«Раз в крещенский вечерок…» Литературные мечтания Никита Елисеев, Евгений Ермолин, Анна Жучкова, Елена Иваницкая, Роман Сенчин.
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 4, 2024

№ 3, 2024

№ 2, 2024
№ 1, 2024

№ 12, 2023

№ 11, 2023
№ 10, 2023

№ 9, 2023

№ 8, 2023
№ 7, 2023

№ 6, 2023

№ 5, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


КОНФЕРЕНЦ-ЗАЛ

 

 

«Раз в крещенский вечерок…»

литературные мечтания

 

В преддверии Нового года мы предложили нескольким писателям и критикам поразмышлять над тем, как изменится отечественная литература в ближайшие годы и какие художественные смыслы и формы будут в ней наиболее востребованы. Публикуем полученные ответы.

 

 

Никита Елисеев

 

Как изменится отечественная литература в ближайшие годы и какие художественные смыслы и формы будут в ней наиболее востребованы?

«Вот вопрос! Да вы просто гробите меня этим вопросом!» — как было сказано в одном замечательном позднесоветском теледетективе.

На такие вопросы меня научил отвечать один из самых обаятельных и образованных преподавателей в ЛГПИ им. А.И. Герцена Виталий Иванович Старцов. По молодой дурости, утренней невыспатости и необразованности я задал ему идиотский, провокационный вопрос. Виталий Иванович посмотрел на меня по-розановски («острым глазком, вбок»), задрал бородку, демонстративно почесал подбородок и ответил: «Видите ли, в чем дело, молодой человек… Мы — историки, мы — не футурологи. Не наше дело говорить, что будет. Наше дело говорить, что было и что есть… Вот так я отвечу на ваш каверзный вопрос…».

Лукавый ответ. Мудрый. В конце концов, если из «было» получилось «есть», то есть основания для того, чтобы предположить, как из «есть» получится «будет». Иное дело, что картина получится мрачной, ежели за дело берется историк. Даже дилетант-историк, вроде меня. Потому что «мы, оглядываясь, видим лишь руины». Взгляд не варварский, но исторический. Хошь-не-хошь, а история имеет дело с тем, что умерло, что исчезло. По отдельным следам восстанавливает Пелопоннесскую войну, Смуту или русскую революцию, но все эти события исчезли, даже государства исчезли, если ты — историк, ты этого факта не можешь не знать.

(Кстати, эта вот руинированность прошлого, необходимость его восстановления становится причиной возникновения парадоксальных и неверных, но логически неопровержимых концепций Теодора Лессинга («История — придание смысла бессмыслице»), Карла Поппера («Нищета историцизма»), Михаила Покровского («История есть политика, опрокинутая в прошлое») и — nomina sunt odiosa…)

Вернемся на первое: в силу этой вот привычки видеть руины — историк, глядя вперед, тоже… ничего хорошего не видит. Как правило, все прогнозы историков очень пессимистичны. Это не мечтания, а скорее… кошмары. Впрочем, футурология и сама по себе — мрачна. Особенности футурологического взгляда отлично зафиксировал Борис Слуцкий: «Будущее футуристов — полеты на Луну (они еще не знали, как холодно там и пусто). Будущее футурологов — прикинь на машине, когда, по всей вероятности, изрубят меня, как капусту…».

Одно успокаивает. Заглавие. «Раз в крещенский вечерок…» — успокоительный вариант жуткой, антивоенной баллады Бюргера «Ленора», такого, знаете ли, готического варианта «Жди меня». Умела ждать, как никто другой, вот он и прискакал к ней… мертвый. Но у Жуковского ужас смикширован. Это все Светлане приснилось. «Не знай сих страшных снов ты, моя Светлана…» По таковой причине смело могу пугать. Никому все одно не страшно.

Тем паче что подзаголовок тоже обязывает. «Литературные мечтания», если не ошибаюсь, та знаменитая статья Белинского, где было лихо сформулировано: «У нас нет литературы». При всей хлесткости и безапелляционности этой формулы нельзя не признать: она — верна, точна и глубока. Отчаянные возмущенные вопли: КАК ЭТО НЕТ? Что он ляпнул? А державинфонвизинкняжнинсумароковтредиаковскийрадищевновиков (передохнув) и протопоп Аввакум? — мимо цели. Все перечисленные не более чем яркие артефакты, литературу не создающие. Литературу создают читатели. Более или менее массовый слой читателей создает литературу.

Вот появились столичные, московские, уездные барышни, которые, «слизывая слезы со щек», переписывали в свои альбомы «Бахчисарайский фонтан» — вот и появилась литература. (Некоторые недослизывали. Один пушкинист, читавший девичий альбом Екатерины Гончаровой (в замужестве Геккерн-Дантес), говорил мне, что на великом фрагменте в этом альбоме: «Он часто в сечах роковых / Подъемлет саблю, и с размаха / Недвижим остается вдруг, / Глядит с безумием вокруг, / Бледнеет, будто полный страха, / И что-то шепчет и порой / Горючи слезы льет рекой» — огроменная мутная блямба, след слезы. Тонкая девушка. Фрагмент, в самом деле, великий. Конечно, правильно над ним хохотал ветеран войн с Наполеоном Раевский. Картина маслом: Гирей (в сече) взмахивает саблей и… заливается горючими слезами, а казаки или шляхтичи, надо полагать, в этот момент деликатно обходят его стороной: «Товарищи, товарищи, у человека горе… любимая не любила и померла, а нелюбимую он зарезал, видите, страдает, а вы в него пиками тыкать, неделикатно, товарищи, нехорошо…». Но с психологической (как это ни странно), эмоциональной и эстетической точек зрения — великий фрагмент…).

Вот появились интеллигенты, которые под одеялом за ночь или две ночи прочитывали «Архипелаг ГУЛАГ», или читали бледную машинопись «Москва — Петушки», или из рук в руки передавали журнал «Дружба народов» с «Домом на набережной» Юрия Трифонова — вот и появилась литература. Нет читателя — нет и литературы. Так вот в современной России читатель литературы неудержимо, неостановимо исчезает. Сие связано не с ТиВи («бычьим глазом» по определению Жана Кокто), не с Интернетом, а с тем, что вся гуманитарная образованность, вся культура («культурка», «культур-мультур») с казацким присвистом (или под казацкий присвист) летит в черную дыру.

В качестве библиографа крупнейшей библиотеки страны (Публичной) я это наблюдаю. Дело не только в том, что количество ЧИТАТЕЛЕЙ неуклонно сокращается. (Хотя и это интересный факт…) Дело еще и в том, какие иногда вопросы задают читатели. Вот, например, милая девушка, в своей сфере образованная, несомненно образованная, занимается французскими, что ли, гравюрами с видами Санкт-Петербурга начала XIX века. Заглядываем, среди всего прочего, в очень хороший справочник «Три века Санкт-Петербурга». Статья «Французы в Санкт-Петербурге». «Оп, — говорю я шутейно, — а где Дантес? Не помянут Дантес. Конечно, эльзасец, но?..» — «Дантес? — девушка морщит лоб. — Художник? Гравер? Я его не знаю…» Нет, это, разумеется, прекрасно, что наконец-то в России забыли Герострата, но ведь вместе с ним (продолжая сравнение) забыли и храм Дианы Эфесской!

Потому что я объясняю девушке, кто такой Дантес и чем он дорог для русской культуры, а она снова лоб морщит: «Пушкин? Он, кажется, в 1825 году умер?» — «Ну, — говорю, — в каком-то смысле да. Но физически он погиб в 1837 году…» — «Ааааа…» — дааааа…

Не раз и не два я сталкивался с полным падением культурки-гуманитарки на авангардистских спектаклях по классическим пьесам. Публика, в основной своей массе, свято верила (это было заметно по реакции), что у Чехова (или у Шекспира) так вот все и написано. Самый чудесный пример этой рецепции был на спектакле Люка Персиваля «Дядя Ваня». Спектакль абсолютно хулиганский, но все хулиганство бухало в пустоту. Допустим, в ответ на слова матери после предложения Серебрякова продать имение, а на вырученные деньги купить дачу в Финляндии: «Жан... слушайся Александра!» Войницкий (как всем, читавшим пьесу, известно) потрясенно бормочет: «Я… я… с ума схожу…». В спектакле Люка Персиваля дядя Ваня вскакивает и замахивается: «Если ты, сука старая, еще что-нибудь вякнешь, я тебе все зубы вышибу!».

Смешно. Извините, но в чем-то даже и верно. Для того чтобы размять роль на этюдах, прекрасный ход. Да, на репетициях довести артиста (вживанием в предлагаемые обстоятельства) до того, чтобы он вскочил и вот так заорал, а потом сказать: «Прекрасно. А теперь вот это все, что готово из тебя вырваться, ты должен задавить в себе. Ты же дворянин, супер-воспитанный человек. Это все вырвется из тебя, когда ты будешь гоняться за этим… бурсаком, этим профессором с пистолетом, пуляя из револьвера в белый свет, как в копеечку…». Повторюсь, в качестве подготовительного этюда — гениально, но в качестве исходного продукта… сомнительно, хотя и эффектно.

Не об этом речь. А о том, что в зрительном зале в этом месте засмеялись только два человека. Все остальные абсолютно серьезно смотрели пьесу Чехова, не дрогнув бровью. Ну да, так и есть. А что еще должен выкрикнуть мужик, которому какой-то левый… бывший муж его сестры… предлагает продать его (мужика) земельную собственность, чтобы этот… левый, б. муж умершей сестры, безутешный вдовец, тэкскааать, на деньги от продажи купил дачу, а твоя мать вместо того, чтобы послать нахала на легком катере к…, принимается причитать: «Слушайся Александра!»? Ну да, мужик правильно отреагировал… А как еще на такой беспредел отреагируешь?

Я понимаю, понимаю, сейчас мне многие (кто знаком с творчеством Лидии Гинзбург) напомнят одну ее дневниковую запись насчет того, что, дескать, как жаль, что мы уже никогда не сможем прочесть «Евгения Онегина» или «Ревизора», как в первый раз… культурный бэкграунд нам проспойлерствовал. Так вот же сможем! Это же счастье! Наконец-то в России смогут прочитать «Евгения Онегина», как в первый раз! И «Дядю Ваню» увидеть, как в первый раз. (Почему «как»? — Именно что в первый раз…) Это так. Мне рассказывал один хороший режиссер, как он смотрел вполне себе традиционную постановку «Вишневого сада». Рядом оказался молодой, по всему видно, преуспевающий человек. В тот момент, когда Лопахин объявил о своей покупке имения, молодой человек в сердцах стукнул себя по коленке и почти выкрикнул: «Я так и знал!».

Отсюда первая форма будущей, становящейся у нас на глазах российской литературы. Вы таки удивитесь: ее просветительский, едва ли не научно-популярный характер. Потому что писателям-то, если они на что-то претендуют, не особенно хочется оказаться «единственными понимающими среди толп непонимающих». Григорий Чхартишвили, ей-ей, недаром взялся писать научно-популярные книги по истории. Просто в какой-то момент понял: он вот выдумывает всякое, чего не было, а подавляющее большинство читателей кивает: вот оно как было-то под Плевной с генералом Соболевым. Знать они не знают никаких Скобелевых и что там было под Плевной тоже… неотчетливо…

Успешный литератор Дмитрий Быков потому и рванул читать просветительские, научно-популярные лекции, что ему, как писателю, надо, чтобы его читатель по крайней мере знал, что был такой Андрей Белый и написал такой роман: «Петербург». Работа в ЖЗЛ многих и многих писателей не только с гонорарами связана, но и с (порой инстинктивным) пониманием: планка-то гуманитарной культуры неуклонно и стремительно понижается.

Опять же возьмем того же Дмитрия Быкова, его мемуарный очерк о Ленинграде и Нонне Слепаковой, опубликованный в сборнике «В Питере жить». На мой вкус, один из лучших текстов этого талантливого писателя. Он же под завязку набит сведениями: от семантического ореола метра до истории Елагина острова. Возьмем один из самых удачных литературных проектов нулевых «Плохих людей нет. Евразийская симфония» Хольма ван Зайчика. Детективы-то эти тоже весьма познавательны, тут тебе и Танский уголовный кодекс, и ислам, и китайские истории про лис-помощниц, любовниц. С другой-то стороны, ведь и читатель (дайте отереть стариковскую слезу) тянется к культуре. Не вина читателя, что в патерналистском обществе, каким была и остается Россия, государство (употребим привычный для нашего нынешнего государства вокабуляр) забило большой болт на культурку.

С этого вокабуляра и продолжим. Вне всякого сомнения, продолжится примитивизация литературы. Ее предсказал уже упомянутый мной Григорий Чхартишвили в отличной, по-моему, программной статье: «Похвала равнодушию. Приятные рассуждения о будущем литературы», опубликованной в журнале «Знамя» в 1997 году, в № 4, если не ошибаюсь. Кстати, огромное уважение у меня вызывает этот литератор. Оповестил о своей программе, объяснил эту свою программу и стал ее выполнять: сначала напечатал «Писатель и самоубийство» («убейтесь об стенку, серьезные, поднимающие какие-то там мировые проблемы писатели: ваше время вышло…»), а потом принялся выдавать высококлассную развлекуху, да еще под псевдонимом, который переводится как… «гадина». C’est geste, как говорят французы. Едут пассажиры в метро на ленте эскалатора, каждый уткнулся в книжечку, а на каждой книжечке: «гадина, гадина, гадина». Красиво.

Примитивизация литературы была очевидна уже тогда, в конце 90-х, а поскольку путь вниз быстрее, чем путь вверх, то этот процесс пойдет семимильными шагами. Рядом с будущими, настоящими бестселлерами (книгами, изданными массовыми тиражами) померкнут все «Смерти Бешеных» и «Победы Волкодавов». Мое, скажем, столкновение с настоящим бестселлером было ошарашивающим. То есть я догадывался, что все плохо, но что ТАК плохо, я себе не представлял.

Я тогда работал в «Эксперте Северо-Запада», и тогдашний главный редактор мне посоветовал: «Ну вот что вы, Никита, все эстетствуете. Не надо быть снобом. Вот сейчас вышел бестселлер, как раз про журналистов… Вот почитайте». Пошел в магазин, купил, поговорил с продавщицей. Да, сносят с прилавка… Начал читать. Офонарел. Там, знаете ли, скандал в редакции описан в таких морфемах: «Шеф вскочил со стула. Я схватил его за ножку и вскинул над головой». Нет, я серьезно: так и написано. Хорошо, автор не то что не переписывает, не перечитывает, но ведь и читатели тоже не обращают внимания на то, «кто на ком стоял».

Конечно, как было написано в хорошей книге Сергея Солоуха «Самая мерзкая часть тела» (бестселлером не ставшей): «Стул — оружие номенклатуры», но… господа… что это? Это — бестселлер? Это жадно читают? Пришел к тогдашнему главному редактору, объяснил ситуацию. Он мне: «Ну и напишите разгромную рецензию…» — «Не, — говорю, — не буду. Не хочу выглядеть нелепо. Тысячи, если не миллионы, читают, а тут какой-то сноб начинает пальчик оттопыривать: да он по-русски писать не умеет… Нелепо…» — «Ну, тогда напишите, почему миллионы или тысячи жадно читают того, кто, по вашему мнению, по-русски писать не умеет» — «О, — говорю, — тем более не буду… Это, знаете ли, тема серьезной научной работы по рецептивной, видите ли, эстетике с привлечением социологического материала: как так случилось, что в стране, где недавно бестселлером был “Факультет ненужных вещей”, спросом стало пользоваться вот это… убожество…»

Разумеется, в этой примитивизирующейся (извините за этакое причастие) литературе будет попадаться нечто интересное, нечто важное для… будущих исследователей состояния современного общества. Помню об одной такой книге, надо отдать должное писательнице, на многое она не претендовала, скромно писала и в основном простыми предложениями. Поэтому ляпов, подобных вышеприведенному, не было. Было, конечно, ощущение, что красавица, создавшая этот (тоже, между прочим) бестселлер, только что от костра, где грызла кость мамонта, и всякие там Толстые, Достоевские, Чеховы как-то так не зацепили ее внимания. Но одна сцена в ее романе была потрясающая. Снимаю шляпу. Без иронии. Уважаю. Зафиксировала. Впечатала.

Бизнес-вумен ведет машину и беседует со своей дочкой. «Как в школе?» — «Да вот я домашнее задание не выполнила. Учительница на меня кричала…» Бизнесвумен останавливает машину: «Выходи…». Дочка выходит на обочину дороги. Бизнес-вумен следом: «Кричи…». Дочка (потрясенно): «Мам?..» — «Кричи, я тебе сказала…» Дочка вспискивает. «Нет. Не так. Ори так, чтобы у меня в ушах заложило… Давай!» Дочка орет. (Ну раз мама просит…) Мама (удовлетворенно): «Молодец. Если в следующий раз эта училка посмеет повысить на тебя голос, ори вот так! Ори, чтобы вся школа сбежалась. Понятно? Я не для того им деньги плачу, чтобы на тебя кричали, а чтобы тебя учили!!!» Чудо! Чудо! «Флаги на башнях»! «Педагогическая поэма»! Как много рассказано и показано в этом крохотном эпизодике. Аплодирую стоя.

От этого эпизода (noch einmal, браво, красавица, молодец) перехожу к следующему направлению, весьма плодотворному, каковое расцветет и заколосится. Это бесхитростная литература бывалых людей. Честные воспоминания. Записи рассказов, опять же честные. Та литература, о которой однажды очень мудро и верно сказал Максим Горький (точной цитаты не помню), дескать, любой человек на земле в определенном возрасте может написать хорошую книгу, если он сядет, подумает, вспомнит, что с ним было, что он видел, слышал и пережил, и честно, ничего не приукрашивая, как умеет, об этом расскажет.

Не исключу, что и во всем мире такая литература и сейчас востребована и будет востребована. Об этом писал еще Варлам Шаламов в своем манифесте новой прозы. О недоверии к литературной выдумке, о «литературе факта» («лефовская» школа тоже сказалась, соединилась с Колымой), о том, что писатель не Орфей, вернувшийся из ада, а Плутон, на время поднявшийся из ада. Сам факт высокой востребованности такой литературы подтвержден Нобелевской премией Светланы Алексиевич.

Если же говорить о языке русской литературы, то он (все с той же стремительной неуклонностью) будет приближаться к ложной красивости — с одной стороны, с другой — к блатной фене и… мату. Блатная феня просто становится официальным языком. Стало быть, к ней привыкаешь. Стало быть, и сам будешь говорить и писать: «За базаром следи, гандон несчастный» или там: «Не понял, че она на меня наезжает, в натуре…». Что же до мата, то писатели ведь (Шиллер и Иосиф Бродский правы) — орудия языка. Они пишут то, что слышат. А мат (какие бы рогатки ему ни ставили), в общем, уже стал бытовым языком. Такие фиоритуры порой услышишь, просто вслед за Чичиковым крякнешь: «Выражается крепко русский народ…».

Разумеется, косноязычие начнет править бал в литературе. Иногда, как литературный прием (вспомним Зощенко или Платонова: «он взял ложку, чтобы есть…» — что-то в этом духе), чаще просто потому, что писатель так пишет, как говорит, слышит и дышит. У одного известного писателя я напоролся на такое слово: «ежесубботне». Словарный запас у него явно шире лба. Кстати, я думаю, что прекрасный русский язык Бунина и Набокова очень скоро будет восприниматься (если уже не воспринимается) как нечто утомительное и укачивающее. Ну сколько можно уже? Когда же он, наконец, схватит его (в смысле стул) за ножку и вскинет над головой?

Тому есть одно доказательство. В русской литературе второй половины ХХ — начала ХХI века был один писатель, который лучше всех писал по-русски. Последний русский стилист. Залюбуешься на то, как он выгибает предложения, какой он картинг устраивает на коротком отрезке текста. Это Самуил Лурье. За исключением узкого круга читателей и почитателей он никому не известен. Про то, что он (Самуил Лурье) лучше всех пишет по-русски, написал его литературный враг, Виктор Топоров. Конечно, в этой своей статье навставлял шпилек, как он умел и любил, но это свойство своего литврага признал безоговорочно.

Вот как раз по поводу широкой известности Самуила Лурье в узких кругах — еще один прогноз. Растущая сегментация литературы. Она и сейчас сильна. Меня, например, под дулом пистолета не заставишь прочитать то, что «настучал своим серебряным копытцем» Личутин (чуть измененная цитата из комплиментарной статьи об этом писателе) или какую очередную черную сперму выплеснул на головы читателей Александр Проханов. Подозреваю, что и вышеозначенные писатели только по решению суда станут читать «Изломанный аршин» Самуила Лурье.

Это, конечно, нехорошо. В конце концов, всякая стена нехороша. Те отрывки, которые мне все ж таки довелось прочесть из «Господина Гексогена», свидетельствуют: автор кучеряво пишет, умело. Забавный, кстати, случай из полемики вокруг этого романа. Молодой уральский критик, которому роман очень понравился и очень не понравилось то, что некоторые критики обзывают этот роман типичной советской литературой, привел очень большую цитату из «Гексогена», какое-то описание природы, раздумчивое и лирическое, после чего в запальчивости воскликнул: «Разве так писали советские писатели?».

Я улыбнулся, потому что ИМЕННО ТАК они и писали. Им так ставили руку в литинституте и на семинарах молодых писателей. Средний уровень литмастерства был прочный. Тогда и там никаких хватаний за его ножку не было и быть не могло. Недопустимо. Сейчас допустимо. Может, это и неплохо. Может, это выведет литературу к какому-то очень плодотворному минимализму. Но вот чего точно не будет, так это «засыпания рвов» между высокой и низкой литературой, о котором в 60-х годах писал Лесли Фидлер. Не будет у нас такого остросюжетного романа, как «Имя Розы» Умберто Эко. Сегментация помешает. Времена, когда фантасты братья Стругацкие вошли в большую литературу, миновали.

Все забьются в свои ниши. Фантасты будут обслуживать своих фэнов. Бульварщина скатится на вовсе и совсем недосягаемый уровень. Детективы забьются в ту же дырку. То, что называется серьезной литературой, будет, конечно, обороняться до последнего, но бой (по-моему) безнадежен. Не Брестская крепость — Вестерплатте. Есть, впрочем, один сегмент литературы, который внушает надежду. Нет, не поэзия, хотя с ней «как раз дела обстоят не кисло». Но русская поэзия начала XXI века как-то уж совсем сама по себе.

Я имею в виду Интернет. Вот там кипит пока не прихлопнутая жизнь. Там бушуют страсти. Конечно, агрессия и грубость зашкаливают, но там в блогах, ЖЖ, твиттере, фейсбуке — очень талантливые, литературно одаренные ребята. Одно присловье из Рунета (мем, так это называется) очень мне пригождается. Сегодня вот в Публичной библиотеке пошел отпечатать список литературы на 18 листах. А мне говорят: «Пожалуйста, только у нас бумаги мало. Дефицит. Ты уж раздобудь где-нибудь 18 листов А4 и тогда…» Я, конечно, раздобыл, не бином Ньютона, но… Карл, в Публичной! Российской Национальной библиотеке, Карл, листы А4 — дефицит. Дефицит, Карл! Чтобы я без этого «Карла» делал? Наверное, матюгнулся бы…

Интернетовское общение приучает к очень важному литературному умению: к краткости, к экономии средств. Что же до грубости и агрессии, то назовем вещи своими именами: а как же ей не быть-то здесь и сейчас, Карл? Кстати, каким-то боком (и очень важным боком) все эти твиттеры, ЖЖ, блоги и даже комменты к ним примыкают к той ветви литературы, о которой я выше писал, как опять же самой обнадеживающей, к литературе… бывалых людей или документальной литературе. Вот такие мои «литературные мечтания». Жанр, конечно, оперный. Ну я и допел свою арию.

 

 

Евгений Ермолин

 

Литература осваивает новые возможности и обновляет старые форматы. То, что было центром, отходит на периферию, вчерашние маргиналии начинают играть ведущую роль. И это уже не столько мечта, сколько странная, причудливая, очевидная быль.

Когда-то я говорил уже, что литература, насколько я могу судить, разомкнула свои границы. Если раньше она объясняла и изменяла жизнь, на худой конец, компенсировала ее худосочность и выморочность, то теперь она сама стала модусом вечной жизненности, ее публичным выражением. (Означает ли это, что и жизнь стала литературой? Отчасти.)

Литература ищет новую адекватность, но что это значит сегодня?

Срединным пространством культурной коммуникации, местом сшибки полюсов и культурного самоопределения становится информационная среда Интернета, в последние лет пять — прежде всего среда социальных сетей. Литература впадает в этот информационный океан и имеет шанс в нем обновиться постом и каментом, подобно Афродите в стихии морской. Впрочем, справедлива и обратная формула: литература оплодотворяет эту среду своими ментальными энергиями и дает ей новое качество. В практике наиболее чутких к своеобразию культурного момента литераторов-блогеров мы видим работу именно такой логики.

Книга — страшно сказать — перестает быть главной единицей литературного счета. Журнал имеет чуть больше шансов, но нужно бы еще понять, какие они. Письменное слово сдает позиции перед устной речью; в поэзии это более чем очевидно, бьет в глаза, в прозе не замедлит. Непременно сбудется и не отменится, как говорил один еврейский пророк. Это новая, неформульная устность, все более явный акционистский экспромт, импровиз.

Сталь не закаляют, ее алхимически претворяют в запахи и вздохи. Уходит время не только твердого канона, но и менее жестких правил, таких комфортных. Литературный генералитет зашикан и освистан. Тает, как льдина, жанровая поэтика. Стирается грань между фикшном и нон-фикшном, между литературой и журналистикой, между поэзией и прозой. Критика становится не литературным подразделением, а краской, оттенком стиля, средством творческого эквилибра, элементом публичной эскапады литератора.

Литература рискует сделаться литературностью: чем-то большим, чем прежде, более демократическим и свободным от скреп и норм, но не растворит ли это ее соль практически без остатка? Это вопрос, на который пока нет ответа.

Параллельно происходит движение к другому полюсу. В какой-то своей реинкарнации литература может остаться культурным анклавом, мятежной кабиндой, восставшей на дух эпохи и предпочитающей стать гетто, но не слиться в опасное пространство риска. Старательно культивируется традиция огромной силы и емкости. В попытке устоять в обвале форм, в распаде привычных конструкций, в тотально обновляемом смыслотворчестве автором-архаистом упрямо воспроизводятся архетипические основания литературы двух-трех последних столетий. Пытаясь устоять в обвале форм, литератор пишет все более объемные тексты, «большие», громоздкие книги, на мой вкус, иногда совершенно бессмысленные (извините, но таковыми я нахожу, к примеру, недавние «креативные» биографии Ленина и Катаева).

Отдельная насущная забота: удержит ли русская литература хотя бы ту смысловую емкость, какую она сейчас имеет (и какая явно не столь бездонна, как русская классика)? Способна ли она на практике создавать новые смыслы, загадывать новые загадки и дерзко совпасть с таинственной первоосновой бытия? Состоится ли в суете трансформаций литературное качество, которое заставит последнего скептика охнуть и присесть?

Все-таки литературное творчество остается ареалом личных усилий. А там, где камлает и волхвует творческий одиночка, — ничего нельзя предсказать наверняка. Провалится кино и оскудеет смыслами изоискусство, а литература не кончится и даже, возможно, останется очагом бытия, возле которого согреется бедный путник. Не умрет, но переменится.

 

 

Анна Жучкова

 

Трансформация художественных форм детерминирована ускорением темпа жизни. Это особенно заметно в кинематографе: фильмы 70–80-х и даже 90-х годов слишком медленные для нашего восприятия. Паузы, предполагавшиеся для вдумчивого погружения, заполняются теперь лишь уважительным терпением.

Мы считываем смыслы гораздо быстрее, чем двадцать-тридцать лет назад. Постмодернизм (хорошо, что закончился) все же оказал значительное влияние на когнитивную сферу. Вернуться к последовательной логике повествования не получится. И в литературе формы передачи впечатления стремятся возобладать над формами рассуждения:

— наиболее востребован сегодня жанр короткого рассказа, зарисовки («БеспринцЫпные чтения» Цыпкина, Снегирева, Маленкова);

— современный роман концентрирует действительность не в истории героя от рождения до смерти, а в одном фрагменте этой истории («Обитель» Прилепина, «F20» А. Козловой, «Ненастье» А. Иванова);

— произведения, тяготеющие к эпопее, выбирают модель не родового древа, а калейдоскопа. Современная сага — это вихревое колесо круговорота судеб, фольклорно-эпическая цикличность отражения мира (С. Кузнецов — «Калейдоскоп. Расходные материалы», «Учитель Дымов», Д. Бобылева — «Вьюрки», А. Иванов — «Тобол»).

Растет количество образов на условную страницу художественного текста, рождая эффект двадцать пятого кадра.

Скорость смены ракурсов и их лихой монтаж сдвигают акцент с рационального понимания на ассоциативное восприятие.

Многоканальность подачи информации, введенная в литературу модернистами, сегодня из области эксперимента перешла в мейнстрим.

Роман, написанный в традиционном ключе, с рассуждениями и рациональными обоснованиями, воспринимается сегодня как непозволительно медленный (А. Геласимов — «Роза ветров»). И дело не в объеме произведения и не в пропорции описаний/действий. (Романы А. Иванова, объемные и описательные, соответствуют современному «драйву».) Дело в эволюции коммуникативных задач, динамика которых отражается, в частности, в так называемом «фейсбучном» стиле.

Основными характеристиками «фейсбучного» стиля являются неполнота высказывания, куцость слога, стремящегося к афористичности, обязательная визуализация, взвинченная эмоциональность. Стоит отметить, что паника по поводу «фейсбучного» стиля не кажется мне оправданной: он не конкурент стилю художественному, поскольку обслуживает лишь уровень разговорной речи.

Однако, так как эволюция языка затрагивает все его уровни, мы можем обнаружить аналогичные «фейсбучным» тенденции в языке художественной прозы.

Краткость и недоговоренность «фейсбучного» стиля в художественном дискурсе рождает эффект коммуникативной концентрированности, которая сродни высокоскоростной передаче большого объема информации путем ее «архивации». Это новое «узелковое» письмо, где каждый узелок — сжатая в кулачок история, почка на ветви главного сюжета. Хочешь — разожми и смакуй. Нет — поехали дальше (А. Снегирев, А. Козлова, Д. Бобылева).

Визуализация, язык эмодзи1  и прочие проявления повышенной эмоциональности «фейсбучно»-разговорного стиля в художественной речи проявляются стремлением к сенсорной полноте и суггестивной выразительности высказывания, сближая прозу с поэзией: метафорические сравнения О. Славниковой, работа Д. Липатова и А. Понизовского с аллитерацией в прозе, особое внимание к ритмике и письмо «на слух» А. Снегирева, кинестетическая (воспринимающаяся как поэтическая) образность З. Прилепина и, скажем, В. Ставецкого: «Тень куста родила кошку… Уязвленный, с тлеющей в сердце изжогой… С трудом затворив за ненастьем дверь...» и прочее.

Так что первый вопрос — какой будет форма новой литературы? — оказывается даже более простым, чем второй — какие художественные смыслы будут в ней востребованы?

Абсолютно точно одно: смыслы будут востребованы. А это уже немало.

И мне кажется, это будут смыслы, актуальные по большей мере в частной жизни, чем в общественной, смыслы скорее нравственно-философские, чем социальные.

В целом отойдя от постмодернистской деструкции (не считая отдельных «классиков» постмодернизма, но теперь это уже их личное дело), отечественная литература принялась крутиться, как собака за хвостом, вокруг истории России ХХ века. Как сказал А. Слаповский: «Мы путаемся в настоящем, не понимаем его, потому что до сих пор не поняли прошлого» («Неизвестность»).

Дело в том, что мы снова, как в конце XVIII века, вынуждены «догонять» мировую литературу. Не чтобы быть не хуже, а просто потому, что в силу ряда причин задержались и не пережили, тогда — Ренессанс и Классицизм, теперь — модернизм, интеллектуальный роман, экзистенциализм и прочий европейский ХХ век.

Надо писать о современности, сколько можно идти вперед «с лицом, обращенным назад» (А. Агеев), — восклицают некоторые критики. Другие же призывают писателей быть социально ответственными, преодолеть индивидуализм и обратиться к производственной тематике и проблемам общественного нездоровья. Я полностью согласна и с Валерией Пустовой, и с Сергеем Морозовым, только мне хочется понять не только куда следует двигаться литературе, но и как осуществить это. Или хотя бы — что мешает это осуществить.

Возможно, мешает социальный формат понимания и отражения действительности, под который нашу литературу десятилетиями затачивал советский реализм, выдуманный, как утверждает В.М. Толмачев, отечественным литературоведением и не имеющий аналогов в истории зарубежной литературы.

Про реализм, которого не было, дискутировать не буду, а вот тезис о том, что отечественная литература до сих пор социально отформатирована, докажу. Как показывает премиальный процесс, большинство писателей сегодня обращаются к истории России в попытке через художественное преображение понять целесообразность ее исторического пути: куда мы движемся и как, в чем наша национальная специфика и где и по какой причине мы свернули не туда, раз к началу ХХI века зашли в идеологический тупик. Ключевое слово здесь «мы»! Перебирая эпохи и идеологии, современный писатель хочет найти какое-то общее, подходящее «народу», «стране» обоснование прошлого и рецепт будущего. К сожалению, это нереализуемая задача. Придумать общую идеологию и покрыть ею население страны уже не получится. То ли эпоха сменилась, и мы переживаем начало нового цивилизационного витка, период новой архаики, как говорит А. Снегирев, в которой пока каждый сам за себя. То ли ХХ век с его антигуманными идеологиями оказался непереносим для коллективного бессознательного, и оно вытесняет саму возможность построения новой общественной идеологии. Так или иначе, но общей идеологии у нас нет и в ближайшее время не будет. Это не значит, что мы навсегда разобщены. Наоборот, наша общность сейчас рождается вновь, но на каких-то иных основаниях, не политических, не идеологических, не рациональных.

Поэтому литература сможет двигаться вперед тогда, когда перестанет искать общие социально значимые обоснования и обратится к истории ХХ века с позиции не социума, а личности. Такому исследованию истории «не головой, а собственной шкурой» посвящен, кстати, отличный роман А. Слаповского «Неизвестность» (2017).

Чтобы двигаться дальше, надо усвоить уроки прошлого, поблагодарив за них. И это благо можно найти только на уровне личной экзистенции (потому что на уровне общественных процессов ХХ век — попросту век геноцида страной своего народа). Чтобы двигаться дальше, вопрос надо формулировать иначе: не что дал стране и народу, а что дал мне ХХ век? Например, ХХ век научил меня отвечать за свою жизнь, а не возлагать эту ответственность на абстрактные фигуры вождей и не менее абстрактное государство. Научил свободе выбора перед лицом жизни и смерти, той внутренней свободе, которая не зависит уже ни от каких внешних условий. Научил искать обоснования бытия внутри, а не вне круга своей жизни. Многое из наследия ХХ века литературе еще предстоит освоить и интегрировать, от открытий в поэтике до духовных свершений. И все это будет входить в нее не скопом и гуртом, а через осмысление и духовную вовлеченность отдельного человека.

Так, К. Анкудинов пишет по поводу публикаций «Знамени» за 2017 год: «Меня радует, что проза последнего времени отшатнулась от идеологизирующих канонов Оно и славно: видеть корень бед “в политике” все равно, что искать кошелек под фонарем, где светло, а не там, где кошелек был утерян»2 .

Я считаю, что в литературе ближайших лет будут востребованы именно личностные, экзистенциальные смыслы и ценности. Но не совсем такие, какие предлагают «новые экзистенциалисты» А. Снегирев и А. Козлова, потому что, идя по пути раскрытия своего Я, они категорически отгораживаются от мира и истории. Задача ближайших лет — совместить исторический процесс и личностный подход, реализовать Я сегодняшнего человека в Мире.

Ведь наступила, действительно, новая эпоха, когда ни деньги, ни происхождение, ни власть, ни что иное не является безусловной ценностью. Все ценности стали условными. Даже жизнь. Мы можем выбирать, какие из них желаем иметь, а какими готовы поступиться. Каждый решает для себя. Каждый ищет свои обоснования бытия.

Поэтому, как подчеркивают создатели хронологически последнего учебника по теории литературы Н.Д. Тамарченко, В.И. Тюпа и С.Н. Бройтман (2004), все более заметной становится такая ранее мало изученная составляющая литературного произведения, как личность (автора): «Усилиями писателя порождается не только текст, не только виртуальная реальность художественного мира, но и виртуальная фигура Автора… Семиотическими средствами искусства писатель помимо текста формирует и его бессмертного Автора как явление культуры…» 3.

Героя искать уже не надо. Надо найти автора.

Он должен быть умным, но ум не станет его самоцелью. Он будет стремиться воспринимать и понимать, а не только знать. Не могу не процитировать А. Бергсона: «Интуиция движется по ходу самой жизни, интеллект идет в обратном направлении» 4.

Он будет свободным. А что значит быть свободным в современном мире? Наверное, войти во Врата Закона, которые для каждого свои, как писал Ф. Кафка. (Размышлениям о внутренней свободе посвящен роман И. Богатыревой «Формула свободы» (2017).

Он будет смелым настолько, чтобы не бояться чувствовать и быть нежным. Как у Д.Г. Лоуренса: «Сказать тебе, что есть у тебя и чего нет у других и от чего зависит будущее? Это смелость твоей нежности» («Любовник леди Чаттерлей»). Мне кажется, только истинные чувства могут вылечить болезнь, о которой писал Э. Фромм: «наше общество больно… наша культура лишает нас мужества быть нежными…» 5.

В общем, все ориентиры и смыслы уже существуют и ждут своего воплощения.

И, кстати, в титуле дискуссии «Раз в крещенский вечерок…» обозначено еще одно активно развивающееся направление современной литературы — обращение к национальным мифологическим истокам, к фольклорной стихии как к плодородной почве для новых смыслов и творческих энергий будущего (И. Богатырева, Д. Бобылева).

 

1  Эмодзи — язык идеограмм и смайликов, сочетания картинок, используемый в электронных сообщениях и веб-страницах (ред.).

2 Анкудинов К. Прерванная вереница антиутопий http://lgz.ru/article/-40-6616-11-10-2017/prervannaya-verenitsa-antiutopiy

3  Теория литературы в 2-х тт. Под ред. Н.Д. Тамарченко. М.: Academia, 2004. С. 81.

4  Бергсон А. Творческая эволюция. М.: Канон-пресс, 1997. 384 с.

http://modernlib.ru/books/bergson_a/tvorcheskaya_evolyuciya/read

5  Фромм Э. Искусство любить. СПб.: Азбука-классика, 2005. С. 124.

 


Елена Иваницкая

 

                                                                                                   Гадает ветреная младость,

                                                                                                   Которой ничего не жаль,

                                                                                                   Перед которой жизни даль

                                                                                                   Лежит светла, необозрима;

                                                                                                   Гадает старость сквозь очки

                                                                                                   У гробовой своей доски,

                                                                                                   Все потеряв невозвратимо;

                                                                                                   И все равно: надежда им

                                                                                                   Лжет детским лепетом своим.

 

                                                                                                                                   Александр Пушкин

 

Что ж, попробую погадать. Навожу зеркало на луну литературы. Стекло сначала темнеет, потом в нем колеблются тени, проступают фигуры, доносятся слова. В зеркале движутся картинки. Вижу, вижу! — так восклицала Марфа в сцене гадания в опере Мусоргского, но ничего хорошего не видела. Мне тоже явилась первая картинка — прискорбная и позорная.

 

Картинка первая

Итак, опыт двадцатого века (после 17-го года) свидетельствует и, вероятно, доказывает, что отечественная литература изменяется вслед за общественно-политическими потрясениями. Вслед, вдогонку, в фарватере. Если тиранический пресс опускается, удавка на слове и мысли затягивается, то литература стремительно изменяется — и романы, пьесы, поэмы маршируют «коробками», одинаково обритые и неотличимые, но под ликующий марш о расцвете литературы, исполняемый критикой. Мастера слова, инженеры человеческих душ печатают шаг, держат равнение, они знают, как надо, они учат и создают положительных героев. Самое образцовое зрелище, самая зияющая высота — позднесталинские литературные колонны. Николай Асанов «Волшебный камень» (1946), Владимир Попов — «Сталь и шлак» (1948), Степан Щипачев — «Начинается день» (1949), Август Якобсон — «Два лагеря» (1949), Юрий Ефремов — «Зодчий мира» (1950), Алексей Гуреев — «Наша молодость» (1950), Николай Асанов — «Секретарь партбюро» (1950), Евгений Воробьев — «Высота» (1952), Арсений Рутько — «Бессмертная земля» (1952), Александр Горский — «Дело чести» (1953), Алексей Югов — «Свет над Волгой» (1953) — имя им легион.

Мы уже никогда не узнаем, что думали критики про себя, втайне, о возможности перемен в литературе. Но герои критического труда, проваренные в чистках, как соль, уверенно предсказывали, что и в двадцать первом веке молодежь будет «тянуться» к этой литературе: «Представьте себе, что вы читатель 2001 года. Вы родились при коммунизме. Вы студент литературного факультета. Особенно интересует вас поэзия первых послевоенных лет. И вот вы на своей индивидуальной авиетке или на воздушном велосипеде прибываете в Ленинскую библиотеку…» (Зоя Кедрина. «Поиски главного» — Новый мир, 1948, № 5, с. 193). Летим на авиетке, чтобы почитать… вот такое, например: «Бьют куранты на Спасской, / ночь подходит к рассвету. / Он сидит у окна / в тишине кабинета. / Он — великий ученый, / полководец и зодчий. / Будто только что Ленин с ним беседовал ночью» (Юрий Ефремов. «Зодчий мира» — Новый мир, 1950, № 7, с. 106).

Едва произошли первые перемены, то есть «зодчий» дуба дал, и еще до «разоблачений» и хрущевского доклада, литература мигом переменилась. Тот самый легион, не запнувшись, не споткнувшись, развернулся. Вот, пожалуйста, опус Николая Асанова «Секретарь партбюро» вышел под названием «Ветер с моря» (1955), и все упоминания о великом и обожаемом вожде из него исчезли. Там не нашлось ни единого, ни самого малюсенького Сталина, без которого на три года раньше не обошлась бы ни одна страница. Корова языком слизнула. Осталось неизвестным, что при этом думал автор о себе, о своем тексте, о литературе соцреализма и как у него обстояли дела с чувством собственного достоинства и «гордостью советского человека».

То же самое произошло в детской литературе. Повесть Эсфири Эмден «Школьный год Марины Петровой» (1952) посвящена празднованию сталинского семидесятилетнего юбилея. Во всех классах проходят сборы пионерских отрядов. Вожатые рассказывают ребятам, что товарищу Сталину семьдесят лет, что он сделал наш народ счастливым: «затаив дыхание, пионеры… » (с. 136). А впереди у детей огромная радость — сбор пионерской дружины, «самый лучший, самый торжественный и интересный. Потому что он будет посвящен товарищу Сталину» (с. 125). Торжественному сбору отведено три объемные главы. «Над большим портретом товарища Сталина, во всю длину эстрады, алое полотнище. На нем ясная белая надпись: спасибо великому Сталину за наше счастливое детство!» (с. 137). Автор долго изображает восторг собравшихся — детей и взрослых. Наконец, зал в едином порыве встает и поет «Песню о Сталине».

Уже во втором издании любимый вождь испарился вместе с юбилеем, подарками, сбором дружины, алым полотнищем и всеобщим восторгом. 20 декабря 1949 года юная героиня пишет в дневнике не о завтрашнем эпохальном событии, не о готовности отдать жизнь за дело великого Сталина, а о друге Коле. Почему действие отнесено к 1949 году, стало непонятно. А ведь юбилей, и сбор дружины, и алое полотнище, и психоз идолопоклонства — все это было. Все это на детей обрушивалось в реальности. Как дети пытались понять происходящее, о чем в действительности думали — если бы в повести об этом говорилось, она была бы не детгизовским изделием, а настоящей литературой. Но чего не было, того не было. И сейчас нет. Мемуарные тексты о детстве тех лет появились, а художественная литература промолчала обо всем том, что происходило с умом, сердцем, само- и миропониманием ребенка в годы сильнейшего, раздробительного идеологического давления. Травматический опыт остался непроговоренным, художественно не исследованным.

…Зеркало опять темнеет. Из темноты появляются знаки и слова. Что это? Да ведь это он — наш незаменимый «Журнальный зал». Вижу, вижу!

 

Картинка вторая

Текст открывается. Смотрю, читаю, вспоминаю. Это журнал «Дружба народов» (2003, № 1), в нем беседа Бориса Дубина и Натальи Игруновой «Обрыв связи. Разговоры не только о литературе». Говорит Борис Дубин: «Для возвращения здравой системы ориентиров и масштабов я бы рекомендовал вспомнить о том, как с исторической травмой военного поражения, моральной вины и этической ответственности, принудительного национально-политического раскола, экономического краха, обыденной нищеты пытались справляться в послевоенной Германии, в немецкоязычной культуре (жесткий контроль за денацификацией и огромную, продуманную поддержку США на всех уровнях сейчас не обсуждаю). давайте посмотрим на уровень интеллектуальной продуктивности и задумаемся над ее источниками. Их нетрудно понять из заглавий вышедших тогда книг — из той проблематики, которая вызывает самое первое, самое острое внимание авторов. Что это за проблемы? Прежде всего — проблемы личности, ее ценностей, ее самостоятельности, и проблемы культуры, смысла, столкновения и исторического испытания культур. На их формулировании, анализе, истолковании набирает новые силы — сама-то работа никогда не прерывалась! — послевоенная немецкая философия и социология, а вслед за ними — литература (первой — лирика, затем — драматургия и проза), музыка, изобразительное искусство».

К этим своим словам Борис Дубин дает «Приложение», в котором показаны названия (только названия, но масштаб работы сразу понятен) философских, социологических, художественных произведений десяти послевоенных лет в Германии. В зеркале отражаются фрагменты: «1947. Идеи. Адорно и Хоркхаймер: “Диалектика Просвещения”, Хоркхаймер: “Помрачение разума”, Хайдеггер: “Письмо о гуманизме”, “Учение Платона об истине”, Р. Гвардини: “Смерть Сократа”, Хайек: “Индивидуализм и экономический порядок”, Э. Шпрангер: “Патология культуры”, Ю. Бохеньский: “Современная европейская философия”, Л. Бинсвангер: “К феноменологической антропологии”, В. Клемперер: “LTI” (“Язык Третьего Рейха”). Литература. Нелли Закс: “В жилищах смерти” (стихи), К. Кролов: “Обыск” (стихи), Т. Манн: “Доктор Фаустус”, Брехт: “Жизнь Галилея”, Фаллада: “Каждый умирает в одиночку”, Г. Бенн: “Статические стихи”, “Птолемеец” (роман), В. Казак: “Город за рекой” (роман-утопия); Келлерман: “Пляска смерти”, Фейхтвангер: “Лисы в винограднике”, Дюрренматт: “В Писании сказано…” (пьеса); формирование литературной “Группы 47” (Белль, Бахман, Кеппен, М. Вальзер, Грасс, Энсценбергер и др.). 1949. Идеи. Ясперс: “Смысл и назначение истории”, Ф. Мейнеке: “Немецкая катастрофа”, Хайдеггер: “Лесные тропы”, Л. Ландгребе: “Феноменология и метафизика”, Адорно: “Авторитарная личность”, “Философия новой музыки”, А. Гелен: “Социально-психологические проблемы в индустриальном обществе”, Ф. Юнгер: “Ницше”, “Машина и собственность”, Лукач: “Томас Манн”, Г. Вейль: “Философия математики и естественных наук” Литература. Томас Манн получает премию Гете, произносит публичную речь “Гете и демократия”, Нелли Закс: “Помрачение звезд” (книга стихов), Бенн: “Хмельной поток” (стихи), Брехт: “Дела господина Юлия Цезаря” (роман), Л. Франк: “Ученики Иисуса”, Х.Х. Янн: “Деревянный корабль”, Э. Юнгер: “Гелиополь”, Деблин: “Ноябрь 1918”, Зегерс: “Мертвые остаются молодыми” (ГДР), Керам: “Боги, гробницы, ученые”. Брехт и Елена Вайгель создают Берлинер-ансамбль. 1953. Идеи. Юнг: “Символика духа”, Хайдеггер: “Введение в метафизику”, Гвардини: “Конец нового времени”, Ясперс: “Леонардо как философ”, Х. Плеснер: “Между философией и обществом”, А. Хаузер: “Социальная история искусства и литературы”, Р. Дарендорф: “Маркс в перспективе”, К. Левит: “От Гегеля к Ницше”, “Хайдеггер”, А. Вебер: “Третий или четвертый человек”, Н. Гартман: “Эстетика”. Литература. Брох: “Искуситель”, Бахман: “Опаздывающее время” (стихи), Кеппен: “Теплица”, Белль: “И не сказал ни единого слова”, Фриш: “Дон Жуан, или Любовь к геометрии” (драма), Дюрренматт: “Ангел спускается в Вавилон”(драма), “Подозрение” (роман), Кролов: “О близком и далеком” (стихи)».

Наше культурное сообщество в девяностые годы с такой работой не справилось, а говоря строго, едва-едва начинало к ней подступаться.

Но зеркало непроглядно чернеет, когда я спрашиваю у него, будет ли эта работа выполнена, а если да, то когда... А потом из черной глубины выплывают две одинаковые фразы, которые напоминают, что мы вернулись в начало 80-х годов. От чего ушли, к тому же и пришли, только в куда худшей экзистенциальной и моральной ситуации: тогда были надежды на перемены ко благу, была готовность действовать ради будущего, а теперь их не осталось, они убиты.

«Если бы не было Афганистана, то определенные круги в США, в НАТО наверняка нашли бы другой предлог, чтобы обострить ситуацию в мире». Леонид Брежнев. Из интервью газете «Правда». 13 января 1980 года.

«Уверен, что если бы не было “Крымской весны”, то на Западе придумали бы другой повод, чтобы сдержать растущее влияние России». Владимир Путин. Из послания Федеральному собранию. 14 декабря 2014 года.

…Зеркало, почему ты показываешь только прошлое? Луна, почему ты молчишь? Я хочу узнать, изменится ли отечественная литература в ближайшие годы. …Вдруг из темной глубины вспышка.

 

Картинка третья

Красными буквами на черном фоне:

«Нет. Не изменится. Нет. Вокруг вас понемногу, но ежедневно будет к худшему меняться жизнь: еще чуть страшнее, еще чуть беднее, еще чуть опаснее, еще чуть душнее — стянется удавка на шее».

…Но скажи, зеркало, какие смыслы и художественные формы будут в литературе востребованы? Спрашиваю и вглядываюсь. По темному стеклу пробегают разноцветные волны.

 

Картинка четвертая

Яркая, пестрая. Буквы, звуки, фразы, названия, мелодии мигают, играют, теснятся. Луна усмехается.

Итак. Современная литература, так называемая «серьезная», никакого серьезного значения, никакого авторитета в обществе не имеет. Так ли это на самом деле, по большому счету, неизвестно, потому что полагаться можно только на собственный ограниченный опыт, а спросить не у кого: наши социологические службы превратились в филиал пропаганды. К счастью для «серьезной» литературы, нынешние власти уверены, что ее никто не читает и никакого воспитательного воздействия она не оказывает. Поэтому ее бросили без присмотра в той резервации, где она еще дышит и шевелится. На рубеже 50-х, как и на рубеже 80-х, тогдашние власти видели в литературе важное воспитательное средство, поэтому надзирали беспощадно и душили насмерть. Сегодняшнюю «массовую литературу» читают куда больше, поэтому она, как воспитательный инструмент, уже придушена самоцензурой и надзором, а сочинители шагают в «коробочках». Одна коробочка («женский» масслит) приплясывает и несет транспаранты с лозунгами «развлекаемся!», «ведь я этого достойна!», «полнейший аполитизм!», вторая («мужской» масслит) чеканит шаг и вздымает лозунги «скрепы!», «русский мир!», «кругом враги!», «замочим в сортире!».

Серьезная литература дышит, но отравленным воздухом, в который пущен идеологический газ. Пытается ли сопротивляться? Да. А как? Во-первых, с помощью жанра антиутопии, который расцвел стремительно: вслед за «Коронацией зверя» Валерия Бочкова (Дружба народов, 2016, № 7) появились «Новая реальность» Константина Куприянова (Знамя, 2017, № 2) и «Минус 273 градуса по Цельсию» Анатолия Курчаткина (Знамя, 2017, №№ 4, 5). Этот жанр и этот смысл — сопротивление — будет востребован и дальше. Во-вторых, литература пытается выйти в чистую атмосферу «вечных» проблем — экзистенциальных и эстетических. Поэтому будут востребованы эстетизм, эскапизм и пассеизм. Вот яркие новейшие образцы: «Неизбирательное сродство» Игоря Вишневецкого (Новый мир, 2017, № 9), «Лента lento» Андрея Лебедева (Новый мир, 2017, № 11). В-третьих, будут продолжаться попытки откликнуться на остросовременные, острополитические трагические события, как это сделал Алексей Винокуров в романе «Ангел пригляда» (Харьков: Фабула, 2017).

Но «серьезную» литературу будет все настойчивее отталкивать литература, сконструированная по образцам «бестселлера». В последнее время случился прямо наплыв учебных пособий, повествующих о том, «как написать роман, чтобы он пользовался успехом». Вот, пожалуйста, полюбуйтесь: Кристофер Воглер: «Путешествие писателя. Мифологические структуры в литературе и кино» (СПб.: Альпина нон-фикшн, 2015), Майкл Хейг: «Голливудский стандарт. Как написать сценарий» (М.: Альпина нон-фикшн, 2017), Дэвид Говард, Эдвард Мабли: «Как работают над сценарием в Южной Калифорнии» (М.: Альпина Паблишер, 2017), Джоди Арчер, Мэтью Л. Джокерс: «Код бестселлера» (М.: КоЛибри, Азбука-Аттикус, 2017). Романы по прописям «успеха» будут сочиняться. Не надейтесь, что вас это минует. Дебютанты уже читают с карандашом в руках.

…Грустная усмешка луны гаснет. Зеркало отражает холодную тьму за окном.

 

 

Роман Сенчин

 

Погадать, как и помечтать, наверное, не вредно. Но не так, как это делают девушки у Жуковского — снимать на морозе башмачки, полоть снег, проводить разные сомнительные обряды. Гадать и мечтать нужно, не увлекаясь, щадя физическое и психическое здоровье. Современные литераторы зачастую мечтают не на берегах холодных морей, не в походных палатках или строительных бараках, а в теплых, хорошо освещенных помещениях, за письменным столом. Но и в таких, взвешенных и спокойных мечтаниях и гаданиях может быть польза — вдруг родится нечто новое.

Новый метод, новые формы, новый язык нашей литературе ой как необходимы. Нужны безумцы, которые взбаламутят гладь современной русской прозы, поэзии. Мы почтительно относимся к тому, что называется «классика», но как-то не хотим принять, что в свое время она была новаторством и вызывала возмущение, негодование у тогдашних традиционалистов.

Впрочем, и возвращение к традиционализму тоже можно считать новаторством. Проза, например, давно существует без почвы, в этакой колбе, наполненной раствором неорганической природы, которой питается. Плоды более или менее одного размера и вкуса, а полезность их вызывает большие сомнения… Исключения есть, но они предельно редки. Мечтаю, чтобы они перестали быть исключениями.

На протяжении ХХ века случились две революции в нашей литературе, совпавшие с изменениями в политической и общественной жизни страны: в конце 10-х — начале 20-х и в конце 50-х — начале 60-х. Казалось бы, могла случиться третья — в годы перестройки, но тогдашнюю молодую литературу придавил вал возвращенной, ранее запрещенной… Сейчас заканчивается второе десятилетие ХХI века, но по-настоящему нового слова мы до сих пор не услышали. По большому счету, происходит то ли эволюция, то ли деградация, начавшаяся в эпоху так называемого застоя.

Мы, литераторы, привычно вздыхаем, что читателей становится все меньше и меньше, что тиражи книг падают, народ не замечает современную литературу. Но, может, дело в нас? Может быть, мы не даем таких произведений, которые бы стали для — не побоюсь этого слова — народа действительно важными?

Вот, говорят, новая фигура, подобная Льву Толстому или, там, Александру Солженицыну, нынче уже невозможна. Называют множество причин этой невозможности. А я считаю — возможна, мечтаю о ней. Просто нет человека, который бы взвалил на плечи груз эпохи и понес. Туда ли понес, куда надо, или не туда, это не столь важно. Как показывает история, куда ни понеси — понесешь не туда, но нести надо. Иначе увязнем в топи и захлебнемся — стоять на месте нельзя. И нести может только литератор. Человек, обладающий даром писать слова…

Мечтается, чтоб появились Поэты. Именно так, с большой буквы… Давно стало расхожим выражение — «средний уровень поэзии у нас необычайно высок, но поэтов нет». К сожалению, я его разделяю… Я не жил в другие времена, но по воспоминаниям других людей вижу, что всегда в России были Поэты-современники. Они помогали, укрепляли, вдохновляли, врачевали, зажигали сердца. Конечно, можно назвать десять — двадцать живущих сегодня Поэтов, но это будут имена тех, кто помогал, вдохновлял, врачевал наших родителей, а не нас, двадцати-, тридцати-, сорокалетних. Нет у нас ни своего Чухонцева, ни своего Куняева.

Поэт, как известно, мятежный, он ищет бури. Правда, нынешние что-то не ищут. Тихие, скромные, усилители на полную мощность надо включать, чтоб слышно было, что читают…

Еще мечтается, чтобы драматургия вернулась в семью родов литературы. Сейчас пьесы — заготовки для спектаклей. Привычка читать пьесы практически ушла в прошлое; чтобы найти современную пьесу, нужно постараться. Журналы «Современная драматургия», «Искусство кино» существуют отдельно от литпроцесса, в других же толстых журналах публикация пьесы — редкость. Может, стоит изменить ситуацию? Да и дергать прозаиков, поэтов: попробуй-ка пьесу написать, давай… Пушкин, Гоголь, Толстой, Чехов, Горький, Андреев, Блок, Булгаков, Леонов — они, люди культуры XIX столетия, — бросались в драматургию, а нынешние мнутся и часто не понимают, как это «пьеса», что это вообще. Ну кроме, может, такого во всех отношениях смелого персонажа, как Юрий Поляков. Ну или вот Дмитрий Данилов каким-то чудом в драматурги подался, и получилось.

Мечтаю, чтобы премия «Дебют» возродилась. Благодаря ей наша литература здорово освежилась яркими авторами. Причем именно «Дебют» был сцепкой прозы — поэзии — публицистики и драматургии…

Да, стоит начать мечтать, и нет удержу: хочется умной фантастики. Не фэнтези, а именно фантастики — научной, философской. Новых Беляева, Стругацких, Ефремова, короче, хочется. Но это очень тяжело, наверное, придумывать нечто новое; фантастам куда сложнее реалистов.

Детективов хочется. Тоже умных, с закрученным, но логичным сюжетом… Такое время благодатное для, скажем, детективов политических, а их почти нет. Был у нас какой-никакой, но мастер этого жанра — Юлия Латынина, — но давным-давно она не выпускает новых книг...

Сколько нам говорили, что Россия — литературоцентричная страна. Да и сейчас говорят, утверждают. На самом деле это давно не так. Литература где-то далеко на обочине. Если не в кювете. На нее не ориентируются, с ней не сверяются, в ней не ищут не то что ответов, но и вопросов. Мне хочется, чтобы было иначе. Но я литератор, и это многое лично мне объясняет. И я не удивлюсь и вряд ли оскорблюсь, если 99,9% людей пошлют меня с моими мечтами на три буквы.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru