Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 11, 2017

№ 10, 2017

№ 9, 2017
№ 8, 2017

№ 7, 2017

№ 6, 2017
№ 5, 2017

№ 4, 2017

№ 3, 2017
№ 2, 2017

№ 1, 2017

№ 12, 2016

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Николай Кононов — прозаик, поэт, издатель. Окончил физический факультет Саратовского университета, а затем, в Ленинграде, аспирантуру по специальности «Философские вопросы естествознания». Основатель (1993 г.) и главный редактор петербургского издательства «ИНАПресс». Лауреат премий имени Аполлона Григорьева (2002 год, за роман «Похороны кузнечика»), Андрея Белого (2009 год, за книгу стихов «Пилот») и премии имени Юрия Казакова (за напечатанный в «Знамени» рассказ «Аметисты» — № 8, 2011). Последняя публикация в «Знамени» — повесть «Quinta da Rigaliera» (№ 7 за 2012 год).

 

 

Николай Кононов

На подступах к туризму

рассказ

 

Циклы лекций о загранице читали счастливые путешественники несчастливым любопытным домоседам-ушлепкам. Названия говорили сами за себя: «На прогнившем кап. Западе. О круизе по Дунаю», «Капстраны в тисках кризиса. Замки верховий Рейна и родина Валькирий», «Оскал капитализма. Венециан­ский пролетариат не сдается».

Конечно, никто и не спорит с аксиомой, что положение вообще-то там было не то что незавидным, а просто-таки безысходным и угрожающим самому существованию человека труда на этом самом капиталистическом Западе, едва выдерживающем звериный оскал и все, что к нему причитается.

Но, так как путешественник обычно брал с собой неплохой отечественный фотоаппарат, если не продал его в первый день на этом самом Западе какому-то барыге-провокатору, то привозил несколько отснятых бобинок слайдовой пленки. Если еще эту самую пленку, требующую фабричных условий проявки, не сперли на заводе или на почте, то публика, пришедшая на лекцию об оскале, могла в этом самом смрадном оскале и удостовериться под мерное щелканье диапроектора, подсвечивающего новые и новые бесконфликтные картинки, уже не слушая политических инвектив счастливца-путешественника с законно поменянными в госбанке двенадцатью долларами в кармане. Счастливец, хоть доллары пощупал!

Вот и Миланский собор в неоспоримой красоте, и демонстрации возмущенных борцов за права рабочих уже и след простыл, а вот мимо, туда-сюда только и мелькают модницы и модники, разряженные с иголочки, причесанные волосок к волоску — они почему-то бесконечно лыбятся в отверстие затвора нашего советского «Зоркого», видно, пропагандируют, ох как они нам пропагандируют.

Но было очевидно, что они, попавшие прекрасной искоркой на цветной прямоугольничек слайда, не очень-то страдают, хотя докладчик и предупреждает все время, что витрины западных городов в переносном смысле насквозь лживы и это не более чем разнузданная пропаганда, рассчитанная на простодушных слабо политически подкованных зевак.

И поэтому на Запад выпускают только самых проверенных, политически без­упречно грамотных, тех, кто сможет устоять и с честью выдержать испытания в горниле разврата!

Слайды в диапроекторе щелкали, сменяя друг друга, превращая горнило капиталистического разврата в очарование и негу, недоступные для непроверенных лохов ни за какие деньги.

И вот наивный Мотылек, насмотревшись на слайдовых картинках сияющих на экране в душном зальце «Общества знания» и про Милан, и про Париж, и про Лондон, решил попробовать себя в качестве настоящего путешественника, тем более что на профсоюзной доске объявлений прикнопили узенькую незаметненькую бумажечку о сборе группы в очень нашу братскую социалистическую Венгрию, не на родину Валькирий, конечно, но тоже кое-что, не хрен, извините, собачий. Дунай, вальсы, оперетта…

Партгруппа, собранная для обсуждения Мотылька, была, конечно, представлена ветеранами-ленинцами, зарекомендовавшими себя со всех сторон.

Перед обсуждением Мотылек томился с партактивом в предбаннике. Они все друг друга знали и, собственно, никаких новостей у них не было, о здоровье они горделиво не говорили, так как были очень молоды душой, настаивали на этом всячески, хмыкая, постукивая друг друга, всхохатывая по-молодому, но получалось это запредельно. Они иногда взглядывали на Мотылька так мутно и пронзительно, что оптические жгуты глаукомы и катаракты буквально захлестывали его, как шею узел галстука, и он давился от страха. У некоторых очи были вроде водяных линз на первых телевизорах, когда кинескопы были со спичечный коробок.

Он стоял рядом с двумя старцами и отчетливо слушал, как те переговаривались. Один говорил другому прямо в ухо, придерживая слушателя за локоть:

— Все, значит, спрашивал тот меня, — по-русски гад хорошо говорил, как по матушке у нас то да сё зовется, — я ему так и сяк, что помнил, так он меня в благодарность обучил, как это по-итальянски. Ты, послушай Степаныч, бабий срам по-ихнему — ла фикка, а ихний херак так вообще — уччело. Какой язык мать-перемать! Учелло!

— Что? — хрипло, вскашливая, переспрашивал ветеран, — свечерело уже? Да пора уж, к семи дело идет…

Рассказчик продолжал, не вслушиваясь в ответы, так как обращался вообще-то только к самому себе:

— Откуда, спрашиваешь, итальяшку я знал? Допрашивал по нашей линии, он — пленный, но коммунистом все назывался, а мы его, подишь-ты, и так, и эдак, чуть не замутузили совсем, потом сдружились само-собой. В ла фикку, Степаныч, чуть не отправили…

Одна старушенция, сжимая в руках конспекты, нехорошо посматривала на Мотылька. Старая тетрадка в ее артрозных пальцах горела названием: «Ревизионизм не пройдет!». Он вспомнил, что ему очень советовали выступить на ветеранском семинаре с погромным сообщением о современном разнуздании западных теоретиков, но он закрутился и позабыл.

В связи со своей дурацкой забывчивостью он не проставился ознакомительным угощением, и ему делалось кисло, так как никакого угощения, кроме баночек яблочного пюре для раннего вскармливания, он представить не мог, и длинный стол, уставленный 250-граммовыми баночками, его ужасал. Что они, пюре будут чокаться, — думал со страхом он, заходя в помещение, где был стол, покрытый красной скатертью, как для жертвоприношения.

Старики занимали места.

Старуха с конспектами была окружена пустотой, даже стулья рядом с ней не решались громыхнуть. Она сразу погрузилась в злую писанину, и Мотылек понял, что могут сотворить буквы и слова с зарвавшимся ревизионистом. Иногда она что-то зло подчеркивала.

Чьи-то слуховые аппараты вдруг начинали всвистывать, словно включалась центрифуга в голове, и Мотылек отчетливо расслышал серию хороших попердываний, — так в гулкое ведро бросаются войлочными шариками. И он принюхивался похолодевшими ноздрями.

Многие белозубо улыбались, и один бодрячок с орденскими планками был даже выкрашен в рыжий цвет и выглядел совершенным ковёрным, оставившим красную дулю-нос в гардеробе.

Конечно, Мотылек, имеющий богатую прапамять, обусловленную строем времени, сообразил, куда попал. Разница была только в том, что пришел он сам, без часовых, и мог в случае чего уйти подобру-поздорову. Но незримые часовые внутри Мотылька несли службу, и он чувствовал, что штыки, примкнутые к их винтовкам, очень колючие, и лучше ему не копошиться — только предатель­ский галстук как-то сам крутился удавкой, он его неразвязываемый узел надевал через голову и ослабить не мог. Но дело было не в том, а в разлитом кошмаре допроса, в папке его личного дела с раздевающе подробными анкетами, но, будучи сиротой, все пункты — о родственниках вообще и тем более за границей, окружении военной поры, изменниках — он заполнял восклицанием «нет!» Но в этих «нет» он уверен не был, так как кто-то, где-то, кого он не знал, могли сделать что угодно...

Что делать? Подвохи могли быть любыми, и он это как критик буржуазных теорий, — понимал.

Председатель собрания быстро пошерстил мотыльковское личное дело в папке, проклеенное, прошитое и опечатанное по суровой нитке, хвостик ее жалко торчал из переплета, будто раздавили мышонка.

В Мотыльке прошмыгивали жалкие мысли.

Он казался себе резиновой клизмой, брошенной в ведро крутой марганцовки. Почему так? Да чтобы обидно было. Значит, он не доцент, а клизма, что же — попробуем жить с этим, — думал он.

Совсем старый коммунист, взявший первым слово, пустился в подробнейшие воспоминания, как он бывал в очень содержательных тур- и не только походах по пересеченной местности, и в частности, пересеченной, как он помнит, холмами, по нашей областной сети малых наших, фигурально выражаясь, священных рек.

И он стал с удовольствием перечислять названия этих рек и речушек, и тебе Медведица, и тебе Хопер, Елань, и тебе Барсучка, и тебе Гуселка, и тебе Караман — хошь, большой, а хошь, малый, вот тебе и озера еще, коль течения боишься, невзирая, что мужик ты прямо (хе-хе, извини по-товарищески, конечно), венгерский.

Мотылек даже не успел толком удивиться титулу «венгерского мужика», потому что говорящего просто несло всею мощью областных малых рек, слитых в одну, речевую:

— Да ходи ты на байдарке туда-сюда, туда-сюда, можешь на песочке там полежать, или с переметом на щучку походить. Да там мелко венгерскому мужику.

Все как-то оживились. Но лично он сам щуку не очень предпочитает из-за тинного запаха щучьей ухи, а его не отобьешь никаким хреном. И он очень нехорошо захихикал, что присутствующие испытали неловкость.

Один сказал другому в ухо, безнадежно не слышавшее ничего:

— Слышь, Степаныч, как он про учелло-то шпарит!

Тут заспорили очень страстно другие, что только пентюхи варят уху на щучьем бульоне, так как есть прекрасная мелкая рыбка, всякие пескарики, ершики, карасики, окуньки и уклеечки, а уж щуку в готовый бульон надо просто пускать кусками. И как он, столько лет партстажа, а таких вещей не знает.

Но тот гнул свое, невзирая на выпады, так как наконец получил слово и ощутил себя публичным человеком, в какой-то степени ярым трибуном. Вот, ему удалось, невзирая на весьма скромную даже по тогдашним меркам амуницию, а что вы думаете, рюкзаки-то сами из холщовых мешков вязали, — два собачьих узла понизу в шве, да веревка на худой затяг сверху, и все дважды на окорот, и ничего, ой как счастливы-то мы, молодые, были, и всю страну — я ведь вдоль да по рекам прошел, — Ока, Волга, Иргиз, Урал, Иртыш, а уж поперек аж до самой мамаши Воркуты, — и все на поездах, как ветку бросили при отце народов, да не то что теперь на полочке полежать, так это ж любой сможет, а с берданкой сутки круглые наперевес, ни поссать, ни сплюнуть, а то и прямо в вагон входил к контингенту с наганом наголо.

И тут становилось ясно, что дед этот был не совсем обычным скромным пассажиром воркутинских экспрессов.

Естественно, ему не могли не возразить, потому что вещмешок, названный им по-немецки «рюкзак», по-русски называется по-исконному «котомка». Или, на худой конец, «хурджином». Но тут нужен конь, чтобы этот самый хурджин перед седлом-то и перекинуть.

Тот, услышав про коня, вспомнил, какой у него был конь, совершенно не боялся залпового огня, понимал, как мы тут людскую речь, — «вправо», «влево», «газуй» и «тормози», так как не любил, когда его шпорой в брюхо колют, кому ж это нравится, — острым да в брюхо. Спорить не стали. И звали коня Цезарь, хотя это была кобыла Цезка, но чтобы товарищей с цека не дразнить, переименовали.

А какие тогда были товарищи, — и тут следом шло изложение теории бескорыстной мужской дружбы, а девушки какие все прямо тоже были, одна к одной, и стреляли, и скакали, не чета этим нынешним вертихвосткам голоногим, а песни — разве с нонешними сравнять с этими тьфу «храфонами», да кто ж так поет с лампой-то во рту, а ведь были-были голоса о-го-го, какие были о-го-го голоса-то, это нонешние с ними — хрип и пшик, прямо тьфу.

Дед раззадорился:

— Все теперь говорят — а они, мол, с душой поют, а тогда что наши-то без души пели? Хрипуны и хрипачи одни теперь, тьфу! Серуны! С душой?! Нет, ты мне голос дай, чтобы я и тебе в атаку, и батальон мог поднять, и вагоны грузить угольком, да прямо на карьере, когда тыщи нерасконвоированных его голыми руками кидают… Ты запой так, чтоб и дальний конвой услыхал…

И пошел рассказ о мартенах, вагонах, батальонах и прочей лабуде.

Мотылек понял, что вмешиваться не надо, может, и пронесет. Ведь каждый говорил о своем, и он даже стал приглядываться к этим людям, проверенным и пожившим, повидавшим виды товарищам-коммунистам, могущим выносить суждения о не столь проверенных просто товарищах, таких, как он, например.

Было и несколько старушек в специальной скромной женской ответственной униформе — в чесучовых сарафанах и светлых блузах с отложными воротничками, стриженные в скобку или причесанные в пучок a la Надежда Константиновна, — морщинистые серьезные лица их говорили о том, что все кроме товарищества — конечно, разврат и мерзость, и любая женщина, даже очень старая, — прежде всего товарищ и в какой-то степени идейный брат. И где же, — безброво и ревниво пялились они порой на Мотылька, — современная молодежь, ваша готовность не только к лишениям, но и к жертвам?

Это были серьезные кадры — бывшие преподаватели истории ВКП(б) и КПСС, лекторы политэкономии, ассистенты по атеизму, эстетике и научному коммунизму, — виртуозы агитаций и светочи пропаганды. Они искренне не понимали — зачем Мотыльку отправляться за границу, хоть и в братскую (хотя хорошо бы эту хваленую братскость по-настоящему проверить) Венгрию. Да и братская на самом деле ли она? Это еще очень большой вопрос.

Часть старушек были рыхлы, как добрая квашня, но тестом так и не стали, растратив всхожесть, отмеренную каждой женщине, на всяческое социальное проектантство: устройство передвижных библиотечек, разработку агитационных методичек, распространение гигиенических навыков среди женщин-жертв, обуздания неграмотности в голодной степи, просвещение детей-преступников и т.д. В идейном смысле Мотыльку они, кроме одной-единственной, вроде за­дремавшей над своим конспектом, показались гуманными эволюционистками, что марксизмом все-таки допускалось.

Присутствовали на партгруппе и старушки другого, противоположного подвида: они были истово худы и напоминали головни, так как хранили в себе следы идеологических горений, мировых пожарищ, всполохи очистительного пламени и романтических зарев. Эти были опасны.

И вот одна из эволюционисток мягко, будто спросонья, но со всей серьезностью, вопросила Мотылька:

— А что вот вы, товарищ выезжающий, скажете детям Венгрии о победе коммунизма в отдельно взятой стране?

Он не просто опешил, а провалился в болото. В болото недоумения, так как детям он вообще не знал, что говорить даже про конфеты и мячики.

Но его от венгерских детей в каком-то смысле спасла очнувшаяся сухая старушенция, похожая на ствол револьвера, — она пунктирно вскричала, будто делала досадные осечки в расстрельном помещении, заваленном трупами:

— Да о каких детях вы заявляете, голубушка, с позволения вам сказать, — в вашей Венгрии окопались нераскаянные ренегаты, и будь моя воля — все их теперешнее политбюро провела бы по первой категории! Туда, в этот рассадник оппортунизма, вообще никому нельзя соваться, тем более этому товарищу без группы.

Тут все вспомнили, что Мотылек — это тот, кто собрался в Венгрию без группы.

Все старые партийцы, оказывается, отлично знали, что под «группой» подразумевалась некая отметка в личном деле. Но никто из обсуждаемых не был осведомлен — из чего эта «группа» складывается, как и где отмечается, каким сортом спецчернил вырисовывается.

Старуха уже горела, она не могла успокоиться:

— Как это так, позвольте? Венгрия — страна второй категории, а кандидат на посещение вообще без группы. Венгрия вам, товарищи дорогие, — в голосе ее прозвучала издевательская ирония, — не Монголия с Болгарией вместе взятые!

Чтобы добить присутствующих, она добавила:

— Товарищи, наверное, забыли, что сделал кандидат в партию Захарюк, ассистент с кафедры диалектиков (конечно, диэлектриков, — дошло до Мотылька, но это никакой роли уже не играло) в этой самой вашей хваленой так называемой братской Венгрии?

— А что? А что? А что он там сделал? Кандидат Захарюк? Что он сделал? — Зашамкали старики взволнованный речитатив, будто репетировали выступление хором.

— А я вам напомню! — Едко чмокнула головня, и челюсть ее как-то особо неприятно щелкнула с задержкой, как компостер, — у него похитил наш советский паспорт, воспетый трибуном Маяковским, агент Запада.

Аудитория ахнула.

Головня победным взором осветила притихших.

— Эту агентку Захарюк тайно доставил в свой гостиничный номер, чтобы попрактиковаться в английском!

Она вскричала страшным голосом:

— Есть протокол опроса!

Повисла тишина.

— А паспорт — это документ, следующий за партбилетом, по нему наймиты могут совершать диверсии в СССР где угодно, — хоть в нефтехранилище, хоть на железных дорогах, хоть отравить насквозь наш водопровод! Капли яда достаточно! Это я вам со всей ответственностью заявляю. Капли в пипетке!

Она подняла метафизическую пипетку с чудовищным ядом и капнула в водопровод. Установилось предсмертное молчание.

— Как этот товарищ докажет нам свою бдительность? — она уставила в Мотылька сухой палец.

Старые глаза ее горели испепеляющей силой истины. Когда она переводила взор на прочих, в воздухе какое-то время оставался след, как от чирканья тлеющим угольком в кромешном помещении, где, может, шел до этого многочасовой допрос и откуда тело, ставшее плотским кулем, уволокли и допросную лампу потушили.

Старуха смолкла, но экстаз и ужас, порожденные ею, неторопливо опадали еще какое-то время.

После такого выступления члены партгруппы уже были готовы расписаться в собственном оппортунизме, если бы им раздали заполненные признательные протоколы.

О мотыльковской Венгрии все позабыли, будто и не знали этого слова вообще.

Да какая такая братская Венгрия с товарищ Янош Кадром?

Или товарищем Яношем Кадером?

— Тьфу, забыл! — говорил себе автоматически еще целый месяц он.

А партийные события братской Венгрии минувших десятилетий?

Зря только Мотылек учил состав венгерского ЦК и второго секретаря политбюро, вообще не выговариваемого после первого, простого, товарищ Януш Кадара.

И он стер навсегда из ума список прогрессивных композиторов Венгрии: Ференц Лист, Дюла Фаркаш, Имре Кальман, Золтан Кодаи и Бела Барток, черпавших из народа все.

Катись к чертовой матери автобусный завод желтых «Икарусов» в Секешфехерваре.

Туда же консервированный горошек «Глобус» и одноименные маринованные томаты с кислинкой.

Гори огнем национальная валюта братской Венгрии — форинт, равный ста филлерам.

Гори попутно философ-марксист Дьердь Лукач, подвергнутый глубокой критике за многократные отклонения от линии.

А к какой группе, товарищ никуда не выезжающий, относится венгерский язык?

Его никто об этом не спросит.

Да к финно-угорской, товарищи…

Мотылька несколько дней не отпускало чувство, что он насилу унес ноги.

Он впервые в жизни на короткое мгновение почувствовал, что история — не мерное поступательное движение по лестнице времени с удобным эволюционным шагом, а скрипящее вращение жерновов, порождающее плотскую пыль, уносимую неукротимым сквозняком к чертовой матери безвозвратно.

 



  info@znamlit.ru