Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 11, 2019

№ 10, 2019

№ 9, 2019
№ 8, 2019

№ 7, 2019

№ 6, 2019
№ 5, 2019

№ 4, 2019

№ 3, 2019
№ 2, 2019

№ 1, 2019

№ 12, 2018

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Ольга Балла

Книга любви и невозможности

Антония Поцци. Слова: Стихотворения 1929—1938. Перевод с итальянского Петра Епифанова под редакцией Онорины Дино. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2013.

 

В первую на русском языке книгу Антонии Поцци (1912—1938) вошли стихи, написанные всего за девять лет. За эти годы — от своих семнадцати до своих двадцати шести, до смерти — она прожила огромную, яркую, трудную, почти целиком внутреннюю жизнь, а то и не одну, — одинокая девочка, в которой вскоре после ее смерти признали одного из самых значительных итальянских поэтов двадцатого века.

Она оставила нам книгу о любви и невозможности. Теснейше связанных, может быть, даже растущих друг из друга.

Такую книгу Антония и не думала увидеть изданной: своих стихов она почти никому не показывала. Даже родители их не видели — вплоть до ее добровольного ухода из жизни. Декабрьским вечером 1938 года случайный прохожий нашел ее на улице лежащей без чувств. В больнице определили: отравление барбитуровой кислотой, пневмония от переохлаждения. Сутки спустя Антония умерла. Как принято считать, она покончила с собой от несчастной и единственной в своей жизни любви к человеку, которого любила с шестнадцати лет и в браке с которым отец, властный и категоричный, своей единственной дочери жестко, даже грубо отказал. После этого она честно старалась жить — но жить не получалось. Честнее показалось уйти.

Стоит ли видеть в стихах Антонии «дневник души» — выговаривание собственных душевных событий, комментарий к ним — или самостоятельное поэтическое высказывание? Скорее — отдельный, параллельный видимому поток жизни, в котором было прожито и выговорено все, что не смогло стать прожитым и выговоренным «наяву». Одна из частей сборника так и называется: «La vita sognata». С итальянского это в равной степени может быть переведено как «жизнь вымечтанная, мечтаемая» — и как «жизнь приснившаяся». Переводчик, чтобы сохранить эту двойственность, оставил название без перевода.

Антонии удалось сделать из своей беды больше, чем смысл: поэзию — самое возможность смысла.

Но сделать из этого материала жизнь не вышло.

Парадокс (парадокс ли?) — в том, что по своему душевному устройству Антония совершенно не была человеком, расположенным к несчастью, к трагедии или к пораженчеству. Совсем напротив — она, казалось, была (да и была!) создана для счастья — для крупного, яркого, щедрого существования. Она отнюдь не была ни слабой, ни беспомощной, ни пассивным созерцателем-затворником, ни вообще тем существом не от мира сего, образ которого едва ли не автоматически складывается в голове, стоит заговорить о человеке, чья настоящая жизнь происходит внутри. Да, по преимуществу внутренней эта жизнь действительно была. И тем не менее Антония, физически сильная, ловкая, воспитанная с детства требовательным и амбициозным отцом как мальчишка, любила жизнь «внешнюю», радовалась ей, сильно ее чувствовала, умела справляться с трудностями и преодолевать препятствия. Она ездила на велосипеде и даже путешествовала на нем по Европе (занятие не самое тривиальное в первой половине ХХ века, особенно для девушки), ходила на лыжах, ездила верхом…

 

…Ползем
стеной неизвестной твердыни: в ладони ладонь,
сомкнуты пальцы горящей дугой,
трением страстно напрягшихся членов
одолеваем скалу. С голодом
хищников встаскивая на камни
наше влажное тело, опьяняясь безмерным,
водружаем на острой вершине
нашу воспламененную хрупкость…

 

Это о собственном альпинистском опыте, да. На одной из иллюстраций восемнадцатилетняя Антония стоит рядом с проводником, с бутылкой чего-то горячительного в руке, счастливая и гордая, на вершине Пиц Корватч в Швейцарии. Высота — 3451 метр над уровнем моря.

 

а внутри
молчанье качается волнами,
словно темная вода без пены…

 

При этом — блестяще образована и начитана с детства, играла на фортепиано и скрипке, владела несколькими иностранными языками. Была еще и незаурядным фотографом — в книгу вошли сделанные ею фотографии. Если на свете вообще случаются гармоничные люди, то Антония, несомненно, — из таких редчайших людей. Да как же такое возможно: быть гармоничной — и не быть счастливой?!

И тут — другой парадокс. Ее поэзия — совершенно не книжная. Антония обращается к миру без культурных опосредований, без (явных) цитат из предшествующего ей литературного опыта — напрямую.

Это поэзия очень витальная, причем не в меньшей степени — там, где заговаривает о смерти. Чувственная, подробная, пристальная и страстная, с хищным чувством детали и фактуры жизни. Взрослая и серьезная с ранних лет, — уже в семнадцать, когда были написаны первые вошедшие в книгу стихи. Зрелая — по силе и точности.

Начало книги, «Предчувствия синевы» — жизнь взахлеб, радостное ощупывание мира влюбленным взглядом.

 

Вот так —
у тебя на груди головою,
твои руки в моих волосах,
под ресницами светлый жар
— как на солнце прибрежный песок…

 

Это влюбленность не только — наверное, даже не в первую очередь — в человека: в само чудо существования. Под этим взглядом каждая деталь удивляется себе — и расцветает смыслом:

 

Мокрый асфальт тротуара
блестит под ногой, веселый,
подмигивает девочке
бесчисленными глазами;
на корнеплодах влажных
брызги ботвы зеленые
сияют лимонной корочкой
под серыми небесами.

 

Это — еще до первокатастрофы, до расставания с любимым. Катастрофа повернула внутреннюю жизнь Антонии в другое русло. Она начинает осваивать пространства невозможного — и проживать в стихах то, чему оказалось не суждено состояться:

 

Когда я сказала — у ребенка
будет имя твоего погибшего брата —

<…>

 

— он уже был. И когда
останавливались в аллее — у наших ног
тихо играл
с камешками, жучками, с сухими
опавшими листьями.

 

Этого ребенка, так и не родившегося, она оплакивает, как живого:

 

Но с мертвыми,
с нерожденными,
там, внизу,
с водами погребенными
остался ты —
рассветом, погасшим
с блеском последних звезд,
и не в земле,
но в сердце,
и только здесь —
могилка твоя незримая.

 

Дело, пожалуй, даже не в катастрофе — которой, при всей ее судьбоносности, могло бы и не случиться. В Антонии Поцци — о чем бы ни заходила ее поэтическая речь — неизменно сильным оставалось одно: чувство безусловного.

С этой безусловностью она иногда — если смотреть обывательскими подстриженными глазами — попросту страшная.

 

мне лучше себе разорвать
своими руками
утробу,
чем жизнь подарить
не твоему сыну.

 

Или вот еще — жуткое, ветхозаветное — о принесении Богу в жертву своего нерожденного ребенка:

 

Малыш, а когда доберемся
до нашего дома,
я после такого пути
тебя подниму над землею
и вложу в самые руки
Того, кто ожидает свыше.
Скажу Ему: «Видишь?
Видишь, кого я Тебе принесла?»

 

Все свое существование после первокатастрофы она превратила в разговор с любимым — и одновременно с миром. Для нее это было неразделимо, — как, впрочем, едва ли отличимо и еще от одного: от обращенности к Богу, от разговора с Ним. И любовь, и несбывшееся во «внешней» жизни материнство, и поэзия были для нее в равной мере религиозными действиями — видом служения.

Переводчик стихов Антонии и автор одной из очень немногих доселе появившихся на русском языке статей о ней Петр Епифанов увидел в ее поэзии «дневник экзистенциального и религиозного поиска», который «вписывается в тысячелетнюю традицию европейской женской мистики вслед за длинным рядом имен — от Хильдегарды Бинген-ской до Симоны Вейль».

Можно ли назвать поэзию Поцци религиозной? Конечно. Но вот христианской ли?

У нее безусловно религиозный темперамент: стремление к абсолютному; вертикальная ориентированность всего существа. Тем не менее, похоже, это — вера скорее своя собственная, чем христианская. Христа в этой поэзии нет; христианские мотивы — минимальны («и лежу, отдав последние силы / на моем пути, / словно прибита / на крест»). Есть мотив жертвы, но он вообще-то старше христианства.

В ней есть что-то дохристианское, внехристианское: античная темнота, языческая неистовость, хтоника.

 

…А мне бы кануть вниз головой
в текучесть безумную камня,
а мне бы рухнуть на твердый валун,
и, выбив его из земли, расколоть
худыми моими руками;
я б вырвала, как у распятья
на кладбище, у него одно только слово,
что мне света подаст. И стала бы пить 
свою кровь глотками веселыми…

 

Из христианского здесь — разве что слово «распятье».

Захваченность жизнью и завороженность смертью в Антонии были (стали?) неразделимы. Второе стало продолжением первого.

Последние стихи — прощание с миром. Но вот удивительно: в этом прощании нет ни отчаяния, ни, тем более, отторжения от мира, обиды на него. Есть совсем другое: любовь к нему, бережное любование им и благодарность ему. Только, кажется, уже с некоторой дистанции.

 

ты слышишь,
в сад прилетели птицы?

 

Они совсем не боятся
наших одежд и лиц,
ибо, как плодовая мякоть,
мы родились от влажной земли.


Антония умерла от невозможности жить.

Точнее: жить по-настоящему полной жизнью. На полумеры она никогда не была согласна.

Кажется, она ушла из жизни именно потому, что слишком ее любила: одновременно требовательно и жертвенно.

 

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru