МЕМУАРЫ
Об авторе | Людмила Георгиевна Сергеева — филолог, окончила филфак МГУ, двадцать два года проработала редактором в издательстве «Советский писатель», последние двенадцать лет — в журнале о новых книгах «Библио-глобус. Книжный дайджест». В «Знамени» печатались воспоминания Людмилы Сергеевой о Н.Я. Мандельштам, Анне Ахматовой, Иосифе Бродском, Андрее Синявском и Марии Розановой, впоследствии вошедшие в книгу «Жизнь оказалась длинной» М.: АСТ. Редакция Елены Шубиной, 2019). В 2018 году за многолетнее плодотворное сотрудничество с журналом Людмила Сергеева была удостоена ордена «Знамени».
Предыдущие публикации — «От Москвы до гор Сихотэ-Алиня» (№ 6 за 2018 год) и «Моя оттепель» (№ 8 за 2018 год).
Людмила Сергеева
Короткие истории длинной жизни
Секрет жизни — в смехе и смирении
Гилберт Кит Честертон
Спецпереселенка
Из Москвы, где я родилась в 1935 году, меня полуторагодовалую привезли на рудник Хапчеранга в Забайкалье — папа здесь работал начальником обогатительной фабрики. Мама всегда была рядом со мной, а папу я видела редко: он рано уходил на работу, я ещё спала, а возвращался с фабрики — я уже спала.
Когда мне исполнилось три года, мама начала работать в районной газете, дома меня нужно было оставлять под чьим-то присмотром. И вот следующее главное событие моего раннего детства я запомнила хорошо. На нашем пороге появилась статная женщина в белом платочке на голове и сказала: «Доброго дня! Я — спецпереселенка. Доверите своё дитятко такой?» Мама в знак согласия предъявила меня. И женщина в платочке заключила меня в объятья и подняла на руки, а я обхватила её шею своими ручонками и прижалась доверчиво к её высокой груди. От женщины исходил запах то ли свежевыпеченного хлеба, то ли парного молока, то ли чистоты, любви и ласки, наверное, всё вместе. И я крепче прижималась к ней и не хотела слезать с её рук. Она сказала мне: «Зови меня няня Поля», а маме: «Гарно дитё, я останусь с ней».
Эта наша обоюдная любовь с первого взгляда стала счастливой сказкой моего детства. Няня приходила к нам утром, родители спешили на работу, а мы с Полей никуда не спешили. Она обмывала меня тёплой водой из большого эмалированного кувшина, заворачивала в полотенце, и потом я долго самостоятельно одевалась. Няня Поля меня не торопила, а только улыбалась, глядя на меня. Иногда она мне помогала справиться с четырьмя застёжками на поясе, которые держали мои чулки в резиночку. Она подбадривала меня, говорила — «умница» — и чем дальше, тем мне легче стало справляться с этими застёжками.
Няня готовила вкусный завтрак, каждое утро другой, и мы завтракали с ней вместе. Я привыкала к её особенному певучему языку и всё больше понимала его. Я не знаю, говорила ли Поля только по-украински, но, скорее всего, она вставляла в этот свой родной язык много русских слов, так она со мной и разговаривала.
На прогулках няня Поля рассказывала мне сказки, разные, много страшных, и всегда ласково просила, чтобы я не боялась — добро и свет всё равно одолеют зло и тьму. Я ей верила. Много позже я поняла — вот что слышал в детстве маленький Николенька Гоголь, вот откуда пришли к нему «Вий» и «Страшная месть». На этом украинском фольклоре и выросла буйная фантазия гениального Гоголя: то с весёлой «ночью под Рождество», то мрачная и жутковатая в других сочинениях. А ещё няня Поля «спивала писни», такие мелодичные и красивые. И укладывала меня спать под дивные украинские колыбельные — под них легко засыпалось. Мы с няней не чаяли души друг в друге.
Однажды мама допоздна задержалась на работе, а дома еды-то нет. И мама в сердцах сказала: «Что ж вы, тётя Поля, ничего не оставили нам на ужин?» У меня сжалось сердце — вдруг няня обидится и уйдёт от нас. Но Поля с достоинством и даже с вызовом ответила: «А мне лишь бы дитё было сыто и ухожено, а вы нэхай як знаетэ». Мама смолчала, понимая, что мне с няней Полей надёжно и хорошо. У няни был сильный характер, она могла постоять за себя и за словом в карман не лезла. Мне это нравилось в ней тоже — я была с Полей, как за каменной стеной.
Когда над мамой нависла угроза ареста, она вместе со мной спешно покинула Хапчерангу, чтобы затеряться в огромной Москве. Об этом знал только папа, няню Полю никак нельзя было предупредить. Такое неожиданное расставание со мной, думаю, далось няне нелегко. А я-то как по ней тосковала, плакала по ночам под одеялом.
Когда мы обустроились в подмосковном Томилине, жили в большой отдельной комнате, я однажды спросила маму: «У нас что, мало денег?» Мама удивилась: «Мы живём с тобой вполне нормально, чего тебе не хватает»? — «Няни Поли. Пошли ей, пожалуйста, денег на дорогу, и она опять будет жить с нами».
Мама посадила меня на стул, сама села напротив, вздохнула тяжело и сказала очень серьёзно: «Поля — спецпереселенка. Ты не понимаешь, почему Поля оказалась на Хапчеранге. Это власти, большие начальники нашей страны, специально переселили Полю из родного дома на Украине в далёкое Забайкалье. Поля, как птица в клетке, в неволе, и никуда не может деться. Поэтому и к нам ей приехать нельзя. Я вижу, как ты по ней скучаешь. Но вашей любви расстояние не помеха — Поля продолжает любить тебя на Хапчеранге, заходит к папе, узнаёт о тебе, а ты люби няню здесь, в Томилине».
Уже взрослой мама рассказала мне о страшной судьбе няни Поли. Её семья была раскулачена — не захотела вступать в колхоз, Полю с мужем и двумя молодыми сыновьями посадили в теплушки и отправили в Сибирь. По дороге мальчики её пытались бежать, поезд остановили, и охранники пристрелили Полиных сыновей на её глазах. Она умоляла позволить ей проститься и похоронить своих детей, но её отшвырнули вглубь теплушки, сыновья остались лежать на железнодорожной насыпи, а состав двинулся дальше в Сибирь. Муж Полин вскоре заболел и умер. Она осталась совсем одна. И выстояла, и выжила благодаря непокорности своего характера и того самого «бешеного женского упрямства», о котором говорила Надежда Яковлевна Мандельштам: только это и помогало несчастным женщинам преодолевать все беды и противостоять в одиночку всесильному бесчеловечному государству.
Всю нерастраченную любовь и нежность, все свои сказки и песни няня Поля изливала на меня.
Б.Г.
Мой любимый коллега в редакции и лучший друг Б.Г. — нет, это не Борис Гребенщиков, это Борис Глебович Штейн. Его арестовали в 1951 году по делу Аркадия Белинкова, забрали и свидетельство о рождении, где значилось, что 20 сентября 1918 года в Москве появился на свет Борис Глебович фон Штейн. Немцы эту фамилию произносят Штайн — камень. Когда после смерти Сталина выпустили Б.Г. из лагеря, в справке о рождении уже остался только Борис Глебович Штейн, без этих глупостей — фон, чего ещё захотел! И оспорить Б.Г. ничего не удалось.
Этот аристократ по рождению был не только хорошо образованным и пишущим человеком, у него были ещё золотые руки — он мог всё: соорудить стеллаж, книжные полки, врезать замок и починить любой кран. И при этом Б.Г. был невероятно близорук — носил очки минус 14. Но всегда бросался помогать женщинам. Мне он делал книжные полки, нашей коллеге Эле Мороз врезал замок в новой квартире, а своей студенческой подруге, профессору, построил стеллаж для книг. Подручный материал, т.е. хорошие деревянные панели, доски, Б.Г. обычно собирал на помойках — люди выбрасывали вполне добротную и даже старинную мебель. А тут ему попался целый лифт, Б.Г. его разобрал и сделал из него отличный стеллаж подруге. Принимая работу, подруга в ужасе говорит: «Боря, что ты натворил?». В самом центре стеллажа было вырезано слово из трёх букв. Что ещё пишут в наших лифтах? Пришлось Б.Г. переделывать уже готовую работу и заменять панель.
А у меня в глухие советские времена гостили друзья-немцы из ГДР — Клаус и его жена Биргхильд Картеллиери. В один непрекрасный день на моей кухне у Биргхильд оказался в руках кран — хлынула горячая вода, воду перекрыли, я вызвала сантехника. Но когда он придёт, Бог весть. «Как у нас», — философски констатировал Клаус. Вот я и поделилась на работе своей проблемой, случившейся, как назло, при гостях-иностранцах. «Давайте мне ключ от вашей квартиры, я в обеденный перерыв заскочу домой за инструментом и поеду чинить ваш кран», — спокойно сказал Б.Г. Жили мы неподалёку друг от друга.
Вернулся Б.Г. не через час, а через два, кран починил, познакомился с моими гостями. Вечером меня встречает радостный Клаус: «Люда, приходил такой интеллигентный слесарь, у нас таких не бывает, всё аккуратно исправил, убрал за собой и даже поговорил с нами о литературе». — «А знаете, Клаус, какая фамилия у этого «слесаря»? Фон Штайн». Клаус ахнул: «Так теперь мы не будем дотрагиваться до этого драгоценного исторического крана!». Фамилия фон Штайн в Германии после битвы народов с Наполеоном под Лейпцигом такая же громкая и знаменитая, как в России имена Багратиона и генерала Раевского с сыновьями вместе взятые.
Смерть Ленина
Отмечался день рождения Б.Г. в Литконсультации. Шеф наш был в редком благорасположении. Предложил вспомнить, кто из нас впервые в детстве прочитал что-либо о политике сам или услыхал от взрослых. Шеф первый рассказал, что для него это было убийство Сергея Мироновича Кирова.
А я в 1942 году, ещё до школы, прочла в «Правде» про Таню-партизанку, повешенную фашистами под Москвой, и горько плакала. Уже взрослой я узнала, что Таню на самом деле звали Зоей Космодемьянской и написал очерк «Таня» журналист Пётр Лидов.
«Теперь ваша очередь, Б.Г.» — сказал шеф. — «А я помню зиму, жуткий мороз, сверх шубы и шапки на мне башлык, завязанный на спине. Мы гуляем с денщиком моего отца. И вдруг раздаётся тревожный долгий гудок.— «Что это?» — испуганно спрашиваю я. «А, это у них Ленин умер», — отвечает денщик.
Наш шеф — три в одном — сталинист, кагэбэшник и эпилептик, побелел и чуть со стула не свалился. Но запомнил это надолго. И выжил всё-таки любимого Б.Г. из редакции.
Парижские тайны
Я уже неделю гощу у Синявских в Париже. Чтобы почувствовать город и понять его, нужно в одиночестве ходить по его улицам и бульварам, самостоятельно ездить в метро, что я и делаю. В метро я уже неплохо ориентируюсь. Конечно, советского человека в 1978 году в Париже удивляет и ошеломляет всё. Даже клошары. Они, входя в стеклянную дверь метро, тоже непременно придерживают её за собой, как все тут. В Москве советской этого не делал никто, сегодня всё-таки стали. Клошары в Париже всем улыбаются, а один, подсев на скамейку в Люксембургском саду, пытался угостить меня розовым бургундским прямо из свой початой бутылки. Подумать только, клошары тут пьют розовое бургундское! Но и в Париже клошары, как наши бомжи, пахнут ужасно.
Я езжу в метро в вагонах 2-го класса — таков мой проездной. Однажды сижу напротив молодой беременной француженки, она мне улыбается, я ей — тоже. Входит клошар, садится рядом с беременной, торчащий из его грязной сумки багет упирается прямо в живот женщине. Француженка, улыбаясь, отводит багет от своего живота и что-то тихо говорит клошару, он, тоже улыбаясь, произносит pardon и слегка отодвигается. А вонь от клошара исходит невыносимая. Я встаю, раскланиваюсь с ними обоими и иду к двери, чтобы поскорее выскочить из вагона, хотя следующая — не моя остановка. А клошар и француженка продолжают мирно беседовать. Я понимаю с сожалением, что мне такая толерантность абсолютно недоступна.
Зато мне, советскому человеку, доступно другое. Выйдя из вагона метро, я замечаю невысокого запуганного араба, который осипшим голосом, видно, давно тут стоит, вопрошает: «Do you speak English? Do you speak English»? Французы проходят мимо него, никак не реагируя: раз не французский язык, никто не остановится перед человеком, просящим о помощи. Я бросаюсь к иностранцу и говорю: «Yes, a little. May I help you»? Он объясняет мне, что первый день в Париже, заблудился и не знает, как вернуться в отель. И протягивает мне карту с маршрутами автобусов: он знает номер автобуса, на котором можно доехать до отеля. Я ему говорю, что сама неделю в Париже и езжу только на метро. Спрашиваю, знает ли он название улицы, на которой находится отель, и как называется отель. К счастью, знает. По своей удобной карте я легко нашла нужную станцию метро недалеко от его отеля, объяснила, как ехать.
В глазах араба ужас — он боится, что опять заблудится. Непонятно, зачем он тогда спускался в метро, думаю я про себя. Мне стало жалко этого незнакомого человека, и я решила проводить его до отеля — я ведь всё равно гуляю по Парижу и никуда не спешу. Араб начал улыбаться и по дороге дружелюбно рассказывает о себе: учится он юриспруденции в Лондоне. Там люди очень вежливые, если бы в Лондоне он обратился к прохожим на любом языке, к нему сразу бросилось бы помогать несколько человек. А в парижском метро он стоял больше часа, и никто ему, кроме меня, не помог. Он приехал в Англию то ли из Катара, то ли из Бахрейна, сейчас уже не помню. С особой гордостью араб говорит, что он сын тамошнего шейха, семья его очень богата. Мне это как-то всё равно, в похожей ситуации я бы помогла всякому человеку, думаю я про себя. И тут я замечаю на руке араба перстень с огромным бриллиантом.
Мы уже вышли из метро, идём к его отелю, пятизвёздочному, между прочим. Он спрашивает вежливо, откуда я приехала и почему так хорошо говорю по-английски. С сыном арабского шейха мы говорили примерно на одном уровне, но он-то учится в Лондоне, мог бы говорить и лучше меня, думаю я. А приехала я из Советского Союза, из Москвы, отвечаю. Тут на лице араба появился ужас, и он бросился бежать от меня, как от прокажённой, даже не сказав спасибо за помощь и не попрощавшись. А ведь я была не на танке и не с автоматом Калашникова. Я начала смеяться над собой, потому что к месту вспомнила прелестную историю, которую в Переделкине нам с Андреем Сергеевым рассказывал Корней Иванович Чуковский.
В 1905 году Чуковского выслали из Одессы, и они с женой поселились в Лондоне в недорогом пансионе. Все его обитатели встречались за табльдотом и дружески общались. Вдруг хозяйка пансиона получила телеграмму из Штатов от человека со знаменитой фамилией МакКормик, который забронировал и сразу оплатил лучший номер. Хозяйка обрадовалась, заволновалась и стала переселять прежних постояльцев, чтобы освободить лучшие апартаменты для самого МакКормика. И вот пожаловал господин МакКормик, чёрный, как вакса. Хозяйка в ужасе — у неё дочь на выданье, а в доме поселился чернокожий.
Все белые постояльцы тоже шокированы, не отвечают даже на приветствия господина МакКормика и демонстративно покидают табльдот, когда там появляется чернокожий американец. Все, кроме Корнея Чуковского, — он любезно здоровается с МакКормиком и пытается завязать с ним разговор, но тот ему не отвечает и тоже демонстративно покидает табльдот. Корней Иванович, столкнувшись с МакКормиком в коридоре, недоумённо спрашивает: «Господин МакКормик, в этом пансионе я один с вами здороваюсь и не избегаю вашего общества, а вы меня игнорируете. Все остальные белые постояльцы явно презирают вас, а вы именно им любезно кланяетесь. Почему?» — «Потому что они знают, что произошли от Сима, а я от Хама, а вот от кого Вы — вообще непонятно».
Вот и мне стало ясно, что моё поведение в Париже в 1978 году с незнакомым арабом, моя помощь ему говорили только о непонятности и даже опасности моего советского происхождения — не от Сима и не от Хама, а чёрт знает от кого.
Самая опасная книга
В моей любимой Польше к рабочей «Солидарности» присоединилась интеллигенция, среди них и мой друг Анджей Дравич, талантливый славист. Генерал Ярузельский, чтобы избежать наших танков на улицах Варшавы, ввёл военное положение в стране, а интеллигентов, на всякий случай, интернировал. Время тревожное, а я ничего не знаю о своих польских друзьях. Обнадеживает только то, что впервые за 455 лет предстоятелем Римско-Католической церкви избран не итальянец, а поляк, да ещё какой — Краковский кардинал Кароль Войтыла, ставший в 1978 году папой Иоанном Павлом II. Знаменитый польский «круглый стол» еще впереди и свобода — тоже. А пока — полная неизвестность и боль за друзей.
В один прекрасный день у меня звонит телефон, и милый женский голос говорит, что мой телефон ей дал Андрей. И по ее очаровательному польскому акценту я сразу понимаю, что речь идёт об Анджее Дравиче и привете от него. Девушка называется, скажем, Анной Грабовской. Она поясняет, что приехала в Москву вместе со студенческим ансамблем Варшавского университета, и приглашает меня на их концерт. Я с радостью соглашаюсь.
Концерт проходил где-то у чёрта на куличках в клубе за Заставой Ильича. Польские студенты с прекрасными голосами и замечательным оркестром стильно и со вкусом исполняли дивные польские довоенные городские романсы, которые я обожаю. На следующий день я встретилась с пани Анной в кафе ЦДЛ: очень хотелось разузнать о друзьях. Она мне рассказала о Дравичах и о том, что её мама, актриса, интернирована вместе с Анджеем Дравичем и Адамом Михником: они там читают интересные лекции друг другу и верят в победу демократии. Я ей говорю, что тоже верю в поляков, что к нам свобода обычно приходит от них, а также о своей любви к Польше, ее кино и театру.
Пани Анна приглашает меня на следующий их концерт, а потом к ним в гостиницу «Россия» на прощальный ужин. Расплачиваются польские студенты в ресторане гостиницы талонами, которые им выдали на каждодневный обед, но они их не использовали до сих пор, некогда было — то репетиции, то знакомство с Москвой: польские студенты видят нашу столицу впервые.
После ужина в «России» мы идем в номер Анны, куда набиваются все участники ансамбля. Не все говорят по-русски, Анна и еще одна студентка переводят. А потом ребята поют в номере для меня одной — я растрогана и благодарна. В конце вечера Анна отзывает меня в ванную комнату, открывает кран с водой и шепчет мне на ухо: «Мы вам дадим две сумки с книгами, раздайте их хорошим людям». Я, конечно, боюсь, но отказать не могу — мне поляки доверяют, да и любой «глоток свободы» целителен для нас. Я соглашаюсь, но спрашиваю: «А меня выпустят из гостиницы с двумя сумками?» — «Не волнуйтесь, наши парни вынесут сумки и проводят вас до метро. Их уже знает охрана, мы ходим туда-сюда с нашими инструментами, с сумками — охрана к этому привыкла». Четыре молодых человека провожают меня до метро «Китай-город», несут два больших пакета, прикрытые сверху тоже пакетами.
В вагоне метро я умираю от любопытства: хочется посмотреть, что там за книги. Но понимаю, что этого делать нельзя — может быть, за мной следят. Я стараюсь быть спокойной, придерживаю ногами пакеты, стоящие на полу. Только молю Бога, чтобы помог мне благополучно добраться до дому. Дома, не раздеваясь, открываю один пакет. А там — небольшого размера Библии, напечатанные на почти папиросной бумаге бельгийским католическим издательством «Жизнь с Богом». В этом издательстве выходили книги отца Александра Меня под псевдонимом. И обложки этих Библий — зеленые, синие, коричневые, терракотовые — рябит в глазах. Во втором пакете такие же Библии, много Библий. А у нас их достать или купить невозможно — это самые опасные тамиздатские книги. Сразу прикидываю, кого из друзей и знакомых осчастливлю. Две Библии достались почти незнакомым молодым людям, но хорошим: одна Библия уехала на Север, а другая — в Сибирь, в Иркутск. Все получатели книг были счастливы.
Эти молодые польские студенты ведь очень рисковали, ввозя Библии в безбожный СССР. Недаром отец Александр Мень говорил: «Я не знаю более антикоммунистической книги, чем Евангелие». Но поляки, как и их великий соотечественник, папа Иоанн Павел II, верили, что нам в стране, как хлеб, нужно Божье слово — только оно может научить нас истине и привести к добру, правде и свободе.
Открытие Америки
После получения моей книги «Жизнь оказалась длинной» Егор Синявский тут же позвонил мне из Парижа. (Боже мой, я всякий раз радостно вздрагиваю от его голоса — полное ощущение, что со мной говорит Андрей Донатович Синявский). Егора интересуют подробности времени, жизни в СССР, когда его папа писал свои сочинения, передавал их на Запад через приятельницу француженку, а также о том, что происходило в стране и предшествовало аресту его отца.
Спросил он и о нашей с Андреем фотографии: «Что это за значки у вас приколоты?» — «А это значки первой в СССР национальной американской выставки в Сокольниках в 1959 году». — «И как вы тогда восприняли эту выставку?». И я решила рассказать об этом не только Егору.
Мы почувствовали себя Колумбами: увидели воочию неизвестный континент, шагнули в совершенно другой мир. Отстояв длинную очередь за билетами (народу было так много, что на территорию выставки впускали порциями), мы прошли в парк и не узнали наши Сокольники. Американцы выстроили красивые павильоны, замостили дорожки и разбили клумбы. Центральный круглый павильон был перекрыт золотым ажурным решётчатым куполом. Такой архитектуры Москва ещё не видывала.
Мы с Андреем сразу пошли смотреть Поллака. Его абстрактную живопись на все корки ругала советская печать, не видя даже его работ. А картины Поллака оказались на самом деле очень красивыми, от них исходила какая-то светлая эманация. И ещё свобода — Поллак писал свои картины, как душа его хотела. Тут мы задержались надолго. И стали свидетелями интересного диалога наших людей с американским гидом. Диалог этот красноречиво демонстрировал, что мы из разных миров.
Гид хорошо говорил по-русски, был красив, высок, черноглаз, улыбчив. Наши молодые люди спрашивали у гида, кто он по национальности. И красивый молодой гид отвечал искренно и уверенно: «Я — американец». Хотя на его бейдже была написана латинскими буквами явно еврейская фамилия, что-то вроде Рабинович или Абрамович. Наши парни настойчиво допытывались: «Ну да, вы живёте в Америке, но кто вы всё-таки по национальности?» Гид, улыбаясь, вежливо повторял: «Я — американец». Советские люди не понимали, что гид говорит чистую правду — по национальности, то есть по своему гражданству и принадлежности к стране, он — американец. Если бы они спросили гида просто: «Вы еврей?», — он бы спокойно и прямо ответил: «Да», не считая это чем-то зазорным. В СССР можно было скорее услышать обидное «жид», но произнести слово «еврей» на людях считалось как-то неприлично, не комильфо.
А потом мы пошли к стеллажам с книгами, книги были в открытом доступе. У нас такое ещё и в книжных магазинах не практиковалось, только у букинистов можно было взять старую книжку, полистать её и насладиться особенным книжным запахом. Американцы много привезли книг, в основном pocket books. Андрей разговаривал с американцами по-английски, объяснял, что переводит американских поэтов XX века. Естественно, хозяева книжного стенда с удовольствием подарили Андрею Сергееву несколько антологий и сборников поэтов, помню книги Роберта Фроста, Эмили Дикинсон, Эдвина Арлингтона Робинсона, Уильяма Карлоса Уильямса, Ричарда Вилбера и Аллена Гинсберга. Многих из этих поэтов Андрей Сергеев потом перевёл на русский язык. Стоило гидам заговориться или отвернуться, как тут же полки пустели — книги просто крали. К концу выставки, говорят, американцы приколачивали книги к стендам, но и это не помогало — отдирали с мясом. Велик был интеллектуальный голод!
Толпы народа стояли у огромных американских легковых автомобилей. Нас с Андреем машины никогда не интересовали, и мы прошли мимо вожделенной мечты большинства советских мужчин. А вот одежда была яркая, тут я задержалась. Демонстрировавшие одежду американские девушки выглядели очень стильно: длинноногие, с белозубыми улыбками, у всех идеальные причёски. Тогда мы наивно думали, что все американки так выглядят повседневно.
Бытовая техника озадачивала. Куда можно было поставить телевизор, хоть и цветной, с таким огромным экраном? Мало у кого в коммуналках были большие, не заставленные диванами и кроватями комнаты. Ну а стиральная машина вообще была загадкой — что с ней делать, где её ставить и как с ней управляться? Постельное бельё в Москве либо отдавали в прачечную, либо ставили бак с бельём на плиту и часами его кипятили, это была большая стирка, а постирушка — руками или на оцинкованной волнообразной стиральной доске в корыте, стирая не только вещи, но и руки вдрызг. По-другому советские женщины не представляли себе стирки.
Совсем молодые люди выстаивали огромные очереди за пепси-колой, а мы обошлись без неё. Наша удача была в другом: в огромной толпе мы встретили с фотоаппаратом Алексея Семёновича Литвиненко, соседа Андрея по первой коммуналке в Капельском переулке. Алексей Семёнович знал пять языков, занимался техническим переводом, давно жил в Москве, но чувствовал себя всегда украинцем — много читал по-украински и Андрею давал читать Сковороду в оригинале. И ещё Литвиненко всерьёз занимался фотографией. Андрей представил меня, Алексей Семёнович поцеловал мне руку и спросил с надеждой: «Вы украинка?» — «Нет», — огорчила я его. «Всё равно красивая, как украинка. Давайте я сниму вас, ребята, на память». И вот эта память живёт уже без малого шестьдесят лет.
Продолжение выставки
Одновременно с американской выставкой в Москву приехали знаменитый американский поэт Карл Сэндберг и его родственник Эдвард Стайхен. Стайхен привёз в Москву фотовыставку «Род человеческий». Выставка ранее пользовалась успехом в США и других странах. Это — фотоэпопея о знаменательных моментах человеческой жизни — рождение, детство, любовь, война, лишения, смерть, — показывающая, что у всего человечества на всех континентах много общего. Это-то и связывает людей по всему миру в единый род. После жестокой Второй мировой войны, после изнурительной холодной войны эта выставка стала объединяющим актом гуманизма. Именно так воспринимался «Род человеческий» в Москве.
Встречу с Карлом Сэндбергом и Эдвардом Стайхеном организовала иностранная комиссия Союза писателей в Дубовом зале ресторана Центрального дома литераторов. Фрида Анатольевна Лурье, консультант по американской литературе иностранной комиссии, знала и любила переводы Андрея Сергеева, в том числе и Карла Сэндберга из его книги «Народ, да». Фрида позвала на встречу с Карлом Сэндбергом Андрея Сергеева, чтобы он по-русски прочёл свои переводы самому поэту. Так я попала на эту встречу.
Карл Сэндберг был не только известный поэт, но собиратель и исполнитель американского фольклора. На родине его называли «мешок американских песен». Сэндберг прекрасно исполнял эти песни под семиструнную гитару. Карлу Сэндбергу было уже за восемьдесят, но выглядел он моложаво: подтянутый, высокий, с ниспадающими на лоб седыми волосами. Он пел народные песни слегка надтреснутым голосом, умело перебирая струны гитары, пел самозабвенно и с любовью.
Потом слово предоставили Андрею Сергееву, он по-английски поблагодарил Сэндберга и за песни, и за его стихи, сказав, что по-русски прочтёт вступление к знаменитой эпопее поэта «Народ, да».
Это рассказы и песни, недоступные осмеянию,
пересыпанные заметками, достойными
прочтения дважды, равно как пословицы
и анекдоты, рождённые горем и радостью,
летящие словно лёгкая ария в классическом
стиле, врывающиеся в отнюдь не классическую
чечётку и джигу, преломлённые простыми
неровными звуками и отзвуками бурлящих
уличных толп, рабочих бригад, запруженных
тротуаров, — с интерлюдиями синей полночной
прохлады и недосягаемых звёзд над
иллюзорными контурами небоскрёбов.
Карл Сэндберг что-то явно похвальное говорил Андрею Сергееву, я тогда ещё плохо понимала американскую речь.
Фрида Лурье попросила Карла Сэндберга самого прочесть что-то своё по-английски. Сэндберг прочёл короткое стихотворение «Вечный искатель». Андрей Сергеев позже перевёл это стихотворение на русский.
Рука листает страницы.
Страницы свиваются в свиток.
Было время, когда Америки не было.
Потом появилась на свете ранняя
Америка, страна начинаний,
рождался американец.
Потом появилась теперешняя Америка,
она ищет и обретает, больше ищет,
чем обретает, вечно ищет свой путь
между грозой и мечтой.
Желая достойно ответить Сэндбергу и не ударить в грязь лицом, наши выставили против Карла Сэндберга прославленного тенора Ивана Семёновича Козловского, который под аккомпанемент рояля исполнил своим поставленным прекрасным голосом сначала арию Ленского, а затем две народные украинские песни. На лицах Карла Сэндберга и Эдварда Стайхена было написано крайнее недоумение — они явно ожидали услышать пение собирателя русского фольклора, любителя, а не оперную звезду.
После выступления Козловского всех пригласили к столу, который был полон яств с непременной русской водкой и большим количеством икры. За столом выпивали, общались друг с другом, рядом с американцами сидели Фрида Лурье и Андрей Сергеев, чтобы говорить с гостями по-английски. Поэтому мы с Андреем оказались на разных концах стола.
Вдруг ко мне подошёл Козловский, приобнял за плечи и сказал: «Я узнал вас. А вы так и не появились в моём доме, хотя я вас очень просил об этом». И вот с этого места мой рассказ резко меняет маршрут, время и место действия.
Это действительно была моя вторая встреча со знаменитым артистом. Первая случилась года два назад в Московском университете. Старшая дочь Козловского Аня училась, кажется, на втором курсе филологического факультета, завалила сессию, и Аню собирались отчислять из университета. Мы с Борей Абакумовым, моим близким другом и однокурсником, были поклонниками Аниной мамы — актрисы Галины Сергеевой, которая феноменально сыграла роль Пышки по рассказу Мопассана в одноимённом немом фильме 1934 года режиссёра Михаила Ромма и оператора Бориса Волчека. За этот фильм они получили приз Венецианского кинофестиваля. Галина Сергеева сразу стала звездой. Мы с Борей раза три смотрели «Пышку» в кинотеатре повторного фильма у Никитских ворот, не переставая восхищаться филигранной игрой Галины Сергеевой и её красотой. Аня Козловская внешностью пошла в маму. И ещё почему-то все на факультете знали, что Анина мама ушла от Козловского к знаменитому профессору, доктору Чаклину, который лечил младшую сестру Ани от врождённого сколиоза и, сделав уникальную операцию, вылечил её.
Ане очень хотелось помочь. Боря — человек известный на факультете: он создавал все наши знаменитые капустники, все факультетские праздники. Боря сразу придумал, как можно помочь Ане Козловской и одновременно украсить наш факультетский праздник. Пусть её папа выступит у нас, а Боря уговорит секретариат не отчислять Аню, дать ей возможность пересдать экзамены: после выступления Козловского на филфаке они точно согласятся предоставить Ане такой шанс, резюмировал Боря. И оказался прав.
Аня уговорила папу приехать в университет на Моховую и выступить перед студентами. Мне Боря поручил встретить Ивана Семёновича у дверей факультета и сопровождать его по нашим запутанным коридорам: ты у нас девушка обаятельная, интеллигентная, речистая, тебе и флаг в руки.
И вот подъехала машина, из неё вышел Козловский в обычном костюме, в розовой рубашке без галстука, с небольшим саквояжем в руках. Я встретила артиста и представилась: «Здравствуйте, Иван Семёнович. Меня зовут Люда Ельцова, я студентка филологического факультета, буду вашим Виргилием по нашим лабиринтам». Козловский оглядел меня внимательно с головы до ног и произнёс: «А почему вы не дружите с моей Аней, вы мне нравитесь». — «Я учусь на два курса старше Ани, знаю её только в лицо: она красивая, знаю, что она ваша дочь». — «А мне бы хотелось, чтобы вы подружились с Аней, ей бы это пошло на пользу. Приходите в гости через неделю, у меня как раз будет свободный вечер. Я живу совсем недалеко отсюда, в Брюсовом переулке, приходите, я вас очень прошу». — И Козловский назвал мне свой адрес. — «Спасибо»,— ответила я на столь неожиданное приглашение, понимая, что это всего лишь вежливость со стороны знаменитого артиста, и зная точно, что я не приду.
Иван Семёнович попросил отвести его куда-нибудь, где он мог бы переодеться перед выступлением. Никакой артистической уборной на филфаке не было и в помине. Я нашла пустую маленькую аудиторию с ещё меньшим предбанником: «Здесь вы можете спокойно переодеться, я буду охранять дверь и никого сюда не впущу». Козловский посмотрел на меня ещё раз очень внимательно и сказал: «Вы мне внушаете доверие. Я вам открою тайну. Я должен не только переодеться, но и помолиться, я всегда молюсь перед выступлением. Вам, наверное, это кажется странным?» — «Вовсе нет. Я могу уважать вас ещё больше: не только перед выходом на сцену Большого театра, но и в аудитории перед студентами вы одинаково волнуетесь, не отступаете от своих правил». — «А вы, оказывается, ещё и умница». — «Не беспокойтесь, я постою у закрытой двери, как часовой, сюда никто не посмеет войти». — «Спасибо, мой очаровательный Виргилий». И Козловский мне ласково улыбнулся.
Вышел Иван Семёнович минут через двадцать уже в сюртуке, в другой сорочке, с полосатой бабочкой. Пел он довольно долго и прекрасно. Студенты не скупились на аплодисменты, кричали «браво». После выступления я опять караулила Козловского у закрытой двери, пока он переодевался, поблагодарила его за прекрасное выступление и проводила до машины. И он опять повторил, что хочет, чтобы я подружилась с его дочерью и чтобы непременно приходила в гости. На прощание Иван Семёнович церемонно поцеловал мне руку, хотя, кажется, по этикету целуют руку только замужней даме, каковой я тогда ещё не была.
Через несколько дней Боря Абакумов ехидно хихикал: «Анька Козловская говорит, что её папа в полном восторге от тебя — и красивая, и умная, и воспитанная. И когда только ты успела охмурить народного артиста?» — «Не говори пошлости, тебе это не идёт. Лучше скажи, как дела у Ани». — «Всё в порядке, её уже не отчисляют». — «Отлично!» И мы радостно побежали на лекцию в Коммунистическую аудиторию.
И вот теперь Козловский опять напоминает мне, что я так и не воспользовалась его приглашением. «Но уж сегодня-то я непременно умыкну вас отсюда»,— сказал он. — «Нет, Иван Семёнович, я здесь с мужем». — «И наверняка сменили свою необычную фамилию? Как прикажете теперь вас называть?» — «Люда Сергеева». — «Боже мой, эта фамилия воистину для меня роковая! Прощайте».
Неправильная ворона
В Москве стояло необычно жаркое начало мая. После длинной зимы я вынесла цветы на балкон и обильно их полила. Особенно я радовалась ампельной герани, отросток которой привезла от Ины из Вильнюса, и он отлично прижился. Хотя это цветок прихотливый. В гостях у меня были Аня и её близкая подруга Элинка: мы радовались теплу, пили чай и, как всегда, обсуждали что-то интересное.
Вдруг Аня заметила ворону, которая сидела как раз на горшке с ампельной геранью и что-то клевала. Я выскочила на балкон: ворона перекусила герань, свисавшая зелёная прядь валялась на цементном полу. Цветок погиб, я была готова плакать от досады. Много лет в начале мая я выносила мои цветы на балкон, но никогда ни вороны, ни другие птицы цветы не трогали.
Прошло несколько дней, Аня опять была у меня и увидела, что та же ворона пьёт из недавно политого другого цветка. «Вынеси ей таз с водой, она хочет пить, а твои цветы ей не нужны», — сказала дочь. Именно это я и сделала. На следующий день ворона не только пила, но и купалась в тазу — было очень жарко. Узнав об этом, Аня попросила: «Меняй ей воду каждый день, это ей будет приятно». — «Раз ворона погубила мой любимый цветок, потерпит, если я ей буду менять воду через день». Я всё ещё убивалась по ампельной герани.
Вороньи купанья продолжались регулярно дней десять. Потом жара схлынула, а я заметила на балконном стуле мозговую кость с мясом. Я подумала, что ворона была сыта и оставила себе про запас эту кость. А ещё через день я нашла на том же стуле кусочек сыра. Я была ошеломлена — ворона явно благодарила меня за таз с водой и щедро делилась со мной самыми лакомыми своими находками! Больше она не прилетала. Это была удивительная, благодарная, неправильная ворона, нормальная и правильная описана Иваном Андреевичем Крыловым.
|