Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 5, 2020

№ 4, 2020

№ 3, 2020
№ 2, 2020

№  1, 2020

№ 12, 2019
№ 11, 2019

№ 10, 2019

№ 9, 2019
№ 8, 2019

№ 7, 2019

№ 6, 2019

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Э. Мороз

Георгий Демидов. Чудная планета

Смертию смерть поправ

Георгий Демидов. Чудная Планета. Рассказы. Воспоминания об отце. —
М.: Возвращение, 2008.

Будь проклята ты, Колыма,

Что прозвана Чудной планетой!

Георгий Георгиевич Демидов родился в 1908 году.

В феврале 1938 года арестован и осужден по ст. 58—10 на восемь лет колымских лагерей.

В 1946 году получил второй срок (десять лет) за то, что назвал Колыму “Освенцимом без печей”.

В 1951 году вышел на положение ссыльного по ст. 39.

Реабилитирован в 1958 году. После реабилитации жил в Ухте.

Выйдя на пенсию, поселился в Калуге и целиком отдался писательскому труду. Понимая, что находится под постоянным вниманием КГБ, пять экземпляров своих сочинений (машинопись) отдал друзьям в разных городах на сохранение.

В 1980-м по всем адресам были произведены обыски, и все рукописи (пять томов) арестованы. Во время пожара на даче под Калугой сгорели все черновики рукописей.

В 1987 году Георгий Демидов скончался, не увидев напечатанной ни одной своей строчки.

Рукописи отца были возвращены дочери, Валентине Демидовой, в 1988 году.

Первая книга Георгия Демидова вышла в 2008 году.

Характерная биография для человека и писателя ХХ века, не так ли?..

Между тем это был выдающийся, талантливый человек. Свой первый патент на изобретение он получил в возрасте двадцати одного года. А с третьего курса физико-химического факультета Харьковского университета его забрал к себе в лабораторию академик Ландау, и, когда однокурсники защищали дипломы, Демидов защитил кандидатскую диссертацию. Он и в лагере продолжал изобретать, считая, что только работа мозга способна поддержать и спасти человека в таких условиях. С анатомической точностью Демидов препарирует состояние человека, попавшего в нечеловеческие условия, но не смирившегося, ищущего и находящего способы выжить. Пример тому — явно автобиографический рассказ о молодом профессоре математики — “Интеллектуал”. Впрочем, в той или иной мере автобиографичны и остальные рассказы.

Интересно следить за ходом мысли героя, намеренным переключением его сознания во время непосильной работы в сферы науки, на абстрактное мышление. “Он до конца сохранил сознательную волю к жизни там, где у большинства его товарищей по лагерю оставался уже только животный инстинкт жизни, унизительный и, чаще всего, нецелесообразный”. Конечно, это урок не для всех, но именно благодаря такой способности герой (автор) сохранил себя физически и духовно.

Варлам Шаламов, рядом с которым Демидов провел два года, писал, что это был один “из самых достойных людей, встреченных им на Колыме”. Кроме того, Шаламов написал о Демидове рассказ — “Житие инженера Кипреева”, где фактографически точно воссоздал его характер и перипетии его судьбы. Также он посвятил ему пьесу “Анна Ивановна”. Но в дальнейшем, на воле, пути их разошлись. Они разошлись из-за разного отношения к роли писателя и в оценках “каторжного люда”. В письме Демидову Шаламов писал: “…писатели — судьи времени, а не подручные…” (30/VI—65). Демидов ему отвечал: “…Не всякий писатель может претендовать на такой титул. Я считал бы свою жизнь прожитой не зря, если бы был уверен, что буду одним из свидетелей на суде будущего над прошедшим. Но здесь, конечно, возникает много вопросов и сомнений. Что такое суд яйца над курицей?” (21/VII—65).

Шаламов считал, что в литературе “никакой иронический тон, никакая условность, никакая аллегоричность недопустимы” (1965).

“…пытаюсь поставить вопрос о новой прозе, не прозе документа, а прозе, выстраданной, как документ. …пытаюсь написать не рассказ, а то, что было бы не литературой”, — излагал свое понимание писательства Шаламов и упрекал Демидова “в поверхностности и непонимании сущности Колымы” (там же).

Демидов не принял безапелляционности тона товарища, а также бунта Шаламова против красоты в искусстве. Он шел своим путем.

Литература обоих выросла из одного материала, но распорядились они им по-разному. У Шаламова, как замечает Л.К. Чуковская, “нагромождение ужасов — еще один, еще один. Ценнейший вклад в наше познание о сталинских лагерях. Реликвия. И только”. (“Счастливая духовная встреча. О Солженицыне”. — “Новый мир”, 2008, № 9, стр. 138). У Демидова — человек.

Показывая чудовищные условия труда и существования заключенных, ни на йоту не отходя от правды, Демидов умеет увидеть в этих людях, пусть даже и не всегда достойных, лучшие, возвышающие человека черты, не “Правду-справедливость”, а “Правду-истину”. И в этом было его главное расхождение с Шаламовым.

Характерен в этом смысле рассказ “Люди гибнут за металл” об “изворотливом приспособленце”, который пользуется своим талантом — уникальным оперным голосом, — чтобы выжить. Локшин (так зовут героя), ученик знаменитого профессора, сулившего ему будущность Карузо, был отдан под суд как изменник Родины. Он попал на фронт в первые дни войны с третьего курса консерватории и сразу же угодил в один из немецких “котлов”. Из плена освободился весной 1944 года и был отправлен на Колыму. Не только за то, что побывал в плену (помните знаменитый указ т. Сталина “Ни шагу назад”?), но и за то, что использовал свой талант для развлечения немецкой охраны лагеря военнопленных, то есть показал, что “собственная шкура ему дороже Родины”. Но дело в том, что крестьянское происхождение не только помогло ему приспособиться к физическому труду, но и наделило простотой взгляда на вещи, благодаря чему он не считал зазорным пользоваться своим голосом, чтобы выжить. Тут очень тонкая грань между понятием “морально” и “аморально”, и потому автор не осуждает героя. Точно так же Локшин вел себя и в советском лагере — складывал в огромный карман из мешковины куски, остатки паек, которые протягивали ему благодарные слушатели, пользовался поблажками, которые иной раз оказывало ему начальство.

Может быть, возникшая у меня аналогия покажется странной, но, при всей разнице характеров, Локшин напомнил мне солженицынского Ивана Денисовича Шухова. Судьба их в чем-то похожа: Шухов тоже сел “за измену Родине”, потому что побывал в плену, а, стало быть, “выполнял задание немецкой разведки”. И показания эти бредовые подписал, потому что расчет был простой — “не подпишешь — бушлат деревянный, подпишешь — хоть поживешь еще малость”. В самом деле расчет более чем прост. Тем же простым крестьянским расчетом жил Шухов и в лагере: “запасливый лучше богатого”. Условия жизни у них с Локшиным были разные — страшнее Колымского лагеря, где оказался Локшин, в стране не знали. Может быть, он и протянул бы подольше, может, даже дожил бы до освобождения при его способе выживания, при его крестьянской сметке плюс талант и образование, если бы не случайность, если б не провалился под лед и не схватил крупозное двустороннее воспаление легких. Но не избежал общей участи. Погиб, как и многие, от переохлаждения (именно это имел в виду Демидов, называя Колыму “Освенцимом без печей”), хотя на самом деле — от пули часового на вышке. Природная крестьянская мудрость сохранила Шухову жизнь. А Локшина крестьянская жилка, подкрепленная образованием, подвела к выводам, к оценке того, что видел вокруг себя. В предсмертной агонии вспыхнули в его горячечном сознании именно те, а не другие слова, пусть не свои, а оперные… Локшин вдруг запел: “Сатана там правит бал…” — арию Мефистофеля из “Фауста”. Должно быть, что-то повернулось в его мозгу, осозналось что-то главное, и сформулировалось ясно и точно, потому что он выскочил во двор, продолжая петь: “Прославляя истукана, люди разных рас и стран…”. Затем перепрыгнул границу запретной зоны — “…угождая богу злата… люди гибнут за металл!”. — Часовой уже тянул за спуск — “Сатана там…” На этих словах певец упал ничком в снег…

Гибель героя — высшая точка рассказа. Не потому, что рассказ кончается смертью — она присутствует практически во всех произведениях Демидова, не потому, что любая смерть, любого человека, всегда впечатляет (вообще-то в искусстве смерть и дети — запрещенный прием), а потому, что за нею в рассказе непременно следуют выводы, которые читатель делает сам.

В этом отношении потрясает рассказ “Без бирки”.

Кажется, о лагерях сегодня мы знаем все, и нас ничем не удивишь. Хотя, оказывается, нет предела этому знанию. Этому знанию отдана первая половина рассказа. Однако, может быть, никто еще не показал с такой художественной силой человека, доведенного до почти маниакального стремления к смерти. Последняя степень унижения для Кушнарева, так зовут героя, — быть похороненным с биркой на ноге, занесенным в “архив-три”. И чтобы этого избежать, следует покончить с собой так, чтобы от тебя ничего не осталось, чтобы не на что было вешать бирку. Кушнарев не похож на других героев Демидова, в какой-то степени он — антипод Ученому из рассказа “Интеллектуал”.

Бывший аспирант кораблестроительного института, в котором любовь к математике и умение находить трезвый подход к любой сложной теоретической проблеме сочетались с приверженностью пессимистической философии. С ранней юности читал книги по индийской философии и конфуцианству, Шопенгауэра, Шпенглера, Гартмана, лекции Жуковского, Библию и пришел к выводу, что жизнь бессмысленна, а власть Неразумной Воли непоколебима. Когда был сильно загружен работой, нездоровые его настроения постепенно спадали. В 1937 году он был арестован за пропаганду реакционно-идеалистических взглядов (естественно, по доносу). На следствии все признал и получил по самому легкому, “ширпотребскому” пункту 58-й статьи всего семь лет ИТЛ. В лагере он не пытался приспособиться к новой жизни, опустился, был безотказно покорен. Убивало сознание своей рабской подчиненности деспотическим условиям существования. Хотел умереть, но не мог. Дважды пытался бежать в надежде, что его пристрелят или он погибнет в тайге, но его возвращали или он возвращался сам. Все попытки Кушнарева покончить с собой кончались тем, что “темный инстинкт жизни” выводил его из безнадежных положений. Пока в его усталом мозгу не блеснула идея: взрыв! — вот решение его проблемы. Мгновенная смерть, и никаких останков. Перед этим видом смерти он не испытывал того страха, как перед гибелью от голода или попыткой утопиться. Главное — не к чему будет подвязывать бирку и не с чего снимать отпечатки пальцев! Омерзительный кощунственный ритуал над ним произведен не будет!

Найденное решение придало ему силы и смысл существования. Парадоксально — не видеть смысла в жизни и увидеть смысл в подобной смерти!

Здесь интересен не только путь к этому решению, но, главным образом, трансформация абсолютно безвольного человека, превращение его в личность, в человека, упорно идущего к своей цели, сумевшего сконцентрировать все свои силы, распрямившегося, ставшего дерзким. Потрясает, как меняется герой, нашедший наконец способ достойно, даже красиво уйти из этой постылой жизни.

Не стану описывать чудовищный фон — лагерь смерти, самый страшный из всех лагерей, но в двух словах придется объяснить, как это происходило, потому что здесь важна и реакция окружающих.

В поисках золота в сопках, на дне неширокого распадка, изрешеченного шурфами, заложили взрывчатку. Заключенным, отведенным наверх, приказали сложить подобие бруствера и за ним залечь. И когда до взрыва оставалось полторы минуты, Кушнарев бросился вниз. Охранники остолбенели. Кто-то скомандовал спустить собаку — побег! — но, сообразив, что она погибнет во время взрыва, пожалел ее. Наконец все поняли, что это не беглец. “Теперь даже те на гребне горы, кто раньше презирал Кушнарева за его житейскую неприспособленность, склонность к философской зауми и бесплодную войну с собственной природой, прониклись к нему чувством, близким к почтению”. И в самом Кушнареве проснулась “гладиаторская гордость” — на миру и смерть красна. Воистину “смертию смерть поправ”!

По-иному выражает свое отношение к жизни и ее порядку вохровец Гизатуллин (рассказ “Амок”. Амок, как указано в словаре в конце книги, — немотивированный приступ слепого агрессивного возбуждения).Поразительно точный рассказ. Как известно, на вохровскую службу предпочитали отбирать людей без образования, без специальности, желательно, из деревни и из “инородцев” — удмуртов, чувашей, бурятов, татар, то есть не всегда достаточно владевших русским языком и воспитанных в определенных традициях. Получил такое предложение и Гизатуллин. Справлял службу по уставу, как надо. Естественно, верил, что охраняет злобных врагов, и ненавидел их. К некоторым даже возникло личное отношение, продиктованное, скажем так, генетически. Например, к человеку, осужденному за конокрадство. Проявлял избыточную принципиальность, основанную на буквальном толковании устава. Тоже характерная черта для малограмотного охранника. Переусердствование не всегда нравилось и начальству, а посему он был переведен на менее ответственную работу — конвоировать женщин-блатнячек. Сорвался на том, что не мог вынести издевательств баб. Травили они его, надо отдать должное, умело — и за коверканье русского, и за тупое исполнение службы, и за злобность. Но когда самая ненавистная мало того ослушалась, да еще, подкинув вверх свою юбчонку, показала ему зад — удар по мужскому достоинству, смертельное оскорбление у татар! — Гизатуллин не выдержал. С ним случился тот самый амок, и он, не помня себя, расстрелял не только всю бригаду, но и охранников, пытавшихся остановить бойню. Понятно, что он был расстрелян, но за… убийство товарищей по отряду.

Иной формулировки трудно было ожидать от “праведного” суда, и не ради нее написан рассказ. Демидов скрупулезно лепит характер, его эволюцию в определенных обстоятельствах, движение сознания этого недалекого, но по-своему честного — в меру его понимания, конечно, не вынесшего унижения человека. Хотя трудно назвать его человеком. Мотив унижения человеческого достоинства присутствует во всех рассказах, независимо от того, кто унижен. Унижать нельзя никого. Это позиция автора.

Если говорить о выборе писателем героя (разнообразна их череда), то, не считая, конечно, рассказа об ублюдке начальнике лагеря по прозвищу Повесь-Чайник, в центре всегда оказывается человек, открывающий в себе что-то новое, неведанное им прежде, притом почти всегда не с худшей стороны.

Самый теплый, самый лиричный в сборнике, хотя и предельно жесткий, рассказ “Дубарь”.

Здесь тоже в центре смерть. Смерть неведомого младенца, “дубаря”, которого поручено похоронить заключенному. Рассказ ведется от первого лица, это определяет интонацию рассказа, поначалу воспроизводящую состояние обреченности человека в лагере: наступает очередной из бесконечно длинных безликих каторжных дней, рождающих только горькое чувство бессилия. При том что дело происходит далеко не в самом страшном лагере, который в шутку называют “Колымским Крымом” — в сельхозлагере “Галаганах” на крайнем юге Колымы. Нарядчик предлагает герою (не приказ — просьба) за “пульман каши” похоронить “дубаря”. Тот не соглашается. Тогда цена повышается — за отгул, целый день может спать, не выходить на работу. Это при постоянном стремлении заключенных “уйти в сон”. Что за щедрость такая?.. А дело в том, что начальство мухлюет: умер младенец, рожденный до срока одной из заключенных. Деторождение неофициальное, больнице лишний летальный исход ни к чему, рождение через загс не оформлено, стало быть, и в “архив-три” заносить не надо. Следует похоронить по-тихому.

Герой соглашается, забирает “сверток” и инструменты, но по дороге на кладбище его останавливает надзиратель: “А несешь что?.. А ну покажь!” Герой приоткрывает сверток. И здесь, и дальше происходит нечто, переворачивающее душу.

“Желтовато-розовое в оранжевых лучах полярного солнца, крохотное тельце казалось сверкающе чистым. И настолько живым и теплым, что нужно было преодолеть в себе желание укрыть его от холода… Младенец казался уснувшим и улыбающимся чуть приоткрытым, беззубым ртом. Во внешности этой статуэтки из тончайших органических тканей, которые мороз сохранил в точности такими, какими они были в момент бессознательной и, очевидно, безболезненной кончины маленького человеческого существа, не было решительно ничего от страдания и смерти. Я, наверное, нисколько не удивился бы, если бы закрытые веки мертвого ребенка вдруг дрогнули, а его ротик растянулся еще больше в улыбке неосознанного блаженства”.

В это мгновение в герое вдруг просыпается “глубоко погребенная нежность”, “ледяную плотину наносной черствости” смывает, маленький покойник парадоксальным образом возвращает его к жизни, во всяком случае, напоминает, что где-то, в бесконечной дали, но эта жизнь продолжается. И герой, буквально священнодействуя, совершает похоронный обряд: выбирает место на самом краю каторжного кладбища, долбит могилку почти в метр глубиной, укладывает дно хвойными ветками, кладет младенца головой к морю, хотя положено по-другому, накрывает простыней, а сверху снова ветками, закапывает и придает рассыпающейся мерзлой глине вид аккуратной усеченной пирамиды. В довершение из черенка лопаты сооружает и ставит на могиле крест, хотя сам никогда не был верующим.

Описание действий героя, замерзшей и замершей величавой природы, торжественной тишины вокруг, неправдоподобно огромного оранжевого диска солнца, а главное — того, что происходит в душе героя, оглушает, заставляет содрогаться. Своими словами не передашь — это написано большим художником. “…Милосердие смерти в этом случае было слишком очевидно, чтобы сожалеть еще об одной несостоявшейся жизни”. И герой, и автор поднимаются здесь до высокой философии, до “Правды-истины”.

В одном из писем жене и дочери Демидов писал: “Я хочу внести свою лепту в дело заколачивания осинового кола в душу и память сталинского режима…”. Это ему не просто удалось. Ему удалось создать память художественную, которая намного прочнее даже исторической памяти. Через двадцать с лишком лет после смерти писателя его слово дошло до людей. И оно останется.

Э. Мороз



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru