Нейтронная бомба не тронет меня. К незамеченному юбилею поэта Игоря Чиннова. Геннадий Кацов
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


СЮЖЕТ СУДЬБЫ


Об авторе | Геннадий Наумович Кацов (р. 1956) — русско-американский поэт, прозаик, эссеист, журналист, литературный критик, теле- и радиоведущий. В середине 1980-х был одним из организаторов легендарного московского клуба «Поэзия» и участником московской литературной андеграундной группы «Эпсилон-салон» (отцы-основатели — Н. Байтов и А. Бараш). В мае 1989 года переехал жить в США, где последние тридцать лет работает журналистом. Автор девяти прозаических и поэтических книг. Совладелец нью-йоркского издательства «KRiK Publishing House» и владелец информационного новостного портала RUNYweb.com. Стихи вошли в антологию современной русской поэзии «Самиздат Века», с 2013 года стихи на русском и английском языках публикуются в ведущих литературных журналах. Предыдущая публикация в «Знамени» — «Господи! Отведи руки твои…» (№ 8, 2019).



Геннадий Кацов

Нейтронная бомба не тронет меня

к незамеченному юбилею поэта Игоря Чиннова


Я недавно коробку сардинок открыл.

В ней лежал человечек и мирно курил.

«Ну, а где же сардинки?» — спросил его я.

Он ответил: «Они в полноте бытия…»

                                                  Игорь Чиннов1

 

…А если грязь и низость только мука

По где-то там сияющей красе?

                       Иннокентий Анненский

 

Прежде всего об одном прошлогоднем юбилее, о котором мало кто вспомнил. Сорок один год назад, в 1979 году, на Международном симпозиуме по художественному переводу, который проходил в Мэрилендском университете, были заявлены два вечера, посвященных русской поэзии. Ежедневная эми­грантская газета «Новое русское слово» писала, что их «правильнее назвать творческими вечерами двух выдающихся поэтов русского зарубежья — Иосифа Бродского и Игоря Чиннова». В комплиментарной статье было особо отмечено, что оба поэта, как бы соревнуясь, по очереди читали свои стихи.

Понятно, что для 39-летнего Бродского такое выступление казалось закономерным, знаковым и логичным. Чиннов, получивший напутствие от Георгия Иванова, открытый им еще в начале 1930-х годов в Риге и введенный затем в литературную элиту послевоенного «русского» Парижа, признавался рядом критиков «первым поэтом русской эмиграции» после смерти Иванова. А учитывая, что творческую генеалогию Чиннова литературоведы ведут от Иннокентия Анненского, можно сказать, что второго такого явления в русской поэзии не было. Без преувеличения, Игорь Чиннов — уникальный случай в национальной словесности, связующее звено между Серебряным веком и современностью — через первую волну эмиграции и знаменитую «парижскую ноту». Для Бродского связь с Серебряным веком благодаря Анне Ахматовой естественным образом продолжилась в Америке встречей и выступлением с Чинновым.

Вечер же в Мэрилендском университете для 70-летнего Чиннова был очевиден в ряду его лингвистических поисков и поэтических экспериментов послед­них, к тому времени, лет двадцати пяти. Дело в том, что творческая энергия поэтов первой эмигрантской волны иссякла вскоре после завершения Второй мировой войны, а коллеги по цеху из послевоенной — второй — волны (Перелешин, Моршен, Елагин) были в известной степени носителями советской культуры и в эстетическом плане немногим отличались от поэтики соцреализма. «Несоветский» в разных смыслах Иосиф Бродский, да еще с его онтологическим ощущением трагизма и вселенской скорби, не мог не стать для Чиннова ориентиром, пусть и неартикулированным, в среде тех, кого принято называть продолжателями традиций или, проще говоря, литературными потомками. Разница в возрасте — 31 год — устраивала обоих.

Тот же Валерий Перелешин называл Чиннова «самым трагическим поэтом нашего времени». Не грустным, не печальным и не мрачным. Пожалуй, в русской поэзии только Иннокентий Анненский так близко подошел к двери в загробный мир и взглядом насквозь проник в ледяной ужас, в безмолвие космической трагедии.

И, конечно, Бродский.

Им было чем поделиться друг с другом на поэтическом вечере, тем более что для переклички двух поэтов экзистенциальная тяга каждого к барокко, из которого, в его английской ткани, вышел Бродский, и в котором, отойдя от «парижской ноты», существовал Чиннов, стала их «общим местом». Бродского, в доэмигрантский период, барочность письма далеко увела от советской литературы, а Чиннову, с его пышными эпитетами, искусными метафорами, эхом анафор, анжамбеманами и поэтикой контрапункта, дала возможность предвосхитить появление «метареалистов-метаметафористов» и поэтов необарокко 1980–1990-х годов (Д. Бобышева, В. Аристова, И. Жданова, Е. Шварц, А. Драгомощенко, А. Еременко, А. Парщикова и др.).

 

Не говоря о том, что из потемок,

Заполнивших душистый сеновал,

Мы вышли в сад, и серенький котенок

Легчайшим одуванчиком стоял;

 

Не говоря о том, что в клетке замер,

Еще не ставший кроличьим рагу,

Тот белый кролик с алыми глазами,

Как ягодами алыми в снегу;

 

Не говоря о том, что шел цыпленок

К другому, тоже белому, и цвет

Их вырезных и розовых коронок

Я не забыл за столько долгих лет…

 

Но я забыл о петушином бое,

Забыл, что кролику несдобровать,

Когда сверкало небо голубое,

Переходя в земную благодать.

 

В земную «христианскую благодать» переходит небо, «…ибо вы не под законом, но под благодатью». Здесь очевиден не философ в западном понимании, с нехарактерной для русской мысли гегелевско-кантовской дисциплиной ума и рациональным изложением, а традиционно русский мыслитель. Убежденный к тому же, что барокко есть искусство декаданса. В условиях русского исторического развития, как отмечал Д.С. Лихачев, гуманистический характер русского барокко отличен от насыщенного размышлениями о мимолетности жизни и скоротечности земных радостей барокко европейского. Эта особенность объясняется, по мнению Лихачева, тем, что русское барокко (кстати вспомнить коллег Чиннова по цеху — многолетнего друга Юрия Иваска и Николая Моршена, в своих экспериментах схожего с Семеном Кирсановым), будучи заимствованным, взяло на себя многие функции Ренессанса, которого в России не было.

Как никогда не было в России, по сути, философии; и как не было в России закона.


Нет, вы ошибаетесь, друг дорогой, / Мы жили тогда на планете другой2

 

«Родился я давно — в 1909 году, 25 сентября, в Туккуме в семье юриста. Туккума не помню, но ясно вижу городки, балтийские, в которых случилось жить: уютнейшую Митаву (ныне Елгава) — «Покойся, мирная Митава», — писал Мих. Кузмин. И Юрьев, теперешний Тарту, с университетом «дней Александровых» и готическими руинами на горе, аккуратнейший, тихий городок. Позже была Рязань, с незабываемой зимой, блистающим снегом, розвальнями, бубенцами и внезапной весной, могучим ледоходом на Трубеже, свежестью воздуха прямо-таки прекрасной. А в Риге помню запах свежесрубленных елок, снежинки — и извозчиков в синих кафтанах, синие полости саней… На санях, увы, кататься не приходилось: денег не было»3 .

Хронологическая плотность в одном абзаце для мемуарного жанра фантастическая. Туккум, равно как Митава и Юрьев, — это дореволюционное детство. Отец поэта Владимир Чиннов, выпускник юридического факультета Санкт-Петербургского университета, служил в Рижском окружном суде, следователем в Митаве, Бауске, а с 1906 года в Туккуме. С работой было нелегко, и в 1912-м семья разделилась: отец переезжает на службу в Юрьев (ныне Тарту), входивший до января 1918 года в подчинение Рижского окружного суда, редко навещая супругу и маленького Игоря в Туккуме.

Чиннов помнил революцию: «Толпы ходили по городу с красными бантами и пели: “Вышли мы все из наро-о-да…” Но радости ни у кого не было». Не было радости и в доме Чинновых. В первые же революционные дни стало ясно, что «судью-расследователя» и присяжного поверенного Владимира Чиннова большевики, если поймают, без суда приговорят к расстрелу за его непролетарское прошлое. А жену его поставят к стенке, поскольку Александра Дмитриевна фон Цвейберг (фон Цвеегберг) была потомственной дворянкой, и небогатый дворянский род ее украшали имена Якубовичей, Александра и Петра.

Первый был известным декабристом, второй — народовольцем, оба из древнего рода Корвин-Косаговских. «Старший кузен матери — П.Ф. Якубович-Мельшин, — вспоминает Чиннов, — революционер более ярый, чем его предок декабрист, перевел Бодлера и писал гражданские стихи». Оба боролись против царизма, жизни отдали за то, чтобы светлый час победы над угнетателями поскорей настал — и вот труды нескольких мятежных поколений увенчались триумфом: Революция наступила! В результате потомкам обоих Якубовичей пришлось бежать сломя голову от победившего российского пролетариата и крестьянства.

В Гражданскую войну семья Чинновых добирается до Рязани (с ее «блистающим снегом»), уходит с Белой армией на юг России, в Ставрополь. Там родители заболевают тифом, а маленький Ирик, как его звали дома, встречает Новый год в пустом здании суда и вспоминает, как наутро дворничиха подарила ему, голодному и всеми забытому, морковку. С тех пор поселился в нем страх перед одиночеством и большевиками. Возможно, поэтому свою первую книгу, вышедшую в Париже в 1950 году, Чиннов назовет «Монолог». Как охарактеризовал ее Владимир Вейдле — критик, культуролог и, говоря современным языком, широко эрудированный человек: монолог приговоренного к смерти.

 

Далекий день, далекий дымный день.

Над миром облако висело.

И фосфор жег сердца людей

 

Бежали тени. В небе гналась тень.

На дереве висело тело.

И мать вела чужих детей.

 

Ложился желтый свет на жесткий снег.

Был красный след на белом свете.

Был черный след еще ясней.

 

Был черный лед, я видел снег во сне.

Был тёмный дым над миром этим.

Был дом, горевший в тишине.

 

Не сумев эвакуироваться с белогвардейцами, Чинновы возвращаются в Ригу. В Латвийскую буржуазную, с 11 августа 1920 года, республику, то есть для семьи Чинновых — место теперь безопасное.

Наступает жизнь — буржуазная и нищенская. Мать продает цветы на рынке; отец, вплоть до своей кончины в 1935 году, не может найти достойно оплачиваемой адвокатской работы, разрываясь между Ригой, Екабпилсом и Митавой. Он владел несколькими европейскими языками: «…К поэзии [я был] приручен отцом — юристом, но и книжником, читавшим наизусть, кроме Гейне и Шиллера, непонятные мне тогда страницы из Расина и — тоже в подлиннике — самого Гомера (непонятного и сейчас)». Однако русских при диктатуре Ульманиса не жаловали при приеме на работу, да и в одном из мемуаров обнаруживается, что отец слабо знал латышский4 , родившись при этом в Риге в 1875 году. В Латвии, ставшей теперь националистической, на хорошо оплачиваемые рабочие места Владимир Чиннов попасть по специальности не мог.

В Риге Чинновы поначалу останавливаются у богатых родственников, двоюродных братьев отца фон Морр, директоров страхового общества «Саламандра», — в подвале их особняка: «Я на всю жизнь возненавидел рододендроны. Они росли у дяди в саду. Там по вечерам устраивали балы, прохаживались роскошные гости, а я смотрел на них из окна подвала и еле сдерживал слезы от унижения за моих родителей: их не приглашали»5 .

Первый класс Ирик закончил еще в Рязани, так что в Риге он продолжил школьное образование в Ломоносовской гимназии, по окончании которой — по стопам отца — поступил на юридический факультет Рижского университета (1931). В 1939 году Чиннов становится магистром права. Дипломная работа была посвящена уголовно-процессуальным аспектам дуэли. Поэт дал себя знать: диплом был написан на латышском языке и назывался «Поединок»: в нем дуэль рассмотрена в преломлении трагических судеб А.С. Пушкина и М.Ю. Лермонтова.

 

Увядает над миром огромная роза сиянья,

Осыпается небо закатными листьями в море,

И стоит мировая душа, вся душа мирозданья,

Одинокой сосной на холодном пустом косогоре.

 

В эти годы Чиннов уже не только сочиняет стихи, но и приобретает ценителей своего таланта. Среди них — поэт Георгий Иванов, участник как 1-го, так и 2-го дореволюционных «Цехов поэтов», представитель поэзии Серебряного века, чей дар расцвел в эмиграции: после отъезда из России в 1922 году Иванов делит звание «первого поэта» с Владиславом Ходасевичем.


…из тяжести недоброй / И я когда-нибудь прекрасное создам6

 

В 1930 году Георгий Иванов с женой Ириной Одоевцевой, любимой ученицей Николая Гумилева (и не только ученицей: «Вот что мне говорила (в большом подпитии, за водочкой с огурчиком) Ирина Густавовна Одоевцева: суровой зимой она лишилась невинности в сугробе Летнего сада при сотрудничестве с Николаем Степановичем Гумилевым…»7 ), приезжают из Парижа в Ригу. Тесть Иванова, известный в Петербурге до революции присяжный поверенный Густав Трауготович Гейнике, вовремя сбежал в буржуазную Латвию от красного террора и успешно вел в Риге адвокатскую практику. В дорогом рижском районе у него был огромный дом, в котором и остановились супруги.

В те годы в Риге существовало содружество пишущих по-русски молодых литераторов «На струге слов» (местные острословы переименовали в «ослов»). Они издавали небольшой литературно-критический журнал «Мансарда» и проводили литературные журфиксы. На один из таких вечеров был торжественно приглашен Георгий Иванов. «Мансарда» попалась ему на глаза, он бегло прочитал опубликованную в журнале статью Чиннова и заметил: «Это каша. Но это творческая каша. Пусть он ко мне зайдет».

Чиннова в тот день в Риге не было. Просьбу Иванова ему передали, и он «зашел», не представляя, конечно, насколько судьбоносной окажется для него эта встреча. Прежде всего, благодаря Иванову статьи и стихотворения Чиннова попадают в парижский журнал «Числа» («…начиная с 6-й книги «Чисел» по 10-ю, я там и представлял, единолично, “русскую литературную Ригу”»8 ). В журнале печатались Георгий Адамович, Георгий Иванов, Зинаида Гиппиус, Борис Зайцев, Дмитрий Мережковский, Алексей Ремизов, Семен Франк, Лев Шестов, Георгий Федотов, но в основном — авторы младшего поколения русской эмиграции: Гайто Газданов, Александр Гингер, Борис Поплавский, Сергей Шаршун, Юрий Мандельштам, Юрий Терапиано, Лидия Червинская, Анатолий Штейгер...

Здесь был впервые опубликован «Роман с кокаином» М. Агеева. Любопытно, что иллюстрировали журнал, а в каждом номере было около 20 иллюстраций, Наталья Гончарова, Михаил Ларионов, Иван Пуни, Марк Шагал, Александр Яковлев, а также Морис де Вламинк, Эжен Делакруа и Андре Дерен.

Чиннов получил от Иванова рекомендацию, кроме «Чисел», в еще более репутационный литературный журнал «Современные записки». Хотя куда уж дальше, однако судите сами: в «Записках» печатались Иван Бунин, Владимир Набоков, Алексей Толстой, Марина Цветаева, Андрей Белый, Вячеслав Иванов, Зинаида Гиппиус, Дмитрий Мережковский, Константин Бальмонт, Марк Алданов, Надежда Тэффи, Борис Зайцев, Иван Шмелёв, Алексей Ремизов, Михаил Осоргин, Гайто Газданов, Нина Берберова…

От второй рекомендации Чиннов отказывается. Вот как он сам это комментирует: «В “Современных записках” меня нет. Меня туда рекомендовал сам Георгий Иванов: “Ему двадцать один год. Он очень талантлив, и, читая его стихи, я испытываю такой же шок, как от настоящей поэзии, как в свое время от стихов Поплавского”. Это я цитирую наизусть… И вот Георгий Иванов меня рекомендовал в “Числа”, и это прошло, а в “Современные записки” не потому, что я воспротивился. Я написал письмо: “…к сожалению, вынужден отказаться, временно, в надежде, что у меня будут стихи получше”. Ну, действительно, тогда я бы выступил со стихами, мало кого интересовавшими. И это было бы ни к чему… Я всегда отличался некоторой трезвостью взгляда на жизнь»9 .

Удивительные были люди. Трудно представить, чтобы в наши дни 21-летний поэт отказался от публикации своей нетленки по одной причине: стихотворения не настолько хороши, чтобы они появились в известных журналах. На публикацию в stihi.ru он бы еще согласился, однако в столичные «толстые» — только через его труп. Оправдываясь, что пока еще для такой публикации не созрел.

Можете себе вообразить? Это были странные, с сегодняшней точки зрения, литераторы. В эссе об Иване Елагине, еще одном ярком поэте второй эмигрантской волны, наряду с Чинновым, я приводил один поразивший меня пример:

«Художник и поэт Сергей Бонгарт, боготворивший Елагина, оформлявший обложки его книг, не издал при жизни ни одного своего сборника. Елагин считал его своим ближайшим другом и выдающимся художником, но к поэзии Бонгарта относился весьма критически. Узнав о том, что неизлечимо болен, Бонгарт составляет свои стихи в сборник избранного и летит на консультацию по этому вопросу из Калифорнии в далекий Нью-Йорк, к Ольге Анстей (поэтесса, первая жена Елагина. — Г.К.). Они оба — онкологические больные, доживают, зная об этом, последние месяцы на белом свете. Общаются, превозмогая невероятную физическую усталость. Они и умрут в одно и то же время, в 1985 году. Бонгарт ожидал от Анстей всего лишь дружеского участия, возможно, некоей редактуры сборника, профессиональной поддержки, поэтического напутствия, благословения. Казалось бы, дай исполниться последнему желанию и прощальной мечте близкого человека, которого ты знаешь десятилетиями, с которым вы, друзья, прошли “и Крым, и рым”. Ну что тебе стоит?! Но искусство — превыше всего. Ольга отговаривает умирающего Бонгарта от издания книги, со знанием дела ответственно сообщив, что он пока не готов для такого серьезного шага»10 .

На это поколение выпало все самое скверное: войны, эпидемии, доносы, аресты, репрессии, лагеря, геноцид, массовые казни, голод, эвакуация, беженство, нищета. Родиться в 1909 году в регионе, именовавшемся после пролетар­ской революции «Лимитроф», — врагу не пожелаешь. Это при том, что в 1930-е Латвия — никак не Украина с Голодомором и не сталинский культ в советских республиках.

Нет ответа на вопрос, сохранили бы свои строгие критерии Чиннов, Елагин, Анстей, Иваск и многие другие эмигранты второй волны, окажись они «под Сталиным»? Если поставить вопрос иначе, то ответ есть: не изменить своим принципам и реализовать свое предназначение они смогли, только сбежав от Сталина и став эмигрантами. Здесь даже неважно, оставил бы сталинский режим этих поэтов в живых (скорее всего, их повесили бы на первом фонарном столбе, учитывая биографии, что уже было несмываемым позором и поводом для высшей меры), а удалось бы, выжив, писать то, что могли и хотели, то есть не партийно выверенный, соцреалистический диктант? Короче, вошли бы они в славную когорту «советских писателей» или предпочли бы, как мало кто из писавших в СССР, «работать в стол» либо замолчать и забыть о творчестве навсегда? Дабы не дразнить власть. С понятной целью — лишь бы выжить.

В нашем «прекрасном далеком», в условиях политкорректности, тебя легко подвергнут остракизму и шельмованию за мнение и манеры, отличные от модной идеологии, навязываемой на Западе последние лет сорок. В конце концов, могут выгнать с работы «с волчьим билетом», но ведь не пуля в затылок, не безымянная братская могила. Мы живем пока еще в вегетарианские времена по сравнению с большей частью людоедского XX столетия, и самоцензура — это в наш век форма, все же, некоего корректного умолчания, этикетного поведения. Это еще не реакция затравленного системой организма, навязанная животным страхом и инстинктом самосохранения. Но уже не автоцензура, как временный отказ от вхождения в литпроцесс и от возможной заявки о себе — в силу собственной порядочности, критической оценки своего настоящего, и надежды, уверенности в своих творческих возможностях в будущем. Такая не манерная, спокойная, вызывающая сегодня оторопь акция — где-то там, за гранью нынешнего понимания о том же литпроцессе и этически благородном в нем поведении.

Как такие люди выживали в условиях (а ведь впереди у Чиннова еще гитлеровская оккупация, рабский труд в нацистской Германии, послевоенный страх возвращения в ГУЛАГ, нищенское существование в послевоенной Европе, эмиграция в Америку), когда собственное достоинство, самобытность, самостоятельность мышления, одно твое слово или неверная фраза могли стать приговором? Любое неосторожное замечание — и ты преступник. Как быть поэтом в таких условиях, оставаться поэтом и не онеметь при этом, и не оглохнуть?

«В Риге в сорок четвертом году я имел неосторожность сказать, в очень узком кругу, что Гитлеру не победить в этой войне. И через три дня ко мне явилась милая компания. Два таких оберштумфюрера. Они мне сообщили, что передо мной выбор: или я еду в Германию на принудительные работы, или жизнь моя окончится весьма печально. Я, конечно, выбрал тот вариант, который не грозил мне немедленной утратой земного существования. И меня с большой группой латышей увезли в лагерь в Рейнской области»11 .

 

Нейтронная бомба не тронет меня.

— Не тронь меня, бомба, — я тихо скажу.

Мой Ангел стоит, от печали храня.

К тому же я занят: я рыбу ужу.

 

Так и выживали, ценя слово больше жизни и выше признания в литературе, не идя на компромиссы ни с совестью, ни с веком-волкодавом.


И выучиться у природы / Ее безразличью к судьбе12

 

Чиннов, хотя не раз брался за воспоминания, не так уж много о себе рассказал, но совсем ничего — о том, как ему удалось выжить в Латвии, с июля 1940 года оккупированной Красной Армией. В условиях репрессий, когда были депортированы от 15 до 25 тысяч представителей интеллектуальной элиты, интеллигенции, работников разных профессий, включая тех, кто служил в правоохранительной системе.

Почти ничего не сказано ни в мемуарах, ни в интервью о годах, прожитых в оккупации: «Немцы вывезли евреев и заняли их квартиры. Потом стали увозить на работу в Германию всех, кто помоложе. Сначала население радовалось, что немцы придут и прекратится советский террор, но скоро радость прошла». И совсем по крохам — об угоне на работу в Германию. Разве что: «Мы там работали на каком-то тракторном заводе. По сути — саботировали. Перекладывали детали с одной полки на другую…»13  Трудовой лагерь в 1945 году освободили американцы и вывезли всех доходяг-работников во Францию.

 

Если будет война,

Мы уедем далёко-далёко.

Тепловая волна

Наш корабль взметнет кособоко.

Серо-дымчатый гриб,

Точно столп, уцелевший от взрыва,

Будет выше зари,

И мы скажем: — Смотри, как красиво!

На небесный вокзал

Мы приедем, намучившись вдосталь,

Где с ключами стоял

Бородатый курчавый апостол.

И китаец Петров,

Голубой ученик Чу Эн Лая,

Отодвинет засов

На воротах китайского рая.

 

Сжато эти годы законспектированы в авторском предисловии к двухтомному собранию сочинений, в начале второго тома: «…Первая служба (очевидно, в Советской Латвии. — Г.К) — в ТАСС, в латвийском его отделе ЛТА (Лета). Затем — фармацевтическая фирма Мэдфро (MEDFRO), откуда меня и угнали на работу в Германию, в Рейнскую область. Месяцев десять весьма безрадостных, хотя с возможностью читать (конечно, только немецкие книги, но включая Шиллера и Гёте). И вдруг — освобождение, и американцы берут всех желающих насельников лагеря во Францию! Месяцы праздной жизни — Люневиль, Нанси, Реймс — и наконец я в Париже…».

Не сравнить с судьбой Елагина. Сходство в том, что в 1943 году тот был вывезен на работы в Германию, а в 1945 году освобожден американцами. Но Чиннов мог не беспокоиться, что будет отправлен в СССР, то есть на погибель в ГУЛАГ, а для Елагина это был вопрос жизни или смерти.

Причина в следующем: 11 февраля 1945 года на Ялтинской конференции между Сталиным, Черчиллем и Рузвельтом было заключено секретное соглашение о возврате военнопленных англичан и американцев в их страны (считалось, что в советские лагеря после войны попало 20 тысяч американцев и более 30 тысяч британцев), и всех советских военнопленных и перемещенных лиц — в Советский Союз независимо от их желания. Согласно этому договору, депортации подлежали только советские граждане, проживавшие на территории СССР в границах, действительных на 1 сентября 1939 года (в то время союзники не признавали советскими территории, захваченные СССР после заключения пакта Молотова — Риббентропа: прибалтийские государства, Западные Украину и Белоруссию, Бессарабию и Северную Буковину).

Таким образом, рижанин Чиннов мог более-менее не волноваться о том, что попадет в лапы НКВД, зато Елагин, угнанный в Германию из Киева, прятался в зоне, занятой союзниками, от американцев, которые просто обязаны были депортировать его в советскую часть Берлина. Отправить, по сути, в ГУЛАГ. Отсюда и закрепившийся за Елагиным псевдоним — настоящая его фамилия Матвеев. К слову, поэтесса Новелла Матвеева была его двоюродной сестрой, в чем до середины 1970-х, живя в СССР, боялась признаваться.


Чтоб скользили по наклонности / Голубые просветленности…14

 

«В Париже было безденежно, но прекрасно. Я любовался, восхищался городом, наслаждался встречами с русской литературой. Чудеса! Уже через три недели по приезде я читал свое стихотворение (написанное за ночь перед тем) на вечере памяти Пушкина в русской консерватории, под портретами Шаляпина и Рахманинова. Сидели за столом Бунин, великолепный, Ремизов, хитрющий умница, затем Сергей Маковский, редактор знаменитого “Аполлона”, очень “Ваше превосходительство”, — и друзья и ученики Гумилева Георгий Адамович, Георгий Иванов — почти весь синклит! А в зале был литературный и художественный русский Париж…»15

Один из главных вопросов: миропорядок покровительствует человеческой радости или же он ей враждебен? Для историка и шамана процесс разгадки становится профессией, для обывателя это, скорее, вопрос веры, а для поэта — решение эстетической задачи, которое отнимает всю жизнь. Поэта Игоря Чиннова близкое окружение называло «Игрушкой» — и как производное от имени Игорь, и как «игрушка в руках музы и судьбы», в отношениях с которыми он был, как ни странно, равно трагичен, весел и остроумен. «Игрушка — мэтр в поэзии», — писал о нем Георгий Адамович поэту Александру Гингеру.

Действительно, в послевоенный Париж Чиннов прибыл не только состоявшимся мастером, но и уважаемым, признанным поэтом. Публикации в «Числах», ко времени появления Чиннова в Париже уже почивших в бозе, подробно ознакомили «синклит» с его творчеством, как поэтическим, так и литературоведческим. При этом сборника стихов все еще не было. Чиннов словно следовал рекомендации старшего брата Иннокентия Анненского, Николая Федоровича Анненского, «до тридцати ничего не печатать».

Но вот уже и тридцать исполнилось, и тридцать пять. Первый сборник «Монолог» выходит в 1950 году, в канун 41-летия Игоря Чиннова. В беседе с Джоном Глэдом, записанной в 1991-м, сказано следующее: «…мои стихи, довоенные, собственно значения не имеют… “Числа” издавал ученик Гумилева Николай Оцуп, тоже член «Цеха поэтов». Оттуда, так сказать, и идет мой творческий путь… Но только с первой моей книги начался, если угодно, настоящий Чиннов»16 .

Именно благодаря ей Чиннова до сих пор причисляют к «парижской ноте», в которую он с этим сборником поступил, но из которой неспешно, но уверенно вышел уже в своих последующих книгах.

«Мое писательство: долго писал красиво-бледные стихи, очень отжатые и сжатые “о самом главном”, лучшие слова в лучшем порядке, по завету Кольриджа. Никаких поэтизмов, ни одной инверсии родительного падежа (это и теперь так). Мелодичность при полной естественности. Затем изящную бледность сменила многокрасочность, яркость, пышная образность, метафоры, орнаментальность, оркестровка, роскошества: цветы, сады, дворцы, увиденные в разных странах. Но красоты уравновешивал гротесками, черным юмором; эстетство, в котором винюсь, бывало “не без иронии порой”. Темы? Банальнейшие: о прелести и краткости жизни. Ни одной новой мысли. Искателям идей моя поэзия ни к чему. Но кто ищет “только стихов виноградное мясо”, по слову Мандельштама, тот, может быть, в ней кое-что найдет»17 .

«Никаких поэтизмов» в первом сборнике — это было то, что искал в актуальной литературе идеолог «парижской ноты», поэт и блистательный критик, участник все тех же «Цеха поэтов» первого и второго созывов — Георгий Адамович: «Стихи Чиннова — последнее явление в нашей поэзии, действительно достойное внимания».

 

Вот, живешь: суета, нищета,

Только тщетно считаешь счета,

Только видишь, что сумма не та;

А умрешь — темнота, немота

И такая, мой друг, пустота,

Будто ночью под аркой моста.

 

«Парижская нота» была реакцией на тотальный культурный кризис 1930-х годов и надвигающуюся политическую катастрофу в Европе. Это была заявка на философское постижение поэтики, на философию поэзии, в которой «парижская нота» позиционировалась как последнее поэтическое течение накануне всеобщего краха. Это направление закрывает, естественно, все предыдущие, подводит некий итог, оттого «в поэзии надо помнить, что о многом следует забыть, — писал Адамович. — Надо поэзию подморозить, чтобы она не сгнила»18 .

Никаких излишеств, украшательств, многословия. Ноль аффектов, эмоций, то есть всего того, что не противоречит хармсовской формуле «стихи надо писать так, что если бросить стихотворением в окно, то стекло разобьется». Только спокойствие, уравновешенность в любой обстановке по известной максиме «осуди грех и прости грешника».

Единственное, о чем имеет смысл в поэзии говорить, — о самом главном, исходном, объединяющем. Поэтому надо писать в стихотворной строке «дерево», а не тополь или ясень; «птица» — не вдаваясь в орнитологические детали; «свет» и «цвет» — не останавливаясь на таких подробностях, как цвета радуги. Скупые мазки, лаконизм аскета, четкость почерка и точность реестра, описываю­щего предметы мироздания накануне исчезновения всего и вся.

Поэт и исследователь творчества Чиннова Игорь Болычев определяет «парижскую ноту» как философию «поэзии ледникового периода в культуре. На Западе реакцией на этот период был так называемый “европейский стоицизм” (Элиот, Оден, Бенн), у нас — парижская нота»19 . Основные философские принципы этой поэзии Болычев сформулировал так: 1) поэтический монотеизм, 2) самоконтроль и внутренний аскетизм, 3) самоценность звука, 4) поэтиче­ская честность, ответственность за свои стихи.

Здесь можно добавить, что занять лидирующее место в спорах о назначении поэзии «нота» смогла именно в условиях «русской эмиграции», которая, по словам Адамовича, была «метафизической удачей».

Это означает только то, что в обстановке полной изоляции от культурной и общественно-политической жизни родной страны, оказавшись за ее рубежами и вне русского массового читателя, поэты остались наедине с мироустройством и острее всех почувствовали, каково предназначение Поэта и опасность глобального кризиса культуры. «Метафизическая удача» — это приз в творческой судьбе поэта-эмигранта, как в обыденной жизни выигрышем и спасением, о чем говорилось выше, была эмиграция из Советского Союза.

В знаменитом противостоянии двух мэтров — Георгия Адамовича и Влади­слава Ходасевича, за чем много лет подряд следили все, имеющие отношение к культуре первой волны эмиграции и воспринимавшие их полемику как центральное литературное событие нескольких десятилетий, «школу Ходасевича» (классицизм, Пушкин, сохранение русского языка и поэтическая грамотность) победила «парижская нота» Адамовича. Что, в итоге, признал с горечью Ходасевич.

Некоторое сопротивление было оказано из Праги Альфредом Бёмом, который руководил объединением «Скит поэтов»: «Поэзию призывают к повороту “от экспериментаризма к интимности”, от неё требуют, чтобы она выработала “новую форму, обеспечивающую ей максимальную насыщенность содержания при максимальном лаконизме формы”… С легкой руки Г. Иванова такой поворот в эмигрантской поэзии, особенно у парижских поэтов, в последнее время действительно заметен. Но “простота” ли это? <…> Простота, на мой взгляд, только там, где нет “формосодержания”, а есть — или форма, или содержание»20 .

Но в самом Париже под напором Адамовича сдались практически все. На приглушенную критику руководителя литобъединения «Кочевье» Марка Слонима, окрестившего «парижскую ноту» франко-петербургской меланхолией и в самом начале 1930-х годов не без торжества провозгласившего конец эми­грантской литературы, Адамович вообще не реагировал. Он считал ниже своего достоинства вступать со Слонимом в диалог, дав ему шуточное определение «Святополк-Мирский для бедных».

Высочайшим идеалом для Адамовича стал Иннокентий Анненский. Основная тональность была обозначена Анненским в его первой поэтической книге «Тихие песни». Звучной громкости, балаганности, ярким символам, имажинизму и футуризму, форте многих стихотворений, написанных на рубеже XIX–XX веков, Анненский противопоставил пианиссимо речитатива, тональность интима, ненавязчивости, глубокой задумчивости. Эту «подлинную ноту» одного из ведущих поэтов Серебряного века и подхватили, уже как «парижскую», поэты круга Адамовича — Анатолий Штейгер, Лидия Червинская, Перикл Ставров, Юрий Терапиано, Довид Кнут, Юрий Мандельштам, Юрий Иваск, Игорь Чиннов. Общепризнано огромное влияние на этих авторов поэзии Георгия Иванова.

Провозглашенное в 1930-е единство мелопеи и логопеи (звучания и смысла) взяло вверх в Париже, распространившись «парижской нотой» как единственно верным философско-поэтическим учением в иммигрантской среде 1940-х.

 

— А помнишь детство, синий сумрак, юг,

Бессонницу и тишину — часами, —

Когда казалось, будто понял вдруг,

Почти умея выразить словами —

О чем звезда мерцает до утра,

О чем вода трепещет ключевая,

О чем синеют небо и гора,

О чем шиповник пахнет, расцветая…


Потомись еще немножко / В этой скуке кружевной21

 

Чиннов по праву говорил, что является «последним поэтом парижской ноты». Он не только был моложе тех, кто ее собой с конца 1920-х представлял, но и вошел в нее последним, в конце войны, когда «нота» еще звучала, но все тише и тише. Явление Чиннова в Париже было для лидера группы Адамовича и благой вестью, и неоценимым подарком. Точный лирик, изысканный стилист, безупречный версификатор со спартанской дисциплиной поэтических тропов и ясностью мысли — о таком молодом и европейски образованном поэте дворянских кровей можно было только мечтать.

Представляется, что знание Чинновым четырех языков, отмечаемая многими начитанность, поразительная эрудиция, прекрасно поставленная речь сыграли немалую роль в короновании его на место первого поэта иммиграции. Надо отметить, что здесь Адамович наступил, что называется, на горло собственной песне, поскольку интеллектуалом, публицистом и оратором был совсем не последним.

Складывается впечатление, что Чиннов не совсем учитывал субординацию, нарушая тем самым правила игры. К примеру, Чиннов рассказывает о встрече в Париже и первой беседе с Адамовичем: «…но все-таки я даже заговорил, желая блеснуть своей интеллигентностью, заговорил о Данте, о том, что у Данте есть совершенно страшная сцена дегуманизации. К человеку подползло какое-то страшное чудовище, обняло его, прижалось, прилепилось, и через какое-то время поползло что-то совершенно страшное, полузверь-получеловек. Самое страшное, что может случиться с человеком, это потеря его индивидуальности. Он говорит: “А, да! Вы знаете, я Данте не читал... И зачем [говорит] вы на такие высокие темы”. Кстати, у них был очень странный снобизм наоборот. Не говорить на высокие темы. Говорить на мещанские. Но кому это интересно! Я приехал, черт подери, я молодой будущий интеллектуал [Чиннову было тридцать семь лет], я хочу услышать от них что-то интересное, а не разговоры о том, что Марья Ивановна набила морду Валерии Григорьевне. Говорите, черт подери, на вашем уровне. Я сперва думал, что они это из-за меня, — нет! Как раз наоборот. Я был, так сказать, ими признан, отличен. “Человек вы явно неглупый”, — мне довольно скоро сказал сам Сергей Константинович Маковский, который никогда никого не хвалил. Вот такое дело»22 .

Похоже, что действительно «из-за меня», но не потому, что Чиннов мог показаться, как он опасался, не подходящим по уровню, а ровно наоборот: 37-летний человек во всем хотел себя проявить, высоким слогом обо всем иметь суждение и доказывать себя по любому поводу (провинция-с рижская!). А таким, при гиперснобистском взгляде на литературную среду, лучше было не признаваться в том, что читал Данте. И это при том, что и через 20 лет тот же Адамович назовет Чиннова «редким, тончайшим мастером», а Ирина Одоевцева — «одним из любимейших поэтов» эмиграции.

Оказывается, уже в гимназии Чиннов производил впечатление зазнайки. Одноклассница писала ему потом, лет тридцать спустя: «В школе я Вас не очень-то любила. Уж слишком ваш русский язык был изыскан, уж слишком Вы пунцово краснели и слишком пронзительно глядели, словно сквозь человека и сквозь десять стен. Я думала — ах, этот мальчишка, этот Чиннов, выкинет когда-нибудь что-нибудь своенравное»23 . Возможно, и в зрелом возрасте всезнайка Ирик Чиннов мог показаться в личном общении зазнайкой и снобом, что не всем мэтрам, населявшим в те годы «русский Париж», нравилось.

Первые восторги по поводу внимающего стихам синклита скоро переходят в раздраженное понимание того, что «счастья нет и выше». Мэтры-небожители, как в полночь Золушка вместе с каретой и экипажем, приобретают вполне человеческие черты: «Адамович завидовал Иванову, его таланту, его большому голосу, легкости, с которой тот писал стихи. [Но] Георгий Иванов завидовал уму Адамовича. Адамович был конечно умнее, хотя не был начитан. Заметьте, эти люди мало читали. Это вам не Дмитрий Сергеевич [Мережковский], ни даже Ходасевич Владислав Фелицианович…»24 .

Наряду с ехидным наблюдением: «…когда в Париже эмигрантские поэты собирались и спорили в кафе, прохожие спрашивали: “Что это за старые евреи?” И получали ответ: “Это молодые русские поэты”, — Чиннов не забывает отмечать, что «Куприн и Шмелев к по-настоящему культурным людям относиться не могли… Бунин был, конечно, малокультурный… не совсем стерва был Борис Константинович Зайцев, но тоже, как сказала о Георгии Федотове Зинаида Гиппиус, “подколодный ангел”». Конечно, кроме брюзжания молодого одинокого гения, была масса иных впечатлений, — Чиннов отлично понимает, в круг каких людей он попал, прекрасно оценивая и Адамовича, и Вейдле, и многих других («Были очень культурные люди: Бердяев, Шестов, Франк, Булгаков...»).

В итоге, получив в 1953 году от Владимира Вейдле, ставшего директором программ, приглашение на работу в Мюнхен на радио «Освобождение» (позже переименованное в радио «Свобода»), Чиннов без видимого сожаления переезжает в Германию, став радиоведущим программ по культуре на ближайшие девять лет. А от «парижской ноты» осталось, в сумме, такое его синкретическое воспоминание: «Парижская Нота означала вот что. Она родилась как невозможность для Георгия Викторовича [Адамовича] писать хорошие стихи. Название, кажется, придуманное Юрием Константиновичем Терапиано [название было предложено Борисом Поплавским]. Означает оно вот что: отказ от украшательства, отказ от эффектов, сосредоточенность на самом главном, самом важном, незаменимом»25 .

Интересно, что замечание о невозможности для Адамовича писать иначе эхом отозвалось в высказывании современного московского поэта-концептуалиста Михаила Сухотина о качестве текстов, и концептуалистских в том числе: «По поводу учения о “невозможности прямого высказывания” вспоминаю совсем недавний еще, февральский разговор с только что ушедшим из этой жизни Всеволодом Некрасовым: “Они сами так не умеют, но им мало: они хотят, чтобы и другие не могли!”»26

 

Сумма углов, не помню чего,

Равняется двум прямым.

Но с двумя прямыми — что делать? Во!

Бим-бом, бам-бам, бим-бим!

Параллельные линии сойдутся не ра­

ньше, чем в бесконечности. Да?!

Мне не к спеху, конечно, тра-ра, тра-ра,

И я могу подожда…

Одно пространство не могут зараз

Два тела, хи-хи, занять.

Прекрасно: в гробу мне мешал бы другой,

Беспокоил, толкая ногой.

 

В 1962 году, благодаря давнему другу, поэту Юрию Иваску, Игорь Чиннов получает приглашение на преподавательскую должность в Канзасском университете. В воспоминаниях Чиннов не особо распространяется о годах, проведенных в Мюнхене. Судя по тому, как радостно он принимает университетское приглашение и с какой скоростью отбывает в Америку, ничего приятного в Мюнхене оставлено не было. За два года до этого, в 1960 году, вышла в свет его вторая книга «Линии», в которой он подвел итог своих взаимоотношений с «парижской нотой». Он уезжает в США известным поэтом. Впереди — 15 лет преподавательской работы, заслуженная пенсия и наполненная поэтическим творчеством старость во флоридском городке Дейтона-Бич, с периодическими путешествиями по всему миру.


И юношей высокий сонм / Меня, как боевое знамя, / Подымет ввысь…27

 

«В Канзасском университете я пробыл шесть лет, потом был Питтсбург, затем Вандербилт в Нашвилле. А со стихами и лекциями побывал в сорока университетах, на двадцати съездах славистов… Я жил девять лет во Франции — и французом не стал. Около семи лет — в Германии. А немцем тоже не стал. Теперь у меня американское гражданство. Но я русский эмигрант»28 .

Как тут не вспомнить известное набоковское: «Я американский писатель, рожденный в России… Моя голова разговаривает по-английски, мое сердце — по-русски, и мое ухо — по-французски...». Есть, кстати, еще одно значимое высказывание Набокова в этом ключе, хотя его мало цитируют: «Моя личная трагедия, которая не может, которая не должна быть чьей-либо еще заботой, состоит в том, что мне пришлось оставить свой родной язык, родное наречие, мой богатый, бесконечно богатый и послушный русский язык, ради второсортного английского»29 .

До такой трагедии Чиннов свою судьбу не доводит: всю жизнь он пишет стихотворения исключительно по-русски, позволяя себе расслабляться по-английски, немецки и французски в письмах и состоя в эпистолярных отношениях со множеством коллег по писательскому цеху в Америке и Европе. В 1980-х годах он находит адресатов и в России.

В свое время известный конструктор летательных аппаратов, философ, мистик, итальянский коммунист, сбежавший в Россию из фашистской Италии в 1922 году, Роберто Бартини написал: «Каждые 10–15 лет клетки человеческого организма полностью обновляются, и поскольку я прожил в России более 40 лет, во мне не осталось ни одной итальянской молекулы». Находясь вдали от России гораздо больше, да, собственно, в самой России-то прожив всего несколько лет (Рязань, Ставрополь в детстве), Чиннов мог бы сказать, что ни одной «русской молекулы» за все эти годы не растерял. Казус, конечно, поскольку с Россией Чиннова практически ничего не связывало, не считая розвальней, бубенцов и ледохода на Трубеже — и, очевидно, совсем не малости: русского языка и литературы.

В Америке он уверенно следует в культурологическом «русском дискурсе», расширяя свои поэтические пределы. Уже со второй своей книги Чиннов прощается с догмами «парижской ноты» окончательно и переходит, основным массивом текстов оставаясь в силлабо-тонике, к верлибру, к задействованию фольклорных элементов, уходя в алогизмы, рифмовку внутри строки и далеко в сторону от конвенциональной поэтической строфики.

 

Лошади впадают в Каспийское море.

Более или менее впадают, и, значит,

Овцы сыты, а волки — едят Волгу и сено.

О, гармония Логоса! И как же иначе?

Серый волк на Иване-царевиче скачет

(по-сибирски снежок серебрится),

и море,

которому пьяные по колено,

зажигает большую синицу

в честь этой победы Человека.

Человек — это гордо!

Любит карась погреться в сметане,

Чтобы милая щука поела, дремала.

Перстень проглотил рыбу царского грека.

Дважды два семь, не много, не мало.

Солнце ясней, когда солнце в тумане.

Солнце слабеет. Как бледно и серо.

У Алжирского носа под самым Деем

Тридцать пять тысяч одних курьеров.

 

Надо не забывать, что Чиннов свободно говорил и читал на основных европейских языках и был в курсе самых разных поэтических направлений, пристрастий и нововведений. При этом в текстах практически нет англицизмов — Чиннов заботится о чистоте русского языка и если развивает его, то в сторону неологизмов, с интертекстуальной референцией к знаковым пратекстам русской литературы, с использованием фольклорных выражений и просторечия. Все это — на фоне главных тем его поэзии (сомнения по поводу человеческой воли, свободы выбора, приметы и знаки смерти, следы тления в безразличном к живому мироздании) — с ориентацией в большой степени на западноевропейское барокко и барочное представление о смерти, о сиюминутности земных благ: «Ну, помечтай, что и мы удостоимся / Пышной гробницы не хуже Камоэнса! / (Или — другая, непышная версия: / Много забвения, мало бессмертия?)»

 

Ветер воспоминаний тревожит увядшие письма,

на острове воспоминаний шумят сухие деревья.

Призракам, старым, не спится в небесной гостинице ночи.

Там забытое имя ложится на снег синеватою тенью,

и тени веток сложились в неясную надпись. Я не знаю

языка загробного мира. Я видел в Британском Музее

черную египетскую птицу. Вот она — сидит неподвижно.

Желтый глаз, как маленькая луна. Она более птица,

чем все птицы на свете…

 

В начале 1990-х, едва распался СССР, Чиннов едет вместе с представителями редакции нью-йоркского русскоязычного «Нового журнала» в Москву. Его там прекрасно принимают, обещают публикации — и слово свое сдерживают. Перед этим стихотворения Чиннова выходят на родине, в Латвии. Ольга Кузнецова, знаток поэзии Чиннова, составитель его двухтомника, добивается большой публикации в читаемом всеми тогда «Огоньке». Сообщает Чиннову во Флориду о том, что теперь его в России, о чем он и мечтал, знают. Он отвечает ей по телефону: «Спасибо, душенька, но все поздно. Мне даже некому показать эту публикацию, чтобы за меня порадовались. Все умерли».

Горькая правда, но, мне кажется, Чиннов немного лукавил. Его мечта поэта-эмигранта реализовалась, пройдя путь от скептического «В Россию — ветром — строчки занесет / Эх, эмигрантские поэты! / Не ветром, а песком нас — занесет…» до реализовавшегося «А вот стихи — дойдут, стихи — дойдут!» (Чиннов считал, что по напору эта его сентенция сильней, чем известные строчки Георгия Иванова «Но я не забыл, что обещано мне / Воскреснуть, вернуться в Россию стихами»).

Свои стихи последних десятилетий Игорь Чиннов называл «гротесками». Точно найденное имя его поэзии, построенной на контрастах, когда земной и потусторонний ад(ы) вызывают естественный ужас, но и сопровождаются язвительными, сатирическими комментариями. В этом Чиннов очень современен, актуален нашему третьему тысячелетию и нынешним лучшим поэтам, пишущим по-русски. Он был в курсе того, какие течения существуют в России, живо интересовался поэтами, чьи имена были на слуху, а в одном отдельном случае даже «…имя примерял к себе…, с шутливым удовольствием называясь: “Бахыт Чиннов!”»30 .

Сейчас поймал себя на мысли, что, подходя к концу этих заметок, не могу заставить себя написать о кончине Игоря Чиннова. Сошлюсь на некролог в парижской «Русской мысли» (№ 4128 от 30.05–05.06., 1996): «21 мая 1996 года пополудни в Дейтон-Бич (Флорида, США) после тяжелой болезни скончался известный поэт русского зарубежья Игорь Владимирович Чиннов. О чем извещают друзья и коллеги покойного. Он будет похоронен на Ваганьковском кладбище в Москве».

«Русская мысль» оповестила. Читатель принял к сведению. А Игорь Чиннов, может быть, продолжает где-то писать себе стихи, занимаясь любимым своим и не знающим смерти делом — русской поэзией. Не на это ли он намекал, не собираясь с Землей расставаться:

 

«Руководство для свежеумерших». Обложка

в семь цветов и недорого. Все же

я не купил. К чему опережать события? И может,

пожалуй, устареть. Ведь в наши дни

так быстро все меняется. К тому же

я, может быть, бессмертен. Так зачем

выбрасывать на ветер деньги?


1  Здесь и далее — стихотворения И. Чиннова по изданию: Игорь Чиннов. Собрание сочинений в двух томах. М.: Согласие, 2000.

2   Из стихотворения Георгия Иванова «Над розовым морем вставала луна…».

3  Вместо предисловия. О себе // Игорь Чиннов. Собрание сочинений, В 2 т. Т. 2. М.: Согласие, 2000.

4 С. Ковальчук. «И мелкий щебень радостей и бед...» (О поэте Игоре Чиннове): «…отец, со знанием и опытом, не мог долго устроиться на работу. Ему, будучи в советской России, из которой он рвался уехать, и в голову не могло придти, что в длинном списке изученных языков не хватает латышского». // Берега: информационно-аналитиче­ский сборник о русском зарубежье. Вып. 11–12. СПб., 2009. http://www.russkije.lv/ru/pub/read/kovalchuk-radosti-i-bedy/

5  «Последний Парижский Поэт» (предисловие Ольги Кузнецовой) // Игорь Чиннов. Собрание сочинений: В 2 т. Т. 1. М.: Согласие, 2000. https://litresp.ru/chitat/ru/%D0%A7/chinnov-igorj-vladimirovich/sobranie-sochinenij-v-2-t-t1-stihotvoreniya

6  Из стихотворения Осипа Мандельштама «Notre Dame».

7  Д. Бобышев. Я в нетях. Человекотекст. Книга 3. С. 247 // Семь искусств. — Апрель 2014. http://7iskusstv.com/2014/Nomer7/Bobyshev1.пхп

8  Игорь Чиннов. Собрание сочинений. В 2 томах. Т. 2. М.: Согласие, 2000. https://e-libra.ru/read/228953-sobranie-soch.-v-2-t.-t-.2.-stixotvoreniya-1985-1995.-vospominaniya.- stati.pisma..html

9  М. Шраер. «Игрушка»: записки об Игоре Чиннове // Дружба народов. № 11. 1999. http://magazines.russ.ru/druzhba/1999/11/shraer-pr.html

10 Г. Кацов. Curriculum Vitae, или Судьба «Ди-Пи» человека // Октябрь. № 7. 2018. http://magazines.russ.ru/october/2018/7/curriculum-vitae-ili-sudba-di-pi-cheloveka.html

11  С. Ковальчук. «И мелкий щебень радостей и бед...» (О поэте Игоре Чиннове) // Берега: информационно-аналитический сборник о русском зарубежье. СПб., 2009. Вып. 11–12. http://www.russkije.lv/ru/pub/read/kovalchuk-radosti-i-bedy/

12  Из стихотворения Георгия Адамовича «Как холодно в поле, как голо…».

13  Игорь Чиннов. Собрание сочинений. В 2 т. Т. 1. М.: Согласие, 2000. https://litresp.ru/chitat/ru/%D0%A7/chinnov-igorj-vladimirovich/sobranie-sochinenij-v-2-t-t1-stihotvoreniya

14 Из стихотворения Ивана Елагина «Фиолетовости, синести, / А вот ветра мне не вынести».

15 Игорь Чиннов. Собрание сочинений. В 2 т. Т. 2. М.: Согласие, 2000. https://e-libra.ru/read/228953-sobranie-soch.-v-2-t.-t-.2.-stixotvoreniya-1985-1995.-vospominaniya.-stati.pisma..html

16 Дж. Глэд. Беседы в изгнании. Русское литературное зарубежье. Интервью с Игорем Чинновым. http://modernlib.net/books/gled_dzhon/besedi_v_izgnanii_russkoe_ literaturnoe_ zarubezhe/read/

17 Игорь Чиннов. Собрание сочинений. В 2 т. Т. 2. М.: Согласие, 2000. https://e-libra.ru/read/228953-sobranie-soch.-v-2-t.-t-.2.-stixotvoreniya-1985-1995.-vospominaniya.-stati.pisma..html

18  Г. Адамович. Невозможность поэзии. М. — Берлин: Директ-Медиа, 2016. С. 16.

19 И. Болычев. Творческий путь Игоря Чиннова. М., 1999. https://www.dissercat.com/content/tvorcheskii-put-igorya-chinnova

20  А.Л. Бём. Соблазн простоты // Меч. 22 июля 1934. № 11–12. http://www.mochola.org/russiaabroad/bem/bem29_soblazn.htm

21 Начало стихотворения Ирины Одоевцевой.

22 М. Шраер. «Игрушка»: записки об Игоре Чиннове // Дружба народов. № 11. 1999. http://magazines.russ.ru/druzhba/1999/11/shraer-pr.html

23 «Последний парижский поэт» (предисловие Ольги Кузнецовой) // Игорь Чиннов. Собрание сочинений в 2 т. Т. 1. М.: Согласие, 2000.

24 М. Шраер. «Игрушка»: записки об Игоре Чиннове // Дружба народов. № 11. 1999. http://magazines.russ.ru/druzhba/1999/11/shraer-pr.html

25 М. Шраер. «Игрушка»: записки об Игоре Чиннове // Дружба народов. № 11. 1999. http://magazines.russ.ru/druzhba/1999/11/shraer-pr.html

26 М. Сухотин. 20 лет «Эпсилон-салону». http://levin.rinet.ru/FRIENDS/SUHOTIN/Statji/20leteps.html

27 Из стихотворения Ю. Иваска «Из гроба вышедший мертвец, Вознагражу свою потерю…».

28 Игорь Чиннов. Собрание сочинений. В 2 т. Т. 2. М.: Согласие, 2000. https://e-libra.ru/read/228953-sobranie-soch.-v-2-t.-t-.2.-stixotvoreniya-1985-1995.-vospominaniya.-stati.pisma..html

29 В. Набоков. О Набокове и прочем: Интервью, рецензии, эссе / Сост., коммент. Н.Г. Мельникова. М., 2002.

30  Дм. Бобышев. Новый дом русских поэтов // Персональный сайт поэта Дмитрия Бобышева. https://dbobyshev.wordpress.com/%D0%BD%D0%BE%D0%B2%D1%8B%D0%B9-%D0%B4%D0%BE%D0%BC/



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru