|
Юрий Кублановский
Третий путь
Юрий Кублановский
Третий путь
Кассиопея
Июнь, опоив горьковатой отравой,
своим благолепием был
обязан сполна курослепу с купавой,
кувшинкам, врастающим в ил.
Тогда, поразмыслив, я выбрал в итоге
всё лето гулять, бомжевать,
а зиму зализывать раны в берлоге,
пока не начнут заживать.
Привыкший к своей затрапезе, едва ли
я вдруг испытал интерес
к богатству, когда б не купил на развале
подержанный Атлас Небес.
И сразу же стал на догадки скупее:
сродни ли — сказать не берусь —
неровно мерцающей Кассиопее
покойная матушка Русь.
Своим чередом приближаясь к отбою,
глотая слюну с бодуна,
я так и не смею проститься с тобою,
родная моя сторона.
Когда световые года пронесутся,
хотя нескончаем любой,
а вдруг доведётся, робея, коснуться
мне ризы твоей гробовой?
27.VII.1999, Желомеено
Соловьи
В безвольных щупальцах с непотемневшей дымкой
усадебных берёз
взялись соперничать солисты-невидимки,
видать, всерьёз.
Я не обученный, а понимаю
о чём они:
акафист знобкому с черёмухою маю
в длиннеющие дни;
как ранним летом
пук в воду ставишь ты
раскидистый с летучим цветом
куриной слепоты;
о заседаниях за рюмкой до зари и
достоинстве потерь;
о сердоликовых запасах Киммерии,
утраченных теперь;
соревнование в определеньи тактик,
как выделить в анклав
скорей Отечество, его среди галактик
не сразу отыскав.
В родных преданиях всего дороже
нам искони
вдруг пробегающий мороз по коже —
вот же
о чём они!
...И Фет, вместо того чтобы всхрапнуть всерьёз,
набился к ним в единоверцы
и письменный стилет, как римлянин, занёс
на заметавшееся сердце.
Третий путь
В московском ханстве
в иные дни
я жил в пространстве
вне времени.
Там каждый нытик
и раздолбай,
поддав, политик
и краснобай.
Служа в каптёрках,
читал труды.
Шагал в опорках
туды-сюды,
стихосложеньем
греша порой.
Месторожденья
над головой
миров мерцали:
их прииски,
казалось, звали
в свои пески.
Сорваться б с вахты
и — в аккурат
в иные шахты
иных пенат...
И жребий выпал
не как-нибудь:
с Отчизной выбрал
я третий путь.
Путь полудённым
просёлком — в синь
к холмам взвихрённым
седых пустынь,
чтоб, насыщаясь
сухим пайком
и защищая
лицо платком,
там на потребу
сквозной космической тоске
Аддис-Абебу
свою построить на песке.
Фотка
Всегда окраска Хамелеона
на дню меняется много раз:
то голубые морщины склона,
а то песочные, как сейчас.
Ты хрипловата, и я басистый,
и всю дорогу до дому нас
пас целый выводок шелковистых
пугливых бабочек в ранний час.
Палило солнце огнём кремаций.
Сорили гривнами кто как мог,
хмелил поелику дух акаций,
алиготе, можжевельник, дрок,
йод спящей массы аквамарина.
Автобус жабрами дребезжал.
“А я люблю Александра Грина”.
А я не рыпался, поддержал.
И лишь в мозгу кое-как крутилось,
что зло вовсю наступает и
его количество уплотнилось,
и сдали Косово холуи.
Стволы в лохмотьях седой коросты
и виноградники без теней,
напоминающие погосты
военных дней.
Крым не украинский, не татарский
и не кацапский — среди зимы
в платках, повязанных по-корсарски,
тому залогом на фотке мы.
1999
Моллюск
(вариация)
В крымском мраке, его растревожа,
ты одна конденсируешь свет,
а короткою стрижкою схожа
с добровольцем осьмнадцати лет.
Впрочем, надо бы всё по порядку:
посеревшую фотку боюсь
потерять я твою — как загадку,
над которою всё ещё бьюсь.
Ведь и сам выцветаю, носивший
там рубашку, похожую на
гимнастёрку, и жадно любивший
опрокинуть стаканчик вина.
Не из тех мы, кто, выправив ксивы,
занимают купе на двоих,
а потом берегут негативы
неосмысленных странствий своих.
Но сюда, задыхаясь от жажды
и боязни, на старости лет
я вернусь неизбежно однажды
и руками вопьюсь в парапет,
понимая, что где-нибудь рядом,
неземное сиянье струя,
притаился на дне небогатом
между створ перламутровый атом
от щедрот твоего бытия.
Дождь в 67-м
Поток пространства из поймы времени
вдруг вышел и — затопил до темени,
помазав илом мои седины
и не сполна приоткрыв глубины,
чью толщь не просто измерить лотом,
о чём поёт, обливаясь потом,
ногою дёргая, бедный Пресли —
и нет бесшумнее этой песни.
То наша молодость — юность то бишь,
сперва растратишь — потом накопишь:
телодвижений, изображений
на старость хватит, как сбережений,
и мне, одетому как придётся,
и той, которая отзовётся
в наш первый день, до поры холодный,
и в день последний бракоразводный.
А между ними — дней мотыльковых
неисчислимая вереница,
куда бы, ищущих бестолково,
переметнуться, переселиться.
Вернее, в царстве глубоководном,
где очертанья смутны и зыбки,
они свободны,
как стаи там мельтешащей рыбки.
...Когда мы заполночь на Таганке
искали выпивку на стоянке,
ты соглашалась, сестра по классу,
что время брать не тебя, а кассу.
И зыбь дождя покрывала трассу.
Все звуки улицы, коридора
у нас в берлоге; но до упора
мы спали, не озаботясь прежде
о малонужной сырой одежде.
Канун
Необязательный
ход жизни кратный,
враз поступательный
и обратный.
И тем отчётливей
былое в хмари,
чем ты расчётливей,
черствей и старе.
Когда светает
теперь в окошке
моей сторожки,
никто не знает.
В сей миг досуга
и “или — или”
спросить бы друга,
да он в могиле:
мол, помнишь лето
и нас, шакалов,
гудевших где-то
у трёх вокзалов?
Но зелень вянет,
она пятнистей,
шершавей станет
и золотистей.
Могла до вьюги
форсить в жакете,
но и подруги
уж нет на свете.
Кристаллы сада.
Моя хибарка —
в углу лампада,
в ногах овчарка.
Мороз по коже
бежит порою,
и сердце тоже
готово к сбою:
вдруг на халяву
заглянет третье
к нам на заставу
тысячелетье
и мельтешенье
воспоминаний —
канун крушения
мирозданий?
21.VII.1999
|
|