Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 11, 2019

№ 10, 2019

№ 9, 2019
№ 8, 2019

№ 7, 2019

№ 6, 2019
№ 5, 2019

№ 4, 2019

№ 3, 2019
№ 2, 2019

№ 1, 2019

№ 12, 2018

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


АРХИВ



Татьяна Калецкая

Белая кастрюля

ироническая повесть


Татьяна Павловна Калецкая родилась в Ленинграде 14 марта 1937 года в семье филолога, фольклориста Павла Исааковича Калецкого (умер в 1942 году во время блокады).

С 1954 по 1959 год Татьяна Калецкая училась на филологическом факультете Ленинградского педагогического института им. А.И. Герцена. В 1955 году она перешла на заочное отделение, и с этого времени началась её трудовая деятельность. Она, в частности, работала литсекретарем у филолога, пушкиниста Бориса Томашевского, корректором в ленинградском отделении «Советского писателя». В раннем возрасте начала писать стихи, а в начале 60-х — прозу. Её рассказы печатались в журналах «Звезда» и «Нева», передавались по радио.

В 1966 году Татьяна Калецкая вместе с мужем Александром Гельманом пишет свой первый сценарий, и на киностудии «Ленфильм» выходит фильм «Ночная смена». Затем «Ксения, любимая жена Фёдора». После окончания Высших сценарных курсов Т. Калецкая создаёт ряд собственных сценариев, и в 80-х выходят в прокат её фильмы: «Плывут моржи», «Время для размышлений» и «Подружка моя».

Татьяны Калецкой не стало в феврале 2019 года. Повесть «Белая кастрюля» была написана в середине 60-х годов.


Елена Мовчан


* * *

В одном большом городе был журнал. Про журналы «большой» не говорят. Говорят — «толстый».

В журнале главным редактором был один писатель. Про писателей, которые ещё и главные редакторы, «толстый» не говорят — фамильярно. «Большой» — если только в глаза. За глаза — считается подхалимством. И вообще неэтичным. Ну, скажем, крупный.

У писателя была дача. Дача как дача, средней величины. Не такая большая, чтобы нужно было отдавать её детскому саду, но и маленькая не настолько, чтобы было хуже, чем у других — крупных, толстых, больших, известных и всяких прочих. Дача как дача, ничего плохого в этом нет, потому что жена писателя клубнику на ней не разводила, на базаре, следовательно, ею не торговала и даже по возможности обходилась без помощи наёмного труда. Все бы так.

Да, ещё была машина у этого писателя. «Волга». Про «Волгу» говорить нечего — все её хотят и всем она известна. Онa была не очень новая и покрашена в коричневый цвет.

По воскресеньям на даче писателя ждала жена, которая в остальные шесть дней недели его не ждала. Это так, между прочим, а вообще женщина она была хорошая, поскольку клубнику не разводила, на базаре, следовательно, ею не торговала и даже по возможности обходилась без помощи наёмного труда. И без высшего образования. Как и очень многие и прочие жёны.

Ещё по воскресеньям на дачу приезжал писателев сын. Ну, тот вообще был очень милый молодой человек. Он считал, что знает жизнь лучше своего отца, поскольку работал инженером на заводе и каждодневно общался с рабочим классом. На дачу по воскресеньям он приезжал аккуратно, из чувства долга перед литературой, так как знал, что посредством его писатель тоже имеет возможность пообщаться с рабочим классом. За обедом обычно сын ругал все послед­ние номера остальных толстых журналов и рассказывал анекдоты.

Но это всё предыстория. История впереди.

В это воскресенье уставший писатель сел за руль и повёл свою «Волгу» за город. Утро было хорошее, ехать было недолго, жена и сын встретили с энтузиазмом, так что настроение он себе испортить не успел и сел за стол обедать в тихой надежде, что ничего плохого уже не случится и он действительно отдохнёт.

За обедом, как всегда, говорили о пустяках. Предполагалось, что о серьёзном главному редактору приелось говорить на работе. Так оно, вообще-то говоря, и было.

Заговорили о кошке. Кошка была редкостной породы, никто только не знал — какой именно. На окрестных кошек она не походила. Маленькая, изящная и такая пушистая, что казалось, будто вся она состоит из мягкой серой длинношёрст­ной своей шкурки и внутри у неё тоже такая же шкурка. Очаровательная была кошка, и даже овчарка Джина её не трогала — так велико было кошачье обаяние. Но вот новорождённых двух котят Джина невзлюбила и отравляла им жизнь, как только могла. А возможности у неё были, будьте уверены.

— Ты только послушай, — со своей обычной иронической (надо же было хоть этим возместить отсутствие высшего образования!) улыбкой говорила жена, — эти бедняги высунуть носа не могут из своей корзины: только высунут — Джина тут как тут и покусывает их легонько. Они уже ходят и стали пушистые, как мама, а гулять по двору — ну никакой возможности!

— Папа, я не согласен! — провозгласил сын. — Ты пишешь о гуманизме, а у нас на даче Освенцим какой-то! Живут, как за колючей проволокой! Папа, я возражаю!

Получилось, что судьба котят — действительно проблема. Как-то было её не обойти. Поговорили, нельзя ли заставить Джину отказаться от добровольно взятой ею на себя роли надсмотрщика. Заставляли, оказалось. Ничего не вы­шло. Не отказывается.

Тогда писателя осенило.

— Ты помнишь, утя, — сказал он жене, — супруга Ивана Яковлевича в прошлый раз восхищалась нашей кошкой и умоляла буквально — когда будут котята, подарить ей. Если, конечно, будут похожи.

— Да-да, — оживилась жена, — я ещё ей сказала: а если будут три или четыре похожих? А она говорит: боже мой, от вашей кошки — хоть сто!

— Ну а тут только два, — засмеялся сын.

— Я от Анны Алексеевны доподлинно знаю, что им уже дарили кошку, так что ничего не выйдет, — грустно сказала жена.

— Что ж, что дарили, — сказал писатель, — это Ивана Яковлевича не спасёт. Привезём ему подарок — пусть попробует отказаться!

— Ни за что не откажется! — гордо подтвердила жена.

Обед закончился при общем удовольствии. Все, радуясь, по очереди предполагали, как удивится Иван Яковлевич, какое лицо будет у его жены и какая царская жизнь начнётся у котят на роскошной даче Ивана Яковлевича.

И уже твёрдо решили, какую примерно кастрюлю отдать под котят. Хотели корзинку, вроде полагается котят возить в корзинке, но корзин не нашлось, сумочку стало жалко, а кастрюльку можно было найти.

Перед сном, правда, жена спохватилась:

— Милый, неужели ты сам повезёшь? Ведь это так далеко и вообще по другой дороге. И затем ты же забыл — делегация венгерская, тебе к двенадцати надо быть в редакции, а так придётся выезжать ни свет ни заря... Опять не вы­спишься. Милый, твоё давление... Оставим до следующего воскресенья... Или давай пригласим их сюда, к нам...

Но писатель так явственно представлял уже растерянное лицо Ивана Яковлевича... жаль было откладывать...

— Ничего, — ответил он, — я сам и не повезу. Попрошу Майкина, например, он милый мальчик, не откажется, наверное. Я как раз и хотел кого-нибудь из наших послать к Ивану Яковлевичу — что-то он задерживает повесть, читатели письма присылают, ругаются. Правда, хотел другого послать... ну ладно, пусть едет Майкин, ему полезно такое личное знакомство, пусть растёт мальчик. Да, вот Майкина и пошлю. И подарочек с ним. А потом расспрошу как следует, у Майкина чувство юмора есть, сможет.

— Да, Майкин для твоей редакции удачное приобретение, — сказала жена, успокоившись. — Я их тебе завтра приготовлю, чтобы в дороге не мешали. Спокойной ночи, дорогой.



* * *

Понедельник, говорят, день тяжёлый. Писатель вёл «Волгу» в понедельник утром и вспомнил как раз, что есть такая пословица про понедельник. Что-то ему было не по себе всё утро. Он уже забыл про котят, думал — пошутили, не везти же в самом деле Ивану Яковлевичу этих котят, не до них, вот венгерская делегация придёт, а там редколлегия, а там приёмный день недалеко, автор косяком пойдёт, и со всеми надо разговаривать... отказывать надо, непременно, а тут — котята, смешно. Но жене ничуть было не смешно, жена на рассвете проснулась, бродила по кухне, искала подходящую кастрюльку — чтобы большая, чтобы не жалко, чтобы не очень старая на вид и хоть чуточку модерная была чтобы кастрюля — Иван Яковлевич тоже крупный, а уж его супруга... Из-за супруги из-за одной пришлось не думать, жалко или не жалко, пришлось отобрать одну из новых, в Таллине покупала: большая, белая, широкая, крышечка как бы вдавливается внутрь — о такой, кстати, подруга супруги Ивана Яковлевича как-то проговорилась в гостях у них, что та ищет такую, в такой хорошо варить варенье. Так что если и будет сперва от милой шутки неловкое впечатление, то кастрюлю супруга Ивана Яковлевича не сможет не оценить, кастрюля всё сгладит. И когда писатель уже сел в машину, то жена в последнюю минуту подошла, прижимая к груди перевязанную капроновой ленточкой кастрюлю, и поставила кастрюлю на сиденье позади, между саквояжем с грязным бельём для городской домработницы и стопочкой прочитанных библиотечных книг.

В дороге ничего не случилось, хотя после каждого поворота писатель оглядывался с волнением, — но котята даже признаков жизни не подавали, и в середине пути, у бензоколонки, он остановил машину, чтобы специально поглядеть — живы ли. Но они были в полном порядке, один серый, другой почти белый, оба пушистые, сонные, лежали валетом, прижавшись, и даже не шевельнулись ни разу. В кастрюле им было просторно, это ведь были совсем маленькие котята, только-только оторвались от маминого молочка, да и не оторвались бы, если б не такое им забавное предназначение. Писатель с успокоением убедился, что бутылочка с молоком и с надетой на горлышке соской тоже в порядке, соска не соскочила, бутылочка лежит возле кастрюли, и молока достаточно, так что можно ехать дальше. И он уже не оглядывался, не останавливал машину и доехал благополучно до самой редакции, и до двенадцати, до венгерской делегации, было ещё далеко.

Он поколебался было немного, брать ли котят в редакцию, с котятами войти в редакцию было бы даже эксцентрично, что-то в этом было бы необычное и мягкое, машинистки бы, во всяком случае, оценили: они женщины обе немолодые и одинокие. Но без кастрюли нести — а куда их потом девать? С кастрюлей же подмышкой войти в редакцию... нет, пусть уж остаются в машине, вот только проверить, крепко ли завязана кастрюля.

Войдя, он первым делом осведомился, на работе ли Майкин. Все переглянулись многозначительно и сказали, что он всегда приходит к десяти утра и еще ни разу не опаздывал. Он не сказал, что просит позвать Майкина, потому что знал, что достаточно, позовут и без того, и Майкин пришёл.

Майкин был действительно очень милый молодой человек, все его любили. Когда вакансия в журнале появилась, к главному редактору пришли просить за Майкина сразу четыре маститых, и все разные: один поэт, один прозаик, один критик и один тоже редактор, только из другого издательства. И все четверо хвалили очень Майкина, и каждый про него доверительно главному сказал: «Это наш человек», — хотя были совершенно различных мнений по всем основополагающим вопросам. И в редакции Майкина успели полюбить — как-то он во всех отделах пришёлся, хотя сам был вовсе в отделе прозы, на подхвате. Он ещё ничего особенного не сделал, Майкин, но все чувствовали, что он растёт и обязательно вырастет, да ещё перерастёт многих уже выросших и растущих, как и он, и если бы Майкин, к примеру, попросил льготную путёвку в санаторий или там южную, к примеру, командировку летом, ему бы в этом не отказали, он просто не догадывался и не просил, а может, он не просил нарочно, из соображений. Майкин был длинен, но не так, чтобы этим выделяться и служить безмолвным укором недоросткам, нет, просто был средневысоким молодым человеком со слегка вьющимися волосами. В лице у него что-то было, этого никто, даже его враг, не смог бы отрицать, ведь не про всякое лицо можно сказать, что в нём что-то есть, а у Майкина — было явно. Нa работу он приходил в выходном костюме и всегда при галстуке, главному это было очень приятно, при помощи Майкина в редакции создавался этакий современный стиль, с налетом чего-то европейского, подтянутого — для этой цели и дощатый пол в коридоре сменили на паркет, и плафоны новые купили.

Майкин вошёл в кабинет, и в руках у него была папка с рукописями — писатель это тоже оценил, он Майкина чувствовал очень хорошо и понял, что Майкин рукописи с собой из отдела принёс на тот случай, если его всё-таки не вызывали, а просто так о нём осведомился главный, и на этот случай не надо главного ставить в затруднение вопросом: «Вы меня вызывали?», а будет видимость, что Майкин сам пришёл, без зова, но по крайней нужде. И ведь если спросить, то окажется, что действительно очень нужно отделу прозы, чтобы он, главный, высказал своё мнение по поводу той папки, что Майкин держит за спиной, не акцентируя на ней внимание. «Молодец какой, — подумал про Майкина писатель, — незаменимое для редакции приобретение». Он был даже благодарен Майкину за такт, потому что вызвал Майкина из-за котят, про котят же сразу начинать неудобно, надо придумать предлог, а тут и придумывать не надо, Майкин сам нашёлся. И он ничего не сказал Майкину, будто и не вызывал его, а только вопросительно поднял на него глаза. И Майкин понял, почтительно, но с достоинством подошёл, раскрыл папку, и так и оказалось, что в самом деле очень нужное к нему дело у прозы, и Майкина просили ему показать и разобраться. Они и разбирались с полчаса, и во всём разобрались, и тогда писатель решился наконец. Пока они с Майкиным сидели над рукописями, всё более нелепой становилась эта затея с котятами, хоть вези их обратно. Ну что, в самом деле, вот тебе молодой растущий человек, чувство собственного достоинства очень сильно у него развито, и действительно во всех отношениях достойный мальчик, а тут, как рассыльного, посылаю его с котятами. Даже курьера неудобно было бы послать с таким поручением, ведь про похожее говорят: использует служебное положение в личных целях; проштрафишься, снимут с работы — этот случай на каждом углу тебе припомнят. Хорошо, что это Майкин, не кто-нибудь, а кто-нибудь, попроси его, или в местком пойдёт с заявлением, или наоборот — нос задерёт, что стал доверенным, что ли, лицом. Он бы всё-таки не решился, но тут Майкин — интуиция богатейшая у человека! — заикнулся и о Иване Яковлевиче, что, наверное, не успеет тот к сроку окончить свою повесть и надо бы что-нибудь подготовить для замены...

— Андрей Андреевич! — прервал его тут писатель. Он всех молодых в редакции звал всегда по имени-отчеству, чтобы не унижать их перед более старшими. — Андрей Андреевич! Очень кстати, что вы вспомнили о Иване Яковлевиче, у меня к вам просьба. Съездите к нему, пожалуйста, на дачу, поговорите с ним, посмотрите, что он уже сделал. Он, конечно, не захочет вам показывать куски, но вы на меня, грешного, сошлитесь, что я просил, что, быть может, начало уже сгодится — печатать как первую часть, а продолжение — в следующем номере. Ну и вообще — как у него там настроение, когда кончает, письма читателей отвезите, старику будет приятно. Да вот прямо сейчас и поезжайте, электрички ходят каждые двадцать минут, и вернётесь скоро...

Майкин помолчал с секунду, глядя в угол кабинета, и сказал весело и бодро:

— Хорошо, сейчас я поеду. — И приподнялся, собираясь выйти.

Но писатель умоляюще положил руку ему на плечи, и Майкин опустился опять на стул.

— Андрей Андреевич, — начал писатель, закашлялся, вытер губы платком, вынул портсигар, закурил. — Майкин ждал, помотал головой на безмолвное приглашение закурить и ждал, смотрел послушными глазами. — Андрей Андреевич, тут у меня попутно просьбица к вам, чисто личного, так сказать, порядка. Вы всё равно к Ивану Яковлевичу, так не захватите ли от меня... тут ему моя супруга сюрприз... не очень много места займёт и совсем это, знаете, нетяжело, если вас не затруднит, разумеется...

Он совсем устал и с надеждой посмотрел на Майкина — ну что это, в самом деле, думать вчера не думал, как это будет трудно, чёрт бы их побрал, домашних, в следующее воскресенье пусть не ждут, дудки, отосплюсь дома, да и работать надо над сценарием, ну их к богу в рай с их котятами...

— Да что вы, — сказал Майкин, — ни капельки не затрудните, вы покажите, что везти, я ведь сейчас еду...

Писатель встал, вышел из кабинета, Майкин шёл за ним, они вышли на улицу, к «Волге».

— Вот, — сказал писатель, — вот это самое, значит.

Он, не глядя на Майкина, развязал, путаясь, капроновую ленточку, она не сразу поддалась, а котята, проголодавшись, пищали, мяукали, толкались головками о крышку, и когда крышка открылась, полезли на стенку, подтягивались, стремились перевалиться и выпасть, пришлось, придерживая их за спинки, снова вдавить крышку поглубже и опять перевязывать под их непрерывный писк капроновой ленточкой. Он завязал с трудом, облегчённо поставил кастрюлю на землю, у колеса.

— Вот, — сказал он снова. Взглянул на Майкина — и побледнел.

Майкин стоял какой-то вытянувшийся весь, и в лице у него ничего такого не было, как-то замерло всё лицо и остановилось, перестало жить. И в глазах застыло что-то неясное — не без смысла какого-то, но чёрт знает что.

«Сейчас он повернётся и уйдёт, — подумал про Майкина писатель, — и правильно сделает». У него даже закололо в сердце.

Но он так неправильно подумал, Майкин так не сделал, Майкин два раза подвигал губами, лицо у него опять ожило, даже заулыбалось, Майкин нагнулся, поднял кастрюлю и сказал:

— Еду, пойду портфель возьму и еду.

И они вместе — Майкин с кастрюлей подмышкой — вошли снова в редакцию. Майкин, молодец парень, поставил кастрюлю между входными дверьми, улыбнулся ещё раз и пошёл к себе в отдел. Писатель постоял, переводя дух, и тоже пошёл к себе. Уже много позже, уже во время приёма делегации, он вспомнил, что не отдал Майкину бутылочку с молоком и что сам за полдня котят ни разу не кормил.



* * *

Майкин вышел из редакции — в левой руке кастрюля, в правой — портфель, плащ через плечо. Постоял немного, размышляя, и пошёл к остановке автобуса. Только он поехал не на вокзал, а в обратную совсем сторону — к себе домой. У Майкина была жена, они год назад поженились, жену звали Люся, и уже два месяца как их стало трое — и поэтому днём жена всегда была дома, кормила... Люсю свою Майкин никому не показывал, как-то он её старался оберегать, и Люся о работе Майкина и о всех на ней происшествиях знала только от Майкина и очень всё переживала. Это Майкин думал, что Люся сидит дома, потому что он так установил; она-то твёрдо знала, что нигде с Майкиным не бывает из-за другого: то они только женились и не хотелось никуда ходить, потом беременность, роды, теперь из-за младенца — а вот пусть подрастёт, отдадим в ясли, и тогда пусть попробует Майкин куда-нибудь без неё пойти... Но она Майкину этого не говорила, она была умная и понимала, что раз всё равно получится по её, то незачем разводить лишние разговоры. Она Майкина любила и очень за него боялась — чтобы он не продался. Что она подразумевает под словом «продался», она вряд ли смогла бы объяснить, наверное, она просто хотела, чтобы её Майкин поступал всегда честно, порядочно, не подличал, не пресмыкался перед начальством, ну, проще говоря, был бы хорошим человеком. Но слово «продался» было современное и многозначное, и то, что Майкин, раньше несколько лет бегавший по редакциям и жалостно предлагавший свои рецензии, сейчас пошёл на службу, очень её взволновало, потому что всякая служба, по её представлениям, уже сама собой являла соблазн «продаться» и стать «как они». Всё это она высказать не умела, больше чувствовала, и Майкин через неё это чувствовал и очень следил за собой, чтобы в её глазах всегда быть особенным, и если ему случалось — по выгоде или нечаянно — совершить что-нибудь такое недостойное, он всегда перед женой объяснялся первый и объяснял, что в этом случае он по долгу службы мог бы сделать в пять раз хуже, и другой на его месте так бы и сделал, но он удержался и постарался, чтобы вышло только чуть-чуть, немного... У Майкина был друг детства, он говорил, что это и называется «теория мелких подлостей», а Майкин возражал, что это не так, что это «теория малых дел», Люся же теоретизировать ещё не умела и в основном полагалась на свою интуицию. Она всё, что Майкин ей рассказывал, запоминала и всё ждала, чтобы Майкин вынужден был наконец сподличать, и тогда она ему ВСЁ скажет и уйдёт от него с ребёнком, и пойдёт в кондукторы. Но Майкин этого, конечно, не допустит, он осознает, заплачет тяжёлыми мужскими слезами, переменится и будет с тех пор на неё молиться и жить дальше так, как она решит... Это своё мечтание Люся от Майкина скрывала, разумеется, так же как скрывала от него, что ей до смерти хочется купить английский костюм «джерси», но Майкину новый костюм (чтобы в выходном на работу не ходить) был более нужен, и деньги копились на костюм для Майкина.

Майкин потому поехал домой, что понимал: надо посоветоваться... просьба главного его ошеломила, ему показалось — вот она, та граница соблазна, переступить через неё — и жизнь дальше пойдёт по иному руслу, ему очень хотелось переступить, но в глазах Люси стать «продавшимся» было страшнее, он хотел, чтобы Люся сама благословила его на это, она же реалистка, надеялся он, она благословит.

У Майкина был свой ключ, он открыл и вошёл — в левой руке кастрюля, в правой — портфель, плащ через плечо. Люся сидела у окна, возле детской кроватки, накрытой от мух большим куском марли. Она взглянула на Майкина и очень удивилась, что он так рано, потом она увидела кастрюлю и растрогалась — она подумала, что это Майкин пришёл в обеденный перерыв, он пошёл обедать, но по дороге увидел кастрюлю, купил вместо обеда и принёс, кастрюля ей не нужна, но это так здорово, что Майкин принёс для хозяйства кастрюлю. Она поднялась, подошла к Майкину, поцеловала его, привстав на цыпочки, и взяла у него из рук кастрюлю.

— Боже мой, прелесть какая! — сказала она, увидев котят. — Это ты мне, Андрюша? Ой, какие хорошенькие... пусть побегают по полу... надо их напоить молочком, у меня как раз есть тёплое ещё... сейчас дам вам, не пищите... Только, Андрюша, они же скоро вырастут, куда нам двоих, и вообще это опасно, если ребёнок: глисты всякие, знаешь... Нет, какая всё-таки прелесть, особенно этот, ты смотри, он же почти белый, ну да, весь белый. Только вот это чёрное пятнышко у хвостика, а так белый и такой пушистый... спасибо, милый, только что мы с ними будем делать? А, Ирина давно хотела котёнка, давай я ей позвоню, отдадим ей серого, а белый пусть останется, снесём его к ветеринару на проверку и будем за ним следить, чтобы он всегда был чистый.

Она сидела на корточках и в каждой руке держала по котёнку, то и дело целуя их и прижимая их брюшками к своим щекам, а Майкин стоял над ней и выжидал, когда лучше сказать.

— Кажется, сегодня я буду вынужден продаться, — сказал он наконец, стараясь усмехнуться криво.

— Объясни, — попросила она тихо, и Майкин объяснил.

После этого они надолго замолчали, в комнате стояла странная, неестественная тишина, ребёнок спал, дыхание его было совсем неслышным, котята разошлись по углам — комната была большая, — может быть, где-то там их мама или по крайней мере мисочка с молоком и хлебными крошками...

— И что же ты думаешь делать? — спросила наконец Люся.

— Наверное, надо везти, — пожал плечами Майкин. — Унизительно, но ведь как всё продумано — действительно кому-то из редакции давно надо было поехать к Ивану Яковлевичу, справиться о повести. Так что я еду вроде бы по делу, а кастрюля с котятами — кстати, между прочим...

— Боже мой, кастрюля, это же ужас — кастрюля, — поёжилась она.

— А, какая разница, — грустно сказал Майкин. — Лукошко и в нём котята с бантиками — это было бы лучше? Или по карманам их рассовать?

— Да, да, — вдруг сказала она со злостью, — я давно ждала, я так и чувствовала, всё время чувствовала, что так будет. Потому что все там у вас давно продались, а ты не продался, они же видят, что ты не такой, как они, вот они и решили так и всё продумали, чтобы отказаться было невозможно, чтобы вышло по-ихнему!

— Главное, — сказал он, — главное, Иван Яковлевич подумает сразу: вот, ещё один лакей, а я Ивана Яковлевича уважаю, он действительно большой писатель, ну там, если не по настоящему счёту, не Хемингуэй, но большой, согласись. А главное, он порядочный человек.

— Слушай, — спросила она, — а если ты не повезёшь котят? То есть всё равно поедешь, о повести, обо всём поговоришь, а котята побудут тут. Потом ты за ними заедешь, придёшь к нему, кастрюлю на стол и скажешь: извините, чувство собственного достоинства не позволило мне... или по-другому, ты умеешь... так твёрдо и спокойно глядя ему в глаза. Ну, чего ты молчишь?.. Уволит?

— Уволит, — подтвердил он.

— Да, уволит... но может быть, не уволит, неудобно же из-за котят... Может, он, наоборот, только зауважает тебя за это...

— Что ты, — мягко сказал он. — Ты же знаешь, какая у нас обстановка. Может, сразу и не уволит, так потом придерётся к чему-нибудь, к пустяку, и потом уволит... или такая атмосфера сложится, что самому придётся уйти.

— Ну и уйдёшь! — воскликнула она горячо. — Ну и уйдёшь!

— Послушай, — сказал Майкин, — ну неужели ты ещё ничего не поняла? Хорошо, я уйду, то есть поступлю благородно. А дальше что? Я до этого три года не мог устроиться, в нашем городе избыток гуманитарной интеллигенции. Бегать рецензии предлагать по принципу «волка ноги кормят»? Эх, не жила ты со мной в то время...

— А сейчас поживу, — страстно сказала она, — поживу. И сама пойду на работу, хоть в кондукторы пойду, что же такого, что в кондукторы, в этой работе ничего зазорного нет, я буду выше всяких этих предрассудков, я даже, если твоего главного в трамвае увижу, поздороваюсь как ни в чём не бывало! Что, слабо́, думаешь?

— Ты у меня прелесть, — сказал Майкин и нежно погладил её пальцы, — я в тебе и не сомневался никогда. Вдвоём мы бы с тобой как угодно бы прожили — вдвоём. А сейчас, — он кивнул на кроватку, — а сейчас?

— Ребёнок, — вздохнула она, и плечи её опали.

— Вот то-то, — сердито заключил Майкин. Они опять замолчали.

Майкин с самого начала знал, что поедет с котятами, поедет в любом случае. И Люся всё равно поймёт, что надо ехать, так что перед нею он не будет себя считать виноватым. Он незаметно вытянул шею и поглядел на будильник на подоконнике — пора уж и ехать, неудобно к Ивану Яковлевичу поздно, да и хорошо бы успеть возвратиться в редакцию, доложить, что всё благополучно. Но Люся молчала, низко опустив голову, и Майкин почувствовал нарастающее раздражение. Он подумал, что вот, и хочешь быть человеком, а не выходит — жена, дети... Думай вот теперь об этих детях и шагу не смей ступить, чтобы не повредить детям. Нельзя было как будто это чадо завести лет через пять — и положение, и деньги, и квартира; отсюда уволят — в другом месте примут с распростёртыми объятиями. А теперь — шиш! И он не удержался.

— Говорил тебе — делай аборт! — буркнул он.

— Ты... Ты! — воскликнула Люся и разрыдалась. Майкин забегал по комнате, потом спохватился, встал перед ней на колени, чуть не отдавив хвост прикорнувшему серому, котёнок запищал, белый из-под тахты услышал и затопал на помощь, по дороге жалобно мяуча, ребёнок проснулся и запыхтел, как перед большим криком. Люся, отвернувшись от Майкина, рыдала и думала: «Сейчас... сейчас скажу ВСЁ!». Ребёнок наконец закричал, Люся кинулась к нему, Майкин же, ещё раз взглянув на часы, схватил тем временем котят, сунул их как попало в кастрюлю и снова завязал её.

— Я пошёл, — сухо сказал он.

— Постой, я тоже, — ответила она. — Помоги.

Он, недоумевая, помог ей завернуть ребёнка и уложить его в коляску, Люся надела кофточку, и они вышли вместе: у Майкина в левой руке была кастрюля, в правой — портфель, через плечо перекинут плащ, Люся катила коляску.

— Проводишь до угла? — всё ещё недоумевая, спросил Майкин.

— Нет, мы просто зайдём на Комсомольскую. Ничего, успеешь, это рядом.

Майкин вдруг обрадовался — вот славно как, сам бы не догадался ни за что. На Комсомольской, совсем близко, жил друг, он всегда мог посоветовать.

— Ты у меня сила! — он дотронулся до её бедра портфелем.

— А ты что думал! — мгновенно просветлела она.

Друг жил на третьем этаже, пришлось положить кастрюлю и портфель в ноги ребенку и вдвоём тащить по ступеням коляску, нелёгкая это работа. Но вот и поднялись, и позвонили в синий звонок — а остальные двенадцать были коричневые и красные.

— Вы что, переквалифицировались на домовую кухню? — с любопытством спросил друг, взглянув на кастрюлю.

— Скажи ему сам, — велела Люся и занялась делами: вынула ребёнка из коляски, положила его поперёк раскладушки, коляску закатила в угол, плащ Майкина и свою кофточку повесила на гвоздь в двери. Майкин тем временем рассказывал, вернее, начал только рассказывать.

— Погоди, я сейчас, — торопливо прервал его друг.

Он зашёл за шкаф, зачем-то нагнулся там, что-то щёлкнуло, друг вышел из-за шкафа со шваброй в руках и стал подметать пол.

— А ты рассказывай, — сказал он, — это я так.

— Давай я, — Люся взяла у него швабру.

Майкин тем временем рассказал. Друг задумался.

— Погоди, я сейчас, — снова сказал он и пошёл за шкаф, опять там нагнулся и вышел с одним ботинком в руке, повертел его и положил на раскладушку, рядом с ребёнком. Люся охнула и скинула ботинок на пол.

— Дело ясное, что дело тёмное, — неловко пошутил друг. — А теперь скажите, что вы сами об этом думаете?

— Я, я скажу, — заторопилась Люся. — Ты должен меня понять. Я не хочу, не хочу, чтобы и Андрюшка продался. Он держался до сих пор, а теперь чтобы и он?..

— Подожди, подожди, — сказал друг. — А почему ты думаешь, что он продается?

— Как почему? — вскочила она. — Будто ты не понимаешь, почему! Потому что это унизительно — он же не прислуга у них... Даже знакомого не каждого об этом удобно попросить, да-да, я знаю, у меня тётка композиторша, если хочешь знать, я у неё бываю и знаю, как у них принято! А тут — раз молодой, зависит, значит, можно использовать, ведь и в голову не придёт, что это оскорбительно для человека, да они его и за человека не считают, раз так! Он должен пойти сейчас же и отказаться, вот и всё!

— И действительно будет всё, потому что работать там я уже не смогу, — вставил Майкин, но друг так кивнул головой, что Майкин увидел: друг всё уже успел передумать и сейчас действительно что-нибудь правильное посоветует им обоим.

Друг был единственным из прежней компании, с кем Майкин встречался по-прежнему часто и кем дорожил. Он нигде не числился, на службу не стремился, недоедал, но зато уже несколько лет писал какую-то философскую книгу, говорил: когда окончу, покажу, — но Майкин и без того склад его ума ценил и заранее очень уважал эту книгу. На какие средства друг жил, тоже было не совсем ясно, время от времени он подрабатывал на случайных работах, но недол­го. Майкин иногда ему одалживал, хоть и не любил одалживать, и, кроме друга, не одалживал никому. Самое главное в друге было — что бы Майкин ни сделал, друг всегда это оправдывал, и причём не по-житейски, а умел всегда находить ту меру обобщения, что Майкин сам себе казался возвышеннее и на уровне с временем и эпохой. И после таких разговоров с другом Майкин уже себя чувствовал не Майкиным, в себе не уверенным, несостоявшимся кандидатом филологических наук, а неким типичным интеллигентом, не в плохом смысле слова типичным, а действительно типом, то есть все его поступки и не могли быть иными, и требовать с себя нечего, потому что не он виноват, а закономерность, по которой он и должен поступать так, а не иначе.

И сейчас Майкин ждал от друга, что тот и на этот раз всё понял и сейчас объяснит и Майкину и Люсе, что Майкин не поехать не может, а насчёт «продаться» — тут у Майкина давно уже назревали свои соображения, он не говорил их никому, но соображения эти возникли не без влияния друга...

— Давайте рассудим трезво, — сказал друг, глядя на Люсю. — Что такое слово «продаться» в наши дни? Если жить, как душа требует, то ведь и шагу шагнуть нельзя, всё равно продашься, хочешь ты этого или не хочешь. А если шагнул — так уж шагай дальше. Это всё внешность, — сказал друг, — каждый ведь поступок можно рассматривать под любым углом зрения. Вот ты говоришь — он «продался». А я считаю — очень умно и верно наш Андрей поступил. Что, ты его так не уважаешь, если считаешь — такая малость в твоих глазах его унизит?

— Не у меня унизит, не в моих глазах, — поправила Люся, — а в их, они теперь будут про него думать, что он...

— Что он такой же, как они, то есть только относиться к нему будут лучше. А нам это на руку. Пусть его считают за своего, тогда и он большего добьётся. А таким, как мы, надо всеми силами пробиваться и друг друга тянуть за собой, и чем большего каждый из нас добьётся, тем лучше... Ну сама посуди. Вот он свезёт этих кошек, вернётся — станет уже окончательно своим у них. В должности повысят рано или поздно, значит — деньги, это ж не шутка, у вас ребёнок. И мне хорошо: кончу книгу, приду к Андрею — печатай. Сейчас он — что ты, я разве смогу, не от меня зависит. А потом — давай, буду печатать, верно? Это я, к примеру, о себе, моя книга и без того выйдет в свет. Другие зато есть. Они следят! Узнают, придут... Пусть едет, он правильно сделал, что согласился, я, когда его слушал, всё думал — поняли там, что он выше, или нет. Не поняли, и правильно, мимикрия — святое дело!

Он к концу заволновался и, как всегда в таких случаях, слегка заикался и говорил косноязычно, но Майкин видел, что всё в порядке, можно ехать, а других судей не было. Люся это знала тоже.

— А ты кто ж — двух станов не боец, а только гость случайный? — сказала она на всякий случай, уже смиряясь.

Друг только пренебрежительно пожал плечами, и ей стало стыдно.

— Что у тебя там за шкафом? — спросила она, чтобы перевести разговор на другое.

— А! Идите-ка, посмотрите, — сказал друг.

За шкафом на полу стоял магнитофон. Друг наклонился, что-то повернул, на что-то нажал — и Майкин услышал свой собственный голос. Они прослушали до конца. Майкин — наклонив голову, стараясь оценить себя со стороны. Он остался доволен, в редакции его научили говорить, этого не отнимешь. Люсе, наоборот, речь Майкина показалась невнятной и не очень убедительной; когда она слушала самого Майкина, она снова волновалась, а голос на магнитофоне был сухим и по-актёрски деланным, Люся подумала, что Майкин, быть может, не столько переживал, сколько рассчитывал, но было рано ему это говорить.

— Ну как? — гордо спросил друг, выключив Майкина. — Это уже для поколений! У меня тут вся эпоха, — пояснил он удивлённой Люсе.

На улице Люся и Майкин постояли немного у парадной, Майкин курил.

— Ничего, милый, — сказала Люся, — ничего. Я тебя люблю.

— Я тебя тоже люблю, — сказал Майкин благодарно.

— Возвращайся скорее, я сварю очень вкусные щи, — сказала Люся. — Если не забудешь, купи на обратном пути сметану.

— Не забуду, — обещал Майкин и торопливо пошёл. Люся смотрела ему вслед, как он шёл, потом бежал — в левой руке кастрюля, в правой портфель, а плащ забыли на гвоздике у друга.

— Ничего, — думала Люся, — ничего. Сегодня будет очень тёплый вечер.



* * *

Почему-то в вагоне электрички было очень много народу, так много, что Майкин с трудом протиснулся со своей кастрюлей к единственному свободному месту — благодаря своему росту Майкин сразу его заметил и протискивался целеустремлённо. Он сел, зажатый между двумя очень похожими и декольтированными дамами, он думал, что они знакомы, но они гостеприимно раздвинулись, давая ему сесть. Майкину сразу же стало жарко, такие горячие были у них тела, солнце било в окна, прямо в глаза Майкину, на скамье напротив очень крупная женщина с голыми руками спала на плече у мужчины в запачканной рубашке; наверное, они вошли в вагон с полчаса назад, иначе когда ж они успели так крепко заснуть. Хотя они спали, вид у обоих был внушительный, вроде бы что-то рубенсовское было в них, такие оба были большие, здоровые, так им явно было плевать, как они выглядят и что о них скажут. И другие пассажиры это понимали, никто не решился их толкнуть, чтобы указать — скамейка не только для них двоих, надо подвинуться, и хоть баб в вагоне набилось порядочно, ни одна не сказала: «Вот бесстыжие», — или что-нибудь в этом роде. Майкин время от времени поглядывал на них и завидовал.

Электричка неожиданно тронулась, всё быстрее, быстрее, наконец в глазах замелькало от проносящейся мимо зелени, и только солнце не меняло своего положения, не отставало от Майкина, Майкину казалось, что макушка его потихоньку поджаривается, поджаривается, сейчас дожарится совсем и отвалится.

— Где вы достали помидоры? — сладким голосом спросило горячее справа.

— Это вы мне? — спросил Майкин, осторожно поворачивая голову.

— Вам, вам, гражданин, — сказала дама справа, всем телом повёртываясь к Майкину, и Майкин на секунду почувствовал от этого некоторое облегчение, потому что теперь она прижималась к нему другим, не успевшим взмокнуть от пота местом. — Я вас спрашиваю, вы ведь на дачу помидоры везёте в этой кастрюле, вот я и спрашиваю, где вы достали эти помидоры?

Она говорила медленно, рассудительно, очень интеллигентным голосом, наверное, она преподавала немецкий в каком-нибудь вузе или была машинисткой-частницей, и она чувствовала себя в полном своём праве — интересоваться, что у людей в кастрюлях, всем ведь было ясно, что она спросила не из мещанского любопытства, а из неких высших потребностей.

— Я не везу помидоры, — убедительно ответил Майкин, стараясь вернуть голове прежнее положение, потому что взглянуть в лицо этой даме ему не удалось: ещё немного, и он губами коснулся бы её уха. — У меня нет помидоров.

— В таком случае извините, пожалуйста, — с достоинством сказала дама, ерзая сиденьем. — Я потому спросила, что сейчас все где-то достают и везут на дачу помидоры, я, естественно, решила, что у вас в кастрюле помидоры, и позволила себе побеспокоить вас вопросом, где вы достали, ведь ничего плохого в этом нет.

— Пожалуйста, пожалуйста, — сказал Майкин.

— Вот везёт некоторым на мужей, — раздалось слева, и Майкин поскорее вдвинулся в спинку скамьи, чтобы не мешать горячему слева поворачиваться, но оно не двигалось. — Да, вот, говорю, некоторым везёт, а другим — нет, не везёт, — продолжала дама слева.

Но Майкин не откликнулся.

— Как это мило, — говорило слева, — жена с ребятёнками на даче, мужу бы гулять и гулять одному, а он входит в положение, везёт продукты питания, заботится, это так благородно с вашей стороны, молодой человек!

Но Майкин не откликнулся и на этот раз, он сидел, вытянувшись, придерживая на коленях портфель и на нём кастрюлю, смотрел прямо в лоб спящей женщине.

— Это у всех по-всякому, — раздалось сверху и немного сзади. — У наших соседей, например: он ей — кис-кис-кис, а она ему: брысь-брысь-брысь! Вот я, например...

Но примера не последовало, потому что случилось то, чего Майкин с замиранием сердца опасался о самого начала: котята отчаянно запищали в кастрюле, запищали громко, не умолкая. Наверное, они зверски проголодались. Или им стало душно и жарко в нагретой солнцем закрытой кастрюле. Или вдруг услышали знакомые с рождения слова...

— Тише! — нервно сказал Майкин и стал качать кастрюлю на коленях, но писк не прерывался.

— Что там у вас? — строго спросили сверху.

— Котята, — растерянно сознался Майкин. — Конечно, надо снять крышку...

— Какая жестокость, — на весь вагон послышался бескомпромиссный девичий голос тоже сверху, но из середины. — Какая невероятная жестокость!

— Где, где? — оживлённо спрашивали со всех сторон. Майкин не мог повернуться, но даже через одежду чувствовал, как пристально его рассматривают.

— Да давайте я открою, — резко повернулась к нему женщина слева, и Майкин от толчка чуть не слетел со скамейки. Она взяла у него из рук кастрюлю, попыталась развязать запутавшуюся ленточку, не развязала, поднатужилась и разорвала её. В тот же момент крышка сама приподнялась, и котята полезли вверх, все так же жалобно пища.

— Миленькие вы мои! Бедненькие вы мои! — пропела женщина слева.

— Ой-ой-ой, какие чудненькие, — вторил ей чей-то другой голос, кажется, той девицы.

Майкин завертел головой, но никого не рассмотрел, взгляд его упирался в ситцевые и искусственного шёлка пестрые летние животы, большего увидеть он не мог, иначе рисковал бы тереться носом о причёски своих соседей. И с ужасом почувствовал, что кастрюля стала легче — и успел ещё заметить, как мельк­нули в воздухе задние лапки — две серые и две белые и чёрное пятнышко возле хвостика.

— Постойте, отдайте! — закричал Майкин.

А котята уже плыли по вагону, и то и дело раздавалось:

— Ой, что за чудо!

— Тютеньки мои! Мусеньки мои!

— Да чьи ж они, граждане?

— Мои, мои, сюда! — кричал Майкин.

Весь мокрый, он выбирался из облепивших женщин, зажав под мышкой кастрюлю и придерживая той же рукой портфель, другой рукой он, как слепой, тянулся вперёд, его пропускали, толкая, ругаясь, наступая на ноги; он протискивался, тоже ругался, толкал и давил чьи-то босоножки, и время от времени вставал на цыпочки и вслушивался в слабый писк.

— Граждане, отдайте котят! — снова крикнул он во весь голос, и женщины тоже что-то кричали, наконец возле тамбура отозвались:

— Чьи там котята, давай сюда, жми, а то сейчас моя остановка! Быстрее, говорю, а то с собой заберу!

На этот уверенный бас Майкин ринулся что было сил, его весело подталкивали, и вот он наконец у дверей, но котят не было.

Он отодвинул дверь — на него пахнуло резким свежим воздухом, и тотчас же кто-то со всего размаху ударил его кулаком в грудь. Майкин отшатнулся, дверь за ним сама поехала и закрылась.

В тамбуре дрались, дрались сразу три парня, непонятно было — кто кого. Дверь из вагона была открыта настежь, яростный матюгающийся клубок подкатывался всё ближе и ближе к выходу, вот-вот на ходу они все вместе выкинутся из электрички... Майкин подался к противоположной, закрытой двери, он бочком хотел пробраться назад в вагон, он никогда не вмешивался в драки и сейчас тем более не стал бы; но вдруг на полу между энергично дергающихся ног он заметил что-то белое, он вгляделся и увидел своих котят, но как будто неживых, — они, как скомканные тряпки, лежали на грязном полу. Майкин не раздумывая бросился к ним, его тут же сбили, он поднялся, не обращая внимания на удары, встал на четвереньки и старался улучить мгновение, чтобы схватить эти безжизненные комочки. Это было трудно, кровь заливала лицо, он тоже стал, как они: ругался матом, кого-то бил, и его били, и вот наконец он схватил за хвост и подтянул к себе серого, вот и белый у него в руке, он ударил ещё раз по чьей-то перекошенной физиономии и рванулся к двери — в вагон, обратно... Его подхватили вынырнувшие из вагона чьи-то сильные руки.

— Один есть, — сказал мужской насмешливый голос.

Майкин увидел перед собой синий мундир и форменную фуражку проводника. Он был не один, у входа в тамбур столпилось несколько синих мундиров и ещё какие-то мужчины, наверное, из пассажиров. Майкина крепко держали за локти. Кто-то сунул ему под мышки портфель и кастрюлю, он судорожно зажал их, руки были заняты котятами.

Электричка замедлила ход. Остановилась. Какая-то маленькая станция, Майкин не знал её названия. Засвиристел милицейский свисток, Майкина потянули вперёд и вниз, на платформу.

— Позвольте, позвольте, — сказал Майкин.

— Нет уж, теперь не позволим, — сказали ему в ответ.

Майкина повели по платформе, следом тянули упирающихся парней, со всех сторон бежали какие-то в платочках.

Электричка затряслась, зашипела и тронулась, последний вагон насмешливо вильнул у поворота, и стало гораздо тише.

— Куда вы меня ведёте? — сказал Майкин. — Я совсем ни при чём.

— Нет уж, совсем даже при чём, — отвечали ему.

Котята висели на его ладонях тихие и как будто жидкие, как будто проливались.

Нa одной двери была надпись «Начальник», на другой «Штаб народной дружины». Майкина втолкнули в комнату, он сразу пошёл в пустой угол, сел на корточки, положил котят обратно в кастрюлю и стал их внимательно рассматривать, он не хотел верить, что они уже мёртвые. Но белый был совершенно точно дохлый, его оскаленная усатая мордочка уже съёжилась, стала какой-то хищной. Майкин брезгливо вынул его двумя пальцами из кастрюли и положил на пол. Серый же как будто дышал, но глаза его были закрыты. Майкин раздвинул его короткие розовые зубы и стал дышать ему в рот, он чувствовал, как под его пальцами часто-часто стучит маленькое сердце.

— Давайте сюда, — сказала ему девушка, она с самого начала встала над Майкиным и наблюдала за ним.

Майкин, не вставая, отдал ей серого. Она тоже подула ему в рот, потом отошла к столу, взяла стакан с водой и стала мокрым пальцем смачивать котёнку язык.

— Кажется, будет жить, — сказала она. — У нас тут ветеринар на даче живёт, снесу ветеринару.

Она пошла к выходу.

— Малинникова, ты на дежурстве, — строго сказал сидящий за столом мужчина с красной повязкой на голой загорелой руке.

— Так котёнок же, — жалобно сказала Малинникова, у неё тоже была повязка. Больше в комнате никого не было, остальных куда-то увели, Майкин, пока занят был котятами, не видел, что делалось вокруг, слышал только гул голосов, но не вслушивался, кажется, кто-то на кого-то кричал, даже как будто опять дрались, но вот в комнате уже никого не было, только он да двое этих, с повязками.

— Малинникова, ты на дежурстве, — снова сказал мужчина.

— Да на минутку я, — досадливо сказала девушка.

— Малинникова, — снова ровно и упрямо повторил мужчина, — я тебя в последний раз предупреждаю.

— А иди ты знаешь куда, — спокойно сказала вдруг девушка, и дверь за ней хлопнула.

Мужчина приподнялся, поманил Майкина. Майкин, пока они препирались, уже пришёл в себя, вспомнил про себя всё и даже успел платком вытереть окровавленные лоб и щёки, кажется, ему не сильно попало, через пару дней заживёт.

— Извините, — сказал Майкин, решительно подходя к столу и нащупывая в заднем брючном карманчике редакционное удостоверение, — извините, здесь какое-то недоразумение...

— Недоразумение, — медленно повторил за ним мужчина в той же тональности. — Не-до-ра-зу-ме-ние, — сказал он снова и по слогам. И вдруг гаркнул: — Документы на стол!

— Пожалуйста, — с достоинством сказал Майкин и выложил на стол свою книжечку.

— Так-так-так, — приговаривал мужчина, разглядывая, казалось, каждую букву. Он подошёл к окну, посмотрел удостоверение на свет. — Так-так и так, — хмуро сказал он. Потом надавил рукой на плечо Майкина, Майкин сел на оказавшийся под ним стул.

— Ещё, — приказал мужчина.

— Что — ещё? — не понял Майкин.

— Да некогда мне с вами! — прикрикнул мужчина. — Выворачивай карманы, быстро!

— Ты что, с ума сошёл? — осведомился Майкин.

Мужчина, тяжело ступая, подошёл совсем близко, он был мускулистый и чёрный от загара, ему было на вид лет сорок, от него слабо пахло пивом и земляничным мылом. Он был немного ниже Майкина, и, приподняв круглый, плохо выбритый подбородок, он посмотрел Майкину в глаза своими прищуренными светло-серыми глазами. Майкину стало не по себе.

— В чём дело, я не понимаю, — быстро заговорил Майкин, делая шаг назад. — Я сотрудник редакции, еду по важному делу, и вдруг — среди бела дня... Где у вас телефон, я сообщу сейчас же в город... Безобразие какое... Ещё называется — народная дружина. Вы разберитесь сперва, с кем имеете дело. Приеду — направлю к вам корреспондента, разберёмся, что у вас тут творится!

Он говорил и отступал, отступал, пока наконец не прижался к стене, а мужчина шёл вслед за ним, и руки зачем-то держал за спиной, и от этого было ещё страшнее.

— Поговоришь, поговоришь в другом месте, а сейчас — карманы выворачивай, сучий сын, тунеядец, — сказал мужчина.

— Не имеете права, — сказал Майкин и на всякий случай выставил перед собой кулаки.

— Пимов! — крикнул вдруг мужчина, не сводя с Майкина прищуренных глаз.

Дверь открылась, вошёл другой мужчина, тоже широкоплечий и с голыми руками, брови ему закрывала старая засаленная тюбетейка.

— Что, не сознаётся? — радостно спросил он.

Но тут за его спиной показалось раскрасневшееся лицо Малинниковой, и с ней был лейтенант милиции в новенькой форме.

Пимов и первый мужчина сразу отошли от Майкина и стали как будто меньше ростом.

— Ваши документы, — сказал лейтенант внушительным голосом.

Потом всё произошло очень быстро, не понадобилось Майкину горячиться и звонить в город, ему отдали его удостоверение, и Малинникова сама протянула ему портфель и кастрюлю, а кастрюлю она протерла полотенцем, и та опять заблестела.

— А котёночка вашего я Дарье Ивановне нашей отдала, — застенчиво сказала Малинникова. — Ветеринар на рыбалку ушёл, а Дарья Ивановна сказала — может, и без него отойдёт, она его в тепло положила и молочком отпаивает, будет жить, только везти его нельзя сейчас, вы до вечера подождите. Можно и здесь, если хотите.

Но Майкин схватил портфель и кастрюлю и выскочил на улицу. Он, пока она говорила, услышал, как подошла электричка, и успел вскочить в предпоследний вагон. Он стоял до нужной станции в тамбуре, жадно глотал воздух и всё пытался понять, отчего подрагивает мелко портфель в его руке — от качки или от сердцебиения.

Нужную станцию он узнал, он здесь уже был когда-то, и адрес Ивана Яковлевича он тоже знал. Он только не знал, что он скажет Ивану Яковлевичу и что после скажет своему главному. И у самой дачи Ивана Яковлевича, у синего с жёлтой перекладиной забора, он вдруг круто повернул в сторону, к небольшому леску, зашёл в этот редкий лесок и сел на траву.

Он сосчитал до десяти, потом снова до десяти, потом до сорока четырёх. Потом произнёс вслух и с выражением:


               Люблю грозу в начале мая,

               Когда весенний первый гром,

               Как бы резвяся и играя,

               Грохочет в небе голубом.


И только тогда успокоился, и руки перестали трястись.

Вот, значит, как всё обернулось, думал Майкин, вот, значит, как. Он не чувствовал ни страха, ни волнения, только какую-то чёрную пустоту внутри. И из этой пустоты вдруг выплыла Люся, она смотрела на него тревожно и ласково, и Майкину показалось, что, может, всё ещё и к лучшему. Он не довёз котят, но ведь теперь он не продался, он сейчас пойдёт к Ивану Яковлевичу и поговорит с ним о повести, а про котят ни слова не скажет и поедет назад в редакцию, поставит главному кастрюлю на стол и скажет: извините, чувство собственного достоинства не позволило мне... или по-другому, так спокойно и твёрдо глядя ему в глаза. Нo главный скажет: а где котята?

«Ну и пусть, — подумал Майкин, — и пусть, я приду и сначала положу перед ним заявление — что по собственному желанию».

И Майкин стал перебирать в уме, куда бы потом пойти насчёт работы, но в редакцию уже не устроишься, думал он, это раз в жизни мне так повезло, придётся ехать в провинцию, больше некуда, там можно преподавать в вузе... Он уже представлял, как они с Люсей и с младенцем едут, нет, с младенцем ехать невозможно, надо сначала одному, разведать, к тому же его всегда, в каждом учреждении, почему-то берут под свою опеку чиновные молодящиеся сотрудницы, там тоже наверняка случится так, и Люся на первых порах совсем уже будет ни к чему, при ней надо по-другому, сложнее, дольше...

— Если не ошибаюсь, вы — к нам! — весело сказал женский голос, и Майкин вздрогнул.

— Ой, как он испугался! — смеялась стоящая перед ним полная молодящаяся женщина в полосатом открытом сарафанчике.

Майкин вскочил, торопливо отряхивая приставшие травинки, и поклонился. Он сразу узнал эту женщину, он её не раз видел в редакции, это была супруга Ивана Яковлевича, её звали Агнесса и как-то ещё труднее по отчеству; она и славилась тем, что никогда не пускала одного Ивана Яковлевича. Но он почувствовал, что ему надо сделать вид, что он не узнал её, и он так и сделал...

— Значит, не узнаёте? — перестав смеяться, сказала Агнесса Яновна — он вспомнил, — и в голосе её прозвучали нотки обиды.

— Неужели это вы, Агнесса Яновна? — воскликнул Майкин, восхищённо разглядывая её декольте. — Вот бы никогда не подумал, что вы на самом деле такая молодая!

Майкин сам не мог понять, как он осмелился говорить в таком тоне с женой Ивана Яковлевича, их ведь и не знакомили никогда, не по чину Майкину было в редакции с нею знакомиться. Но сейчас его вдруг понесло, и он не размышлял, он чувствовал, что несёт его правильно, так держать...

Агнесса Яновна кокетливо передёрнула плечами, поправляя сползшую лямку.

— Вы к Ивану Яковлевичу, конечно? Так пойдёмте, я уже свой послеобеденный моцион закончила, с удовольствием вас провожу, — приветливо сказала она, продолжая улыбаться Майкину.

Майкин поднял портфель и потянулся было за кастрюлей, но она опередила его.

— Это как раз то, что мне надо! — воскликнула она с чувством. Я даже позвонить ей хотела, нет ли у неё такой! Как это мило с её стороны — вспомнить обо мне! И вам, простите, вашего имени-отчества не знаю, товарищ, вам спасибо большое, что довезли, — говорила она, радостно поворачивая во все стороны кастрюлю и то снимая, то закрывая её крышку.

Майкин сразу понял, что «она» — это жена главного и Агнесса Яновна ничуть не сомневалась, что это жена главного прислала ей в подарок кастрюлю, и что Майкин довез её — это очень любезно с его, Майкина, стороны, и ничего особенного в том нет, что главный просит сотрудника редакции везти на дачу кастрюлю, это само собой разумеющееся, на это она даже не обратила внимания: сотрудник редакции и кастрюля — всё очень мило и по-светски, и почему бы ей, жене Ивана Яковлевича, сотрудник любой редакции не привёз кастрюлю, всё в порядке.

Майкин страшно обрадовался, что всё в порядке и не надо ничего говорить, а насчёт котят он уже не боялся, он видел, что и тут всё так же легко обойдётся, ведь главное позади. И он шёл вслед за Агнессой Яновной к видному издалека синему с жёлтой перекладиной забору, говорил ей комплименты, рассказывал последние литературные новости и счастлив был оттого, что он войдёт сейчас на эту знаменитую и на всю страну известную дачу Ивана Яковлевича не редакционным мальчиком на побегушках, а просто милым молодым человеком, принесшим в этот дом радость.

И у самого забора он уже почтительно, но крепко придерживал Агнессу Яновну за локоть, и она хохотала, закидывая назад голову, и Майкин замечал, как откровенно накрашены её щёки, а под глазами влажно белеет нестёртый крем. Он вдруг увидел себя со стороны — он высокий, и в лице у него что-то есть, и волосы его слегка вьются в модной короткой стрижке, сейчас он переступит новыми узконосыми ботинками порог Ивана Яковлевича, и Агнесса Яновна, отличная баба, сама его представит и со смехом доложит обо всём Ивану Яковлевичу, и белая кастрюля тем самым сделает его, Майкина, своим человеком в этой мало кому доступной вилле с зелёными петушками на резных ставенках...

— Ну вот мы и пришли, — сказала Агнесса Яновна, отнимая у Майкина свой локоть. Они стояли перед широкой застеклённой верандой, но за лёгкими пёстрыми занавесями не видно было, есть ли там кто-нибудь или никого на веранде нет.

— Знаете, — сказал Майкин, развязно, — тут ещё были котята, и...

У Агнессы Яновны вдруг лицо сделалось серьёзным.

— Тсс, — прошептала она, погрозив пальцем, — ни слова!

Она схватила его за руку и потащила за дом.

— Что за котята, какие котята, они у вас? — спросила она торопливо, с недоумением разглядывая костюм Майкина, как будто искала карман, откуда котята вдруг могли появиться.

— Нет, они не со мной, — испуганно ответил Майкин.

— Ох, милый вы всё-таки человек! — сказала она с облегчением. — Хоть хватило у вас ума их сюда не тащить! Мы с Иваном Яковлевичем терпеть не можем кошек, Иван Яковлевич просто заболевает, когда их видит, знаете, бывают слабости у великих людей. А наши как взбесились — за эту неделю уже два кота! Два! И ведь не откажешься, дарёному коту в зубы не смотрят, да? — она снова хохотала, и Майкин смеялся вместе с нею.

— Спасибо вам, и не волнуйтесь, я вас не выдам, — заговорщически сказала она, — я вашей даме-патронессе напишу, что очень тронута, а приедет — скажу, что убежали. Нет, я представляю лицо Ивана Яковлевича при виде ваших котят — он бы опять перестал на два дня работать, а вышло бы — я виновата, я у нас всегда виновата, — сказала она с кокетливой доверительностью.

— А это уже несправедливо, — осмелев, сказал Майкин, но почувствовал, что хватил, пожалуй, через край.

Агнесса Яновна вынула из-за бюстгальтера крохотный платочек, ловким движением стёрла с лица крем, пальцем поправила ресницы и вдруг мгновенно преобразилась — из своей бабы в доску стала любезной и сдержанной Агнессой Яновной, супругой всесоюзно известного Ивана Яковлевича.

— Пройдёмте, прошу вас, — милостиво кивнула она. — Сейчас у нас чай, что вы предпочитаете: пончики моего изготовления или буше?

— Пончики, — растерянно пробормотал Майкин.

Но у крыльца она опять передёрнула плечами, поправляя сарафан, обеими руками подняла над собой кастрюлю и, неожиданно подмигнув Майкину, торжественно и плавно поднялась по ступенькам.

— Иван Яковли-ич, — нарочито деревенским голосом пропела она, — а кто к нам приехавши-и!

Майкин глубоко вздохнул и вслед за нею нырнул за пёстрые душистые занавеси.



* * *

Весь тот день писатель не находил себе места. Он делал всё, что ему полагалось делать: и принимал венгерскую делегацию, и авторам отказывал, и звонил по просьбе техреда в типографию, но даже когда подписывал договор на собственный сценарий — ему никогда не приходилось куда-то ходить подписывать договора, их ему приносили, а этот был удивительно удачно составлен, — но даже тогда он не забывал о Майкине и котятах. Ему казалось, что он впервые в жизни поступил неэтично. И Майкин, которого он обычно не замечал, о существовании которого не задумывался, вдруг в мыслях его занял такое большое место, что самому делалось странно и удивительно. Я ж не просто его начальство, думал главный редактор, я ж ещё и писатель, инженер, так сказать, душ. Вот и думается. Но от этого спокойнее не становилось, и наконец он понял, что никогда в жизни себе не простит, что послал Майкина с таким поручением. Несколько раз он осведомлялся у секретарши, не приходил ли Майкин. И до конца рабочего дня оставался в редакции, придумывал себе пустячные дела и не уезжал, ждал Майкина. Но Майкина всё не было, а редакцию пора было уже закрывать, и курьерша, на которой лежала эта обязанность, несколько раз, будто по ошибке, заглядывала в его кабинет. Ясно было, что Майкин на даче у Ивана Яковлевича почему-то задержался и уже в редакцию не придёт. Писатель уже столько думал о Майкине, что, казалось, знал его наизусть и мог говорить за него и чувствовать. Он ёжился, представляя, как Майкин вынимает котят из этой злополучной кастрюли и как мысленно при этом его, главного, проклинает, как старается быть тактичным в этот момент язвительный Иван Яковлевич и как плохо ему это удаётся. А уж Агнесса Яновна! Агнессу Яновну терпеть не мог писатель, и ему так пронзительно жалко стало Майкина, который благодаря ему был поставлен в дурацкое унизительное положение, что он не выдержал, вышел, сел в машину и поехал на улицу, где, он знал случайно, жил Майкин. Улица эта находилась на окраине города, была узенькая и короткая, он поставил машину у дома номер два, и оттуда до конца всё просматривалось. Он не знал, в каком доме живёт Майкин, не сообразил посмотреть; но был уверен, что Майкина заметит. Он не собирался говорить с ним, вернее, не знал, как получится, просто сидел за рулём и всматривался в редких вечерних прохожих. Улочка была неказистая, грязная, дома один другого древнее, он с раскаянием подумал, что не поинтересовался ни разу, не надо ли Майкину выхлопотать квартиру, да и одному ли Майкину? Он вспомнил тут и о курьерше — у неё было трое детей, а жили они на восьми метрах, и заявление курьерши он как положил месяц назад в ящик стола, так и не вынимал его ни разу; а у редакторши из отдела критики скоро будут роды, надо бы подумать о подарке...

Майкин, наверное, давно уже дома, приехал перед концом рабочего дня, в редакцию все равно поздно, и пошёл домой, уговаривал себя писатель, но не трогал машину с места.

И вдруг он совсем близко увидел Майкина, Майкин проходил мимо его «Волги», он глядел прямо перед собой и не поинтересовался посмотреть, кто сидит за рулём. Майкин шёл неторопливой пружинистой походкой, лицо его было вдохновенно, оно сияло, оно светилось, только нимба над головой не хватало Майкину, он шёл без плаща, с распахнутым воротом рубашки, скомканный галстук торчал из кармана пиджака, а в руке Майкин нёс перевязанную ленточкой коробку из-под торта.

И тогда писателю сделалось легко, так легко, как никогда в жизни. «Да что это со мной было? — недоумённо вспоминал он, глядя в спину уменьшавшегося Майкина. — С ума я сошёл, что ли? Сантименты какие-то, чёрт знает что, новомодные какие-то ощущения! Начитаешься всяких дурацких рукописей, не такое померещится! Как будто что-нибудь изменилось в мире! Всё то же, ох, то же, и мы были такими! Мальчик в порядке, мальчику нужно расти, и пусть себе, проявит себя в работе — дадим и квартиру, и в должности повысим. Всегда так было с мальчиками и сейчас так, врут все эти нынешние молодые, а я, старый пёс, и поверил, размяк, туда же, вслед... Майкину ведь, по спине видно, первый раз в жизни выпал Случай, ещё благодарить меня будет Майкин...»


Коричневая, не очень новая «Волга» обогнала Майкина, дорога была не асфальтирована, и позавчерашней незасохшей грязью Майкину обрызгало брюки. Но Майкин даже не повернул головы.

Писатель вёл машину и улыбался: он размышлял уже о своём сценарии, и ему вдруг придумалось совсем новое и очень оригинальное для него название.


Публикация Александра Гельмана



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru