он возвращался оттуда после “смотрин”, а мы встречали его по выходе из нашего леска, со стороны Ковалёва, на “уругу” * (никогда даже не паханный и некошенный выпас), и по тому, как он, прежде чем поздороваться, откинул с тропы какую-то хворостину (не на месте!), мы поняли, что в Поволжье мы уже не поедем. Привёз он оттуда мешочек махорки (для “торговли”, но сам и покурил) да малярию, которой долго мучился. Сам он не покинул бы этого места никогда, хотя, как никто, умел ругать его. Вчера сдал Воронкову ещё раз пройденный мною от строки до строки беловой вариант. Убедился, м. пр., что понимай он хоть что-нибудь в стихах, он ни за что не решился <бы> “композировать” эту вещь. Жаль, что я не занёс себе в тетрадку хотя бы одну из 76 стр[аниц] предпоследнего варианта, — я продемонстрировал её до и после “наложения швов” М[аше] и Оле — они ахнули, а Маша, по обычаю, прослезилась. Там была жуткая россыпь разорванного стихотворного текста, где что-то изредка рифмовалось, ритмически всё время спотыкалось — не передать, что. Была не особенно приятна готовность В[оронко]ва соглашаться на всё, что я ни сделаю. “От автора?” — “Пожалуйста.” — “Новый рассказ Тёркина?” (“как пришлось нам в счёт войны”). — “Отлично.” И т.д. И под конец робкое и, однако, обеспокоенно-настоятельное: “Начертайте своей рукой”, т.е. моё одобрение, без которого он, конечно, не мог жить. А как там что — ему, пожалуй, плевать. Он рассчитал, что эта вещь в любом решении должна иметь успех, по крайней мере официальный, но и не только. Выполнил всё с чувством облегчения, но запоздалой досады — ведь это я мог сделать (да ведь я и сделал!) без всякой его помощи. 1 1 / 2 страницы его “текста” — это как раз то, без чего и сейчас хорошо бы обойтись, но тогда что же будет от автора (“композиции”). В сущности, он меня вынудил в течение двух лет, во-первых, примириться с этой аховой (с его данными) затеей, одобрить её, подлатать перед самой почти постановкой какие-то наиболее очевидные прорывы в тексте, т.е. портить самого себя, а потом уж и вовсе “приложить руку” сквозным по всей рукописи “наложением швов” (да и не только “швов”). Видит бог, мне не жаль и не нужно денег. Я много раз искренне готов был бы заплатить ему от себя, чтобы только не было этой затеи. Но пусть — с возу упало, пройдёт спектакль, пройдёт время — всё это забудется, а книга останется. Вчера написал “концовку”, видя полную несостоятельность того, что было там смонтировано. …Жаль, что лучше не могу… Разрешите заключить Коротко и просто: Я большой охотник жить Лет до девяноста. И желал бы я, друзья, Чтоб советской власти Не понадобился я По известной части. Чтоб над мирною землёй, Тёплой, благодатной, Труд мой ратный Стал былой Былью невозвратной. Но поскольку от огня Нет такой страховки, Что касается меня, Всё — по обстановке. Теркин вот он. Был и есть На посту всечасно. Это следует учесть Кому надо. Ясно? — Разойдись! 8.VIII.61.Барвиха. 4-й день здесь. Вечером и сегодня. Когда особые причины Для речи вызрели в груди, Скулёж обычного зачина, Что нету слов — не разводи. Все есть слова, что не на ветер, Все, что нужны для дела, — есть, Как правда есть на белом свете И человеческая честь. Все есть слова — для каждой сути И все на месте хороши, Но мрут, как мухи, если всуе Их повторяешь без души. Есть все слова, что жгут, как пламя, Слова, чья мощь и власть полна. Но их замена словесами Измене может быть равна. Вот почему, земля родная, Хоть я избытком их томим, Я осторожно применяю Слова мои к делам твоим. Тут что-то есть для вступления к речи, которая, м.б., способна будет хоть отчасти разрядить душу от всего, что наполняет её все эти дни, и много ранее, и особенно со вчерашнего вечера. — Водить пером по бумаге рука отвыкла. Остерегаюсь краснословья И мелкословья, как беды. Твой сын-солдат, слуга народа, Поверь мне, м.б., не зря Я не стою с дежурной одой У твоего календаря. (Перед твоим календарём). Собраться с лучшими словами Я не на каждый день готов. Вот я в долгу и перед вами, Орлы — Гагарин и Титов. 1 Те, которые впервые — в боевой будничный вылет, — они, простите меня, не меньшие герои, чем вы. Да, мир — он должен быть спасён!
Из внуковских каракуль.
Стал народ на память плох Просто до конфузу: То забудет про горох, То про кукурузу. Так-то с горем пополам В суете великой По овсу исполнит план, Проморгает с викой. И чему какой черёд На земле родимой, Из последней узнаёт Грозной директивы. Всё как будто невпопад: Сверху не подскажут — Не припомнит — с чем едят Гречневую кашу. Ходит-бродит сам не свой. Всё ему неладно: То порядок звеньевой, То опять бригадный. Как-то было в октябре — Гости из отдела: — Коммунизм на дворе, За тобой лишь дело. Тётке странно, что за ней Спрос такой суровый. — За тобою. А точней — За твоей коровой. Рассуди, обдумай, мать: В перспективу глядя, Для чего её держать? — Молочишка ради. Рассуди, раскинь умом Ясно. Тяжело тебе самой Нелегко, понятно. Запасти сенца — серпом. За коровий этот хвост нечего держаться. Запах от неё — воздух загрязнённый — близко, рядом — центр районный. — А как с детьми в смысле молочишка? — Обязательство возьми на себя и — крышка. 2 9.VIII. Б[арви]ха. Продолжал вчерашний набросок, вот-вот, кажется, и пойдёт хорошо и не слишком под самого себя. После длительного неписания мне, обычно, прежде всего требуется разыграться в стихах, хотя бы более первостепенными были замыслы прозы. А уверившись, что я ещё и стихи могу, могу что угодно и без всякой заботы о стихах. Я думаю по преимуществу прозой — это как бы мой родной язык, тогда как стихи — приобретённый, хотя бы и усвоенный до порядочного совершенства. Только изредка думаю и стихами, когда вдруг набегает строчка, “ход”, оборот, лад. Из этих “набеганий” произошли в большинстве “стихи из Записной книжки”, т.е. пришедшие вдруг строфы или строчки, не получившие развития в целые “пиесы”, которые (“пиесы”) обычно мною обдумывались в прозе. Только с годами понял, что такие “набегания” — наибольшая драгоценность, это как самородки, которые вдруг выблёскивают из-под лопаты, перерывшей прорву породы ради среднего, а то и совсем малого сбора золотого песка. — Большинство, пожалуй, моих стихотворений, особенно “сюжетного ряда”, отяжелены их чисто прозаической основой. Но без этой прозаичности не могло бы случиться и моих больших вещей, которые при этом сильны в частностях “ходов и оборотов” и т.д. строчками из тех, что “набегают”. Очень быстро устаю, мало успеваю и к середине дня чувствую себя вялым, расслабленным — то ли перекуриваюсь, то ли ешё почему. Грустноватые и трудноватые мысли о событиях последних дней. 10.VIII.61. Б[арви]ха. Когда серьёзные причины Для речи вызрели в груди, Вранья пустого для зачина, Что нету слов — не разводи. Все есть слова, что не на ветер, Все, что нужны для дела, — есть, Как правда есть на белом свете И человеческая честь. Все есть слова — для каждой сути И все на месте хороши, Но мрут, как мухи, если всуе Их повторяешь без души. Все есть слова, что жгут, как пламя, Слова, чья в мире власть полна, Но их замена словесами Утрате власти той равна. Вот почему, земля родная, Хоть я избытком их томим, Я скуповато применяю Слова мои к делам твоим. Сыновней преданный любовью Влекомый петь твои труды, Я, как кощунства, краснословья Остерегаюсь, — как беды. Не белоручка и не лодырь, Своим кичащийся пером, Стыжусь торчать с дежурной одой Перед твоим календарём. И, чуя твой упрёк негласный, Я настороже всякий раз: Я знаю, как слова опасны И как губительны подчас. Они, прельщая нас окраской, И нам в глаза пуская пыль, То сводят нашу быль до сказки То сказку выдают за быль. Но есть такие дни и даты, Но есть такие торжества, Когда — Я забываю — какие — слова. И никаких мне слов не стыдно, Как в некий час не стыдно слёз. Только раскрыл вчера папку с частью почты, захваченной сюда с собой, как расстроился, плохо спал ночью, курил и понял, что, пока не отпихну эту папку, не продвинусь ни на строчку. 1. Папка. 2. Избр[анная] лирика (содержание) для “Сов[етской] Рос[сии]”. 1 3. Эренбург и Федин. 2 11.VIII.61. Б[арви]ха. Купанье утреннее в верхнем прудике — главная процедура здесь для меня, бодрящая, как добрая начальная выпивка в иные годы, не влекущая за собой никаких бед. Как люди (которые не больные, конечно), могут, живя здесь, отказываться от такой зарядки, не понять, — скорее всего, это от въевшейся в них начальственной респектабельности, не позволяющей унизиться до купания в простом прудике, без обслуживания сестрой и т.п. Эренбург. В целом — жалкое впечатление. Чем ближе к взрослым годам и временам, тем страннее его мелочная памятливость относительно своих встреч, выпивок, болтовни, плохих (своих и чужих) стихов, обид, будто бы причиняемых ему в этом мире с рождения до старости. Мир давным-давно забыл (а большею частью вовсе и не знал) о его ироничности и т.п., а он оправдывается, кается, объясняется по этому поводу. 1  Можно было бы не унижаться и до памятливости насчёт нападок на “Оттепель”, 2   например, — ведь нападки нападками, а повесть-то просто плохонькая. То, что он сидел и болтал в кабачках всех столиц Европы, даёт ему право до сих пор думать, будто бы судьба Европы в значительной степени зависела от него и его друзей. Странное и жалкое самообольщение на старости лет. Не дай бог дожить! 13.VIII.61. Б[арви]ха. Утренняя прогулка вкупе с купанием даёт на час-другой ощущение почти прежней наполненности здоровья и сил. Утро солнечное, но уже не июньско-июльское, когда жар уже с утра настаивается в затишье кустов и полон запахов свежей и жаркой лесной травы, — в воздухе уже есть то, что у нас называлось “ядрёностью”, вода немного жестковата, но всё равно хорошо, пусть даже тут немного тщеславия: один во всём санатории купаюсь по утрам, даже под дождём. Конечно же, не хвойные, расслабляющие ванны и не брандспойт даже, а эта водная процедура — главная в моём здешнем “курсе лечения”. Простой расчёт: если бы я жил близ такой или подобной воды (как в той же Пахре), купанье намного больше поддерживало бы во мне чувство здоровья: бодрый старик, да и не старик ещё, раннее вставание, купанье с прогулкой — всё как здесь, но без этого регламента, из-за которого весь день куда-то спешишь, опасаясь опоздать, и всегдашнее чувство нехватки времени. Едва сядешь за стол, куда-то зовут, кто-то заходит и доводит до малого раздражения (его достаточно, чтобы испортить присест) расспросами о сне, об отправлениях и пр. Маршак 1 прав: за популярность приходится платить. Люди, узнавшие и признавшие тебя заочно, каждый в отдельности, не обязаны знать, как их много. Не знают они и не обязаны знать, что твои возможности помочь им совсем не такие, какими они им представляются, что ты бываешь просто слаб, раздражён, недоволен собой, у тебя не получается то, что есть главное в твоей жизни, и т.п. Нельзя на них сетовать даже за то, что они считают твои деньги (не беря, конечно, в расчёт явных вымогателей). Но ведь кроме писем и посещений, изнурительных и раздёргивающих тебя, приводящих в недовольство собой (например, приезд сюда А.С. Борисенко “посоветоваться” — не могу ли я через Аджубея … и т.п.), есть и другие, где вера в тебя, признательность тебе, душевное расположение, позволяющее думать, что ты не даром ешь свой хлеб (белый) с маслом, — что ты нужен людям порой не меньше, чем какой-нибудь высокий начальник, особенно начальник по духовной части. — Надписал единственный экземпляр “Далей” (“Сов[етский] пис[атель]”) для Владимира Сушкевича, написавшего, что в конце прошлого года по прочтении этой книги он принял решение уехать в Сибирь (из Зап[адной] Украины) и “никогда не пожалеет об этом”. Хорошо бы завести папку особо дорогих писем, а то “чёрная папка” есть, а этой “золотой папки” нет. Это же как справки с места работы с характеристиками и благодарностями. 13.VIII.61. Б[арви]ха. Когда серьёзные причины Для речи вызрели в груди, Враньё обычного зачина, Что нету слов — не разводи. Все есть слова, для каждой сути, Все, что зовут на бой и труд, Но повторяемые всуе, Они у нас, как мухи, мрут. (………………) Вот почему, земля родная, Хоть я избытком их томим, Я, может, скупо применяю Слова мои к делам твоим. (………………) Мне горек твой упрёк безгласный, Но я в тревоге всякий раз: Я знаю, как слова опасны, В ущерб тебе самой подчас. Как перед миром, потрясённым Величьем подвигов твоих, Они, слова, своим трезвоном Смущают мёртвых и живых. Они, прельщая нас окраской И нам в глаза пуская пыль, В иных устах до пошлой сказки Низводят разом нашу быль. И я, чей хлеб насущный — слово, Основа всех моих основ, — Я за такой закон суровый, Чтоб ограничить трату слов. Чтоб самый жар одушевленья И вдохновенья был таков, Что не ведёт к удешевленью, Уценке прозы и стихов. Чтоб у тебя в наш век суровый, Моя родимая земля, Шёл курс обдуманного слова По курсу твёрдого рубля. Слово — капитал. 14.VIII. Добивал почту, — да, от этой платы за популярность никуда не деться, даже если что оставляешь с пометкой “б/о”, но взятие этого греха на душу — это тоже плата. Смутное беспокойство, чувство какой-то неотклонимой обязанности редко-редко (едва ли не помню все эти случаи) позволяло мне выбросить письмо, — залежаться, излежаться до полной невозможности возвращаться к нему письмо у меня может, но чтобы — раз, и в корзину — не могу. Какое умное, грамотное, здравое письмо молодого татарина Каюмова о неустройствах сельской жизни, о фикциях трудодня и т.п., о необеспеченности старух и стариков, вынесших великую тяжесть работ в поле во время и после войны, а теперь оставленных детьми, колхозом (у него работающим дать нечего) и опять же богом… Письмо чуть-чуть подпорчено просьбой о “дешёвеньком радиоприёмнике”, но если учесть, что это, как говорится, прикованный к постели больной человек (“от книг иногда устаёшь, а хочется музыку или новости послушать”) и то, как он об этом попросил, то и ничего — нужно сделать 1 . Маршак тает, как свеча, не замечая или не желая себе признаться в этом, обороняясь психически от этой атаки. М.б., одним из средств “обороны” является и инертное стремление его при его немощах “работать”, да ещё не скажет “перевод”, а непременно — “писать”. Переводит Родари. К чему, зачем? Ведь это для него уже никакая не задача и не необходимость и ничего не может ему прибавить, — нет, работает. В этом есть и что-то удручающее. Иное дело, когда он пишет, редактирует, корректирует свои статьи, воспоминания и т.п. — Это дело, приличествующее человеку его профессии и на восьмом десятке. Но принцип — хоть что-нибудь, да делать каждый день — он приличествует всякому возрасту, моему, например. Это не одно и то же, что “ни дня без строчки”. 2  Если о чём-то нельзя ни звука, О том, что можно — неинтересно. Друзья мои, и в самом деле Мы как-то дружно, разом, вдруг, Как сговорились, постарели.
 
15.VIII. Набросал вчерне что-то из того, что пришло в первые гагаринские дни и много раз потом возникало в душе и просилось наружу: подвиги эти и те, забытые, безымянные, не увенчанные ни цветами, ни звёздами. Ещё очень приблизительно. Всё же мне приятно, что я пишу уже не “стихи”, хорошие или дурные, не для счёту, не для показа своего уменья и т.п., а пытаюсь высказывать, выкладывать на бумагу то, что имеет для меня существенное душевное значение и имеет прямое отношение к тому, что происходит, т.е. уже с вышки возраста, хоть нечему тут радоваться. Ходит неподалёку от дома, греется на солнышке белёсый лысый высокий старик — Токарев, оружейник, числящийся в паре с Дегтярёвым. Изобрёл он много всяких скорострельных штучек, которые отправили на тот свет, м.б., сотни тысяч людей. Но теперь ходит и примеривается фотоаппаратом собственной конструкции. Уже — дитя, слеп, глух, сонлив. Да и смертоносное его оружие — в сравнении с тем, что уже есть на свете, — это детская удочка по отношению к некоторым (до поры запрещённым) современным средствам лова.
 
17.VIII.
В зап[исную] кн[ижку]
Оркестры смолкли, отзвучали речи, Парадных флагов свёрнут стройный фронт. И этот гром неповторимой встречи, Как гром грозы, ушёл за горизонт. И новый подвиг совершился в мире, И новый праздник грянул на порог Он был ещё торжественней и шире И только первым быть уже не мог 1 .  
 
Плохо. Самый “разговор” начал по-другому. Когда аэродромы полевые Под Киевом, под Брянском, под Москвой Из пополненья лётчикам впервые Давали старт на вылет боевой, — Ты знаешь ли, разведчик мирозданья, Своею славой обогнавший век, Там тоже, отправляясь на заданье, Как будто в космос делали разбег. И, может быть, не меньшею отвагой Бывали там сердца наделены. Хоть ни оркестров, ни цветов, ни флагов Не стоил подвиг в будний день войны.
Из первой черновизны
Но так ли, сяк ли — ждать в привычку стало, Что третий подвиг будет за вторым, Четвёртый, пятый — будет их немало, А мы, герой, давай поговорим. Без протокола, без выводов, известных наперёд... Люблю тебя, горжусь тобой, как сыном — Ты мне и впрямь годишься в сыновья, Пусть по таким, по возрастным причинам Мне юность — твоя. Такая же, как та былая юность, Что поднялась в свой вылет боевой, Но из него доселе не вернулась, Чтоб в этот праздник встретиться с тобой. Зачем — не знаю — памяти кровавой Я вновь — разматываю нить, Как будто я хотел бы частью славы Твоей — ту юность (как бы) оделить. Пускай она взлетала не в ракете — В фанерном драндулете давних дней. Она, как юность всякая на свете, Своих родных имела матерей. Я не скажу — тот подвиг безусловней И не скажу — ты перед ним в долгу, Но тот и этот в сердце числю ровней, Ты понял? Нет? Точнее не могу. Ты знаешь ли?.. Ты знаешь всё. Прости… 19.VIII.61. Барвиха. Когда аэродромы полевые Под Сталинградом иль самой Москвой Из пополненья лётчикам впервые Давали старт на вылет боевой, — Ты знаешь ли, разведчик мирозданья, Громовой славой обогнавший век, Там тоже, отправляясь на заданье, Как будто в космос делали разбег. (……………………………) Пускай тогда взлетали не в ракете, И не сравнить с твоею высоту, В обшарпанном фанерном драндулете За ту же вырывалися черту. За ту черту земного притяженья, Что ведает солдат перед броском, За грань того особого мгновенья, Что жизнь и смерть вмещает целиком. И сколько их, с Земли необратимо Исчезнувших за этим рубежом. Кому там счесть их матерей родимых И верных иль неверных бедных жён. Но не затем той памяти кровавой В твой праздник я разматываю нить, Чтоб долею твоей безмерной славы И тех героев как бы оделить. Они горды, они своей причастны Особой славе, принятой в бою. И славы той, суровой и безгласной, Сменить уже не властны ни на чью. Вы — кровь одна, доподлинные братья И не в долгу ни в чём у брата брат. И ты улыбкой, голосом и статью, Ты просто мне напомнил тех ребят. И я коснулся, может быть, такого, Что в шуме празднеств как бы не в зачёт. Как говорят, сказал без протокола, Без тезисов, известных наперёд. И если речь пришлась бы не по нраву, Всё ж на неё, как полагаю я, Хотя бы возраст мой даёт мне право И память неусыпная моя. Будь славен ты, кто за порог Вселенной Впервые в мире проложил пути. Но все пути да будут незабвенны. Ты знаешь ли? Ты знаешь всё. Прости. 21.VIII. Вчера — впечатление из редких от киноискусства: итальянская картина “Генерал де Роверо” (телев[изор]) 1 . Настоящего героя нет, он убит немцами при высадке на берег, его заменяет пустой, жалкий полушулер, полушпион, которого гестапо (прекрасный оберштурмбанфюрер!) запихивает в политич[ескую] тюрьму в качестве “подсадной утки” под именем того нац[ионального] героя, партизанского вождя. Но именно через это мы видим, что это за человек, генерал, что значит одно его имя для заключённых патриотов, и он, как живой, присутствует в действии. Конец, м.б., чуточку натянут (мошенник подавлен грузом своего легендарного имени, плохо выполняет назначение “утки”, в интересах маскировки подвергается избиению, получает письмо жены подлинного генерала и т.д. — идёт к стенке сам, имея ещё, м.б., возможность ещё одним предательством купить себе жизнь и свободу. — Великое право искусства обойтись и без “физического героя”, если нужно. Первое, что сказали бы наши мудрецы: как, фильм о положительном герое, а на экране судьба мошенника, его терзания и т.д.? Кому это нужно и т.п. Но дай этот фильм самого героя, дело наверняка запахло бы фальшью. И, как на смех, по второй программе в тот же вечер — фильм Пашки Нилина, где положительные те, что ловят и сажают (угрозыск) и фальшь! 2   — 22.VIII. Когда аэродромы полевые…и т.д. В дни отступленья, скажем, под Москвой Впервые новичкам из пополненья Давали старт на вылет боевой, Ты знаешь ли, разведчик мирозданья, Чьим подвигом в веках украшен век, — Там тоже, отправляясь на заданье, Как будто в космос делали разбег. (………………) Ты знаешь ли, что та, былая юность, Пройдя в бою теснину из огня, Лишь малым счётом на землю вернулась, Чтоб твоего на ней дождаться дня. (……………..) Пусть вы по крови и по духу — братья, Но не в долгу у старших младший брат. Я лишь к тому, что всей своею статью Ты так похож на тех моих ребят. И выправкой, и складкой губ, и взглядом, И этой прядкой на вспотевшем лбу. Как будто миру со своею рядом Их молодость представил и судьбу. Чтоб сохранилась навсегда нетленной Не только в сердце старых матерей, И память тех, чей день погас мгновенный Во имя наших и грядущих дней. Сделал было шире предыдущего, со включением строф о “празднике”, с попыткой перейти с “ты” на “вы” (“Товарищи Гагарин и Титов”), но увидел, что слова стелются по земле, а не идут вверх, растягиваются. А теперь вижу, что и этот вариант длинноват.
 
24.VIII Вчерашний приезд Поликарпова — с одной стороны, радость освобождения, как бы снятие стыдного груза моих провинностей, которых он был свидетелем и устроителем нынешней Барвихи и т.д., с другой — опять гимн и всё сначала. Опять бедный набор обязательных слов, и чуть что повыразительнее (в пределах обязательных) — нет: “печали” не надо, “языки” не годятся, “осеняя” нехорошо. Но я всё же рад, что я опять пригодился и что, м.б., мне удастся завершить этот длинный ряд попыток каким-то — хотя бы приличным только — завершением. Сколько раз уже мне (и др.) казалось, что — ну, вот оно, чего же больше или лучше можно придумать, и вновь расползалось и оставался один “припев”, который как получил уже год назад одобрение, так и остаётся. Сегодня первую часть утра лепил эти три строфы. — 25.VIII Позавчерашняя попытка “сменить ногу”, — кажется, всё равно плохо, растянуто. Когда аэродромы отступленья Под Сталинградом иль Москвой Впервые новичкам из пополненья Давали вылет боевой, — Ты согласись, разведчик мирозданья, Чьей доблестью отмечен век и т.д. Не хочется переписывать — вяло, тягуче, не тот темп и тон. И возраст — добрый лекарь, Живу, здоров на зависть. Покроем брюк от века Отстать не опасаюсь… Купается на зорьке Тщеславный старичок. Чтоб члены отогрелись — Нещадно тело трёт. Ополоснувши челюсть, Вправляет в жалкий рот. Стихи о поздней грозе. М.б., концовка: И церковка, где поп — майор запаса — По воскресеньям борется за мир. Лучше бы: Та самая, где поп — майор запаса…
 
28.VIII.61. Когда аэродромы полевые (……………….) И это сходство — не твоя причуда, В нём встали сами годы и пути. Ты знаешь ли, — но что ещё я буду Досказывать. Ты знаешь всё. Прости. 30.VIII.61. Каждое утро кажется, что вот уже поймал жар-птицу, а к полудню она выглядит бесхвостой, общипанной курицей. Неужели и на этот раз — только так? <о Гимне> Вчера проводил Машу на станцию электрички — встречать вечером Олю из Коктебеля, снаряжать в дорогу Валю, подтягивать все дела. Утром звонил, говорил с Олей, жду их сегодня — будут заездом по пути во Внуково. Купанье прервал — зубы тревожат, застуживал. Мыслей много, но записывать нет сил. Маршак с его упорным, неутомимым и неусыпным стремлением прочитывать мне вновь и вновь свои старые, читанные и слышанные вещи, о которых я уже всё, что мог сказать, <- сказал>. Уйти от возраста нельзя. Зубы — ещё два передних (нижних) покинули свои места и уже могут только быть заменены “казной” — сделать это здесь не удалось, придётся в Москве безотлагательно, — ещё один знак, ещё один шаг… А там пойдёт и пойдёт. Живут люди под одной крышей, здороваются, встречаются в столовой, в кино, на прогулках — люди больные и здоровые, но люди не рядовые, руководящие, видные, партийные. И никогда не произносят слова “коммунизм” иначе, чем в шутку, — по поводу бесплатного бритья в парикмахерской и т.п. Гимн нынешней эпохи вообще не может быть произведением сколько-нибудь приближенным по своему воздействию “Интернационалу”, — под ним нет того подъёма чувств, новизны, порыва, воодушевления. Я это не только знаю, но и пытался это доказывать. И вместе с тем мне не хочется, чтобы были приняты чьи-нибудь бесстыдные, “соответствующие” слова, и я не хочу, чтобы мои слова оказались такими в какой-то мере. Я должен сделать это на порядочном хотя бы уровне. — В это же утро. Ещё одна проба. Нет, ты не первым был на свете, Когда, земной покинув тыл, Отдав концы седой планете, В пучину неба уходил. Таким же лётчикам впервые Под Сталинградом иль Москвой Аэродромы полевые Давали вылет боевой. Пускай взлетали не в ракете И знали малый потолок, Но и в фанерном драндулете В свой космос делали разбег. (………….) 2.IХ.61. Б[арви]ха. Последний день. Отъезд Маши в город и на дачу 28.8. Приезд Оли, отъезд Вали в Кокт[ебе]ль. Зубные заботы. Маршак. Болтовня. Два приезда Свиридова. Вчерашнее утро отчаянных проб слепить начальную строфу гимна. Родной земли простор державный Бессмертен труд и подвиг славный Страны, рождённой Октябрём. Бесконечные вариации всё тех же “16 слов”, из которых должно явиться это произведение. Сегодня на прогулке возникла строка “сынов и дочерей”, стучавшаяся как-то и ранее, но не введённая в оборот вариантов. Кажется, получается: Из края в край родной державы Всё ярче свет октябрьских дней, Всё выше подвиг величавый (бессмертен) Её сынов и дочерей. (Лучше бы твоих). Нужен опознавательный знак, “история с географией”: Москва, Октябрь, Кремль, серп и молот. “Свет Октябрьских дней” — оно и хорошо, но не вдруг доходит — расширение, углубление революции, её великих начал, преемственной связи первых её поколений с нынешними. 3.IX. Внуково. Когда серьёзные причины Для речи вызрели в груди… Вранья обычного зачина, Что нету слов — не разводи. Все есть слова — для каждой сути, Все, что ведут на бой и труд, Но повторяемые всуе, Теряют вес, Как мухи мрут. (…………..) И я, чей хлеб насущный — слово, Основа всех моих основ, Я за такой устав суровый, Чтоб ограничить трату слов. Чтоб сердце кровью их питало, Чтоб разум их живой смыкал, Чтоб не транжирить как попало Из капиталов капитал. Чтоб дутый жар одушевленья По штату врущих языков Не приводил к удешевленью Ни резолюций, ни стихов. Чтоб не мешать зерна с половой, Самим себе в глаза пыля, Чтоб курс отточенного слова Был курсом твёрдого рубля. — Конца нет, не то. Нужно что-то вдруг, м[ожет] б[ыть], как я намеревался: всё так, но есть случаи, когда не так уж привередлив и я, — когда я не стыжусь красивых слов, как слёз бывает нам не стыдно. — 4.IX.61. Вн[уково]. Кажется, нашёл-таки заглавную строку гос. Гимна (неужели опять промах!). Серпа и молота держава. Почта. Письмо в стихах, весьма бойких, некоего Мих. Сальникова из заключения. Но ни слова о статье, о сроке, о приговоре. Совершенно ясно, что затевать перемену дачи — дело не ко времени и ни к чему, но беда в том, что Маша действительно нуждается в загородном быте — об этом она вчера сказала прямо: город мне не под силу, головные и сердечные боли и т.п. На ближ[айшее] время — починить зубы, съездить в См[олен]ск, потом на м[еся]ц в Коктебель, что для Маши, чувствую, будет очень хорошо и чего её лишать просто невозможно. Но опять — Оля, её новая школьная жизнь, неуменье и беспомощность в делах быта, её нездоровье, которое всегда в резерве. Еще раз видел сон (в Барвихе перед самым отъездом), который вижу уже много раз за послевоенные годы: я зачислен на третий или второй курс, время упущено, тоскливое чувство невозможности слиться со студенч[еской] семьёй (в этом сне всегда факт незаконч[енного] моего образования). 1 И теперь мне уже лет 68. 10.IX.61. Внуково. Третьего дня на фрунзенской райпартконференции избран делегатом на ХХII съезд (вместе со Стёпкой Щипачёвым). 13.IX.М[осква]. Мысли к возможной речи на съезде, — они не вчера со мной, я с ними давно живу, на разных этапах жизни они возникали, укреплялись, но теперь они могут выстроиться в единую связь и явиться в цельном, развитом виде. 1. Человеческой природе свойственно чувство добра, справедливости, любви к родине, чести. Несовместимость их с законами эксплуататорского общества порождала протест, готовность к революционной борьбе, к самопожертвованию во имя высоких целей: “Владимир Ильич очень любил рабочий класс” (Крупская). Но станем ли мы отрицать, что и под гнётом вековой несправедливости люди сохраняли и развивали чувства и понятия добра, справедливости и т.п. Но и людям, не видевшим выхода из вековечных пут неравенства, мирившимся в силу своей классовой ограниченности со всеми жестокими установлениями мира как с предопределением, не были чужды понятия добра, справедливости, личной чести. Иначе искусство не представило бы нам образцов людей возвышенных чувств и моральных качеств. Как бы справился союз писателей с задачей выкупа Шевченко из неволи, — передал бы это дело, как нетворческий вопрос — Литфонду. Иногда может показаться, что несправедливый строй обязывает отдельного человека к порядочности, к частной благотворительности, благородству, личной ответственности за неустройство мира. А строй справедливый как бы освобождает отдельного человека, члена общества. “— Помоги, папа, ведь мы твои дети. — Мои дети — мои книги.” Нет, он не освобождает. Герои наших книг чаще всего оцениваются по показателям правильности их поступков, решений, поведения, выполнения их общих обязательств перед обществом. Но им так не хватает обаяния хороших людей, сердечности, простой человеческой доброты (Воропаев, Тутаринов, Ершовы). 1 Мы отвергли лицемерные посылки буржуазной морали (что полезно для пролет[арской] борьбы, то и морально), но мы порой забывали, что наш социалистический новый человек должен быть хорошим человеком, — ведь это требование выглядит так буржуазно, беспартийно, и однако коммунизм немыслим как общество людей, по взаимному соглашению лишь неукоснительно выполняющих свои обязанности перед ним (обществом) и равнодушных друг другу. Образы правильных героев, не способных вызывать наш восторг и сочувствие своей “малой” человеческой сущностью.— Как всё ясно для себя, и какая беспомощность, сумбур, трюизмы, как только пытаешься изложить. 14.IX. М[осква]. Из барвихинских попыток перейти на другой лад к “Космонавту”. Таким, как ты, в года былые Под Сталинградом иль Москвой Аэродромы полевые Давали вылет боевой. Тогда взлетали не в ракете — Твой день, он был еще далёк — Но и в фанерном драндулете В свой космос делали рывок. И разве меньшею отвагой Могли сердца их быть полны, — Пускай цветов, фанфар и флагов Не ведал будний день войны. Любой тот день обыкновенный, Огонь смыкающий с огнём, Как твой на подступах Вселенной, Сулил им быть последним днем. Позволь же кой-чего такого, Что чуждо праздничной струне, Коснуться мне без протокола, Как говорят, коснуться мне. Очень плохо, решительно не то, вернее будет вернуться к первоначальному пятистопнику — более раздумчивому и затруднённому.— 16.IX.61. М[осква]. Когда аэродромы отступленья Под Сталинградом иль самой Москвой, Впервые новичкам из пополненья Давали старт на вылет боевой… (....................) Так сохранилась ясной и нетленной, Так отразилась в доблести твоей И доблесть тех, чей день погас бесценный Во имя наших и грядущих дней. Письмо В. Сушкевича (г. Усолье-Сибирское, Ирк. обл., 2 участок, квартал 1а, д. 24/10) от 29.VI.61.
Дорогой Александр Трифонович!
Никогда я не писал писателям, но Вам не написать не могу. Я очень люблю Ваши произведения. Буду писать коротко, чтобы не отнимать у Вас драгоценного времени. Жил я до конца 1960 года на Украине, в городе Тернополе. В декабре 1960 года прочитал “За далью — даль” и решил поехать в Сибирь. Не пожалею об этом никогда. Я — плотник-бетонщик, мы строим гигант большой химии. У меня много настоящих друзей. Сибирь покорила меня своими людьми, стройками, лесами, Ангарой. А ведь оказался я в Сибири благодаря Вашей поэме, удостоенной Ленинской премии. Большое Вам спасибо за то, что Вы пишете так хорошо, так захватывающе, так искренне. Недавно в нашей бригаде мы вслух читали Ваши сибирские стихи. Книги Ваши трудно достать в магазинах, их очень любят, а поэтому они никогда не залёживаются. Я очень прошу Вас, напишите мне на память хоть несколько слов, ну, хотя бы “Я в скуку дальних мест не верю…” Очень, очень Вас прошу исполнить мою просьбу. Большой привет Вам от членов нашей бригады. С искренним уважением — Ваш читатель В. Сушкевич. Отвечено надписью на книге “За далью — даль”. Оригинал письма передан Музею Маркса и Энгельса. Взявший у меня книгу, фото и это письмо (до др[угих] я не стал добираться, да оно и лучшее из лучших) Л.К. Виноградов из Музея Маркса—Энгельса, спросив, получаю ли я письма от заключённых, сообщил, что Гагариным за некий срок (то ли за месяц, то ли со времени полёта) получено 700 или 800 писем оттуда. Никуда от родной земли не улетишь! 19.IX.61. Вчерашний партком с Поликарповым, сетовавшим на недостаточность откликов писателей по съездовским документам. Одно из тех наших совещаний, когда говорить нечего, но поговорить надо, и людям неловко друг перед другом, и все пробуют хотя бы, как-то вбок свернув, что-то сказать. Лепил что-то и я насчёт ответственности и необходимости большей глубины “в свете”… Потом — сок и немного коньяку — без отвлечения от невесёлых мыслей, без порыва. Потом всё же какое-то успокоение. Пусть так: “диктатура пролетариата при отсутствии такового”, пусть особые обстоятельства нашего развития, — от этого никуда не денешься, нужно жить и выполнять свои обязанности 1 , хотя это очень не просто, — ибо твои обязанности понимаются по-другому извне, как ты их понимать не можешь. Опять возникает дилемма: “Н. М.” или “приусадебный участок”. Поддержание “благопристойного” журнала, “очага” — не дорого ли оно обойдётся, если я буду жить по-прежнему этой недогруженной по-настоящему и перегруженной по-пустому жизнью. И — годочки, годочки — они не дают откладывать решение этого вопроса на неопределённый срок, хотя я продолжаю делать именно это. Поездка в См[олен]ск в чём-то должна помочь. Потом съезд, где, м.б., выступлю, заранее зная, что не скажу десятой доли того, что должен сказать, и обязан буду сказать и те слова, которых не хотел бы говорить. Нужно наконец принимать решение. Либо тянуть и далее “хомут”, видя в нём долг по отношению к “литературе в целом”, либо пойти на выполнение долга, который не легче, тревожнее и рискованнее (от которого как бы освобождает этот журнальный долг). — 20.IX.61. К возможной речи на ХХII съезде. Неправильные, бестактные и вредные приёмы нашей печати в пропаганде коммунизма. 1. Самохвальство (“Подобно тому, как отдельный человек”…, так и целое общ[ест]во). Хвасть хлеба не даст. 2. “Благодарственные телодвижения” по адресу государства: “спасибо” и т.п. (“Подарок 10 млн.” — “Изв.” от 19.IХ — “Государство и он” — шельмование за правдивую и трезвую поправку. 1  ) Народ — творец истории, и он может одобрить или даже похвалить своё прав[ительст]во, но благодарить ему его не за что. Иначе мы скатываемся к представлению о государстве как о некоем божестве, способном “дарить” милости. У нашего го[сударст]ва нет ни одной копейки, которая не была бы копейкой народной, его собственностью. 3. Называние сов[етскими], соц[иалистическими] фактов, поступков людей, которые не есть собственно “советские” (<неразборч.> и т.п.) 17.Х. М[осква]. Утро первого съездовского дня. Ночью улеглись терзания и сомнения — выступать — не выступать, ясно, что не выступать. Всё, связанное с поездкой в См[олен]ск, требует записи — поездка особая, впечатления радостные (объективные — “рублик”) и печальные (субъективные — опять “Загорье”, имя которого уже не упоминается, и Дом культуры будет на сельцовской земле. 1 Слои воспоминаний. Удивительно, как ещё я помню в неизменности свой хутор, каким он был более тридцати лет назад — весь, до самой малой луговой дорожки. Там, на месте, уже нужно было перенестись мысленно в Москву, чтобы вспомнить, как всё было, а на месте уже ничего не узнать, не найти, кроме единственной нашей сажалки * с “курганом” или “островом”, да вишнёвого застарелого куста на бывшем дворище, которого я не помнил, м.б., это какой-нибудь Яшка Сельченков посадил. Как всё по видимости никому не нужно, не интересно — все эти “слои”, вся эта история моей души, по кра[йней] мере, половина её. Но только по видимости. А м.б., мы, действительно, уже в такой эпохе, что я — человек, безнадёжно принадлежащий прошлому, — остаётся только потихоньку уходить. Недаром же мне порой кажутся такими чуждыми и безжизненными все эти объявления завтрашнего дня, будто бы желанного людям. А люди желают малого — в сегодняшнем дне, не важно, как наименованном, своего небольшого счастья, покоя, уверенности. Никак не мог настроиться на праздничный лад в эти дни. Не смог написать чего-нибудь соответствующего, не вижу, чтобы кто-нибудь и написал другой, хотя пишут и печатают. Настроение такое сумбурно-прерывистое и переменчивое, что записывать нет сил. 20.Х.61. Первые три дня съезда. Прежде всего — внешняя обстановка — этот “фестивалхолл”, вмещающий 6000 человек 1 , какая-то спешка, толчея, многолюдье, явный перебор “представительности”, явное снижение сосредоточенности внимания, разобщённость, как в суете ярмороки. Три дня, а мы, человек 30, писатели, ещё не встретились, не собрались, чтобы решить, посоветоваться, условиться, кто будет, кто не будет выступать. — Физическое напряжение — просидеть в мягком, не мелком креслице, без пюпитра и без возможности вытянуть ноги 7 и более часов, — оказывается, очень нелегко. В старом дворце было спокойнее, академичнее и удобнее, сидишь, как за партой, есть на что опереться локтями, даже приспособиться, как это я замечал за опытными людьми, вздремнуть, подпершись, как бы задумавшись. Здесь это немыслимо, хотя мои соседи, старые большевики, клюют,бедняги, клюют, вздрагивают, приобадриваются и вновь клюют. (С одной стороны, справа, у меня сосед Воеводин, член партии, кажется, с 1898 г., слева — слесарь, бригадир коммунистического труда, 33 г. рождения., член партии, кажется, с 59 г.). Впечатления — смесь истинно величественного, волнующего и вместе гнетущего, томительного (атмосфера “культа”, Ворошилов, 80-летний старец, национальный герой, пришедший сюда и усевшийся в президиуме, чтобы выслушивать, сидя лицом к зале, такие слова о себе заодно с Кагановичем и Маленковым и др. — “интриганы” 2 , “на свалку истории” и др.). — Краснословие и недоговорённость в докладах при всей их монументальной обстоятельности и сверхполноте. А выступать — не миновать, если уж сидеть здесь три недели. Окончательно ещё не решил, но чувствую, не миновать, иначе буду себя тиранить за трусость, лень, нерешительность. Коммунизм — необходимость. Правда жизни, правда истории на стороне коммунизма. Литература и искусство. — Многие области знаний науки, составляющие двигательную силу научно-техн[ического] прог[ресса], — удел более или менее узкого круга специалистов, искусство — всеобщее достояние. В этом — его сила, в этом же и некоторая “неуловимость”. Мнения, суждения, что и как должно быть в иск[усст]ве, общедоступны (не возьмёшься судить о ракете или даже о преимуществе бобовых перед клевером, не зная, а о романе — пожалуйста). Поэтому здесь наибольшая путаница и противоречивость сторон. Но если из этой специфической сложности обращаться к самым основным мотивам споров и суждений, то они сводятся к спору о том: (писать ли хорошо или похуже). 1. Изображать ли жизнь, как она есть, или “приподнимать” её. 2. Каким должен быть положительный герой (тогда возникает вопрос, каким должен быть отрицательный) и даже 3. Писать ли хорошо или похуже. В искусстве понятие “долженствования” несостоятельно. Мне не интересен роман, спектакль, если они сделаны по схеме долженствования. Плохо дело, если действительность нуждается в том, чтобы её приподнимать. В Программе сказано — жизнь. Конечно, программа написана не для автоматов, а для мыслящих существ… 3 “О словесах” (“Подобно тому, как отдельный человек…”). Об инерции “культа личности”. Концовка — в стремительном движении дней, наполненных, мы порой утрачиваем чувство величайших перемен, пришедших… 21.Х. Наиболее сильное впечатление за все дни съезда — вчерашняя речь Тольятти, возведшего Программу в степень этапа мирового революционного движения, казалось бы, и теми же словами, что звучали и до него с этой трибуны, но сказанными с необычным благородным жаром убеждённости и веры. М.б., то, что по-русски он говорит с некоторым затруднением, определило строгий выбор слов необходимых, тех, без которых не обойтись, в отличие от наших ораторов, у которых слов, фраз и фразеологических оборотов преизбыток и целые периоды — словесные омертвелости, с которыми сам оратор спешит поскорей покончить (а без них не может), чтобы сказать что-нибудь мало-мальски дельное. — Был едва ли не первый раз за все дни съезда растроган, взволнован и решил, что выступать, поскольку это зависит от меня, буду, т.е. буду готовиться. Завтрашний день — для этой задачи: намахать вчерне речь, а там видно будет. — Любопытные “подводные”, не фиксируемые никакими “дневниками съезда” течения на съезде (Чжоу-Энь-лай — Микоян—Тольятти об Албании) 1 . Когда главное содержание съезда — Программы — уже не с газетного листа, а с той трибуны, со всем тем резонансом её, который мы услышали в речах наших гостей, вплотную подступило, надвинулось, как сама реальность дня, я как литератор сперва испытал чувство тревожное и поневоле грустное. Может быть, это же испытали и мои товарищи. Мне вдруг показалось всё, что мы писали до сих пор в стихах и прозе, в драматургическом, песенном и иных жанрах, чем-то таким отзвучавшим, вчерашним, недостаточным и убогим в озарении нынешнего дня. Но нет, это чувство было недолгим и неверным. Именно в этом озарении наших нынешних дней с особой отчётливостью видно, что всё то, что написано от сердца и разума, всё то, что подслушано у живой нашей жизни, что сказано не по соображению, а по убеждению, что несёт в себе отзвук живой действительности чувства и разума, — всё это цело, всё это не ушло в небытие, а наоборот, приобретает новое и даже ещё большее звучание, поскольку всё это, отразив и трудности и горечи нашего пути, предвещало и призывало наш нынешний и будущий день — день коммунизма. А всё то, что было продиктовано не чувством, не подлинным знанием жизни и любовью, а стремлением “попасть в точку”, угодить моде, обрядиться наисовременнейшим заглавием и т.д., — всё это действительно стало вчерашним, — было и нет его, как прошлогоднего снега. И слава богу. Взыскательность читателя. — Высший критерий — читатель, хоть он и нуждается в помощи и воспитании. Плохая лит[ерату]ра порождает плохого читателя, бюрократа и формалиста, судящего не по жизни, а по усвоенным им поверхностным понятиям. Но есть другой. Чем более ты заслужил доверия у читателя, тем строже и требовательней он становится к тебе. И это естественно — подлинная любовь всегда требовательна и неуступчива, она ничего не прощает. И если ты по увлечению или неполноте знания и мысли допустил одну строчку, которая по видимости как будто и вполне пристойная — авось пройдёт, — он тут как тут, читатель, он найдёт её и вернёт тебе: не надо. И мы говорим такому читателю: спасибо, друг, будь и впредь настороже. Писатель тоже человек, он подвержен и увлечениям, и соблазнам поспешности, и просчётам мысли. Чуть что — хватай за руку, говори стоп; врешь. А мы друг друга хорошо понимаем — в искусстве, здесь, как в подлинной человеческой любви, солгать почти невозможно, и самая тонкая и хитрая ложь с неизбежностью ведёт к утрате любви (доверия). А он, читатель, будет всё более требователен и нетерпим — и тут, братья-писатели, только поворачивайся. Демичев и бесталанности. <Вклейка о клубе> * *    Подарок поэта А. Твардовского своим землякам
В один из дней октября, в канун XXII съезда партии, на своей родине — в деревне Сельцо, Починковского района, побывал поэт, лауреат Ленинской премии Александр Твардовский. Радостной была встреча поэта со своими земляками.
— Повидать дорогого гостя вышли все жители деревни, от мала до велика, — рассказал нашему корреспонденту директор совхоза «Панской» Д.Г. Колосков. — Со многими из них Александр Трифонович знаком с детства, бегал вместе в школу. Поэт внимательно осмотрел хозяйственные постройки, долго беседовал с односельчанами. Всем увиденным он остался доволен.
— Понравилось мне у вас, — заявил он. — Не сравнить с тем, что было прежде.
Дело в том, что А. Твардовский в последний раз приезжал сюда четыре года назад. Тогда здесь были земли колхоза «Новая деревня», одного из самых отстающих в районе. Сейчас положение коренным образом изменилось. Деревня Сельцо входит в состав совхоза «Панской». Сельцовская бригада под руководством бригадира В. Мошарыгина и его помощницы В. Цурановой стала одной из лучших в совхозе. Она вовремя справилась со всеми полевыми работами, хорошо подготовилась к зимовке скота. Рабочие здесь неплохо зарабатывают, живут обеспеченно. Вот только клуба в деревне нет.
А скоро будет и клуб. Александр Твардовский в качестве подарка своим землякам выделил часть суммы из Ленинской премии на строительство клуба. Вместе с поэтом мы выбрали площадку для клуба — на краю деревни, вблизи рощицы.
— Рядом и пруд можно соорудить, — предложил Александр Трифонович. — Стоит только немного поработать мелиораторам.
Мы рады сообщить любимому поэту, что его желание осуществляется. Механизаторы уже завершают работы по устройству озера. 19 октября облпроекту дан заказ на проектирование сельского клуба. Односельчане от души благодарят поэта Александра Твардовского за его замечательный подарок.
Редакция связалась с облпроектом. Начальник конторы тов. Хайкин нам сообщил:
— Типовой проект, по которому будет построен клуб на родине А.Т. Твардовского, разработан Новосибирским филиалом института типовых проектов. Это будет красивое и добротное кирпичное здание со зрительным залом на 100 мест. По телефону и телеграфу мы заказали в Новосибирске чертежи. Как только их получим, начнем привязку к местности. Все работы закончим в кратчайший срок. За проектировщиками дело не станет. 28.Х.61. Речь была произнесена, т.е. я был объявлен, когда уже вполне примирился с фактом непредоставления мне слова и даже предпочтения мне Грибачёва 1 , — примирился с лёгкостью, т.к. тому способствовало, во-первых, сознание, что я сделал всё зависящее от меня, т.е. приготовился, и, м.б., чувство облегчения, что не нужно ждать, ходить в напряжении и т.д. Успех неизмеримо больший, чем это выражено в аплодисментах, которые, как известно, отчасти регламентируются почином президиума, а отчасти объяснялись некоторой необычностью речи, не рассчитанной на ап[лодисмен]ты и вообще сложноватой. К тому же я “гнал” из опасения звонка, который (кажется, единственный раз за все дни съезда) был применён к академику Н.Н. Семёнову, так что иногда аплодисменты прерывали меня на следующей фразе. Огромное впечатление заключительной речи Хрущёва. Всё это не без “политики”, но всё равно хорошо и полезно 2 . 29.Х.61. В “Правде” речь моя занимает целую полосу — до чего дожил! 1 Усталость, недосып и напряжение этих дней сменились чувством удовлетворения — долг выполнен — и некоторым тщеславным чувством. Впечатление от речи действительно большое и серьёзное (“Вам мало хлопали, потому что вас сильно слушали”, — слова академика С.П. Королёва) и, к счастью, действительно к счастью, оно несколько приглушено заключительной речью Н[икиты] С[ергеевича]. Ибо не будь этого заключения и уже очевидных в тот же и на другой же день результатов в атмосфере съезда, в моей речи должны были бы видеть нечто большее, чем она есть. Она была бы единственный “отдушиной”. Всё очень хорошо, но зачем вы о Москве так? — Это говорят некоторые из поздравляющих и заявляющих, что речь — из писательских лучшая. Странное дело: почему я не мог возразить против этой пошлой концепции Шолохова и др., что вся беда в Москве, которая т[аким] обр[азом] противопоставляется “жизни”, столица — станице. Но, м.б., мой недосмотр в том, что я не обсказал это и с той стороны, что, мол, конечно, нельзя считать нормальным, что в Москве живут большинство писателей… Хотя опять же это восходит к общим причинам. 2
Дорогой папа! <вклейка>
Мама сказала мне, что ты сегодня выступал. Очень рада, даже вдвойне, т.к. выступление было, конечно, удачным. Целую. Оля 27.Х.61. На кремлёвском подворье, на высоте этого холма, почти не чувствуется Москвы, оглушённой шумами и отравленной газами, — ветерок, свежесть, грустно-успокоительная свежесть почти дачного воздуха. Новые, после 53 г., посадки — вперемежку с яблонями, вишнями, породистыми ёлочками — берёзки, причём даже простецкие, кустовые, какие бывают на опушках или открытых лесных луговинках — примета грибных местинок. На выезде из Кремля, справа от жерла ворот, — кривая, отклонённая тенью стены старая берёза. Его и рассеянный взгляд мог не замечать её перед тем, как машина ныряла под эти старинные, как бы ступенчатые своды ворот. А сколько людей унесли память об этой простой, русской, по-матерински неприглядной и чем-то щемящей душу берёзе до того самого мгновения, когда уже ничего не оставалось и надеяться увидеть вновь, ещё раз, — многие, многие, чьи жертвенные имена вдруг возникали на съезде вновь и обжигали сердце. 3 “Мы бы и без этого, что он теперь сказал, похлопали бы и встали бы и ура было бы, но это всё не то” (мой сосед слева Саша Бабурин). Очень, очень трудно решить, как жить дальше, чтобы жить разумно и продуктивно, покамест ещё можно рассчитывать на продуктивность. Маша серьёзно больна. 31.Х.61. Вчера опущены бюллетени, где и моё имя в списке кандидатов в члены ЦК. Когда услышал по алфавиту фамилию Грибачёва, уже знал, что и я буду здесь. Так соблюдается приравнение для равновесия. Всё равно — то, что Грибачёву как “автоматчику”, мне — как “незрелому” и “трудновоспитуемому”. 1 — На речь — отклики уже и письменные и даже две телеграммки. Вчерашний день — решение съезда о Мавзолее 2 . Да, нехорошо, нужно исправить ошибку 53 г., но как было бы благопристойнее, если бы не было этой ошибки. Я могу себя попрекать за стишки, которые тогда были искренними, “И лежат они рядом…” 3 , но кого же попрекать за то, что он положен был рядом. Так велика была инерция принятого, утверждённого всеми средствами воздействия на сознание равенства этих личностей (даже более, чем равенства!). При оглашении списка (членского), когда был назван один из Смирновых 4 , — реплика Н[икиты] С[ергеевича]: Это тот, который… Аплодисменты. У меня руки не поднялись. Всё понимаю, но ликовать не могу. Об этом же сказал на выходе к Александровскому садику Сурков: я старый человек, но сегодня мне было трудно, как, м.б., ещё не было никогда. Это слова, но они могут быть наполнены и сутью. Блистательный провал Кочетова на съезде. За весь съезд — два звонка к залу, возгласы “хватит”. Неужели не будет скобок “шум в зале”. Всё равно. 1. XI.61. М[осква]. Вчера по окончании съезда заглянул в редакцию, поделился впечатлениями. Газеты, в т.ч. “Правда”, дают речь Кочетова со скобками “Оживление, аплодисменты” как раз в тех местах, где должно было бы быть указано “Шум в зале, возгласы: “хватит!” и т.п.”. “Посидели” с Дементом в ВТО, обсказали некоторые недосказанности дня. Чувство исполненного долга (речь) присутствует, подкрепляемое телеграммами (уже 5 штук), письмами, звонками. У “Известий”, как сказал Драчин[ский], срезали бумагу как раз перед моей речью, даже изложения нет — “С большой речью выступил” и всё. Бог с ними, хотя вряд ли причина — бумага. Задумано с Дементом уйти мне ещё на м[еся]ц в барвихинское или иное подполье, — это просто необходимо по состоянию Маши, а мне — поработать бы маленько. C Вл[адимиром] Сем[ёновичем] Лебедевым был прямой разговор о “Т[ёркине] на т[ом] св[ете]”. Он выразил готовность посмотреть конфиденциально, “посоветоваться”. Ближ[айшим] образом хотелось бы написать: 1. Стихи о кремлёвской берёзе. 2. Записки о поездке в См[олен]ск и Загорье. 3. Записать нечто о “Далях” в свете новых суждений. 4. Дом на буксире (сегодня связалась любовная история с техникой перевозки дома). 7.XI.61. М[осква]. Впервые за много лет, когда имел и не имел возможности (приглашение было), иду на трибуны, м.б., с Машей, — она не была ни разу. Потом, м.б., соберёмся и на приём. Мне это неинтересно, но ей, нигде не бывающей, годами не имеющей случая надеть свои платьишки, немного покрасоваться, потщеславиться даже… Совершенно ясно, что “Тёркин на том свете” должен явиться в свет, появиться, быть напечатанным. “Человечество, смеясь, расстаётся со своим прошлым”. Это недавнее, “внутреннее” наше прошлое, к которому вновь и с таким глубоким выворотом обратились мы в ходе съезда, — что же это, как не “преисподняя”. И показ её в “снятом”, победительном плане — просто необходим. Данной вещи может помешать только само это прошлое, предубеждение, “магические слова”, повиснувшие когда-то (54) в воздухе и не развеянные ещё. 1 — Попытаемся. И пусть в этом показе “прошлого” будет в такой же мере и настоящее, в какой они смыкаются в действительности. — Этим и заняться вплотную в Малеевке, — “вновь и вновь, несмотря ни на что”. Хочется только хотя бы начерно — берёзу кремлёвскую — это про то же, но в лирико-философическом духе. Не может быть, чтобы помимо этой тетради не было ещё главной, всеобъемлющей, ничего не упускающей и всё ставящей на место, — той, которая в голове, в беспредельной ёмкости памяти и неустанности отбора, накопления, прослаивания и т.п. А вдруг, что и нет той “тетради”, а только жалкая эта, где всё мельком, кое-как, упрощённо, разрывно, сумбурно и просто мало? Вчерашняя встреча с братом Иваном, 2 его порыв “высказаться”, беспредельный ужас, который он проходил на Чукотке, покамест я строил дачу, пьянствовал, болтал и дело делал и нёс на себе лишь “условную”, “духовную” нагрузку этих лет. “Тюрьма не страшна сама по себе, страшно, что она не даёт никакой гарантии выжить, уцелеть, что в ней быть зарезанным, убитым легко, как на передовой, но без малейшего оправдания этой гибели чем-нибудь”. Ему предложили, когда он с “партией” находился в Москве, по пути от границы к тому чукотскому берегу, свидание с братом, т.е. со мною. Он отказался, и это была его гордость и благородство: не хотел, чтобы я его видел “таким”, в тогдашних понятиях, не хотел и встречаться для того, чтобы после этой встречи следовать по назначению, — лучше уж так следовать, — опасался и того, что, м.б., для меня, который не в силах был бы сделать что-нибудь для него, это будет чем-то компрометирующим, опасным. 12.ХП.61. М[оск]ва 5 ч. утра. Месяц этот подковеркан неудачной попыткой притихнуть в Малеевке. После напряжения съездовских дней и всего последующего выезд в эту обитель моей трудной юности и приют в иные годы (“Дали”) оказался неудачным: приехал уже туда хорошеньким, встретил Смелякова, — этого лишь и не хватало, а там началось и не веселье вовсе, а мука и унизительные экскурсии в поисках чего-нибудь, вплоть до некоего “волжского”. Словом, приехала М[ария] И[лларионовна], и на другой день мы вместе уехали в Москву, — я уже больным, в сущности, и день за днём в Москве откладывалось возвращение, а следом нарастал стыд, страх, мука. Однако памятным моментом этого захода явилась ночь, кажется с 26 на 27 ноября, которая в календаре обозначена неразборчивой карандашной записью на обороте воскресного (26) листка “Ночь озарения”. Я вдруг проснулся, протрезвев и в полном сознании (это не было, по-видимому, полное трезвое сознание, “верховная трезвость разума”). Оказывается, я уже давно лежал и спал-не-спал, но в лёгком полубреду обдумывал, как я буду доделывать “Т[ёркина] на том св[ете]”, которого в Малеевке даже не раскрыл, чтобы перечесть (как не сделал этого до сих пор, чего-то боясь, чего-то избегая — не полной ли ясности, что ничего уже сделать нельзя или не смогу?). Толком не могу воспроизвести сейчас этот “план”, но осталось одно, что я, мол, должен подключиться к этой новогодней хорейческой однолинейной истории ещё и ямбом, вторым из наиболее разработанных и освоенных мною размеров — для отступлений, ретроспекции и т.п. И втоптать сюда всё — и “культ”, и послекультовские времена, и колхозные, и литературные, и международные дела. И так мне было ясно, что это будет органично и что всё это, собственно, начиная с “Муравии”, у меня подготовлено, пододвинуто для решения этой увенчивающей все мои стихотворные вещи задачи, что я утром начал это рассказывать Маше, хвастаясь, что всё доныне написанное мною — только “крыльцо” (по Гоголю) к тому, что должен именно теперь возвести “на базе” “Т[ёркина] на т[ом] св[ете]”, и что мне ничего не страшно и не стыдно, и я знаю, что мне делать, еду в Малеевку, сажусь за стол и т.д. При этом я выпросил у неё “поправку” и… задул дальше, т.е. не задул, а пошёл “тянуть проволоку”, помаленьку освобождаясь от этого просветлённо-восторженного состояния и подумывая уже, что это, м.б., что-то сходное с переживаниями героя чеховского рассказа “Чёрный монах”. Потом я обмелел, притих, перетерпел свой срок (он короче сроков Лидии Дмитриевны) 1 , и на меня обрушился весь подпор дел: нечитаных рукописей, неотложных дел, и я постепенно вошёл в норму, а Маша съездила в М[алеев]ку за вещами. Но прочесть “Тёркина на т[ом] св[ете]” до сих пор не решаюсь, что-то ещё не даёт мне этой свободы, скорее всего, полное отсутствие “запаса покоя”. Сильнейшее впечатление последних дней — рукопись А. Рязанского (Солонжицына) 2 , с которым встречусь сегодня. И оно тоже обращает меня к “Т[ёркину] на т[ом] св[ете]”.
Примечания
3.I. 1. Дачный посёлок под Москвой. 2. Работу над поэмой “За далью — даль” Твардовский датировал 1950—1960 гг. В 1960 г. А.Т. исполнилось 50 лет. Глава о Сталине из поэмы “За далью — даль” (“Правда”, 1960, 29 апреля; “Новый мир”, 1960, № 5) вызвала многочисленные и разноречивые отклики — от горячего одобрения до негодования. Первое собрание сочинений Твардовского в 4-х томах вышло в 1959—1960 гг. 3. См. запись 10.II. и комментарий к ней. 4. Так А.Т. называл собственное творческое хозяйство. 5. Приступив во второй раз (с июля 1958 г.) к редактированию “Нового мира”, А.Т., по мере того, как журнал обретал своё лицо, испытывал на себе нарастающую враждебность охранительных сил в литературе и подозрительность “верхов”. Так, в 1960 г. редакции пришлось преодолевать сопротивление Главлита при публикации “Новогодней сказки” В. Дудинцева, цикла стихов А. Ахматовой, второй книги мемуаров И. Эренбурга “Люди, годы, жизнь”. Повесть Э. Казакевича “Синяя тетрадь”, с нетрадиционным для советской литературы изображением Ленина и его окружения, запланированная на № 4 1959 г., не получила санкции Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС, потребовавшего многочисленных купюр и исправлений. Однако журнал “Октябрь” получил визу ИМЛ и напечатал повесть в № 4 за 1961 г. 9.II. 1. Правительственный санаторий под Москвой. 2. Сценическая композиция К.В. Воронкова по поэме Твардовского “Василий Тёркин” была поставлена театром имени Моссовета в 1961 г.. 10.II. 1. К созданию нового текста Гимна СССР взамен прежнего (С. Михалкова и Г. Эль-Регистана), содержавшего восхваление И.В. Сталина, А.Т. был привлечён в 1959 г. вместе с другими поэтами. Накануне отъезда А.Т. в Крым (в санаторий “Нижняя Ореанда”) в сентябре 1960 г. на встрече группы поэтов с М.А. Сусловым, последний одобрил припев гимна, написанный А.Т. В сентябре состоялись новые совещания, посвящённые гимну, о которых М. Исаковский 21 сентября 1960 г. писал А.Т. в “Ореанду”. Было решено, что “поскольку никто не написал приемлемого теста, то дальнейшую работу продолжать коллективно” (Архив А.Т.). (12—13—14) 15.II.61. 1. А.Т. и до этой встречи в Барвихе был знаком с С.А. Герасимовым: общался с ним у А.А. Фадеева и в Комитете по Ленинским премиям. Киносценарий “Дочь народа”, предложенный им “Новому миру”, был отклонён А.Т. (См. его письмо С.А. Герасимову 8 марта 1954 г.// Современная драматургия. 1993. № 3—4, с. 232). 2. Село Рибшево Пречистенского района Смоленской области, в 20—30-е гг. — Западной области, куда входила и часть территории Белоруссии, — место действия ряда очерков и стихов молодого А.Т. 15.II. 1. Письмо вклеено в рабочую тетрадь с пометкой “не отправл.”. На обороте вклейки адрес Я.В. Бендик: Москва. Центр. Большевистский пер., д. 4, кв. 2. 2. Речь идет о главе “Друг детства” из поэмы “За далью — даль”, вызвавшей противоречивые отклики. 18—20.II. 1. Замысел этой прозаической вещи остался неосуществлённым. 2. Роман В.С. Гроссмана “Жизнь и судьба” находился в редакции “Нового мира” с октября 1960 г., когда был передан автором А.Т. с просьбой “просто прочитать”. Ранее Гроссман отнёс его в редакцию журнала “Знамя”, не без влияния неостывшей обиды на “Новый мир”, редколлегия которого во главе с А.Т. признала в 1953 г. своей ошибкой публикацию романа “За правое дело”. К тому же Гроссманом овладела мысль, что у руководящих ретроградов от литературы “есть сила, размах и смелость бандитов. Они скорее, чем прогрессивные, способны пойти на риск” (Липкин С. Жизнь и судьба Василия Гроссмана. Берзер А. Прощание. М., 1990, С. 54). Прочитав роман “Жизнь и судьба”, А.Т. испытал “самое сильное литературное впечатление за, может быть, многие годы”, “впечатление радостное, освобождающее, открывающее тебе какое-то новое … видение самых важных вещей в жизни…” “Вещь так значительна, — записывал он в октябре 1960 г., — что она выходит далеко и решительно за рамки литературы… В сравнении с ней “Живаго” и “Хлеб единый” — детские штучки”. Прочитать роман “не как редактору” А.Т. не удалось — он не смог “отмыслить своей редакторской сущности”. А.Т. стал искать пути к опубликованию романа, понимая, что оно “означало бы новый этап в литературе”, “возвращение ей подлинного значения правдивого свидетельства о жизни”. (Твардовский А.Т. Из рабочих тетрадей (1953—1960) // “Знамя”, 1989, № 9, cc. 200—202). Трудные переговоры с автором об изменениях в тексте, нужных, по мнению А.Т., не только по цензурным соображениям, оставались безуспешными. Но экземпляр романа сохранялся в редакции “Нового мира”, на что было указано самим Гроссманом при аресте (по доносу редактора “Знамени” В.М. Кожевникова) других экземпляров. 21.II. 1. Из письма В.Г. Белинского И.И. Панаеву 5 декабря 1842 г. (Белинский В.Г. Полн. собр. соч. в 13-ти томах. Т. XII. М., 1959.) 24.II. 1. Речь идёт о киносценарии С.А. Герасимова “Люди и звери”, по которому им был снят фильм в 1962 г. 25.II. 1. А.Т. вёл в те дни безрезультатные переговоры с зав. отделом культуры ЦК КПСС Д.А. Поликарповым и секретарями ССП К.А. Фединым и К.В. Воронковым о возвращении В.С. Гроссману рукописи его романа. 2. С Валентиной Михайловной Мухиной-Петринской (1909 г. р.) А.Т. познакомился в 1958 г. в Ялте, где она ему рассказала свою историю. Работала в бактериологическом институте. Оклеветанная своим сотрудником, была арестована в 1937 г. После реабилитации выступила автором ряда книг для юношества. А.Т. побуждал Петринскую писать воспоминания, по его ходатайству перед первым секретарем Саратовского обкома КПСС ей была предоставлена квартира. (См. его письмо В.М. Мухиной-Петринской 4 ноября 1961 г. — Собр. соч в 6-ти томах. Т. 6. М., 1983., c.181, и ее письмо к А.Т. 6 июля 1962 г. // Архив А.Т.) 28.II. 1. Михаил Андреевич Суслов. 2. Никита Сергеевич Хрущев. 3. Совместная работа над Гимном СССР послужила сближению А.Т. с композитором Г.А. Свиридовым, который уже писал музыку на его стихи (“Смоленский рожок”, 1958. “Станция Починок”, 1959 — для голоса и фортепьяно). Памяти А.Т. посвящена “Весенняя кантата” Свиридова на слова Н.А. Некрасова, в которой звучат и смоленский рожок, и многоголосые колокола (1972). 1.III. 1. Д.Н.Орлова, читавшего по радио “Василия Тёркина” главу за главой ещё во время войны, А.Т. и в послевоенные годы считал одним из лучших чтецов поэмы. Набросок, воссоздающий его облик, вошел в очерк Твардовского “Василий Теркин” Дм. Орлова” (см.: Дмитрий Николаевич Орлов. Книга о творчестве. М., 1962). 2. Имеется в виду статья “Как был написан “Василий Тёркин” (Ответ читателям)”. См. Твардовский А.Т. Соч. Т. 5., М., 1980. 2.III. 1. Комитет по Ленинским и Государственным премиям. 5.III. 1. Здесь, как и в последующих записях, речь идёт о работе над поэмой “Тёркин на том свете”. Сверстанная для майского номера “Нового мира” за 1954 г., поэма была запрещена как “идейно-порочная и политически вредная” и вместе с публикацией в “Новом мире” нескольких критических статей послужила основанием для снятия Твардовского с поста главного редактора журнала постановлением ЦК КПСС от 23 июля 1954 г. 11.III. 1. Перефразировка высказывания К. Маркса (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 1. С. 418). 17.III. 1. Первую “свою” комнату (в Смоленске) семья А.Т., не успев обжить, уступила его вернувшимся из ссылки родителям. Снова были “углы” и житьё у Ирины Евдокимовны Гореловой, матери М.И. Твардовской (Смоленск, ул. Марселя Кашена, в просторечии Кашина), где в одной комнате коммунальной квартиры, кроме семьи А.Т. из трёх человек и его тёщи, жила сестра М.И. — Вера. 2. Большой Могильцевский, д. 6, кв. 1 — первый московский адрес А.Т. Комнатка воспринималась как проходная, так как из-за нехватки пространства дверь в общий коридор часто оставалась открытой. Обрусевшие немцы были прежними владельцами квартиры, “уплотнёнными” после революции. Соседство с поэтом П.В. Орешиным оказалось недолгим: он был арестован в конце 1937 г. — вскоре после переезда в квартиру А.Т. По рассказам М.И. Твардовской,. обыск у Орешина и его арест произвели на А.Т. (который сам тогда находился на грани ареста по обвинению в принадлежности к контрреволюционной организации смоленских писателей) сильное и гнетущее впечатление. 3. Семья А.Т. поселилась здесь в конце 1950 г., после его назначения редактором “Нового мира”. За десять лет проживания в ней адрес трижды изменялся: Б. Дорогомиловская, 1-я Бородинская, Кутузовский проспект (угол набережной Шевченко). Сейчас на этом доме мемориальная доска с указанием, что А.Т. жил здесь в 1950—1961 гг. 19.III. 1. См., например: Сталин И. Вопросы ленинизма. М., 1939. С. 488—489. 27.V. 1. Речь идёт о вручении Ленинской премии за поэму “За далью — даль”. 2. Имеется в виду мотив вынужденного переселения, составивший сюжетную основу романа В. Фоменко “Память земли” (“Новый мир”, 1961, №№ 6—8). 3. Выступая на Всероссийском съезде учителей 7 июля 1960 г. (“Учительская газета”, 8 июля, “Литературная газета”, 9 июля), А.Т. говорил о ключевом значении литературы в процессе воспитания, утверждал, что формальным подходом к преподаванию “школа отучает и отлучает от литературы” (Твардовский А.Т. Соч. Т. 5, С. 335—345). Речь А.Т. имела серьезный резонанс. Задуманная по откликам на нее статья не была написана. 4. Е.И. Горелова — младшая сестра М.И. Твардовской, болевшая туберкулёзом лёгких. 5. В отсутствие А.Т., бывшего в отпуске, его заместитель А.Г. Дементьев пропустил в печать материалы, вызвавшие неприятие редактора. Очерк Б. Рахманина “Поле деятельности” (“Новый мир”, 1961, № 5) о Герое Социалистического Труда Надежде Загладе, рассказывал о рекордах “труженицы кукурузных полей”, оставляя в стороне наболевшие проблемы сельского хозяйства. Статья А.П. Штейна “Перечитывая старую пьесу. К 75-летию со дня смерти А.Н. Островского” (там же, № 6), не став новым прочтением “Леса”, содержала вместе с тем односторонне-негативную характеристику наследия В.Э. Мейерхольда. А.Г. Дементьев оставался заместителем А.Т. до конца 1966 г., когда против воли главного редактора был выведен ЦК КПСС из состава редколлегии. 6. А.Т. был депутатом Верховного Совета РСФСР по Ярославской области в 1958—1962 гг. 3.VI. 1. Сохранились наброски этой непроизнесённой речи “О поэзии молодых”. А.Т. подверг в ней сомнению само понятие “молодости” в литературе, напомнив о богатстве жизненного опыта, с которым входили в неё двадцатилетние М. Шолохов, А. Фадеев. Собирался остановиться и на стереотипах и враждебной настороженности критики к новому поколению в поэзии, ко всему, “что не похоже на уже привычный образ выражения” (Архив А.Т.). 2. Имеется в виду дискуссия о лирической поэзии, начатая в “Новом мире” статьёй Б. Рунина “Спор необходимо продолжить” (1960, № 11), продолженная статьями А. Меньшутина и А. Синявского “За поэтическую активность” (1961, № 11), Н. Коржавина “В защиту банальных истин” (1961, № 3) и Б. Платонова “По поводу самовыражения” (1961, № 6). Итоги дискуссии подведены были в статьях Б. Рунина “Логика спора и логика искусства”, А. Меньшутина и А. Синявского “Давайте говорить профессионально”, “От редакции” (№ 8). В первой из названных статей Б. Рунин отмечал незаурядное дарование Е. Евтушенко, его новаторство и популярность, хотя и упрекал его в поверхностности. Редакция журнала поддержала отстаиваемое авторами — в противовес официальной критике — право поэзии на “самовыражение”. 3. Евтушенко Евг. “Яблоко. Новая книга стихов”. М., 1960. Рецензию на эту книгу А.Т. не написал. В выступлении о “молодых” он собирался остановиться и на поэзии Евтушенко. Несмотря на серьезные претензии к содержанию и форме его стихов (см.: Соч. Т. 6. Сc. 163, 213), А.Т. назвал Евтушенко в числе поэтов, достойных пополнить “Библиотеку советской поэзии”, членом редколлегии которой состоял (письмо М.Б. Козьмину 20 сентября 1961 г., там же, С. 180). С 1963 г. “Новый мир” систематически печатал стихи Евтушенко. 15.VI. 1. Немецкая овчарка Нора появилась у А.Т. весной 1950 г. — вскоре после поездки его в Норвегию, в память о которой и была названа. На перекидном календаре А.Т. за 1961 г. запись 9 февраля рукой М.И.: “Операция Норы”. Нора погибла в мае 1961 г. 21.VI. 1. Художественное училище “Памяти 1905 года”. 2. А.Т. передал Ленинскую премию на нужды культурного строительства в своих родных местах на Смоленщине. 3. Скорее всего, речь идёт об изложенном в рабочих тетрадях А.Т. (декабрь 1957 г.; см. “Знамя”, 1989, № 8, с. 146—148) замысле пьесы “Пан Твардовский” (не путать с замыслом большого одноименного произведения в прозе, которое поэт считал своей “главной книгой”). Фабула пьесы, имеющей автобиографическую основу, без буквального, однако, следования ей, — трагедия крестьянской семьи, момент, когда, “раскулаченная”, она ждёт ссылки; переживания всех членов семьи, в том числе среднего сына, идейного комсомольца, чью душу рвёт неразрешимый для него конфликт между любовью к родным и преданностью делу революции. Замысел остался неосуществлённым. 29.VI. 1. Запись беседы Дж. Кеннеди и Н.С. Хрущёва на встрече в Вене (май 1961 г.) в советской печати не была опубликована. О содержании её можно судить по выступлениям Дж. Кеннеди (“Правда”, 1961, 9 июня) и Н.С. Хрущёва (там же, 15 июня), где подводились итоги встречи. Признанная полезной, беседа не разрядила напряжённости между США и СССР. В речи Н.С. Хрущёва на митинге, посвящённом советско-вьетнамской дружбе, говорилось: “Бряцанием оружия нас не запугать. У нас найдётся, чем ответить. Если противники мира и мирного сосуществования всё же объявят мобилизацию, мы не позволим застигнуть нас врасплох…” (“Правда”, 1961, 29 июня). 8.VIII. 1. Как видно по этому наброску, замыслы стихотворений “Космонавту” (1961) и “Слово о словах” (1962) первоначально объединялись поэтом. 2. Несмотря на высокую степень готовности, стихи остались незаконченными. Замысел их существенно по-иному и на другой ритмической основе был реализован в стихотворении “А ты самих послушай хлеборобов…” (1965). 10.VIII. 1. Книга лирики. Избранные стихи 1933—1961 гг. (М.: “Советская Россия”, 1962). 2. Упоминание этих писателей в перечне текущих дел связано с публикацией их произведений (Федин К.А. Костёр. “Новый мир”, 1961, №№ 8—12, Эренбург И.Г. Люди, годы, жизнь. Кн. третья. Там же, 1961, №№ 8—11). 11.VIII. 1. В письме к И.Г. Эренбургу, написанном на другой день, А.Т. призвал его быть “щедрей и беззаботней” по отношению к своим давним обидчикам. “Вы слишком крупны, Илья Григорьевич, чтобы унижаться до такой памятливости относительно причинённых Вам обид и огорчений, слишком много чести для тех, кто это делал, чтобы помнить о них”. В то же время подчеркивал: “Я не собираюсь просить Вас вспомнить о том, чего Вы не помните, и опускать то, чего Вы забыть не можете” (черновик. Архив А.Т.). Критическое отношение к отдельным сторонам и мотивам мемуаров Эренбурга не помешало А.Т. опубликовать их в “Новом мире”, выдержав многолетнюю, изобиловавшую острыми эпизодами борьбу с ЦК КПСС и Главлитом. Высокая итоговая оценка книги и её автора дана А.Т. в статье-некрологе, посвящённой Эренбургу (“Новый мир”, 1967, № 9) 2. Повесть И. Эренбурга “Оттепель” (“Знамя”, 1954, № 5, 1956, № 4) “прорабатывалась” партийной критикой за “пессимистическое” изображение советской действительности. Симптоматично, что нынче публикация “Оттепели” порой приписывается “Новому миру” (См.: Власть и оппозиция. Российский политический процесс ХХ столетия. М., 1995, С.192). Название повести стало обозначением относительной либерализации, отличавшей хрущёвский период советской истории. 13.VIII. 1. С.Я. Маршак в августе 1961 г. также находился в санатории “Барвиха”. 14.VIII. 1. См. письмо З. Каюмову 14 августа 1961 г. (Соч., Т. 6. Сс. 176—177). 2. Название дневниковых записей Ю.К. Олеши (первая публикация: Литературная Москва, 1956. Сб.2). 17.VIII. 1. Как видно, восьмостишие, посвящённое второму космическому полёту, совершённому Г.С. Титовым 6—7 августа 1961 г., первоначально рассматривалось автором как часть стихотворения “Космонавту”. Опубликовано как отдельное стихотворение (“Новый мир”, 1969, № 1).   21.VIII. 1. Речь идёт о фильме Роберто Росселини “Генерал делла Ровере” (1959) с Витторио Де Сика в главной роли. 2. Имеется в виду фильм Вл. Герасимова “Испытательный срок” (1960) по одноимённой повести П. Нилина.   4.IX. 1. Этот мотив нашел воплощение в стихотворении “Который год мне снится, повторяясь…” (1966).   13.IX. 1. Главные герои романов П. Павленко “Счастье”, С. Бабаевского “Кавалер Золотой звезды”, В. Кочетова “Братья Ершовы”.   19.IX. 1. А.Т. неоднократно пользовался этой формулой, восходящей к заключительной фразе романа А. Фадеева “Разгром”.   20.IX. 1. Под ироничным заголовком “Государство и он” в “Известиях” (1961, 20 сентября) опубликовано “Письмо из редакции”, в котором Б. Прокофьев отчитал москвича В.Н. Озерецковского, автора помещённого в том же номере отклика на корреспонденцию “Подарок 10 миллионам” (“Известия”, 1 сентября). На примере платы за радиослушание и пользование телевизором читатель показал, что советское государство не только не дарит что-либо населению, но само получает от него недобровольные дары. В ответ Озерецковский был объявлен неблагодарным крохобором, заслоняющимся “ворохом квитанций от правды нашей жизни”.   17.Х. 1. Речь идёт о клубе, который планировалось построить в родных местах А.Т. — в Загорье на средства, им переданные (Ленинская премия).   20.Х. 1. Кремлёвский Дворец съездов. 2. Перечислены участники антихрущёвского заговора — так называемая антипартийная группа, разгромленная в 1957 г. 3. ХХП съезд КПСС принял новую программу партии.   21.Х. 1. Чжоу Энь-лай, имея в виду Албанию, объявил неприемлемым открытое осуждение “какой-либо братской партии”. А. Микоян: “Факты говорят о том, что в Албанской партии труда сложилась порочная обстановка”. П. Тольятти: “Критику в адрес Албанской партии труда… мы полностью одобряем” (ХХII съезд КПСС. Стенографический отчёт, Т. 1, 1962. Сc. 325, 458, 483).   28.Х. 1. Н.М. Грибачёв и А.Т. Твардовский выступали 27 октября на утреннем заседании съезда. 2. Темпераментное заключительное слово Н. Хрущёва по обсуждению отчёта ЦК КПСС и программы партии, произнесённое на вечернем заседании 27 октября, действительно явилось кульминационным моментом съезда. В своей речи, изобиловавшей отступлениями от заготовленного текста и выразительно рассказанными эпизодами внутрипартийной борьбы, Хрущёв существенно заострил критику Сталина, сталинского Политбюро (“антипартийной группы”), а также сталинистской линии албанского руководства. Всё это прозвучало как обещание продолжать и углублять реформаторский “курс ХХ съезда”. (“Правда”, 1961, 28 октября). 29.Х. 1. Речь Твардовского, главными мотивами которой стали требования полноты жизненной правды в литературе, объективного и углублённого исследования действительности, осуждение иллюстративности, приспособленчества, трусливой оглядки на “указания”, имела программный характер. В ней впервые отчётливо и полно были сформулированы (без упоминаний о журнале, но с опорой на некоторые его публикации — “Деревенский дневник” Е. Дороша, “Районные будни” В. Овечкина, “Память земли” В. Фоменко) основные идейно-эстетические принципы, которым Твардовский будет неуклонно следовать как редактор “Нового мира”. (“Правда”, 1961, 29 октября; Твардовский А.Т. Соч., Т.5. Сc. 353—355). 2. Большой раздел своей речи на съезде М.А. Шолохов посвятил критике писателей, которые не знают жизни, поскольку живут в столице. “… Как может писатель, типичный горожанин, — спрашивал он, — что-либо посоветовать в производственном вопросе, скажем, опытному председателю колхоза…” (“Правда”, 25 октября, 1961). “Само по себе географическое место жительства писателя ещё ничего не решает”, — отвечал Твардовский. Отвергая представление о Москве как о “некоем Вавилоне… как бы противостоящем праведной жизни”, он замечал, что и сама Москва, подобно бальзаковскому Парижу, — достойный и “богатейший объект изучения жизни во всех её сложнейших переплетениях”. 3. Эта запись легла в основу стихотворения “Берёза” (1966). 31.Х. 1. О том, насколько уже в тот момент отношение к Твардовскому в партийном аппарате было настороженным, говорит — “Справка” для Секретариата ЦК, подготовленная два месяца спустя, в январе 1962 г., заведующим Отделом культуры ЦК КПСС Д. Поликарповым. Основные тезисы речи Твардовского на ХХII съезде признаются здесь ошибочными и подвергаются развёрнутой критике, зато выступление В.Кочетова, лидера охранительного направления в тогдашней литературе, получает поддержку (см. “Вопросы литературы”, 1995, № 2, сс. 273—291). 2. Имеется в виду решение о выносе тела И.В. Сталина из Мавзолея. 3. Строки из стихотворения “У великой могилы” (1953). (Твардовский А.Т. Стихотворения и поэмы. М.: Молодая гвардия, 1954). 4. Речь, по-видимому, идёт о Л.В. Смирнове, заместителе Председателя Государственного комитета Совета Министров СССР по оборонной технике. В партийно-правительственных кругах был известен как последовательный сталинист. Реплика Н.С. Хрущёва, сопутствующая избранию Смирнова в члены ЦК КПСС, в опубликованном стенографическом отчёте о работе ХХII съезда отсутствует. 7.XI. 1. См. примеч. 1 к записи 5.III. 2. И.Т. Твардовский — младший брат А.Т. 12.XII. 1. Лидия Дмитриевна Морозова, лечащий врач А.Т. из Кремлёвской поликлиники. 2. Рукопись “Щ-854” была подписана псевдонимом “А. Рязанский”. А.Т. было сообщено настоящее имя автора, но “со слуха” он запомнил его неточно. А.И. Солженицын, как следует из его мемуаров, решил передать рукопись в “Новый мир” под воздействием речи А.Т. на ХХП съезде. Об этом же рассказывает Н.А. Решетовская — тогда жена А.И. Солженицына (Решетовская Н.А. А.И. Солженицын и читающая Россия. // Дон, 1990, январь, cc. 52—53). Рукопись была послана А.Т. в начале ноября, но из-за промедления посредников дошла до него лишь в декабре. Публикация В.А. и О.А. Твардовских. Подготовка текста Ю.Г. Буртина и О.А. Твардовской. Примечания Ю.Г. Буртина и В.А. Твардовской.  
(Продолжение следует)
 




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru