Почитатели Мамлеева обычно испытывают разочарование, когда видят его впервые. Его физический облик не соответствует его произведениям. Помните, как чиновник Бенедиктов однажды появился перед читателями Бенедиктова-поэта? В форменном мундире и чуть ли не со звездой в петлице.
У Мамлеева обыкновенная, усредненная, почти неприметная внешность. Он похож на “старшего научного” заштатного НИИ застойной поры. Если бы не глаза Мамлеева...
Слишком просторные, свободно свисающие брюки и раздвинутый на старческом выступающем животике пиджак, в руках громоздкий, всегда туго набитый портфель, который его перевешивает. От этого Мамлеев почти сутул, как будто смиренно, просительно нагнувшийся, подавшийся вперед.
А что происходит в его произведениях? Героя, а вместе с ним и читателя, окружает враждебный и чуждый им мир, населенный какими-то хохочущими харями и странными, то появляющимися, то исчезающими демонами. Представьте себе бесконечно размножившегося Недотыкомку сологубовского Передонова. И непонятно, то ли эти демоны порождены героем, то ли он сам один из них, то ли речь идет о их параллельном, не зависящем от человека существовании.
Глаза Мамлеева настороженно выглядывают с бледного, нездорово припухшего лица, делая его похожим на маску. Сейчас же вспоминаются персонажи Достоевского, как их описал М. Бахтин: несколько неестественные, словно густо набеленные и нарумяненные, неподвижные лица (личины) с резко посверкивающими изнутри прорезями. Оттуда на нас что-то смотрит. Или иначе: оттуда смотрят на что-то среди нас.
В портфеле рецензии и отклики западной печати на произведения Мамлеева. Потому что у нас о нем пишут мало. Он широко неинтересен, можно сказать и так. И так было всегда, хотя и по разным причинам.
Отклики Мамлеев любит доставать и показывать в буфете ЦДЛ, разложив их и любовно разглаживая на заляпанном столе, по-детски радуясь своей известности, но и немного подсмеиваясь над критиками.
Они опять написали банальность, спрямили и упростили. Представили продолжателем то Горького, то Достоевского, разоблачителем то советского мещанства, то современной безрелигиозности. Мамлеев не то что прощает человеческую глупость, он ей немного радуется, потому что ее давно ждал.
Родился в 1931 году в семье профессора психиатрии. В 55-м окончил Лесотехнический институт. Затем учил математике в школах рабочей молодежи. Летом 74-го выехал в США. С 83-го живет в Париже. И... все. Очень невыразительная, “усредненная”, то есть похожая на многие, жизнь, под стать невыразительной, если бы не его усмешка, внешности Мамлеева...
Но за румянами, белилами, пересохшей кожей и незначительностью жизненных впечатлений что-то всегда происходило и иногда на нас оттуда посматривало — из произведений Мамлеева. И это “что-то” было, конечно, не изучением индийской философии, эзотерических и оккультных учений, теософии, трудов Р. Штейнера или компиляций Блаватской.
После нашей либеральной революции 1989 года, когда все взапуски принялись печатать самые шоковые русские и западноевропейские сочинения, Мамлеев был неинтересен потому, что его проза казалась слишком неестественной, а значит — для нас — и малохудожественной (помните это определение-ответ в журналах советской поры?): слишком дурно, неряшливо написанной, характеры героев — преувеличенными, а повествование — надуманным.
Однажды, в году, что ли, 90-м, меня попросили в редакции журнала “Октябрь” принести подборку рассказов Мамлеева, потому что где-то слышали о нем. Я принес.
Потом редактор, молодой человек и эстет, не знал, как себя со мной вести, чувствуя вину, озадаченность, разочарование и смущение одновременно. Он мне сказал: “Нет, ну мы, конечно, не можем этого напечатать”. Подумал и добавил: “По-моему, это же просто плохо”. И он был прав. Я понял, что себя и свои рекомендации скомпрометировал окончательно. А как бы вы хотели, чтоб это было написано?
Сейчас Мамлеев неинтересен, потому что кажется уже устаревшим, хорошо усвоенным и переваренным в произведениях его молодых и более талантливых наследников, имеющих тоже дело с разного рода демонической нечистью, но лучше управляющихся с фразой и сюжетом.
Согласитесь, что роман Мамлеева “Шатуны”, наполненный бесконечно однообразным насилием, читать (это надо еще решить) то ли скучно, то ли почти смешно. Все равно же Вл. Сорокин, В. Пелевин или И. Яркевич и виртуознее, и изобретательнее.
Сам Мамлеев о себе говорит: “Я не изображал “типичных людей”, “среднего человека” и т.д., наоборот, я обычно описывал исключительных людей в исключительных ситуациях...
Все эти описания были лишь средством для показа крайних, скрытых сторон человеческой души, трагедии бытия, исканий метафизически неизвестного” (из предисловия к сборнику рассказов “Вечный дом”, М., 1991). Но я думаю, что это он только заметает следы, утаивает противоестественность своего визионерства в более дозволенной общежитием форме.
Постоянная, блуждающая, ласковая, чуть заискивающая и столь же самодовольная “мамлеевская” усмешка появляется прежде всего тогда, когда он рассказывает о несчастьях ближних (приятеля, соседа, родственника и т.д.): о смерти, болезни, автомобильной катастрофе... Он им не то что сочувствует, а, скорее, немного радуется, потому что всегда ждал от жизни зловещего, разрушительного, любого рода ненормального.
Жадно провожает взглядом парочку взявшихся за руки девушек на бульваре или незаметно косится на двух других на скамейке, подозревая в них проституток и лесбиянок. Ему нравится, когда в жизни случаются несчастья и несообразности.
Ведь несчастье, как всякая неожиданность, как ошибка (да ведь они связаны между собой: ошибка становится причиной несчастья. Или наоборот?), — единственный доступный способ обнаружения другой жизни, к которой мы все стремимся. Находящееся по ту сторону редко показывает себя в приличествующих ему, с нашей точки зрения, образах и делах.
Ведь что происходит в его произведениях? Герои погибают, кончают с собой, отрезают себе ноги и руки. Или же вдруг заболевают: лунатизмом или хотя бы запором. Мамлеев, конечно, не открывал несчастный случай как основу сюжета, но довел до предела традицию русской литературы: дуэль, преступление, гибель на рельсах или от чахотки...
Если же несчастного случая или болезни нет, то их надо придумать. Не меньший интерес героев — к чужим болезненным проявлениям. Герои болезни — вызывают, режиссируют и ставят их (как на сцене): в себе, в близких. Подсматривают за ними и им поклоняются. А руки-ноги себе — ампутируют. И ставят в угол как священный предмет. Но необязательна буквальная ампутация. Часть тела можно просто вычленить, выделить, внести в скобки (горло, живот, зад) и опять-таки поклоняться как сосуду с неведомым, но говорящим оттуда содержимым.
Однажды, в году 93-м, собрались выпустить книгу рассказов Мамлеева. Он их правил на заляпанном столе по парижско-ньюйоркскому изданию, пытаясь предугадать претензии нравственной, патриотической, религиозной и какой-то еще цензуры. Правил безжалостно, густо замазывая чернилами строки.
Мы ему говорили по какому-нибудь конкретному случаю, заглядывая через его руку: “Но ведь это пройдет, зачем вы”, или “Да это сейчас можно”, или “Здесь же ничего страшного”... А он, поднимая голову, каждый раз отвечал: “А вдруг не пройдет? Не будем рисковать, вполне без этой фразы обойтись можно”.
И вычеркивал. Я думаю, что он без всего текста мог бы обойтись, кроме своего имени на обложке, которое все-таки хотелось бы явить как свидетельство.
Здесь меньше стремления приспособить содержание рассказов ко вкусам издателей, чем общего безразличия к собственному тексту, уже использованному, вычерпанному (вызванному), не представляющему более самостоятельного специального интереса.
Одна дама, знавшая Мамлеева в юности, сказала как пожаловалась: “Он выпустил в мир своих монстров, и теперь они существуют там сами”. Под покровом чернил строки-свидетельства осуществляются в еще большей, потому что невостребованной, чистоте, полноте и окончательности.
Герой мамлеевской прозы — изгой и выродок, поддерживающий и лелеющий в себе ощущение своего избранничества. Он то ли “дон кихот”, то ли “дон жуан”, то ли “фауст”, заигрывающий с некоей тайной, ухаживающий за ней и ее добивающийся. Подвижник и фанатик, мономан и монстр, охваченный общественно опасным метафизическим безумием.
Что же это за тайна, к которой прикоснулся “автор” Мамлеева, герой Мамлеева, читатель Мамлеева (если у него сейчас есть читатель)? Открытие внутри себя Бога, похожего на Дьявола и заключенного — мы с Мамлеевым это знаем — в каком-то ограниченном участке человеческого тела, может быть, в органе. Остается только открыть, в каком.
Поиск этого последнего, единственного убежища (чего? Нездешнего, как сказал бы Евг. Харитонов) оказывается медленным, последовательным саморазложением, саморасчленением. Тем более болезненным и истеричным, что не утешает результат. Герой каждый раз ошибается, из рассказа в рассказ — ошибается. И, кажется, заранее ошибку предугадывает. Что попадет мимо: не в тот орган, не в ту часть тела, где это существует и спряталось.
Уж не завидует ли благополучный литератор Мамлеев своему герою, ушедшему из света реальностей в подполье мнимостей и заблудившемуся в них? Да кому это может быть сейчас интересным? Потому-то и можно говорить уже только о “музейном” значении Мамлеева. Он остался как тип, как персонаж, как гротескный пример русского метафизического поиска и затерянности в нем. Расчлененные, разобранные и обратно уже не восстановимые тела героев навсегда пленили и соблазнили их создателя.