Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 8, 2019

№ 7, 2019

№ 6, 2019
№ 5, 2019

№ 4, 2019

№ 3, 2019
№ 2, 2019

№ 1, 2019

№ 12, 2018
№ 11, 2018

№ 10, 2018

№ 9, 2018

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Сергей Игнатов

Муха

От автора | Зовут меня Сергей Игнатов. Лет мне — без одного 40. Половину из них я занимаюсь тем, что пишу тексты. Принадлежу к той профессии, которую так презирал Николай Васильевич Гоголь. Говоря его словами, я — “литературный поденщик, ремесленник, журналист”. Закончил журфак МГУ, с начала 90-х работаю на Московском телеканале, ныне ТВ-Центр, обозревателем в одной из публицистических программ.

“Муха” — это как раз то, что позволяет мне отдохнуть от редакционного конвейера и социального заказа. Идею я увидел своими глазами возле песочницы где-то во дворах улицы Рудневой очень давно. Потом дофантазировал и записал. Эта маленькая повесть — самое большое, что я написал за жизнь. И первое, что публикуется. Есть еще десятка два рассказов. Безусловно, вещичку эту я кое-кому посвящаю. А кому именно — они сами поймут, не прочитав и половины.

Муха — источник заразы, —
Сказал мне один чудак…

Петр Мамонов

1

Весной, когда ночами еще холодно, а днем под солнцем с плотоядным чавканьем разрываются толстые тополиные почки, каждый год, в один и тот же день, очень рано утром в детской песочнице, зажатой между двумя старыми пятиэтажками, происходит одно и то же: рыхлая, полная и на редкость неприятная женщина избивает мужчину. Он пьян, небрит и, кажется, плачет о чем-то своем. К женщине он абсолютно индифферентен. Лениво закрываясь от ударов, он воспринимает ее как явление природы, без эмоций. Толстуха беснуется вокруг него, как ведьма, да и выглядит так же. Волосы со сна всклокочены. Лицо — красное от трудов. Из-под демисезонного пальто с желтыми подмышками лезет во все стороны необъятная ночная рубашка в рюшечках. На голых ногах — комнатные тапочки. Икры — в синих пупырях от холода и неумелой эпиляции. Мужчина крупнее ее, но она, выпятив от ненависти нижнюю челюсть, совершенно безнаказанно бьет его всеми четырьмя конечностями, время от времени используя все, до чего можно дотянуться: песок, ветки, мусор, тапки. Она визжит, она ругается так скверно и подробно, как умеют только женщины, да и то далеко не все. А он сидит на краю песочницы, молча плачет, умудряясь сохранять бесконечно печальный и торжественный вид, как это умеют только пьяные мужчины.

В окнах обеих пятиэтажек торчат их свежеразбуженные и помятые со сна обитатели. И все молчат, как в театре. Никто не возмущается, что разбудили, не кричит, не матерится. Пробовали. Сцена все равно повторяется раз в год весной. Обыватели не просто привыкли. За эти годы они сделались соучастниками странного затянувшегося спектакля без начала и конца. Они сочувствуют обоим, хотя больше, наверное, женщине. Они на самом деле сочувствуют, поскольку хорошо знают и героев, и их историю, финал которой вдруг на годы заклинило в самом интересном месте.

2

У Мухи было много поводов и еще больше времени, чтобы подумать.

Юноши-малолетки, подозрительные отцы семейства, безвозрастные хлыщи, спасающиеся с ее помощью от одиночества, — все они засыпали рядом с ней, как только им удавалось кончить. А она изо всех сил старалась быть интересной каждому до самого утра, ну хотя бы до трех, ну хотя бы еще час. Но они всегда засыпали, отвечая на ее инициативу одними и теми же шутками, а на прямую просьбу — прямым отказом. Иногда вежливым, иногда оскорбительным, но всегда твердым. А однажды один незлой, но отвратительно честный слюнтяй сказал ей, не открывая глаз: “Ты больше меня не возбуждаешь”. Вот тогда Муха и стала думать. Ей было в то время не более семнадцати, и еще ничто в ее внешности не указывало на гремучее сочетание железной воли и неумения сдаваться. Разве что едва заметная склонность к полноте да привязчивость, вполне простительная в ее возрасте.

Когда случайный прохожий ранней Мухиной юности лишил ее девственности, она почувствовала, что нечто изменилось, но так никогда и не поняла, что именно.

Обманутое ожидание неведомых ощущений, стыд за собственную неловкость, чрезмерная торопливость и деловитость партнера, легкая брезгливость к выделениям тел, страх, что мир не изменится после всего этого — вот, собственно, и все, что осталось у нее в памяти. И ощущения эти были оскорбительны не тем, чего она ждала. И только эти ощущения переживала она впоследствии всегда, без каких-либо серьезных изменений.

Сначала Муха не отнесла провал на свой счет, впервые отстранила судьбу от участия в своей личной жизни и следующего мужчину выбирала уже сама. Потом третьего, четвертого — пока с обратной стороны ее дневника не образовался длинный столбец из порядковых номеров с инициалами напротив. Какое-то время всепобеждающее обаяние первой молодости с успехом заменяло отсутствие привлекательности, и мужчины липли к Мухе. Потом перестали.

Больше всего Муху оскорбляло однообразие и то, что никак не удавалось даже приблизиться к тому чувству, которое подруги называли восхитительным и расплющивающим. Сначала Муха думала, что так и должно быть. Что можно в постели есть яблоки и говорить о погоде, а все остальное — книжные искушения. Общаясь с подругами, она постепенно и незаметно из их слов составила совсем другую мозаику любви, чем пыльные витражи ее безликих совокуплений. Выходило так, что существует отдельный от нее мир, где мужчины и женщины существуют вместе. И не как пара, а как единый организм. Этот мир существует отдельно от общественного транспорта, магазинов, здравого смысла и прочего цемента жизни. Оказывается, что для счастья в этом мире нужно совсем мало пространства — не более старенькой койки на двоих. Оказывается, время в этом мире прерывно и само по себе истекает в одном месте, чтобы тут же начаться в другом и совсем по-другому, совсем для других, тех, которые с нетерпением ждут своей оказии, чтобы ворваться во время любви. Оказывается, что этот мир так вожделен ее подругами, что они заканчивают институты, ходят в театры, запоминают в подробностях, как выглядит рассвет, — только для того, чтобы быть в форме и не оплошать тогда, когда придет их время быть счастливыми.

Когда Мухе исполнилось двадцать два и во всем районе не осталось и подростка, не пропустившего через ее лоно червя сомнений в своих мужских достоинствах, ее постигло следующее грустное озарение: на ней не женились. За редким исключением, все ее дружки были не старше двадцати, а когда они вырастали и неосознанно приступали к поискам подруги жизни, они тут же начинали избегать Мухи. Закономерность была настолько всеобщей, что она на спор предсказывала подругам скорую женитьбу общих знакомых и ни разу не проиграла. Везде она встречала своих вчерашних юнцов с женами. Своих вчерашних подруг с мужьями — своими вчерашними юнцами. Все получали свое. Кроме нее. А ведь она имела право на этих мальчиков! Никто, кроме нее, не возлагал на них так много надежд и не получал взамен так мало удовольствия. Никто, кроме нее, не выслушивал от них столько глупостей и жалоб. Никто, кроме нее, не успокоил столько слез неуверенности. И, в конце концов, никто, кроме нее, не смог бы, сделав от этих ублюдков два десятка абортов, остаться способной к деторождению! Да! Она имела право на этих недоносков, а они предавали ее. Они крали ее персональное счастье и отдавали его другим. А ей оставляли лишь память о неряшливом, беспорядочном и недолгом пребывании в одной постели (если еще это была постель, а не пространство за гаражами), что и сексом-то назвать было нельзя.

Сначала Муха хотела разозлиться и выйти замуж за кого угодно назло кому-нибудь. И она могла сделать это назло очень многим, а вот того единственного, за кого, — не было.

Муха знала мужчин как мягкотелых, недалеких и самовлюбленных созданий, которые с большим трудом и очень редко могут сказать “нет” женщине. Поэтому ее удивляло и пугало, что даже слюнявый пэтэушник, который и курит-то еще тайком, именно ей в порядке исключения говорит “нет” легко и естественно.

Чтобы не остаться одной, чтобы не зачахнуть от отвращения к себе, чтобы не стыдиться понимающих взглядов, Муха сперва решила стать счастливой любой ценой. Она не была ни красивой, ни умной, но, как опыт подруг подсказывал ей, это — ни в коей мере не препятствие для простого женского счастья. В конце концов, не так уж много хочет она от жизни — просто быть не хуже других.

Довольно долго она сопротивлялась усиливающемуся ветру разочарований, но под его напором мечта стать счастливой постепенно деградировала в решимость устроить свою жизнь. В жесткую, сосредоточенную и начисто лишенную романтики решимость.

3

Как-то в компании одна из подруг ради смеха показывала пачку писем от солдат, которые от казарменной скуки и затяжного воздержания в расцвете сил переписывались с незнакомыми девушками. Что-то вроде эпистолярного онанизма. Сначала Муха смеялась вместе со всеми над избранными цитатами, которые были одновременно и напыщенными и просительными, и покровительственными и жалкими. Это была невообразимая смесь гусарски-благородного по форме и похотливо-скотского по содержанию.

Подруги посмеялись и забыли, а Муха незаметно стащила одно письмецо. Оно было от паренька, который жил недалеко, скоро должен был вернуться и на приложенной к тексту фотографии выглядел не таким придурком, как остальные. И Муха погрузила эту фотографию в неопрятный хаос своей сумочки среди помад, теней, открыток, старых квитанций из прачечной и крошек от ванильных сухариков.

В ту же самую минуту в захолустном военгородке молодой дембелек по имени Петр Струков все еще наматывал портянку и, предвкушая дембель, думал о том, сколько впереди еще пива и женщин, воздуха и свободы, встреч и дорог. Он думал, что все только начинается. В действительности же для него все закончилось в тот самый момент, когда над его фотографией щелкнул замочек Мухиной сумочки.

Прежде чем написать первое письмо Пете Струкову, Муха изучила в пределах досягаемости все, что имело к нему отношение. Адрес она узнала из того же письма. Неделю она каждый день ездила туда, как на работу, действуя профессионально, как специально подготовленный агент наружного наблюдения. Она поговорила с бабками у подъезда и узнала, с кем он дружил. Она поговорила с его друзьями и узнала, что у Петра Струкова была кличка — Стручок. Она разузнала, как он жил, что делал, что любил и какие у него были дальнейшие планы на жизнь. Во всей этой информации она не нашла ничего такого, что могло бы помешать ее собственным планам на его жизнь. Потом, подкарауливая у подъезда, она заочно познакомилась со Стручковой матерью, когда та выходила на работу. По внешности Муха составила довольно точный психологический портрет этой женщины, хотя никогда не читала ничего ближе к психологии, чем “Курочка Ряба”. Мелкие черты и мелкие морщины на лице Струкоматери рассказали Мухе о ее заботах и желаниях — незамысловатых и мелких. Брови, жестоко выщипанные еще в молодости, полумертвые от химических завивок волосы, рот — старательно, но все равно безвкусно накрашенный — выдали Мухе, что эта женщина не любит себя. Обиженно опущенные уголки рта, маленький незадорный подбородок, брови домиком и двойная вертикальная складка между ними — бессовестно разболтали, что мать Стручка никогда не получала от жизни того, чего хотела, и всегда переживала это как несправедливость. Как же все это было Мухе на руку! Как-то Муха пошла за ней следом, вдумчиво нюхая воздух, в котором вырос Стручок. Духи, дешевые и неподходящие, первые попавшиеся, какие второпях покупают шумные бестактные гости, торопясь на печальное женское сорокалетие. Запах чистой кожи, слегка пересушенной красивым с виду импортным мылом. Запахи одинокого уюта квартиры с ковриками, кружевными салфетками на полировке и платяными шкафами. Запахи уюта, занесенного по случаю когда-то, кем-то, да так и забытого, как плащ на крючке в прихожей. Так, как если бы какой-то человек попросился на время переждать дождь и ушел навсегда по дымящемуся от солнца мокрому асфальту. Едва заметные запахи предметов туалета Струкоматери, купленных в разное время, в разном настроении, для разных целей, но надетые почему-то все сразу.

Скользя по ускользающим волнам этих запахов, как по реверсивному следу, Муха без спросу проникла под внешнюю оболочку другого человеческого существа, где среди какофонии ароматов чужой жизни с отвращением учуяла плотные сгустки миазмов, исходящих от невостребованных, неиспользованных и медленно разлагающихся гормонов женского организма. Так пахнет неразделенная любовь, возведенная в степень и умноженная на годы. Запах был умело замаскирован от всех, но Муха узнала его моментально, потому что, с некоторых пор, сама пахла так же. И это обстоятельство с некоторых пор сделало ее еще более жесткой и еще менее чувствительной к чужим целям при достижении своих. Это обстоятельство, кроме того, распространило Мухину жалость к себе на личность Струкоматери, что потом, при знакомстве с будущей свекровью, очень поможет Мухе. Моментально и инстинктивно Струкоматерь почувствует в ней родственное существо. Тогда страх и ревность без боя уступят место глубокой внутренней связи с сообщницей. И Струкоматерь улыбнется. Теперь ей есть с кем разделить пустынные вечера недалекого будущего, не лишаясь единственной радости жизни — заботы о сыне. Они будут вдвоем сидеть в одной комнате с невесткой и тихо, без злобы и страсти, без сожаления и тоски проживать общие годы на берегу жизни. А Мухе будет казаться большой удачей та легкость, с которой она устранила первое препятствие на пути к своему счастью, как она его понимала.

4

У Стручка никогда не было отца. Тот мужик, который мог бы стать им, залихватски заделал Струкоматери ребенка в тот период своей жизни, когда водка только доставляла ему удовольствие и не сделалась еще жизненной необходимостью. Следуя старинной мужской традиции, он прервал с будущей Струкоматерью все отношения, как только узнал, что она беременна. Та особенно не сокрушалась, так как он был случайным явлением и не был тем рыцарем, прихода которого она ждала со дня на день. Рыцарь был уже в пути, и молоденькая, глупая Струкоматерь не сомневалась в его благородстве. Рыцарь же, когда пришел и узнал, что она беременна от кого-то еще, не стал поддерживать разговоров о вечной любви и прощении ошибок, а молча свинтил навсегда вместе со своим нерастраченным благородством. И по-своему был очень прав.

Когда Муха узнала, что Стручок воспитан одной только мамой, — она жутко обрадовалась. Видно, не случайно судьба положила на стол перед Мухой его фотографию. Он был именно тем, кто ей нужен. И никто, даже персонажи ее сокровенных фантазий, не подходил так на роль ее будущего мужа, как живой, реальный и беззащитный Стручок.

Все дело в том, что у Мухи была подруга, крутившая одно время роман с безотцовщиной, а у той подруги была еще подруга, которая развелась с безотцовщиной, а у той — еще одна с такой же историей, и так далее. Все эти подруги и подруги подруг говорили одно и то же: “Если парень вырос без отца, то он почти наверняка — урод. В том смысле, что как мужчина — он так, тьфу, а той, на ком женится, будет не мужем, а сыном, потому что никогда не видел, как быть мужем. Зато в каждой женщине будет видеть мать. Вот и нянькайся с ним потом, как дура”.

Но это было как раз то, что ей нужно. Она уже знала, что настоящего мужика ей никак не потянуть, так что надо брать что есть. Пусть будет ущербненький, но зато навсегда и под контролем, и без этих самодеятельных выходок. Пусть он никогда не сможет решить сам, в какой угол поставить тумбочку, пусть спрашивает разрешения сходить выпить пива, пусть тайком косится на всех этих шлюх, но никогда не осмелится сделать это открыто. Пусть так, но зато всегда рядом, до самой смерти.

Все это было еще в далеком будущем. Изучив образ жизни, привязанности и повадки Стручка, а также в точности освоив географию мест его обитания, Муха села писать ему письмо. Над каждым словом она думала так долго, что на послание в четверть листа крупными круглыми буквами у нее ушли сутки с перерывами на еду и четыре часа сна.

“Я принадлежу только тебе. Ты — мое настоящее и будущее. Когда ты уходил, я думала — умру. Но вот ты возвращаешься, а я жива и жду тебя. Мое тело ждет тебя, и оно будет твоим. Оно уже твое. Когда тебя провожали, я была на призывном пункте и любовалась тобой. Ты тоже мог меня видеть, но, наверное, не помнишь. Сейчас достаточно одного твоего взгляда, чтобы я навсегда осталась или навсегда ушла. Когда ты вернешься, я буду ждать тебя у подъезда. Я всегда тебя ждала.

Муха”.

В конверт Муха вложила свою самую любимую фотографию, абсолютно, неправдоподобно не похожую на оригинал. Потом провела языком по кромкам конверта, аккуратно запечатала его, и письмо полетело к Стручку, как отравленная стрела.

Если целых два года ты был одним из многих и второстепенных, а теперь тебе предлагают стать единственным и главным; если два года ты мечтал о вымышленных женщинах, а тут к тебе сама льнет живая и теплая; если два года ты не имел права голоса, тобой помыкали и не считали тебя за человека, а тут предлагают решать и вершить; если не имеешь жизненного опыта, и все общение с противоположным полом у тебя ограничивалось онанизмом, — тогда кто же устоит против такого удара, кто в двадцать лет заподозрит неладное?

Стручок, как правильно рассчитала Муха, все принял за чистую монету. Две недели оставалось ему до дембеля, когда он получил письмо. Весь первый день он все никак не мог воспринять эту бумажку как реальную вещь. Она открыла в его жизни что-то такое, чего никогда еще не было. Сотни раз перечитывая послание, он наполнялся ощущением собственной значимости, но ему хотелось еще и еще. Так он создал свой собственный образ Мухи, основываясь только на фантазии. За оставшееся время он так в него влюбился, а недосягаемость оригинала настолько эту любовь кристаллизовала, что впоследствии Стручку понадобились годы ежедневных ушибов о реальность и столкновений с серой стеной повседневности, чтобы мишура фантазии спала и пришел запоздалый тоскливый ужас, когда он увидел Муху такой, какая она есть, и себя, каким она его сделала.

Но когда Стручок мчался в поезде навстречу чужой судьбе, от нетерпения потеряв аппетит и сон, он мечтал только об одном: обвиться вокруг нее, проникнуть в каждую пору ее тела, зарыться между ее твердых грудей и так заплакать от предвкушения счастья.

5

Будет семь часов вечера осени, когда Стручок появится из-за автобусной остановки и Муха впервые увидит его. Он будет, как она и ожидала, в клоунском дембельском наряде, сшитом и разукрашенном своими руками и от этого еще более комичном и трогательном. Белый ремень, плетеная синтетика аксельбанта, фуражка на затылке, сапоги гармошкой, каблуки скошены, вся грудь в побрякушках, в руках чемодан, взгляд испуганный, а походка напряженная. Будет видно, что он вложил в этот костюм все свои представления о красоте и мужественности, работая иглой и отрывая время от ночного сна. Это вызовет в Мухе жалость.

А пока было только три часа дня тех же суток, той же осени. Муха стояла перед зеркалом в своей комнате абсолютно голая. Мокрые после душа волосы зачесаны назад, руки опущены вдоль тела ладонями вперед, ступни слегка расставлены, взгляд сосредоточенный, отсутствующий и решительный. Муха проводила последнюю ревизию пассивов и активов перед решительным штурмом, но и одного взгляда было достаточно, чтобы понять — здесь нужна внезапность. Мухе перед зеркалом было двадцать четыре, но ее телу в зеркале было больше. И дело не в том, что она износилась, просто она такой родилась. Плоть, покоряясь силе тяжести, уже начала оплывать со скелета, намечая будущие складки и комки. Поверх широкой окружности живота прилепилась прохладная и тяжелая лепешка жира, сквозь которую глубоко внутрь уходила воронка пупка. Таз, основательный и мощный, неуловимо переходил в бедра, покрытые голубой венозной сеткой. Пышные колени нависали над гранеными голенями, которые едва заметной дугой сходились к плоским ступням, монументально стоящим в третьей балетной позиции. Большие пальцы ног глуповато торчали вверх и в стороны. Мизинцы, изуродованные обувью, стыдливо подвернуты внутрь. Из нижней части тела отдельно, сам по себе торчал торс, идеальный для нудной и тяжелой работы. Руки, тяжелые и мягкие, с широкими ладонями, скорее вызывали желание потрогать пальцем, чем погладить. Под незаметными ключицами мертвыми акульими головами белесо отсвечивали плоские груди, которые не стояли даже в раннем девичестве. Поверх этого буйства плоти на тонкой и очень красивой шее сидела круглая голова. Волосы вьются, лоб широкий и выпуклый. Нос маленький, рот волевой.

Мухино лицо не запоминалось. Стоило закрыть глаза, как оно дробилось, расплывалось, качалось, как на воде, и через секунду, в зависимости от вашей фантазии, могло приобрести любые черты. От идеальных до уродливых. Но и то, и другое было бы лучше реальности, потому что мускулатура, приводящая в движение мимику, слушалась только ударов Мухиного сердца. Тяжелых и редких. Не более пятидесяти в минуту, даже когда она волновалась.

Круглые глаза смотрят в зеркало понимающе и решительно. Муха уже давно изучила особенности своего тела, и у нее не было иллюзий. Оно было способно вызвать желание у голодного мужчины, но оно же убивало желание у сытого. Оно было способно вызвать агрессивные, жадные ласки, но не годилось для возбуждения любви.

Закончив ревизию, Муха тщательно выбрила ноги, подмышки и лобок. Она не знала, когда все это понадобится Стручку, но в ее интересах было, чтобы как можно скорее. Назад пути у нее не было.

Дело в том, что по ее биологическим циклам в день приезда Стручка истекли те десять дней в месяце, когда она могла забеременеть. До следующего раза оставался почти месяц. Она все взвесила и решила брать его тепленьким. Она подстраховалась. Накануне, плача от стыда и браня себя последними словами, она переспала с одним пареньком, чем-то похожим на Стручка. Причем за второе и третье совокупление ей пришлось заплатить деньгами и унижением, когда она изо всех сил работала языком, чтобы вызвать у партнера подобие эрекции. Нет, она вовсе не была циничной. Конечно же, ей очень хотелось, чтобы ребенок был от Стручка, но для этого нужен еще месяц, а Стручок, скорее всего, не даст ей столько времени.

Муха отложила бритвенный станок, намазала кожу кремом против раздражения, расчесала волосы, медленно оделась, присела на краешек дивана, тихонько посидела, как перед дальней дорогой, решительно встала и вышла на улицу ждать.

6

За ночь Стручок просыпался несколько раз, разбуженный мягкими ударами восторга и нежности, поселившимися у него внутри накануне вечером. Каждый раз ему казалось, что он будит Муху, лежащую рядом. Он не научился еще спать с женщиной, и с непривычки ему казалось, что тело перестало ему принадлежать, оно стало удивительно неловким и занимает гораздо больше места, чем обычно. Ему жалко было будить Муху, но в то же время страстно хотелось разделить с ней сладкую боль, которую причиняли ему невыносимо тугие пузыри нежности, медленно поднимавшиеся из-под донных слоев его генетической памяти. Поэтому каждый раз, просыпаясь, он радовался, что на него смотрят широко открытые в темноте круглые Мухины глаза. И он радовался, что в темноте не видит тела Мухи. Ведь это означало, что и она тоже не видит его тела, которого он все еще стеснялся. И он радовался, что можно снова путешествовать по голой Мухе с открытыми глазами, как с закрытыми. Он восторгался удивительным устройством женского тела — что, мол, куда ни запустишь руку, — везде найдешь именно то, что и хотел найти. Что, мол, какими окольными и запутанными путями ты ни путешествовал бы по лабиринтам теплых изгибов, все равно попадешь именно туда, куда больше всего хотел.

Но Стручок сильно ошибался насчет Мухи.

Во-первых, долгими бессонными ночами, проведенными с открытыми глазами, она научилась видеть в привычной темноте своей комнаты. Она отлично видела, как он во сне подгибает колени к животу, как просыпается, словно от толчка, как неуверенно смотрит на нее. А в то время, когда он торопливо и жадно проживал минуты своего возмужания, она, не забывая, когда нужно, издавать уместные звуки, обстоятельно и спокойно изучала его тело. Оно ей нравилось, несмотря на свойственную этому возрасту видимую ненадежность. Она прекрасно видела все, что Стручок собирался делать. Видела не только глазами, но и всей кожей, на которой осталось столько наслоенных одно на другое прикосновений других мужчин и именно в тех местах, которые больше всего интересовали Стручка. И Муха делала так, что он находил все нужное, не успевая испытать неловкость.

Во-вторых, Муха и не думала спать. Она ни минуты не вздремнула в течение всей этой сентябрьской ночи. У нее были дела поважнее. Она, как бы это сказать, — пасла Стручка, пока он спал. Она полностью использовала этот первый физический контакт, чтобы каждый изгиб, каждую пору его тела, как губку, пропитать собой. Она не без оснований верила, что если всю ночь бодрствовать рядом со спящим мужчиной, смотреть на него, думать о нем, обволакивать его своим телом, своим дыханием, говорить с ним чуть слышно — то к утру человек окажется накрепко привязанным к женщине. Косвенно это суеверие подтвердила как-то в разговоре Мухина подруга: “Если тебя трахнул случайный знакомый, — сказала она, — и тебе это понравилось, не вздумай спать, когда он уснет! Иначе он уйдет и никогда не вернется. За ночь мужика можно так охомутать, что утром и запрягать не надо будет!”.

Муха не могла позволить себе уснуть еще и потому, что Стручок мог увидеть ее, когда она себя не контролирует. А что, если она захрапит, или пустит слюни, или, не дай Бог, пукнет. Тогда она перестанет быть для него загадкой, и образ себя самой, созданный с таким трудом, будет испорчен. Муха не могла позволить себе проколоться на мелочи.

Но главное, почему Муха не могла уснуть, — это сильнейший стресс, пережитый накануне. Вечером минувшего дня она прошла через такой страх, через такое отчаяние, воспоминания о которых будут отравлять ей жизнь еще долгие годы.

Когда после двух часов ожидания у подъезда под дождем она наконец увидела Стручка, идущего от автобусной остановки, она в точности знала, что будет делать, а вот Стручок свою роль сначала играть не хотел. Муха знала, — Стручок уверен, что она ждет его у подъезда. Так оно и было. Но солдатик, скользнув взглядом по Мухе, просто не обратил на нее внимания и продолжал обшаривать глазами окрестность с видимым и нарастающим беспокойством. Он шел к подъезду, вертя головой налево и направо, но Мухи не замечал. Он шел, расстояние между ними сокращалось, секунды летели. А Стручок упорно не хотел признавать, что Муха — именно та, кого он мечтал здесь увидеть. Он уже зашел ей за спину и взялся за ручку двери, когда Муха повернулась и крикнула ему вдогонку: “Стручок! Это я, я — Муха!”. Тот обернулся и увидел перед собой чужую серую женщину, которую сначала принял за случайную прохожую. Когда до Стручка дошел смысл сказанного, у него на лице появилось сначала недоумение, потом раздражение, потом — разочарование, так жестоко смешанное с брезгливостью.

Муха еще не успела воспринять глубину своего краха, когда, сметая, как пыль, хитроумные ловушки, расставленные глупой женщиной для превратностей судьбы, сметая клепаное железо самообладания, круша шаткие подпорки человеческого достоинства, — на нее обрушилось отчаяние. Муха впала в транс и не смогла больше себя контролировать. Это ее и спасло. Она что-то говорила и кричала, но не слышала своего голоса и не понимала смысла своих слов. Стручок тоже был не в состоянии что-либо понять. Потому что он был потрясен и раздавлен животной силы метаморфозой, произошедшей с этой незнакомой женщиной. Он не мог пошевелиться и будто сквозь сон смотрел на то, как зрачки Мухи расширились и заняли собой всю радужную оболочку глаз, придав им магический блеск. Бледное лицо порозовело, серые губы окрасились кровью. Мухины руки плясали в воздухе. Тело мелко вибрировало, а ноги все время норовили подломиться. От Мухи под большим давлением исходил запах страха и женщины. Стручок испытал лютую жалость, которая лошадиным копытом ударила его в грудь и отбросила на несколько шагов назад. Но Стручок принял ее за страсть. Ударивший в лицо мокрый ветер судьбы не смог остановить Стручка. Пригнувшись, он с места рванулся обратно к Мухе, чтобы одним отчаянным движением поверх всего, что было перед ним, напялить пестрый маскарадный костюм своих казарменных фантазий, грубый маскировочный балахон своих иллюзий, — такой просторный, что под ним можно спрятать все, с чем невозможно справиться и невозможно жить.

А она расплющилась об него, растеклась по нему, как будто не имела формы — заползла за воротник вместе со струйками дождя, проникла в легкие, пользуясь его дыханием, стекала путом по коже, оказавшись между телом и гимнастеркой. Стручок обнял Муху и перестал ее видеть. Он стиснул ее плоть, и сквозь одежду под его пальцами проступил холодный, липкий пот ее отчаяния. Но Стручок подумал, что это от дождя. Потому что мокрый ветер судьбы, пролетевший над ними, сломал Мухин зонтик и отправил его кататься по свинцовым лужам подворотен, как маленький цветастый призрак.

7

Прошло три месяца, как Стручок вернулся. Впечатления его жизни почти без зазоров примыкали друг к другу и так быстро сменялись, что создавали впечатление счастливой стремительности бытия. В те времена Стручку казалось, что так будет всегда. Сначала эта внезапная встреча у подъезда и обрушившиеся на него незнакомые, но очень сильные чувства. Потом целый месяц хождений от дома Мухи к своему дому и обратно. Все это, под неуловимым руководством невесты, церемонно и напоказ. Его знакомство с Мухиными родителями, которое оставило впечатление бюрократической формальности, заключенной в ореол традиции. Знакомство Мухи со Струкоматерью, которое было, сверх всяких ожиданий, таким теплым и естественным, что уже к середине вечера женщины говорили друг другу “ты”, о чем-то шептались и сообща подшучивали над Стручком.

Формальным поводом для знакомства Струкоматери с Мухиными родителями были предсвадебные хлопоты. Встреча, правда, закончилась странно. Жених с невестой как раз ждали Струкоматерь у подъезда, когда внутри с грохотом захлопнулась дверь, а из подъезда, на ходу застегивая пальто, почти выбежала Струкоматерь. Муха еле слышно спросила ее: “Вы поссорились?”. “Нет, — ответила Струкоматерь, — все пойдет, как мы планировали, и, пока я жива, никто о тебе слова плохого не скажет”.

Не желая вникать в подробности, Муха поняла и оценила главное: эти слова предназначались только ей одной, и были они не чем иным, как твердым обещанием сообщничества в любых обстоятельствах.

Так начался первый в их со Стручком совместной жизни семейный совет, где они пытались предположить, что же все-таки произошло между родителями. Осторожные расспросы обеих сторон ничего не дали. В конце концов, молодые остановились на том, что Мухин отец ляпнул спьяну какую-нибудь чепуху, а Струкоматерь неправильно его поняла. Версию предложила Муха. Все успокоилось и забылось. Только несколько лет спустя, когда накопилось множество других несуразиц, намеков, косых взглядов и прочих косвенных улик против неудавшейся жизни, только тогда с чувством запоздалой тоски Стручок понял, что кто-то из Мухиных родителей пытался его предупредить.

На самом деле все было очень просто. Родители давно уже устали от ее сексуальных приключений, которые большей частью проходили у них на глазах — в соседней комнате. Думаете, легко это, делить с чужими людьми туалет, когда тебе туда хочется. Думаете, приятно, когда у тебя от усталости слипаются глаза, дожидаться, пока чужой мужик освободит ванну и пройдет, посмеиваясь, мимо тебя в одном полотенце, оставляя на полу мокрые следы. Думаете, приятно встретить ночью на своей кухне волосатого мужика в трусах, который по пояс залез в холодильник и чего-то там жрет. Кого только не водила Муха в свою комнату по ночам, и как редко один мужчина появлялся там дважды. Сначала родители пробовали ее ругать, потом стыдить, потом вели с ней долгие разговоры об устройстве жизни, желая сплавить ее с этой жилплощади, но всегда натыкались на глухое молчание и взгляд без тени страха. Они чувствовали в дочери угрозу, с которой не хотели встречаться лицом к лицу, и поэтому скоро смирились. В тот вечер, когда к ним пришла Струкоматерь, они оба для храбрости выпили, — ведь такого не было еще никогда, и склонны были воспринимать ее визит как следствие какого-то недоразумения между дочерью и ее новым хахалем. Они не желали дочери зла, они просто ее хорошо знали и не верили в продолжение банкета. А Мухин папа, пыльный слесарь-балагур, побаивался дочери после двух–трех эпизодов, когда она довольно жестко пресекла его попытки сыграть роль отца-воспитателя. Польщенный вниманием со стороны Струкоматери, он почувствовал за ее визитом что-то важное для своей дочери и решил отомстить. Когда Струкоматерь только начала разговор обычными вводными словами: “Ну вот, наши дети и решили пожениться…”, — он перебил ее на полуслове: “А тебе не жалко сына-то? Ведь доченька-то наша — подъездная блядь!”.

Но Стручок об этом разговоре никогда не узнает. А в те дни он настолько был занят предсвадебными хлопотами, настолько занят тем, что узнавал себя все с новых сторон, что за суетой ему не было никакого дела до неприглядных внутренностей жизни, образующих будущее. Особенно радовало Стручка то, что во всех этих хлопотах главным, как ни верти, получался он. Он покупал себе костюм к свадьбе, он писал свою фамилию в заявлениях не только рядом со своим, но и с Мухиным именем. За себя самого — будущего мужа — он пил портвейн с друзьями в подъезде. Он был в центре всего и радовался этому. А тут еще Муха взяла его за руку, посмотрела снизу вверх и сказала: “Не у меня, не у нас, а именно — у тебя будет ребенок”. От интимного величия этой вести Стручок слегка пошатнулся и несколько дней потом не ходил, а летал, излучая счастье и простительное в таких случаях петушиное самодовольство.

А вот Муха, наблюдая это со стороны, не испытывала ни радости, ни умиления. Она ощущала глубокое удовлетворение от проделанной работы, от хорошо подготовленной и стремительно проведенной военной операции. На войне — как на войне. Теперь, как ей казалось, она могла вздохнуть спокойно. На самом же деле жизнь дала ей только короткую, в несколько лет, передышку.

8

Точно в срок, в ночь между маем и июнем, Муха родила дочь. Имя ей, по настоянию Мухи, нарекли в честь Струкоматери — Елена. Мухины опасения, что ребенок будет похож не на Стручка, а на своего тайного, настоящего отца, оказались напрасными. Маленькая Лена даже в младенчестве так походила на Муху, что в ее внешности и стати просто не оставалось места для сходства с кем-либо другим.

Стручок так боготворил девочку, что готов был забросить все, чтобы нянчиться с ней. Во всяком случае, он выпросил внеочередной отпуск у начальства овощной базы, куда только два месяца как устроился. Не для того, чтобы помогать Мухе в первые, самые тяжелые дни материнства, как думали все, а только для того, чтобы все время быть подле дочери. Баюкать ее, мыть, пеленать, кормить из бутылочки, смотреть, как она дышит и спит. В те дни Стручку казалось, что всю предыдущую жизнь он страдал от одиночества.

Беременность протекала плохо и тревожно. Муха не была уверена, что сможет родить, несмотря на то что за любым из нескончаемых абортов ее юности неотвратимо наступала новая беременность. Муха прекрасно знала все симптомы ранних сроков, и у нее был свой врач в больнице, который скоблил ей внутренности за умеренную плату как постоянной клиентке. Муха никогда не запускала беременность, всегда пресекая ее в зародыше, поэтому она не могла знать, что будет с ней и с ребенком за двенадцатой неделей.

В конце третьего месяца Муха проснулась оттого, что ей приснилось, будто бы она описалась. Тихо, стараясь не разбудить мужа, она отправилась в ванную, включила свет, подождала, пока глаза привыкнут, и провела рукой у себя в промежности. Ладонь была в розовых выделениях. Муха приняла удар со свойственным ей мужеством, но с этой ночи большую часть оставшегося до родов времени проводила в больницах. А для Стручка это был самый первый удар. Когда Муха проводила в ванной свои манипуляции, он стоял сзади и не мог оторвать глаз от сцены, которая не только моментально пробудила его ото сна, но и пробудила в нем самые первые нехорошие предчувствия. С этой ночи и до того момента, когда Муха и медицина дотянули эту беременность до положенного срока, Стручок был занят, как никогда в жизни. Он носил Мухе передачи то в одно учреждение, то в другое и через какое-то время подробно изучил всю родильную географию города. Он знал, в каком роддоме какой персонал. О каких отзываются хорошо, а о каких плохо. Где новорожденных заражают стафилококком, а где мегаловирусом. Знал, сколько конфет и денег надо давать медсестре, а сколько врачу. Добывая по аптекам лекарства для Мухи, он узнал сотни названий, какое из них для, а какое против чего пить. Он узнал также, что, чем больше обращаться к врачам, тем больше лекарств они заставляют пить, и что количество таблеток, которое может сожрать слабая женщина, гораздо больше его самых смелых предположений. Совершенно случайно он даже постиг этимологию слова “врач”. Врач тот, кто врет настолько профессионально и безнаказанно, что это входит в название его профессии. К концу Мухиной беременности он уже называл роддома родбольницами и знал о физиологических особенностях женского организма столько подробностей, сколько большинство отцов-производителей этого мира не знает и в старости. К концу срока задерганный, измотанный Стручок воспринимал уже Мухину беременность не как естественное событие жизни, а как тяжелую и очень опасную болезнь с заранее известной продолжительностью. Поэтому, когда ему вынесли дочку, он выглядел ошеломленным, но не от счастья, а от удивления. Оказывается, он совершенно забыл, что беременность заканчивается рождением. Он совершенно упустил это из виду.

Когда Муху привезли домой, в квартиру Струкоматери, она молча поручила младенца заботам свекрови и мужа, а сама, не раздеваясь, вошла в ванную, заперла дверь, села на пол и счастливо улыбнулась. Она не торопилась залезть под душ, хотя чувствовала, как от нее разит больницей. Она была абсолютно, неправдоподобно счастлива. Она плавала в ощущении душевного покоя и уюта. Позади были годы неуверенности в своем женском счастье. Позади были месяцы сомнений, грозящие перейти в несомненность. Позади были обидные ночи подле чужих мужчин, не желавших становиться своими. Позади были унизительные минуты встреч со сверстницами, которым их общие с Мухой знакомые выбалтывали главную беду ее жизни, как забавный эпизод. Теперь все это в прошлом. У Мухи есть законный муж, есть здоровый ребенок. Теперь она самодостаточна. Сидя на полу ванной комнаты, Муха почувствовала, что прощает себе прошлую жизнь и начинает новую. Она физически ощутила момент перехода.

Так оно и было, ненадолго. Потому что, как оказалось потом, количество плохих и хороших событий, отмеренных судьбой для каждой человеческой жизни, не только ограничено, но и обязательно.

Муха цвела. Господи, как она цвела! Как миндальное дерево, сплошь покрытое фиолетовым восторгом. Впервые в жизни бедная подъездная девчонка познала, каково это — быть женщиной. И как это неимоверно хорошо, когда мужики на улице пялятся на тебя похотливо, восторженно, просительно, и от этого невозможно спрятаться. Люди вокруг, и мужчины и женщины, как-то видели, как-то чувствовали, что Муха стала полноправной хозяйкой того таинственного времени счастья, куда все стремятся попасть, не считаясь с жертвами. Мухе завидовали. Сверстницы, раньше не замечавшие ее, теперь, ты смотри, первыми подходили поздороваться, когда она прогуливалась с коляской. И Муха принимала эти приветствия с достоинством, как должное, словно вернувшаяся из опалы примадонна.

Потом Мухе стали звонить ее бесчисленные женские неудачи, имена которых она и помнить-то забыла. Все они были непривычно напряжены, вежливы и разборчивы в выражениях. Все они поздравляли Муху с замужеством и материнством, но чувствовалось, что им нужно другое. Им нужна была Муха. В их витиеватых фразах чувствовались удивление и досада, — что, мол, де, Муха-то совсем недавно была в руках и сама просилась замуж. А ведь вот тебе на, проглядел. Недоступность Мухи в новом статусе только придавала таинственного очарования ее новому образу и еще больше распаляла соискателей.

Муха ни разу не повысила голоса, никому не нагрубила, никого не обидела, хотя легко могла бы и имела чем. Больше того, ее даже мутило от ненависти, от застарелой обиды, от отвращения. Но Муха не могла допустить, чтобы они отделались так легко, к тому же это выдало бы ее с головой. Нет, не так надо делать. Самыми доброжелательными и вежливыми фразами, на первый взгляд абсолютно лишенными сексуальной игры, Мухе удалось вызвать смятение в сердцах обидчиков. Муха смогла поговорить с ними так, что у каждого чувство сожаления об утраченной навсегда женщине упало на дно души зерном сомнения в своей мужской состоятельности и проросло там полурастением-получервем, кровососущим полипом неуверенности в своих силах. И чтобы этот полип пил их силы и не давал чувствовать себя полноценными мужчинами, как они когда-то не захотели пожалеть ее и позволить ей чувствовать себя женщиной. И чтобы они тащили эту гадость в постель к своим женам и любовницам, как венерическую болезнь. И чтобы эти самовлюбленные недоноски знали — каково это, обладать всеми привилегиями пола и не иметь возможности реализовать их на этой огромной и теплой земле, населенной ущербными мужиками.

Стручок сильнее других подвергся натиску неожиданного Мухиного цветения. Он еле дождался, когда она подживет после родов и с ней снова можно будет жить как с женщиной. Он валял ее ненасытно и неустанно. В постели, на выцветших коврах комнат, на холодном кафеле ванной. Он нападал на нее в сквере во время прогулок с маленькой Леной. Доходило до того, что даже Муха, матерая, тренированная всеми видами совокуплений Муха, вынуждена была отступать. “Погоди минутку, — говорила она, — я схожу успокою ребенка”, — или что-нибудь еще в этом роде. Но для нее все это было живым счастьем во всем его блеске.

Полгода длилась счастливая реинкарнация Мухиной юности. А потом чья-то рука тихо легла на полозок реостата, и Мухин свет стал медленно гаснуть. Все происходило незаметно, само собой. После Нового года маленькая Лена научилась сидеть и уверенно ползала, а манеж купить было не на что. Муха заметила, что Стручок все время читает что-то, не относящееся к сиюминутной жизни. Оказалось, что он готовится в институт, а это не входило в ее планы. Обратила внимание на то, что они живут все еще в квартире Струкоматери, и будут жить вечно, если не заняться этим самой. Действительность снова стала расползаться, как опара, оставленная без присмотра. И Муха решила, что хватит покамест бесконтрольного счастья и пора вить гнездо.

9

Начала Муха с главного — со Стручка. Мысль о высшем образовании для себя самой ей и в голову никогда не приходила. Она считала его вещью не то что недоступной, а скорее ненужной для людей своей касты. Она была убеждена, что в институтах учат не наукам, а особому образу жизни, который позволяет подняться над всеми остальными людьми и порхать по жизни даром, не тратя сил ни на быт, ни на добычу денег, ни на каждый новый шаг к смерти. Муха чувствовала, что стоит только Стручку попасть в институт, как она его тут же потеряет, потому что со временем перестанет его понимать. Как никогда не понимала людей, днями выискивающих в библиотеках чьи-то давно уже сказанные слова, людей, отдающих настоящие деньги в обмен на иллюзию чужой жизни, людей, которые даже физически устроены иначе, чем она. Ведь нельзя же нормальному человеку просидеть в консерватории три часа под грохот музыкальных инструментов вкупе с завываниями хора — и не сойти с ума от головной боли!

А Стручок уже начал по-настоящему пугать ее. Всего два раза он ходил в МАДИ, чтобы узнать, как поступить на подготовительные курсы, а уже всеми мыслями перенесся из дома туда. Уже строил планы, и, главное, неизвестно откуда у Стручка появился тот мечтательный сквозной взгляд, который она так ненавидела в мужчинах, отвергнувших ее.

Медленно, исподволь она внушала Стручку мысль о том, что ее детское пособие — это вообще не деньги, а зарплаты Струкоматери не хватит на четверых. В любом случае Стручок — глава семьи, как он решит, так и будет. Струкоматерь поступила проще. “Твое образование, — сказала она, — это твое личное дело, а семью ты кормить обязан!” В конце концов Стручок был вынужден пойти в вечерний техникум — три года учиться ремонтировать автомобили, чтобы потом ремонтировать их всю жизнь. А Муха, через одного из своих знакомых, определила его на подсобные работы в автосервис — зарабатывать стаж и деньги вплоть до окончания техникума. Таким образом, несмотря на довольно юный еще возраст — двадцать один год, Стручок засуществовал как взрослый мужчина. Днем — работа, вечером — учеба, ночью — жена, по выходным — маленькая Лена. Муха слишком многое поставила на Стручка, и теперь ни одна минута его жизни не должна была пройти мимо нее. Добрый, внушаемый, совестливый и энергичный Стручок по молодости не замечал сковывающей тяжести повседневности, которая навалилась на него вся разом. Он считал, что стоит лишь перетерпеть затяжные трудности, как в армии он тяжело преодолевал изнуряющие первые полгода службы, и наступит будущее, ради которого он все это терпит. Так шло время, и Стручок не заметил, как перестал обращать внимание на щемящие мелочи, сопровождавшие смену времен года. Он уже не чувствовал, как по-особенному пахнут последние сухие листья перед первыми ночными заморозками. Он уже не мог услышать, как вулканически шуршат миллионы разнородных зеленых ростков, пробиваясь наружу сквозь лесную подстилку в голубых майских сумерках.

Тогда-то, намного раньше своих сверстников, Стручок начал мерить время на годы. Потому что у более коротких промежутков времени не было уже ни запаха, ни вкуса, ни лица. А вот годам слиться не позволяла маленькая Лена. Только благодаря дочери Стручок замечал, как годы напирают один на другой, и ей уже пять, а в жизни так и не произошло ничего такого, о чем он мечтал до встречи с Мухой. После родов, примерно через полгода, в течение которых он ее так любил и хотел, Муха стала стремительно меняться. Слишком быстро и заметно даже для человека, который видит ее каждый день. Началось это сразу вслед за тем, как она поставила крест на образовании мужа. Первым мутировал голос. Из тихого и воркующего он вдруг стал зычным, резким, громким и на целую октаву ниже. Это не было связано с органическими изменениями. Муха и теперь говорила довольно мило, но только с тем, с кем это было нужно. На самом деле ее голос изменился не сейчас, а тогда, когда она боролась за Стручка. Как только она поняла, что победила, — стала говорить, как обычно. К концу второго года совместной жизни она окончательно перестала за собой следить и совсем обабилась. И это вовсе не потому, что за бытом и ребенком не оставалось времени. Просто она искренне считала лишним ежедневно завоевывать то, что и так твое. Лицо сделалось широким и пористым, талия окончательно исчезла, задница отклячилась, ляжки забугрились, но главное — ее запах изменился. Он стал резким, кислым, удушливым и долго стоял в тех местах дома, где она задерживалась.

Стручок воспринимал это не как очевидные неприятные перемены, а как безотчетную тягучую тоску, которая выразилась в желании больше бывать вне дома. Муха заметила это, но не проявила никакого беспокойства, потому что пришло время второй раз объявить мужу: “Стручок, у тебя будет ребенок. Сын!”.

А он удивился тому, что не испытывает эмоций, хоть сколько-нибудь похожих на те, которые окрыляли его в первый раз. Он стоял, бессмысленно глядя перед собой, и думал о том, что это с ним уже когда-то было. И действительно, на следующий же день Муха легла в больницу на сохранение.

А когда Стручок остался в квартире один, то удивился себе еще раз. Откуда это умиротворение, откуда этот покой и чувство облегчения, откуда, наконец, эта неуместная, стыдная радость в то время, когда самый, казалось, близкий ему человек испытывает страдания, связанные с его же будущим ребенком. На самом деле это было предчувствие. И не только предчувствие того, что еще не осознанный им как реальность, но жесткий и везде догоняющий Мухин гнет будет временно снят, но и предчувствие еще чего-то очень хорошего, никак не связанного ни с ним самим, ни с Мухой, ни с ее ребенком, вообще ни с чем, о чем он мог бы подумать тогда, сидя один в пустой квартире.

Муха была в больнице, Струкоматерь с маленькой Леной ушли гулять в парк до вечера, а сам Стручок вообще-то должен был быть на работе. Утром он отпросился, чтобы отвезти Муху в больницу, и теперь, вернувшись домой, не мог отделаться от ощущения, что его здесь не ждали.

Вспомнив, что с утра ничего не ел, он машинально сел за стол, но ничего не произошло. Муха не принесла ему, шаркая тапками, обычную тарелку супа, который всегда пах тремя часами пополудни и ливером. Стручок открыл холодильник и обнаружил кастрюлю с супом, заставленную тарелочками, накрытыми блюдцами, баночками и пакетами с чем-то так, что кастрюлю невозможно было извлечь, не порушив всего остального. Стручок взял несколько баночек и пакетиков, лежавших с краю. Из синеватого яйца вкрутую, обкусанного ребенком, куска хлеба и селедки, которая почему-то была залита молоком, он соорудил себе обед и запил его чаем. Потом Стручок принял душ, вытерся своим фиолетовым полотенцем, но когда протянул руку к батарее, то, к своему удивлению, не обнаружил на ней чистых трусов и носков, которые всегда были там при Мухе. Стручок совершил второе за сегодняшний день новое для себя действие. Открыл платяной шкаф и попытался найти в нем место, где лежало его чистое белье. Но среди аккуратных и совершенно бесполых рядов стираной одежды он не смог найти свою. Тогда Стручок вернулся в ванну, постирал туалетным мылом свое грязное белье, обмотал его вокруг горячей трубы и голый вернулся в комнату — ждать, когда оно высохнет. Потом он сел на диван и закурил прямо в комнате, чего никогда не делал при Мухе. Стручку было хорошо и спокойно, как не было уже очень давно. Стручок не понимал, отчего, да и не задумывался над этим. А вот Муха поняла бы все моментально, только взглянув на то, как легко и естественно Стручок преодолевает одну за другой все навязанные ему привычки, которыми она загнала его в угол и собиралась держать там вечно. Преодолевает мимоходом, по мере необходимости. Если бы Муха увидела сейчас голого Стручка, развалившегося с сигаретой на диване, то пришла бы в ярость, но не оттого, что он курит в квартире, а от бессилия и страха. От страха перед тем, как легко и просто ее собственный Стручок превращается в того чужого Стручка, который собирался, гад, пройти мимо нее тогда, — под дождем у подъезда. От бессилия изменить природу Стручка. А ведь она потратила на это пять лет их совместной жизни, которые были для нее гораздо длиннее, чем пять лет. Они состояли из невообразимого количества минут, каждую из которых она употребила на то, чтобы приспособить Стручка к своим надобностям. И каждую из тех бесконечных минут она боялась, что у нее не получится. Да, Муха переоценила свои силы, когда решила, что известие о втором ребенке усилит его привязанность к ней. Это, конечно, могло быть так, но только нельзя было оставлять его одного. Если яблоню вовремя не прививать, если не оберегать от непогоды и вредителей, то она сперва болеет, а потом дичает и не болеет уже никогда, получая удовольствие не от пользы плодов, а от ежесекундного обоняния воздуха этого мира вместе с ветром и дождем.

На этот раз Мухино лежание в больнице не стало для Стручка стрессом. Он прекрасно знал, что за чем последует, и не находил в перспективе будущих событий ничего для себя нового и волнительного. Добычу лекарств и посещение жены в больнице он организовал максимально экономно, чтобы с наименьшими затратами сил и времени создать у всех, и у Мухи в особенности, иллюзию того, что он старается и переживает. Все это Стручок делал без осознанных намерений, так, машинально. В результате у него оказалось свое собственное время, которое раньше с помощью хорошо продуманных сует целиком занимала Муха.

10

Пять лет жизни с Мухой превратили Стручка из юноши в настоящего мужчину: сухого, жилистого, сильного, правда, немного запыленного с виду. Рост средний, плечи горизонтальные, мускулатура неброская, но отлично приспособленная для решения задач, которые без устали ставила перед ним Муха. Каждое утро он должен был впрягаться в телегу семейного счастья, груженную продуктами, тряпками, раздражением, тоской и прочим нехитрым скарбом быта, чтобы тянуть эту непомерную ношу по бесконечной равнине жизни, по заболоченным колдобинам будней к горизонту счастья.

Стручок уже и думать забыл о высшем образовании. Зачем оно ему, когда он и так прекрасно зарабатывает. За пять лет работы в автосервисе он стал начальником участка, а это означало, что ни одна копейка из того, что несли его подчиненным благодарные клиенты, не проходила мимо него. Его руки, сделавшиеся сильными и жесткими, как клешни краба, от тяжелой работы с инструментом, стали потихоньку нежнеть. Уже сейчас он мог бы вести красивую жизнь, как это делали многие его коллеги, но Стручку это и в голову не приходило. Струкоматерь воспитала сына так, что его высшей ценностью стала семья, а Муха закрепила уроки свекрови на практике. В результате он не делал заначек, а карманных денег хватало ровно на транспорт и сигареты. Остальное исчезало в широких Мухиных ладонях, чтобы осесть аккуратными стопочками где-то в недрах платяных шкафов. Стручок не знал, сколько стоят продукты, которые он нес домой в двух огромных сумках каждую пятницу под руководством жены. Муха что-то покупала, что-то высчитывала и прикидывала, о чем-то препиралась с продавцами, а он шел за ней и чувствовал, как наполняются баулы, и с нетерпением ждал, когда они выйдут на улицу и можно будет покурить. Стручок никогда не знал, откуда берутся рубашки, которые он носит, и какого они размера. То же касалось и всей остальной одежды. Он никогда не знал, когда они с Мухой пойдут в кино или в лес за грибами, потому что вся жизнь семьи, состоящей из двух женщин, Стручка и ребенка, планировалась Мухой и Струкоматерью совместно именно тогда, когда он бывал на работе. Не потому, что они считали его не способным что-либо решать, а потому, что обе так были воспитаны. А сам Стручок воспринимал все как должное. Он просыпался, уходил на работу, возвращался, делал все, что говорила Муха, ложился спать и утром снова уходил. Раньше исключением были выходные, когда он посвящал все свое время маленькой Лене. Но чем старше становилась девочка, тем дальше она отдалялась от отца, и как-то само собой получилось, что по воскресеньям к нему стало приходить одиночество.

К трем годам маленькая Лена безошибочным чутьем ребенка определила, для чего существует на свете папа, в отношении которого вела себя по примеру матери. Но если Муха делала это с умом, так, чтобы мужу казалось, что это он сам проявляет инициативу и принимает решения, то маленькая Лена трех лет от роду с детской непосредственностью демонстрировала в отношении отца чистое потребительство: папа, пойди сюда, папа, принеси то, папа, а когда ты мне купишь... От месяца к месяцу маленькая Лена становилась все более точной копией матери, копией в стиле гротеск. А к пяти годам сходство это стало настолько заметным, что только Стручок не видел его. Леночка стала серьезной и домовитой. Посторонние с недоумением наблюдали, как она играла в свои странные игры. Она перемещала игрушки по дому, складывала их в коробочки, потом доставала и снова переносила на другое место. Еще она любила ходить по дому из комнаты в комнату и делить все, что видела вокруг, на свое и чужое. Эти Леночкины игры только на первый взгляд умиляли, а потом оставляли гнетущее впечатление, потому что демонстрировали наглядно, как в ребенке зреет железная хватка. Приземистый, полноватый, рыхлый ребенок, который не хочет играть со сверстниками, потому что они дразнят ее и имеют виды на ее игрушки. Правда, в отличие от сверстников, за пять лет жизни она ни разу не болела. Когда в детском саду свирепствовала свинка или краснуха, когда болели все, Леночка оставалась в группе одна и шумно радовалась обладанию всеми игрушками сразу.

Струкоматерь наслаждалась покоем семейной жизни, которой у нее самой никогда не было. Она сама хотела бы себе такого мужа, как Стручок, именно поэтому она и воспитала его таким. И не обидно, что воспитала для кого-то. Ведь она живет при детях, и ей достаточно того, чтобы любоваться их жизнью со стороны, как бы переживая заново свою, несостоявшуюся. К тому же Муха была к ней ближе, чем даже сын. Невестка называла свекровь мамой, причем искренне. Их отношения были настоящей дружбой. Им всегда было чем заняться вместе, о чем поговорить, и разговоры эти никогда не выходили за рамки житейских тем. Объединяло их одно — Стручок. И той, и другой именно он должен был обеспечить покой, достаток и спокойную старость. Им не нужно было его делить. Обе они боялись одного и того же, — что Стручку могут прийти в голову всякие глупости, присущие мужчинам, вроде романа на стороне. Они обе понимали, что должны быть союзницами. Ведь если придет суровый час испытаний и Стручок начнет взбрыкивать, то это поставит под угрозу тот уютный замкнутый мир, которым эти две дорожили больше всего на свете. Вот тогда-то и потребуется весь опыт, вся изобретательность, все силы обеих, чтобы удержать Стручка на том месте, которое, как полагали они, он должен занимать в этой жизни. Стручок для обеих был единственным средством утверждения в социуме, единственной защитой от одиночества и презрительного сочувствия соседей.

Муха прекрасно понимала, что за эти годы не смогла вызвать у мужа любви к себе, как не могла вызвать ее ни в ком, кто был до него. Стручок не понимал этого. Он ощущал непонятную тяжесть в своем существовании, но увидеть причины и тем более сформулировать их словами у него не хватало ни фантазии, ни жизненного опыта. Временами это чувство становилось гнетущим. Как правило, перед тем, как уснуть, когда у него было несколько минут между явью и сном, чтобы ощутить себя, Стручок догадывался, что в его жизни не хватает чего-то главного, и очень старался понять — чего. Но он засыпал всегда прежде, чем додумывал эту мысль до конца, прежде, чем успевал разобраться, что к чему. Так могло продолжаться вечно, но Стручку повезло, потому что сама жизнь преподнесла ему ответ на блюдечке. Преподнесла просто так, без каких-либо усилий с его стороны. Преподнесла как подарок, в котором тикала бомба, разорвавшая Стручкову душу пополам.

11

Их первая встреча, Стручка и Марты, была лишена и намека на романтику. Он не спасал ее от хулиганов, она не строила глазки. Ничего такого. В раскаленном солнцем автобусе пригорода, среди липких от пота тел и лиц, на которых застыла терпеливая мука, кто-то передал деньги на билет через весь салон. Стручок, обалдевший от жары, стоял в самой середине цепочки, по которой катились монеты. Он взял их у кого-то и кому-то передал. Тот человек взял деньги открытой ладонью, а потом сложил ее щепоткой. Стручок почувствовал прикосновение, которое заставило его забыть о жаре, и поднял глаза. Что было дальше, Стручок не мог вспомнить ни через год, ни позже. А со стороны это выглядело так: рядом, держась за поручень, стояли Стручок и Марта, еще не знакомые. Она смотрела в окно и выглядела равнодушной. Он тоже смотрел в окно. Но по тому, как он был напряжен, как неестественна была его поза, как он скашивал глаза, — по всему было заметно, что все его чувства ощупывают эту незнакомую попутчицу. Потом она шла по улицам, спускалась в метро, просачивалась сквозь потоки людей в узлах пересадок и делала вид, что не замечает слежки. Стручок повторял ее траекторию, стараясь не потерять в толпе лазоревое пятно ее платья. А когда оно исчезало, он ориентировался по запаху, по едва заметному запаху радости, который она оставляла на перилах эскалатора, на афишных тумбах, на ларьках с мороженым, на кипящем от жары асфальте. Они проделали по городу замысловатую петлю. Когда Марта скрылась в подъезде своего дома, Стручок опомнился, огляделся, и оказалось, что он снова в своем районе. В квартале от дома, где он живет с Мухой, в трех минутах ходьбы от остановки автобуса, куда он сел два часа назад, чтобы ехать на работу.

Войдя домой, Марта подошла к окну и увидела, как Стручок присел на край детской песочницы и закурил, глядя на фасад ее дома. Впервые Марта смогла его разглядеть. Отсюда, сверху, он казался ей маленьким и растерянным человеком, который мучительно принимает важное решение. Очертания человека были расплывчатыми, потому что солнечные зайчики, пробиваясь сквозь шорох тополиных крон, дрожали на его одежде, делая силуэт зыбким, как раскаленный воздух. Марта вдруг тоже опомнилась и поняла, что вместо того чтобы, как и каждое утро, идти на работу, она зачем-то водила незнакомого мужчину за собой по всему городу и, в конце концов, привела его к своему дому. Марта также с удивлением обнаружила, что сделала все это почти сознательно и всю дорогу следила, чтобы “хвост” не отстал. Тогда она, не запирая замка, вышла из квартиры, быстро спустилась во двор, подошла к Стручку, села рядом с ним на край песочницы и, глядя прямо перед собой, тихо сказала: “Здравствуйте, меня зовут Марта”.

Они проговорили до глубокой ночи, не сходя с места, все ближе придвигаясь друг к другу, и последние часы уже не разнимали рук. Где-то далеко в роддоме беременная Муха металась в четырех стенах, не дождавшись мужа и подозревая самое страшное. Где-то далеко в квартире Марты, не переставая, звонил телефон. Где-то далеко мимо них проходили соседи и знакомые, собаки с хозяевами, проходили минуты и часы. И все это абсолютно не чувствовалось в их защищенном пространстве — за барьером из сплетенных рук, соприкасающихся лиц и смешанных вздохов.

За все это время они успели только познакомиться. Они даже не договорились о новой встрече, когда время истекло. Тогда Марта поцеловала Стручка в угол рта, молча встала и исчезла в подъезде. Стручок пошел домой по колено в тумане рассвета и видел, как осыпалось миллионами брызг мутное стекло, которое, как оказалось, все это время стояло между ним и миром. Мир загрохотал звуками, воздух царапал запахами и норовил разорвать легкие, глаза слезились от свежести красок, а душа судорожно билась о ребра в тесноте грудной клетки.

Как только Стручок вошел в квартиру, в нос ему ударил незнакомый, неприятный и удушливый запах. Он удивился, — откуда бы это? И удивился еще больше, когда не нашел источника зловония. Он не знал, что и думать, когда открыл все окна, но запах и тогда не ослабел.

Скорее поддавшись безотчетному желанию покинуть смрадное место, чем вспомнив о своих обязанностях, Стручок вышел на улицу и поехал к Мухе, не осознавая, что не был у нее двое суток. Спасаясь от навязчивого запаха, Стручок шел прямо на него. Он еще раз удивился, когда понял, что источник — это Муха, а еще через секунду он содрогнулся, постепенно понимая, что так она пахла всегда. Муха стояла перед ним, уперев руки в боки, совершенно не заботясь о том, чтобы выглядеть женщиной. До последнего момента она старательно избегала думать о самом худшем и все еще надеялась, что Стручок напился и не смог прийти, заболел и не смог прийти, попал, в конце концов, под машину и не смог прийти. Она готова была даже стать вдовой, лишь бы не испытать вновь страхов своих добрачных скитаний. Но Стручок обманул ее, этот ублюдок, которого она сделала мужчиной, которому стирала и готовила и который уже был ей кругом должен. Этот неблагодарный сморчок вывернулся. Муха почувствовала это сразу. По тому, что Стручок был трезв, но не выспался, по тому, как он отсутствовал, находясь рядом, по тому, с каким брезгливым любопытством и раздраженным удивлением он рассматривал ее. Не смотрел, а именно рассматривал. Он сравнивал и переоценивал, и сравнение явно было не в ее пользу. И с этим ничего, ну ничегошеньки нельзя было поделать. Муха перестала себя контролировать и впервые ударила Стручка. Потом еще раз, потом еще, а потом набросилась на него как бесноватая. Стручок не защищался, только отступал назад, завороженно глядя на это новое существо, и наконец выскользнул в двери.

Этой же ночью Муха родила вторую девочку, недоношенную, но живую. Когда ей сказали, что по мелочам у нее и у ребенка проблем много, но главное все в полном порядке, — Муха немного успокоилась. В конце концов, еще не случилось ничего непоправимого. Все пока идет по плану. Она, как и хотела всегда, родила двоих детей, будучи официально замужем. И все, что ей нужно было сделать, — так это просто вернуть Стручка. Муха до того хорошо представляла себе, как она это сделает, что даже улыбнулась, погружаясь в сон. А на нее с испугом и брезгливостью смотрели соседки по палате, такие же, как и она, роженицы. Они напрямую связали эту улыбку с давешним избиением мужа. “Мне страшно”, — сказала одна из них соседке, и та медленно кивнула, не отводя от Мухи завороженных глаз.

12

Марта сделала бы все, о чем бы Стручок ее ни попросил, даже больше того: она выполнила бы и те его желания, о которых он и сам не догадывался. Но Стручок даже представить себе не мог, что можно просто так вот взять и переспать с женщиной, которая так нереально пахла, которая вызывала ощущение счастья нереальной интенсивности одним своим присутствием и провоцировала на самые нереальные и целомудренные фантазии. В глубине души Стручок не верил, что с Мартой можно делать то же самое, что с любой другой женщиной. Он сомневался, что если положить ей ладонь на внутреннюю поверхность бедра и медленно вести вверх до теплого и податливого последнего предела, то Марта задышит так же горячо и влажно, как обычная женщина. Он не верил, ведь единственной живой женщиной, которую он знал в звуках, запахах и других жестоких атрибутах повседневности, — была Муха. Обычная и неизбежная раньше; ненужная и непреодолимая теперь.

Стручок и Марта начинали любить друг друга с самого утра, просыпаясь каждый в своей постели. Они любили друг друга весь день напролет, занимаясь каждый своим делом. Иногда они отвлекались, но только для того, чтобы с ощущением неожиданного восторга вспомнить друг о друге. Они переставали любить один другого только тогда, когда сон заставал их в постелях, — каждого в своей. Они старались не сниться друг другу. Наверное, для того, чтобы утром влюбиться вновь, как будто после долгой разлуки, как будто сначала. Каждый в своей постели. Общаться каждый день они начинали ровно в девять утра, когда Стручок набирал ее номер, а там, на другом конце города, сидя на стуле рядом с телефонным аппаратом, уже ждала его Марта, к радости коллег, переставшая опаздывать на работу. Ее первое “алло” было официальным и недоверчивым, как будто она сомневалась, что звонит именно он. Потом она узнавала голос и произносила другое “алло”. Делала она это совсем другим голосом, как будто была другим человеком, с другим пульсом и температурой тела.

Первое “алло”, звонкое и вызывающее, сменялось вторым — грудным и влажным. В эту минуту Марта ощущала себя трясиной теплой плоти, которая любит и дышит вся сразу и, в то же время, каждой клеточкой в отдельности. В эти утренние мгновения Марта ощущала силы и желание принять в себя весь мир, сомкнуться над ним и растворить его в себе, как карамельку.

Они ждали друг друга целый день и встречались каждый вечер у песочницы перед подъездом Марты. Они никогда не планировали своих вечеров и проводили их по наитию, по случайному стечению обстоятельств — в кино, в пригородной электричке, в первом попавшемся подъезде, куда их загонял холод, или дождь, или желание спрятать свои поцелуи от посторонних глаз. Они рассказывали друг другу все, что знали о себе, а когда не осталось ничего стоящего, рассказывали о знакомых и о том, что рассказывали знакомые знакомых. Не потому, что это было интересно, а просто из-за желания слышать голос и наслаждаться им. Каждую ночь, без выходных и праздников, они прощались, а потом снова прижимались друг к другу, стоя в подъезде Марты. Иногда эти прощания длились часами. Расставание казалось им непоправимой потерей, а ощущение родства было таким глубоким и безусловным, что Стручку казалось, — стоит им прижаться друг к другу чуть-чуть теснее, как две их крови пробьют кожу и станут одной кровью, которая потечет по их телам, как по одному, легко ориентируясь в хитром переплетении чужих артерий и вен, безошибочно находя путь к чужому сердцу.

Они никогда не говорили об их общем будущем. Оно полагалось само собой разумеющимся, хотя ни один, ни другой не смог бы описать его в конкретных событиях и их последовательности. Стручок и Марта тогда относились друг к другу с таким благоговейным уважением, что не могли и представить, чтобы кто-то из них мог причинить не то что боль, а даже простое неудовольствие другому — ни по неосторожности, ни под дулом пистолета, ни действием, ни бездействием, ни под давлением незаметных и непреодолимых обстоятельств окружающего мира, который расступился перед их любовью и позволил ей невредимо плавать над действительностью ярким воздушным шариком целых два месяца, пока не наступила осень. Самая обычная, ранняя, теплая, сырая и, сама по себе, совершенно не опасная для любви осень, если бы с ее приходом не закончился дачный сезон.

Никто во всем городе не ждал осени с таким нетерпением, как Муха. Она, может быть, и не дождалась бы, наделала бы непоправимых глупостей, если бы не тридцатилетний опыт жизни, который говорил ей: осень приходит всегда. Муха так устала от этого лета, так измоталась и издергалась. Стручок, она знала, не живет дома, даже не появляется на пороге, как говном ему там намазано. Она тут валяется в больнице, выхаживает его ребенка, а он появляется раз в два дня с деньгами и продуктами, да еще норовит передать это через кого-нибудь, чтобы не видеть ее. Всю совесть прогулял со своей шалавой! И кто бы знал, чего ей стоит не выдать своих чувств. А то еще сбежит совсем.

Но Стручок не чувствовал угрызений совести, а Муху не хотел видеть только потому, что не переносил теперь ее запаха. Ему приходилось делать над собой титанические усилия, чтобы жена этого не заметила. Он не хотел обижать Муху. В конце концов, она ни в чем не виновата.

К тому же Муху бросила еще и свекровь. Как только Муха поняла, что происходит, она хотела вызвать Струкоматерь с дачи, чтобы разделить с ней беду и попросить поддержки. Но та примчалась сама, предчувствуя все и без помощи телефонных проводов. Струкоматерь внимательно, не перебивая, выслушала Мухины всхлипы и жалобы, а потом сказала: “Ты заботься лучше о ребенке и никуда пока не лезь. Пусть делает что хочет”. Муха чуть не задохнулась от возмущения. Она не ожидала такого пинка от своего верного союзника, от самого лучшего друга своей жизни. И Струкоматерь, увидев все это в распухших глазах невестки, крепко взяла ее за руку и сказала: “Ты поверь мне, доченька, пока ничего нельзя сделать. Подождем немного”. Затем последовал обмен информацией, необходимой по хозяйству, и Струкоматерь уехала до осени на дачу, к маленькой Лене, оставленной на попечение соседки по участку. В электричке Струкоматерь радовалась, что на ум пришли нужные слова и не пришлось открывать Мухе горького опыта своей собственной жизни. Ну, как объяснить брошенной жене, что, пока глаза мужа в дыму страсти к другой, все окружающие для него — враги, особенно жена. Как объяснить ей, что чем больше стараться вернуть его именно сейчас, тем меньше шансов сделать это когда-либо вообще. Как объяснить глупой девочке, что это, как гон, как нерест, который нельзя ни повернуть, ни остановить, пока он не погасит себя сам. Лучше всего затаиться и подождать, пока предмет его вожделений из небесного созданья, благодаря времени и быстро образующимся привычкам, не превратится в реальную женщину, лишенную тех преимуществ, которые приписывала ей фантазия распаленного самца. Пусть! Пусть он живет с нею! Пусть его глаза привыкнут, и он перестанет отличать ее от окружающей среды. Пусть он привыкнет к ее телу и перестанет хотеть его. Пусть он обнаружит ее волосы на расческе, грязные колготки в раковине. Пусть он учует запах, оставшийся после нее в туалете. Пусть она обрастет неизбежной коростой быта, и мелочи совместного бытия вызовут в нем раздражение.

И вот тогда он начнет понимать, что ничего он не выгадал, что ничего, собственно, не изменилось, а у всех все вдоль, и ни у кого ничего не поперек. Тогда сами собой придут угрызения совести, и вот тогда-то снова настанет время брать его тепленьким, пользуясь правами жены, поддержкой общественного мнения и традиций. Тогда можно будет его простить, но перед этим сделать такую прививку на будущее, чтобы на всю оставшуюся жизнь он сделался ручным. И пускай именно поэтому он не будет никогда уже таким желанным, как раньше, но будет зато совсем ручным и очень полезным в хозяйстве.

Струкоматерь знала многое на своем собственном опыте. Мужчина, который бросил ее и которого она помнила всю жизнь, не был отцом Стручка. Струкоматерь тогда вцепилась в него как клещами. Как в последнего мужчину на земле. Надоедала ежечасными звонками, умоляла, угрожала, плакала, — но тем самым только испугала его и навсегда отвратила от себя. Как она жалела теперь, что тогда рядом не оказалось старшей женщины, которая сказала бы ей: “Не торопись, девочка. Пусть он сам себя доконает!”.

В то самое время, когда Струкоматерь размышляла в электричке по пути на дачу и в конце уже не могла понять, о ком она думает — о Мухе или о себе самой, ее сноха, запершись в больничном туалете, занималась самым непривычным для себя делом. Она молилась. Да так горячо, что была вся потная и ее слегка трясло. Она просила не для себя. Она молила Боженьку, чтобы тот послал все что угодно, лишь бы Стручок не остался с этой сукой, лишь бы он не мог спать с нею! Не имея опыта близкого общения со Всевышним, Муха не могла знать, что просить Его надлежит с большой осторожностью, потому что Он может дать. И Он дал ей!

13

Дачники покидали свои летние имения, уродливый симбиоз амбиций и нищеты, любви к природе и надругательства над нею. Пустели огромные пространства, покрытые архитектурными мутациями дегенеративного свойства, чтобы сначала осень отмыла, что возможно, а потом зима на время прикрыла стерильной и прохладной снежной повязкой израненное тело земли, зудящее от паразитов.

Вместе со всеми в город вернулась и Струкоматерь, держа за руку старшую внучку. Из больницы выписалась Муха вместе с младшенькой. Они со свекровью не стали терять время на всякие там охи, ахи и прочие бабские эмоции. Они обе были в курсе обстоятельств. Они просто сели и спокойно разработали план действий. Стручку пора было возвращаться в лоно. Отношение Стручка к этой перспективе не обсуждалось, как обстоятельство, мешающее пользе дела.

А Стручок и не думал привыкать к Марте, тем более пресыщаться ею. Они знали друг друга уже два месяца, виделись каждый день, но Стручок не прикасался к Марте как к женщине. Сначала он хотел разорвать все связи с Мухой, как только та окажется дома. Ему казалось, что неопределенность его положения делает их отношения с Мартой двусмысленными, оскорбляет их обоих. Надо сказать, что Марта именно так и понимала его нерешительность, хотя вслух он не сказал об этом ни слова. А Марта каждую минуту бытия ждала ранних сумерек тех будущих ночей, когда она сначала в первый раз, а потом снова и снова будет отдаваться Стручку. Она в полной мере ощущала труднопереносимую мощь накопленной нежности. Тоненькие ручейки подконтрольной страсти, которым она позволяла пробиться наружу, уже начали разрушать тело плотины, воздвигнутой между Стручком и океаном ее нежности, легко способным смыть преграду, Стручка и ее саму с плоскогорья томительного ожидания в цветущую долину невольных вздохов и сиюминутного восторга. В то время ей часто снилось, как она, абсолютно голая и мокрая, поднимается с постели и, в то же время, остается лежать на ней. Как она стоит сама над собой с одиноким цветком в руке и ждет, когда появится такой же голый и мокрый Стручок, чтобы торжественно встретить его полураспустившимся бутоном у входа в собственное тело.

Марта просыпалась такая же влажная и горячая, как во сне, и сразу же принималась считать овечек, чтобы поскорее уснуть и досмотреть сон до конца. В то же время, в каком-нибудь квартале от постели Марты, Стручок мгновенно просыпался и рывком садился с открытыми глазами, без тени сна. Каждый раз он хотел вспомнить, что же такое ему снилось, чтобы унять беспокойство, вызванное сюжетом сна, слишком перегруженного неопределенностью иллюзий, тайнописью условностей и ускользающими символами двусмыслиц. Хотел, но никогда не мог. В эти сыпучие часы предутренней тревоги Стручок так скучал по живой и теплой Марте, что уже не мог уснуть, с нетерпением дожидался утра, тягостно переживал день, чтобы вечером прижаться к ней и насладиться покоем.

И все же через один из таких дней ему не удалось прорваться к вечеру своей радости. В роддоме ему сказали, что Муху выписали, и он, предварительно позвонив, поехал в дом своей матери, чтобы расстаться с Мухой навсегда. Стручок был готов к испытанию. Он сильно изменился. Перестал сутулиться, взгляд утратил безразличие и приобрел блеск уверенности. Одежда была по моде и хорошо сидела. Его новая внешность требовала обращения на “вы”. Таким и увидели его Муха и Струкоматерь, когда он, открыв дверь своим ключом, вошел в квартиру.

Но то, что он там увидел, тоже требовало обращения на “вы”: на фоне освещенного окна стояла Муха. Контровой свет придавал ее рыхлой фигуре четкость и торжественность. Ее силуэт сделался загадочным и обобщенным, как на иконе. Под грудью она держала младенца. Цепляясь за подол и прижимая голову к ее бедру, замерла старшая дочка. И Стручок непроизвольно поморщился от боли в том месте, где у человека живет душа. Он ожидал просто увидеть свою мать, бывшую жену, дочерей, насчет происхождения которых у него уже возникли вопросы, а они все взяли и слились в один образ, превратились в символ. Идти против него означало идти против себя, потому что точно такой же Стручок обнаружил в своих хромосомах. Это была основа. Цель и средство, единственное оправдание пребывания мужчин на этом свете. И это было именно то, от чего Стручок пришел отказаться навсегда, потому что осмелился заподозрить подлог. Разрываясь надвое и потея от этой боли, он почему-то вспомнил тот момент, когда стал мужчиной.

Это случилось задолго до того, как он лишился девственности. Ему было лет шестнадцать, когда в ранней темноте морозного вечера он подходил к своему подъезду, возвращаясь от друга. К нему спокойно подошли два веселых подвыпивших парня. Стручок подумал, что они хотят стрельнуть сигарету, и уже опустил руку в карман, когда получил ослепляющий удар в лицо. Он лежал в снежной каше, а они били его ногами, называя самыми оскорбительными словами. Потом сняли с него куртку и не торопясь пошли дальше. Стручок не потерял сознания, он все видел и чувствовал, но впал в оцепенение оттого, что минуту назад он был веселый и сильный, а теперь стал беспомощным и растоптанным. В это самое мгновение, когда он лежал на животе, а в разбитом рту таял грязный снег, смешиваясь с кровью, Стручок увидел свою судьбу. Она стояла над ним огромным вопросительным знаком, упираясь горбом в фиолетовую твердь холодного неба, а лицо приблизила к нему и тихонечко спросила звенящим женским голосом: “Ну что, братишка, что мы с тобой будем делать?”.

Стручок вскочил на ноги, бегом догнал тех двоих и покалечил обоих. В эти секунды он чувствовал, как до последней капли вернулась к нему отнятая закваска жизни. А когда он, не ощущая мороза, стоял в одной подранной рубашке, весь окровавленный и счастливый, он успел заметить, как горб его судьбы распрямился.

Стручок справился бы и теперь. Совладав с замешательством, медленно отступая к двери, он все явственнее обонял запах шантажа и Мухи. Но тут он получил еще один ослепляющий удар, оттуда, откуда никак не ждал. Из темного угла в ослепительный квадрат окна вышла Струкоматерь. Она встала за Мухой, положила ей руку на плечо и бесцветно сказала: “А знаешь, сынок, когда я тебя родила, твой папа тоже пришел посмотреть на тебя, прежде чем ты стал безотцовщиной”.

И для Стручка медленно потекли оставшиеся годы жизни.

Сначала он хорохорился и обманывал себя тем, что все это временно, пока он не скажет Мухе, что не хочет жить с ней и любит другую. А не уходит только потому, что хочет выполнить свой отцовский долг. И он сказал ей это, но ничего, совсем ничего не изменилось ни в Мухе, ни в течении времени. Потом он решил, что если демонстративно, не скрываясь, будет уходить на встречи с Мартой, то у Мухи проснется гордость и она сама откажется от него. И он сделал так, но дома на это никто не обратил внимания. Зато, куда бы он ни шел, что бы он ни задумал сделать, всегда и везде натыкался на семейные нужды и Мухины поручения, как на паутину, развешанную по углам. Ему хотелось спать, а приходилось идти на детскую кухню за питанием для маленькой. Ему надо было позвонить, но телефон занимала Муха, долго объясняя кому-то, какие колготки она хочет купить Леночке на зиму. Он хотел откладывать деньги на жилье, чтобы разъехаться с Мухой, но та, не противореча ему ни в чем, дьявольски хитро изымала все до копеечки в пользу домашнего хозяйства. Дошло до того, что ему пришлось приносить в жертву Мухе святое — драгоценные часы встреч с Мартой, чтобы сидеть вечерами с дочерьми, пока Муха ходила в какие-то непонятные места, занималась там непонятными делами и возвращалась к полуночи домой с какими-то непонятными сумками, тряпками и выкройками. Стручок не заметил, как его твердое желание уйти от Мухи, совмещенное с желанием исполнить отцовский долг, превратилось в хроническую форму апатии. Отношения же с Мартой приобрели едва заметный сначала садомазохический оттенок, потому что с каждым вечером становились все более перегруженными неловкостью и стыдом.

В конце концов любовь к Марте, за которой он следовал как привязанный тонкой нитью к лапке непредсказуемого мотылька, превратилась в форму обязательства перед самим собой. Обязательства, данного так давно, что уже и забылось, по какому поводу.

Каждый раз, встречаясь с Мартой, он, стараясь не смотреть ей в глаза, принимал одно и то же решение — остаться с ней навсегда в чем был. Но каждый раз откладывал, потому что зубчатые колеса сцепления с действительностью впивались ему в позвоночник, поднимали как на дыбу, причиняя потустороннюю боль, а потом бросали мордой между Мухиных грудей, где он, измученный, весь перепачканный ее запахом, получал облегчение, весь в слезах от жалости к себе. От той самой безобидной и простительной жалости к себе, которая вмешивается в жестокую гармонию Божественной любви и естественного отбора. От тлетворной жалости к себе, которая гноит человека заживо, делая его не способным ни к настоящей любви, ни к ненависти, ни к достойной жизни, ни к своевременной смерти.

14

Марта чувствовала боль Стручка. Она знала, что с ним происходит. Она видела причины, как сквозь прозрачную кожу новорожденного мышонка видна работа его внутренних органов. Марта сострадала Стручку и могла бы помочь, пошевелив одним пальцем, поманив его за собой. В свою жизнь, в свою квартиру, под свою опеку. Но она не хотела вмешиваться в чужую судьбу, считая, что решение Стручок должен принять самостоятельно и естественным образом. Она была уверена, что любой, даже самый слабый призыв с ее стороны обернется равновесным разочарованием, усиленным угрызениями совести и досадой за потерянное время. Марта наблюдала за Стручковой ломкой светлыми глазами человека, готового ко всему, и единственное, в чем она была уверена до конца, так это в том, что Стручок должен уйти не “к”, а “от”. Если он не уйдет от Мухи, ему никогда не прийти ни к кому другому. А в чем Марта не была уверена вовсе, — так это в себе. Временами ей по-женски так сильно хотелось Стручка, что его образ отделялся от физического носителя, расплывался, потом становился обобщенным, и Марта готова была надеть его на кого-нибудь другого.

А в доме Струкоматери вокруг Стручка окончательно сомкнулось кольцо окружения. Осада была прекрасно организована. Она была такой мягкой, незаметной, комфортной, дружелюбной и рассчитана таким образом, что обнаружить ее можно было только тогда, когда прорываться уже поздно. Были учтены все досадные оплошности и проведена скрупулезная работа над ошибками. В глазах соседей это выглядело так, будто бы Стручок сам, одним ударом кулака по столу с посудой, восстановил в своем доме первобытный патриархат. Соседи видели, как он уходит и приходит, когда захочет. Причем, как бы поздно ночью или рано утром это ни случалось, дома было тихо и мирно. По-будничному. Соседи видели, как сушатся на веревках балкона выстиранные вещи хозяина. Соседи слышали, как Муха спрашивала мужа, что приготовить ему на обед, и покорно сносила брезгливое: “Делай, что хочешь!”. Соседи знали, что теперь Стручок не отдает жене зарплату целиком, как раньше, а выделяет суммы по своему усмотрению. Стручок был единственным мужчиной во дворе, который мог выпить водки, когда, где и с кем угодно. И это была та самая бутылка, которую (они сами видели) купила в универсаме Муха и собственноручно поставила ее на виду в холодильнике для мужниного удовольствия.

Кое-чего соседи видеть не могли. Например, что маленькая Лена приносит папе тапки. Первые пять раз ей велела сделать это бабушка. А когда на шестой девочка забыла урок, то получила от матери такой болезненный шлепок по заднице, и при этом у Мухи был такой разъяренный вид, что ребенок испугался плакать. Девочка, казалось, инстинктивно поняла задачу. С тех пор она не только ни разу не забыла про тапки, но и по собственной инициативе стала окружать отца другими знаками дочерней заботы. Струкоматерь была почти незаметна в доме и материализовалась из пустоты только тогда, когда в ней появлялась необходимость. Она помогала Мухе с новорожденной и очень часто громко удивлялась, до чего же маленькая похожа на отца. Что она, мол, и агукает, и смотрит, и даже пукает точно так же, как это делал Стручок в нежном возрасте. Если в любое время суток отец вдруг изъявлял желание прогуляться с девочкой, то ее моментально вынимали из кроватки, пеленали и без звука выдавали Стручку на руки. В любое время, даже если ребенок спал или его было пора кормить. Стручок стал безусловным центром семейной жизни. Муха стала ненавязчивой, покладистой и покорной. От нее трудно было услышать что-то кроме “да-да, конечно, я сейчас”. Все в доме делали только то, что хотел Стручок, и так, как он хотел. Но откуда это чувство нарастающей тоски и безвыходности? Откуда это ощущение, будто то, что он хочет, на самом деле хочет не он? Откуда эти сонливость и лень? Откуда это подспудное желание каждую следующую встречу с Мартой перенести на завтра? Откуда это напряжение и болезненная раздражительность? Стручку стали сниться одни и те же удушливые сны. Будто он идет по земле, ему жарко и нечем дышать. Он видит полоску воды и идет к ней, чтобы отдышаться в прохладе. Но вода исчезает и появляется с другой стороны. Стручок снова идет к воде, и так без конца, пока он не натыкался во сне на Мухино тело и не просыпался от прикосновения. Как правило, после этого он вставал и курил на балконе, пока не замерзал, потом снова ложился и спал до утра. Но однажды, белесой январской ночью, когда тепло жилищ с большим трудом сдерживает разрастающийся холод вселенной, Стручок не успел покурить после того, как проснулся. Ему до того опротивело блуждать по кругу своих безрадостных снов, что его охватила ярость от бессилия остановить это. Психическая усталость, вызванная собственной нерешительностью, перевалила критическую точку, выключив инстинкт самосохранения. И Стручок сдался. В порыве бешенства он, не торгуясь, продал любимую Марту за ничтожную и в то же время непомерную цену, которую с самого начала предлагала ему Муха. Кроме Стручка в этой комнате она была единственным живым существом. Следовательно, она была единственным источником его страданий. Стручок повернул с полпути к балкону обратно к постели, сорвал с Мухи одеяло, вытряхнул ее из ночной рубашки на пол и совокупился с ней так, как не делал этого никогда. Грубо, жестоко, думая только о себе и ощущая только свое тело. Он вложил в этот спазм всю энергию последних месяцев, скрученную в спираль бесполезным хождением по кругу. Сначала Муха, вроде бы, даже молча сопротивлялась. По лицу ее текли слезы, и непонятно было — то ли от боли, то ли от обиды, то ли от счастья, то ли оттого, что она понимала, что происходит. Но когда сквозь узоры штор в комнату ударили ртутные иглы сумрачного январского рассвета, рев, могучий, как циклон, и всепроникающий, как радиация, но в то же время восторженный и нежный, потряс окрестности и разбудил весь дом. Он навсегда излечил от удушливых снов Стручка, который впервые в жизни услышал, как по-настоящему звучит женщина, когда сообщает всему миру о своем восторге, о благодарности провидению и о покорности господину.

А в соседней комнате плакала Струкоматерь, единственная из всех понимавшая, что это был никакой не стон любви, а победный клич Мухи, которой она позволила победить только в отместку самой себе, потому что в свое время не справилась с судьбой и сдалась одиночеству.

15

Через несколько дней, после череды отговорок и проволочек, Стручок нашел в себе силы встретиться с Мартой, и у него не было для нее никаких новых слов. Как обычно, они присели на край песочницы и взяли друг друга за руки. В тишине прошло несколько минут, пока Стручок не почувствовал взгляда и поднял глаза на Марту. Видимо, она смотрела на него уже давно. У нее был такой вид, будто она прислушивалась в своем организме к чему-то такому, чего не могла контролировать. Потом беззлобно, но решительно, одну за другой она вытащила свои ладони из ладоней Стручка, встала и не торопясь ушла. И шла она так, будто за ее спиной никого не было. Стручок не стал ее останавливать. Оставшись один, он испытал облегчение, потому что стыд и презрение к себе неожиданно слились в одну большую злость, направленную на Марту. А когда Стручок уходил, он был уже уверен, что не окликнул Марту не от страха, а по своему сознательному решению и в заботе о благе своей семьи.

Где-то около десяти вечера в квартире Марты прозвучал телефонный звонок. Это был, пожалуй, самый настырный ее поклонник, оставшийся еще с прошлой, достручковой жизни и до сих пор не сложивший оружия. Он настойчиво, но ненавязчиво напоминал ей о себе раза два в месяц. У него была смуглая кожа, огромные карие глаза травоядного животного, женские фигурные губы и, по сплетням, огромный пенис. Осторожно и как бы нехотя, соблюдая все формальности ритуала, маскируя желание под любопытство, Марта позволила ему пригласить себя на короткую вечернюю прогулку. Он позвонил в дверь так быстро, будто стоял у подъезда. Впервые в жизни Марта от души радовалась мужской торопливости и стратегической глупости. Она не вышла в подъезд, как сделала бы это в любое другое время, а позволила ему войти под каким-то глупым предлогом, который она позволила ему выдумать. Потом сделала вид, что приняла за чистую монету его бормотание о вечерней прохладе, и предложила, чтобы согреться, чаю, потом коньяку. Она заботливо усыпила его неуверенность в себе, она дала ему возможность беспрепятственно взять инициативу в свои руки и распустить хвост. Она подождала, пока он обманет свое самолюбие с помощью самых забитых фраз и убедит себя в том, что все вокруг — это результат его обаяния. Марта подождала еще немного, пока он поймет, что его ждали. Подождала, пока он заметит, что постель разобрана, над ней горит ночник, и дверь туда открыта, что все шторы в доме полощатся на сквозняке неизбежности и что под свитером и юбкой на Марте ничего больше нет. Потом, еле сдерживаясь, Марта подождала еще немного, пока он наглухо увязнет в своей похоти. И только убедившись, что он уже не успеет испугаться и отступить, Марта открыла все до одного шлюзы накопленной страсти, сама не подозревая, как ее там много. Уже не сдерживаясь, она обрушила на парня всю непосильную тяжесть любви, предназначенной другому, освобождаясь от пустопорожнего бремени надежд, обретая легкость, необходимую для того, чтобы жить дальше.

Парень еще успел похвалить себя за правильный выбор и настойчивость перед тем, как сознание его угасло и он стал падать вместе с Мартой, вращаясь все быстрее в плотном водовороте могучей реальности, гораздо более изощренной, чем самые потаенные его фантазии. Временами дыхания не хватало, ему на секунды удавалось вынырнуть наверх. И пока он глотал воздух, взгляд его выхватывал, как будто со стороны, разные части тел в сюрреалистическом переплетении.

Они делали друг с другом все. Они переплетались и поочередно выворачивались наизнанку, они червями проползали по внутренностям друг друга. Они так распалили один другого, что спрятанные нервные окончания оголились, оказались вне тела и вызывали непрерывный оргазм от простого соприкосновения с воздухом. Они так, наверное, и убили бы друг друга, если бы Марта из последних сил кое-как не одела бедного парня и не вытолкала на улицу. Подволакивая ноги, он, убегая от холода, едва доплелся до какого-то незнакомого подъезда. У него еще хватило сил подняться на один лестничный пролет, где он нащупал радиатор отопления и упал рядом с ним, как заблудившаяся дворняжка.

Он был опытным мужчиной, но потом, когда выспался, добрался до дому и вновь обрел способность соображать, так и не нашел ничего, с чем можно было бы сравнить происшедшее. То, что сотворила с ним Марта, виделось ему как неизвестное состояние вещества в неизвестных пространстве и времени. Страшный, но сладостный смерч в магниевых вспышках, когда привычный мир возникает лишь на секунду, чтобы потом снова исчезнуть. Чем больше он старался разгадать эту загадку, тем больше подвергал себя опасности быть раздавленным автомобилем, когда замирал в прострации посреди дороги, пройти мимо двери, обвариться кипятком в дэше. Но спасительный инстинкт самосохранения, в конце концов, втиснул все в рамки простых и привычных понятий. Он определил для себя Марту как сверхпохотливую самку, бесстыдную, многоопытную и восхитительную. Он так никогда и не понял, что, собственно, произошло и почему Марта наотрез отказала ему в следующей встрече. А то умер бы от стыда, зависти и бессилия. Потому что самое сильное воспоминание его жизни, его мужская гордость и великая тайна не существовали сами по себе, а были всего лишь нездоровым плодом чужой любви, к тому же печальной и несостоявшейся. Эхом любви, предназначенной не ему, к тому же любви невостребованной. Это был ядовитый, слепой и случайный, как рикошет, воздушный поцелуй Мухи.

16

Это было время, когда Муха была абсолютно счастлива. Она была вальяжна и благостна. Она построила свою семью, и именно такую, о какой всегда мечтала. Стручок был тихий, предсказуемый и домашний. Он снова жил с Мухой как с женой, хотя ничего уже в нем не напоминало ей того незнакомого мужчину, который так напугал ее тогда ночью и так ее восхитил. Дочки росли, наполняя дом заботами и хлопотами, которые так помогают не замечать уходящего времени. Струкоматерь стала ей еще ближе и роднее, а Мухина ей благодарность превратилась в настоящую дочернюю любовь. Муха чувствовала себя так, будто попала в общество, недоступное ей раньше. Она была теперь главной в магазине, в троллейбусе, на детской кухне, на лестничной клетке. Равной среди таких же, как и она, главных женщин мира. С равными привилегиями и неотъемлемым правом вместе с ними презирать неглавных. Вертихвосток, смазливых ничтожеств, охочих до чужого. Муха была удовлетворена, но ей осталось сделать еще одно, последнее дело, чтобы полностью насладиться полученным статусом. Ей хотелось посмотреть на поверженного противника, дать ему посмотреть на себя и насладиться застывшей в его слезящихся глазах покорностью судьбе.

Утром, едва выпроводив Стручка на работу, она занялась собой. Приняла ванну, докрасна растерлась полотенцем, чтобы кожа стала нежной и чувствительной на вид. Надела лучшее белье, почистила зубы, сделала макияж, оделась скромно, но празднично и респектабельно. Если бы не Мухин возраст, можно было бы подумать, что она собирается на первое в своей жизни свидание с мужчиной. Она надела на себя все золото, какое имела, и не как украшение, а как часть декорации. Уже совершенно готовая, она подошла к зеркалу и увидела, что выглядит именно так, как всегда себя представляла: взрослая, серьезная, холеная и уверенная в себе замужняя женщина. Как последний штрих к образу, она взяла с собой старшую дочь, которую в соседней комнате, не задавая вопросов и все понимая правильно, убирала Струкоматерь.

И вот ведь забавно, когда мать и дочь вышли из подъезда, они оказались похожими, как две фотографии одного человека, сделанные в разном возрасте. Ребенок был в том же образе и в том же стиле, что и мать, и обе они производили на прохожих впечатление единого целого, излучая напыщенность и затаенное злорадство. Мухи шли в парикмахерскую. В сумочке старшей денег было несколько больше, чем могла стоить прическа. По плану, она отдаст излишек как чаевые, но на самом деле это будет милостыня, оскорбление, понятное только ей и Марте. Муха шла на встречу с Мартой. Она давно уже о ней все знала. Не знала только в лицо, но была уверена, что не ошибется, когда увидит.

Мухи вошли в парикмахерскую, где работала Марта. Смена была ее. Они заняли очередь и стали ждать. Шесть мастеров стояли к ним спиной, отражаясь в зеркалах анфас. И тут Муха безошибочно опознала Марту среди шести незнакомых женщин. Она узнала бы ее и в толпе. С привычной ненавистью она засекла этот мечтательный взгляд, свойственный женщинам, способным впитывать счастье прямо из окружающей среды, из воздуха. Впитывать просто так, даром, по мере необходимости. Без изнуряющей подготовительной работы, без суеты, экономии средств и договоров с собственной совестью. Из последних сил стараясь контролировать себя, силясь выглядеть спокойной, Муха взяла ребенка за руку, вышла на улицу и только через квартал остановилась, чтобы перевести дух. Она молилась, чтобы Марта ее не опознала. Муха стояла вся потная, растрепанная и такая же несчастная, как до замужества. Ей было до тошноты стыдно. И не за то, что она хотела сделать с побежденной соперницей. Дело в том, что, только взглянув на Марту, Муха с морозной ясностью поняла, что никого, ну никогошеньки она не победила. И все, что они предприняли сегодня с дочерью, было всего-навсего третьесортным балаганом на краю чужой жизни. Муха поняла, что Марта и не думала плакать о том конкретном Стручке, который не смог остаться с ней и вернулся к жене. А такой он Марте и даром был не нужен. Но самое страшное, что их с дочерью апломб, который они несли с таким высокомерием, на самом деле был не демонстрацией силы, а слабостью, по глупости выставленной напоказ. И было это так кондово, так очевидно, так наивно, что не могло не вызвать жалости даже у прохожих. Муха увидела себя со стороны так отчетливо, так правдиво, что мгновенно отцвела и постарела на десять лет. Она видела себя немолодой, некрасивой и несчастной женщиной. С лицом, исполосованным беспорядочными свежими морщинками, такими же мелкими, как и чувства, наложившие их. Она увидела, что держит за руку девочку, которая, каким-то дьявольским наваждением, точно так же, как и она сама, немолода, некрасива и несчастна. Обе они разодеты в пух и прах в пропитанные нафталином маскарадные костюмы уличных торговок засахаренными надеждами, прогорклой тоской и просроченным одиночеством, которые все никак не удается никому сбыть. И все это так нелепо, так бросается в глаза, что Мухе пришлось несколько раз до крови прокусить себе пальцы, чтобы не разрыдаться прямо на залитой солнцем улице, чтобы с достоинством дойти до дома и навсегда спрятаться там.

17

Был один из понедельников ранней осени, тихий, теплый и пасмурный. Стручок проснулся в пустой квартире и машинально двинулся на кухню, чтобы приготовить себе один из завтраков своей жизни. По дороге он почувствовал смутную беспричинную тревогу, но намного сильнее той, какую ощущал каждое утро. Он посмотрел на часы на стене и со спокойной обреченностью вдруг понял, что обманывал себя все эти годы. Часы были круглыми и создавали иллюзию вечности, в которой каждый день можно начинать все сначала. Но настоящее время шло только по прямой, на которой не было ни понедельника, ни девяти утра, вообще ничего такого, за что можно было зацепиться. Он физически ощутил низкий рев летящих календарных чисел, появляющихся ниоткуда и уносящихся в никуда, проходящих сквозь его жизнь, как зубья бесконечной циркулярной пилы. Стручок почувствовал панику, когда вдруг представил, что это не время проходит, а он сам проходит вместе с ним, прозрачный и бесплотный, намертво прикрученный к нему датами рождения и смерти. А сквозь него, не изменяясь и никак не реагируя на его присутствие, величественно и торжественно проплывает Божий мир. И с этим ничего нельзя поделать. Совершенно не к месту Стручок вдруг подумал о наркоманах и самоубийцах. Должно быть, им так одиноко, так нестерпимо страшно от этой беспомощности, что хочется умереть, не дожидаясь, когда все закончится само собой и по небрежности Провидения им вдруг откроется печальная тайна, что непричастность к главному — непреодолима. А то, что люди называют прогрессом с его саморазрушением и ускоряющейся суетой, всего-навсего форма нарастающей коллективной паники беспомощных человеческих существ, вынужденных обманывать себя только потому, что они обречены осознавать себя и поэтому обречены вечно оставаться отдельными от огромного прекрасного мира, которому от людей не нужно ничего, даже такой малости, как они сами.

Нет, время не идет по кругу каждые новые сутки. Оно течет по прямой оттуда, куда никому не вернуться, туда, куда никому, никогда не попасть. А циферблат придумали круглым для удобства, как петлю, за которую можно уцепиться, чтобы раньше времени не соскользнуть в реку вечности и одиночества. Стручок курил, сидя прямо на полу, и смотрел, как петли его времени распускаются, вытягиваются в линию, а на ней колышутся его дни, как неопрятная ветошь на ветру.

Стручок напрягал память, стараясь изо всех сил в месиве последних лет припомнить хотя бы один день, не потерявшийся среди других точно таких же, и не мог. Тогда, лихорадочно ища опору, Стручок вернулся еще дальше по дороге своей жизни и с облегчением обнаружил, что не был несчастным всю жизнь. Он нашел дни своего детства, наполненные беспричинной радостью и ниоткудошним светом. Рядом плавали его школьные дни, полные бескорыстного интереса ко всему окружающему. Чуть ближе он заметил тугие и звенящие дни своей юности, полные таких страстных надежд, что с ними можно было жить и так, не дожидаясь, пока они осуществятся. И все эти дни плавали в темноте его памяти, круглые, как орешки, и обаятельные, как улыбка младенца. Их можно было перебирать все вместе, как игрушки, и брать каждый в отдельности, эти цветные шары со стенками из дымчатого стекла, которые не пробить ничем, кроме стрел памяти, отравленных запоздалым сожалением.

Стручок выбрал один из этих шариков и заглянул внутрь. Он увидел себя в возрасте пяти-шести лет. Он только что проснулся ранним солнечным утром какого-то далекого лета и сам себе задавал вопрос, который задавал в том возрасте каждое утро, едва проснувшись: “Какая радость будет у меня сегодня?”. Обычно какая-нибудь радость его сегодня ждала, ну, в крайнем случае, завтра. Обещанная игрушка, поход в кино, может быть, даже мать отпустит на рыбалку с кем-нибудь из старших.

И вот Стручок, разменявший четвертый десяток, сидя в одних трусах на полу кухни, небритый, помятый после сна, печальный от мыслей и торжественный на вид, — снова прибег к этому забытому средству. Точно так же, как и десятилетия назад, вслух, слово в слово, как молитву, он повторил вопрос своего детства, чтобы проявить цвета своего будущего:

“Какая радость будет у меня сегодня?” Оказалось — никакой.

“А завтра?” — никакой.

“А после?” — никакой.

Когда счет пошел на будущие годы, Стручок изменил вопрос: “Ну, хотя бы что-нибудь необычное, из ряда вон выходящее…”. Стручок сразу понял, что это будет только смерть, но не испугался, потому что какой смысл бояться смерти, если между ней и тобой не стоит ничего хорошего или хотя бы просто неизвестного. И вот тогда Стручок испугался достаточно для того, чтобы задать себе вполне взрослый вопрос: как давно, где и при каких непреодолимой силы обстоятельствах он сделал шаг, который вряд ли мог сделать добровольно: поменял судьбу на биографию? В своей автобиографии он без труда нашел то место, где пытался вернуть себе судьбу, но потерпел неудачу. Ему стало стыдно и больно. Но Стручок решил не делать закладки в этом месте своей памяти, чтобы подавить искушение реванша. Он вдруг так живо представил себе, как ему будет стыдно и больно, когда он проиграет и вторую попытку, что решил сдаться сразу, без боя.

Чтобы договориться с собой о том, что он не проиграл, а выиграл, Стручку понадобилось на удивление мало. Пачка сигарет да часов пять времени. Так что, когда Струкоматерь вернулась с работы, Муха привела младшую из ясель, старшая прибежала из какого-то кружка и вся семья собралась ужинать, — все было уже кончено. И никто ничего не заметил бы, не скажи Стручок бодрым голосом счастливого главы семейства вполне обычную фразу: “Ну что, мать, давай скорей завтракать, а то мне уже на работу”.

С этого дня у бедного Стручка стали бывать разные видения и с ним стали происходить случаи.

В утренних сумерках следующего дня он шел к своему гаражу, когда ему захотелось курить. Он остановился на тротуаре в нескольких шагах от песочницы, где он когда-то любил Марту, достал сигарету и стал прикуривать. Но зажигалка сломалась. С досадой он бросил ее себе под ноги. И тогда из сумерек материализовалась вполне нормальная, но полупрозрачная человеческая рука. Просто рука, которая не из чего не росла. Просто сгусток тумана. Рука протянула Стручку коробок спичек, пару раз встряхнув их, как это делают курильщики, и растворилась. Стручок поблагодарил, прикурил от спички, чего уже не делал много лет, и хотел было вернуть коробок, когда до него дошла вдруг вся абсурдность ситуации. Он постоял немного рядом с брошенной зажигалкой, держа в руке полупустой коробок спичек “Гигант”, и пошел в гараж, решив, что просто не до конца проснулся.

Стручку пришлось посмотреть на этот случай с другой стороны уже следующей ночью, когда его разбудил голос телефонистки межгорода: “Сейчас с вами будут говорить”, — сказал голос. Стручок сел в постели и понял, что голос прозвучал не в телефоне, а прямо в комнате, где спали он сам, Муха и младшая дочь. Телефон стоял на месте, трубка лежала на рычаге. И действительно, с ним поговорили. Негромкий, звенящий женский голос спросил, как это было уже когда-то: “Ну, что будем делать, братишка?”. Только на этот раз в голосе звучал не вопрос, а издевательство. Явное, очищенное от всяких примесей. И Стручок полез под одеяло с головой. Чтобы не слышать коротких гудков самого последнего сеанса связи с самой последней надеждой.

И еще, как-то той же осенью он шел домой из булочной. Моросил мелкий дождь, и было холодно. Обычным своим путем Стручок обошел пятиэтажку сзади, прошел вдоль боковой стены и, когда вышел к фасаду, удивился, насколько быстро изменилась погода. За какие-то секунды выглянуло солнце, и лучи его не просто грели, а жалили. Стручок удивился еще больше, когда понял, что четыре часа пополудни осени у задней стены дома, где идет дождь и вот-вот стемнеет, совсем не те четыре часа пополудни у фасада, где стоит жаркий день зрелого лета и до темноты еще целая вечность. Стручок все еще смотрел на глянцевые листья тополей, слегка запыленные и подвяленные жарой, на потрескавшуюся землю палисадников без следов дождя, на белесую лазурь неба жарких июлей, когда у его ног упал самый обычный воланчик для бадминтона. Стручок автоматически нагнулся, чтобы поднять его, и в этот момент всеми органами чувств ощутил реальность происходящего. Воланчик был шершавый и теплый на ощупь. С мокрого пакета падали капли и тут же испарялись на раскаленном асфальте. Ему было жарко и неловко в тяжелой, разбухшей от влаги одежде поздней осени, такой смешной и неуместной в этом чужом июле. Стручок выпрямился, чтобы посмотреть — кому бы вернуть воланчик, и сразу узнал самую-самую первую любовь своей жизни. Он вспомнил, что ему не было и десяти, когда он влюбился в первый раз. С тех пор в своей жизни он не видел ничего более красивого. Она была дочкой военного, который с семьей получил жилье в соседнем подъезде. Она появилась неожиданно, покорила всех окрестных мальчишек и так же неожиданно исчезла навсегда, когда ее отца перевели в другой город. Она была одета в бело-голубую матроску, в каштановых волосах клубились два атласных синих банта, на ногах были белые махровые гольфы, и левый все время сползал, нависая гармошкой над сандалией. Она стояла и просто ждала, когда ей вернут воланчик, со своим обычным выражением превосходства на лице, и слегка похлопывала ракеткой по сандалии. Она стояла в полном блеске своих тринадцати лет и просто ждала, когда ей отдаст воланчик этот странный дядя. Сутулый, одетый во все темное, такой весь мокрый и такой печальный, такой неуместный. Он подкинул для нее воланчик, и девочка с лету отбила его подруге, сразу же переключившись на игру и забыв про все на свете.

А Стручок, пытаясь собрать воедино картину своего бытия, медленно вернулся за дом посмотреть, как там дождь. Он нашел его на прежнем месте и не решался вернуться домой до поздней ночи. Когда он возвращался, то дождь шел уже везде. Стручок, утомленный навязчивыми воспоминаниями и дождем, успокоился и мечтал уже о большой кружке горячего сладкого чая, когда, взявшись за ручку подъездной двери, уловил боковым зрением белую точку в пятне света от фонаря. Он повернул голову и увидел давешний воланчик. Он плавал в луже, которая была на этом месте всегда. Такой одинокий, такой мокрый и такой печальный в этой чужой осени.

Множество других, может быть, не таких глубоких, но не менее ярких видений посещали тогда Стручка. Так, однажды он стоял у перехода и вместе со всеми ждал, когда можно будет перейти улицу. Он увидел чью-то чужую смерть. Она удобно полулежала на широком переднем бампере тяжелого грузовика, зажав косу между худых коленей. Пока грузовик медленно проползал мимо, смерть улыбнулась и приветливо помахала Стручку свободной рукой, как старому знакомому. Приветствие было таким естественным и обычным, как будто они встречались каждый день.

Такие или примерно такие события случались теперь со Стручком довольно часто. Это продолжалось несколько месяцев. Стручок привык к ним и никому ничего не рассказывал. Так продолжалось до тех пор, пока не произошло событие, скрыть которое было уже невозможно.

18

Как-то в мае, когда с плотоядным чавканьем лопаются толстые тополиные почки, в три часа ночи Муха проснулась от удушающего чувства одиночества. Стручка не было в квартире. Запах тополей в комнате был таким интенсивным, что казалось, будто его только что принесли. Воздух в доме светился голубовато-мертвенным светом тревоги. Место, где спал Стручок, было пустым и совсем теплым. Муха обошла квартиру. По тому, как безмятежно и уютно спала Струкоматерь, свернувшись на краю своей кушетки, по тому, как беззаботно разметались во сне дочери, Муха поняла, что для них ничего не изменилось, и то, что произошло, касается только ее одной. Она надела пальто поверх ночной рубашки, сняла цепочку, закрывавшую дверь изнутри, и прямо в шлепанцах вышла из дому, аккуратно прикрыв за собой дверь. Она прошла мимо собак, спавших на теплых канализационных люках. Они не проснулись, и только одна лязгнула зубами, гоняя блох внутри своих черно-белых снов. Муха прошла мимо окон первого этажа, одно из которых светилось. Там, в кухне, сидя за столом и положив голову на руки, спал мужчина в майке, а на плите все кипел и кипел чайник, покрывая оконное стекло влагой. Муха все шла и шла по городу, и ни разу ей не встретился никто, кто бы не спал, до тех пор, пока она не увидела Стручка, сидящего на краю песочницы напротив безнадежно темных окон Марты. Ее муж был до неузнаваемости пьян, плащ испачкан известкой, а на лице — трехдневная щетина, хотя Муха помнила, что он брился только накануне утром. Он так диссонировал с наступающим рассветом, с его цветами и запахами, что казался неопрятным сгустком пьяной ночи, случайно не смытым в придорожную канаву поливальными машинами утра. Муха с трудом подняла Стручка на ноги, взяла под локоть и, шатаясь вместе с ним, увела мужа домой, не проронив ни слова. Потом, когда он проспался, она и намеком не попрекнула его. Не устроила сцены ревности, и не потому, что пожалела его, а потому, что у нее было чувство, почти уверенность в том, что Марты нет. По крайней мере, в пределах досягаемости. Муха не видела прямой опасности и решила лишний раз не поминать Марту.

Прошли лето, осень и зима, в течение которых между Стручком и Мухой не произошло ничего такого, о чем стоило бы вспомнить. Но снова в мае, когда с плотоядным чавканьем лопаются тополиные почки, Муха неожиданно проснулась в своей постели от такого знакомого ощущения одиночества. Окруженная таким знакомым голубовато-мертвенным светом, который источал мощный запах тополиной смолы. Она уже знала, что Стручка нет рядом и новый цикл времени, неумолимого, как весна, времени, снова против нее. Муха, не помня себя от ярости, помчалась к песочнице. Она сорвала цепочку, закрывающую дверь изнутри, выбежала на улицу, где на теплых канализационных люках все еще спали бездомные собаки одиноких городских ночей. Она пробежала по улицам, на одной из которых в окне первого этажа, внутри кухни спал мужчина в майке, уронив голову на стол, и все кипел, кипел чайник. Стручок, точно такой же, как и год назад, — в плаще, перемазанном известкой, в трехдневной щетине, вдрызг пьяный, — сидел в той же позе напротив темных окон, где когда-то была у него Марта. На этот раз Муха выплеснула на Стручка всю свою ненависть к этой женщине в самых грязных и подробных выражениях. Она не боялась больше упоминанием о Марте вызвать ее призрак, как нечисть заклинанием. Так или иначе, но раз в год Марта была реальна, потому что Стручок приходил к ней, как к настоящей и живой.

Муха уже разбудила весь дом, стоящий напротив, и продолжала бесноваться. По ту сторону весеннего утра, за окнами, в полутьме влажного, теплого и хлебного со сна воздуха жилищ, стояли заспанные люди. И никто из них не осмелился обматерить нарушительницу их покоя, что здесь было принято, — так страшна была Муха. Она, не обращая внимания на брезгливые и сострадательные взгляды прохожих, проволокла индифферентного, грязного и исцарапанного Стручка через весь микрорайон. Втолкнула в квартиру, где, не обращая внимания на перепуганных дочерей, с силой швырнула его на чистую постель прямо в том, в чем он был. Потом подошла к календарю и смотрела на него несколько секунд спокойно и сосредоточенно. Потом она оторвала вчерашнее число и бережно спрятала его на самое дно жестяной коробки из-под сладостей, где хранила самые важные документы семьи. На стене обнажилось сегодняшнее число. Оно раздражало Муху, потому что открывало цикл из трехсот шестидесяти четырех отрывных бумажек, которые, цепляясь одна за другую, обязательно приведут к той, которая лежит на дне коробки из-под сладостей.

Даже Стручок еще не знал, что происходит, а Мухе достаточно было двух раз, чтобы выявить закономерность и в точности знать, где захочет быть Стручок ровно через год. И уж она-то подготовится к этому.

В течение следующих лета, осени и зимы произошло только одно важное событие в их жизни. Как-то, собравшись с духом, Муха высказала Стручку свое “фэ” по поводу его ежевесенних ночных отлучек из дома. Стручок ответил на удивление спокойно и буднично: “Поимей совесть! Все вокруг жрут, как кони, а я напиваюсь раз в году. Чего тебе не хватает?”.

Муха впервые смутно заподозрила, что муж не мучитель, не палач, а точно такая же, как и она сама, жертва. Что Стручок, скорее всего, не помнит ничего, что с ним происходит. Он же и раньше никогда ничего не помнил в тех редких случаях, когда напивался. Но догадка эта прошла мимо Мухи неуловимым, безотчетным подозрением. Она все еще путала мистику и мистификацию.

19

Как бы там ни было, в начале мая следующего года Муха, Стручок и обе дочери, несмотря на то что учебный год еще не закончился, уехали в отпуск. За границу, на море, очень далеко. Заблаговременно Муха оформила все документы и купила тур, потратив на это часть накоплений, которые берегла с жадностью. В эти дни Муха была почти счастлива и уж как минимум абсолютно спокойна. Ей очень нравилось находиться в состоянии спокойной лени зрелости и наблюдать суету дочерей в прибое, постоянно сонного Стручка и такое же сонное море. Она радовалась присутствию незнакомых людей, постоянному шуму, смене дня и ночи, которая оказалась такой торжественной, если нет домашних хлопот. Она было уже поверила в то, что мир наконец-то полюбил ее, и бархатная невысокая волна пришла от противоположного берега океана только для того, чтобы лизнуть ее босую ступню и исчезнуть навсегда, когда в воздухе тропической ночи разлился тревожный запах распускающихся тополей.

Она спала в гостиничном номере с кухней и удобной лоджией с парой шезлонгов, когда ей приснился этот невыносимый запах. Она еще успела удивиться во сне тому, какой он был чужой и слишком свежий для стоячего воздуха тропиков, где даже самые яркие цветы пахли пылью. Потом ей приснилась московская квартира в мертвенном голубом свечении, и она села в кровати без тени сна с таким знакомым ощущением, что нужно куда-то бежать.

Терпеливо дождавшись конца ночи, раскачиваясь взад-вперед, как от зубной боли, Муха пошла в полицию, чтобы необходимые в таких случаях формальности вернули ей ощущение реальности. Это было ошибкой. Сонный, как и весь этот засранный поколениями туристов морской берег, чиновник довел ее до слез, хотя искренне пытался успокоить. Пусть госпожа не волнуется. Такое здесь случается на каждом шагу с почтенными отцами семейств. Особенно если они впервые попадают на наш сказочный берег. На мужчин находит временное помрачение рассудка от нашего волшебного воздуха, и они уходят искать то, чего вся туристическая индустрия мира не в состоянии им предоставить ни за какие деньги. Потому что они ищут давно прошедшие годы. Конечно, если госпожа не пожалеет несколько долларов для частных детективов, мы поищем вашего супруга. Но, поверьте мне, это абсолютно бесполезная трата денег. Еще не было ни одного, который бы не вернулся через день, два или, самое большее, три.

Муха прервала контракт с туристической фирмой, не пробыв и половины срока и не претендуя на компенсацию. Она истратила все взятые на всякий случай деньги, чтобы улететь домой как можно скорее, и оказалась в Москве поздней ночью того самого числа, которое стояло на листке отрывного календаря в железной коробке с документами. Всю процедуру эвакуации дочери перенесли мужественно, помогали матери, чем могли, и не проронили ни одной жалобы, хотя младшей было пять, старшей десять, и обе они еще были в возрасте бестактных вопросов. В самолете Муха сидела, думая о Стручке, когда обнаружила, что смотрит на дочерей и не видит их. Девочки поразили ее своей одинаковостью. Сквозь схожие генетические признаки в них просвечивало более глубокое родство. И оно показалось Мухе очень знакомым. Где-то она уже видела точно таких же, но не своих детей. Где-то она видела такие же напряженные позы, такие же полные терпения и тоски взгляды исподлобья. Такую же безысходную терпимость к противоестественным поступкам взрослых. Такие же трогательные, но шитые белыми нитками попытки казаться прежними. Где-то уже она слышала эту тишину, неестественную там, где есть хотя бы двое детей. И ее захлестнула волна бессильной жалости и безадресной ненависти, когда она поняла, что в ее абсолютно нормальной семье абсолютно нормальные девочки выглядят точно так же, как дети, обреченные жить рядом с алкоголиками или дебилами.

20

Отпустив такси у своего подъезда, Муха сдала чемоданы и детей в руки Струкоматери, а сама, не заходя в квартиру, отправилась привычным маршрутом за Стручком. Она шла, не торопясь, окруженная запахом тополей. Но не тем, который исходил от предрассветных тополей большого города, а тем, который она привезла издалека вместе со своими снами.

Она сначала удивилась своему спокойствию, но потом решила — это, наверное, потому, что ей известно, где Стручок и что он никуда не денется до ее прихода. Потом ее вдруг осенило, что уже очень давно она не встречала Марту. Это было так странно, что Муха даже остановилась. Она напрягла память, сопоставила некоторые факты, вспомнила кое-какие сплетни. Оказалось, что она не только не видела Марты в течение целых трех лет, но все это время ничего о ней не слышала, хотя продолжала поддерживать отношения с соседками Марты, специально заведенные еще в то время, когда ей нужно было знать о сопернице все. Странно, но ощущение было такое, что Марта не исчезла — уехала или там умерла, а что ее просто никогда не было. Но если она была где-то или была когда-то, если существовала на свете вообще, то было только одно место, где у Стручка был хоть какой-то шанс встретить ее или думать о ней, как о реальной женщине.

Стручок там и был. Он сидел на краю песочницы в сером плаще, из-под которого торчали пляжные разноцветные трусы, и в сандалиях на босу ногу. На этот раз он видел Марту так реально и в таких количествах, как не видел и тогда, когда они здесь встречались. Там, где в просвете между домами была видна часть улицы, Марта текла мимо Стручка пестрым человеческим потоком, состоящим из одних женщин. Стручка обдавало плотными волнами парфюмерии всех известных фирм мира, сквозь которые прорывался еле уловимый интимный запах крахмального белья, мытых волос и разгоряченного тела всех оттенков загара и всех возрастов. Он слышал многоголосый высокий гул толпы, похожий на рокот потока воды. Поток был пестрый и плотный, как на демонстрации. В движении было не разобрать отдельных лиц, но стоило одной из женщин остановиться на несколько секунд напротив Стручка, как он узнавал ее. Это была она, она одна, и никого кроме нее там не было.

Марта лет двадцати пяти в серебряном боа, мини-юбке и с такими белыми ногами, что они светились даже в молочных сумерках рассвета.

Марта в аппетитной зрелости тридцатилетия, в ширпотребном, но ладном платьице повседневности. Аккуратная, подтянутая заботами и немного утомленная. В руке у нее полотняная сумка, из которой выглядывает прядь зеленого лука. В другую руку ей вцепился мальчонка ясельного возраста. У него забавный вид занятого, погруженного в себя взрослого человека.

Марта — трехлетний ребенок с бабушкой. Розовое атласное платьице. Толстенькая, большеглазая и любознательная, но такая же загадочная, как в день, когда Стручок ее встретил впервые.

Марта — строгая бабушка с трехлетней внучкой. Спокойная, заботливая, предусмотрительная, увядающая, но все еще красивая. Женщина до самой смерти.

Марта — старшеклассница в парадной школьной форме. Счастливая и немного сонная, по дороге домой ранним утром после выпускного бала. На груди среди кружев белого передника — красная капля комсомольского значка, в волосах огромный белый бант. Она идет, сцепившись руками с подругами, точно такими же, как и она. Ноги у всех подгибаются от танцев и от туфель, купленных специально к случаю. Стильных, но неразношенных.

Марта — тринадцати лет в полосатой матроске, фиолетовых бантах и махровых белых гольфах, один из которых сполз на сандалию. На плече она держит ракетку для бадминтона. Другая рука уперта в бок. Нога выставлена вперед. Несколько секунд она смотрит на Стручка как будто с вызовом, а потом резко поворачивается и со всплеском ныряет в толпу.

Марта, неизбежная и величественная, как вечность. Марта, доступная и неуловимая, как рассвет наступившего дня.

К этому времени ночь закончилась, тополя зашумели под ветром утра, и Муха уже сидела напротив мужа, пытаясь понять, отчего по его лицу бегут эти призрачные тени. Он был пьян, небрит и по пояс забрызган подсыхающей грязью дорог. Он сам ответил на ее немой вопрос, когда, будто очнувшись, назвал ее чужим именем — Марта. Он сделал это так буднично и безжалостно, и столько в его голосе было спокойствия и пьяного куража, что Муха, не переставая визжать ни на секунду, стала его избивать. В какой-то момент она увидела, что в соседней пятиэтажке нет ни одного окна, откуда на них не смотрели бы любопытные и понимающие лица. Тогда она подхватила Стручка за талию и поволокла его, как мешок, прочь от этого позорного места. Она сразу же заметила, что его ноги сбиты в кровь и оставляют на асфальте бурые пятна. А сам он оказался таким легким, таким податливым и послушным, таким слабым и измученным, что Муха почувствовала жалость, и ей все представилось в другом свете. Она вдруг подумала: а мог ли Стручок своей волей и своими силами преодолеть за неполную ночь тысячи километров? Почему на нем многодневная щетина, хотя он брился только вчера? Почему его ноги выглядят так, будто он прошел все эти километры пешком? Какая сила могла заставить Стручка, такого чувствительного даже к царапине, не просто терпеть, а не замечать эту боль? Кто провел его без документов и денег через мздоимный мрак таможенных терминалов? Кто укрыл человека, ковыляющего ночью по улице в плаще и сандалиях, от взглядов родной милиции? Чья заботливая воля провела его по тонким жердочкам одиночества и не дала умереть от тоски, когда в конце он не нашел ту, к которой рвался? Или нашел? И снова Муху накрыла тугая волна ненависти и боли.

Больше всех страдал от того, что происходило, сам Стручок. Это было как наваждение, как эхо голоса, который он не мог узнать, потому что давно забыл. Как непреодолимый зов чего-то главного, могучего, непонятного и от этого страшного. Но Муха вновь перепутала мистику с мистификацией и, когда Стручок проспался и выспался, устроила ему скандал, который моментально превратился в безобразную истерику в ответ на глухую отрешенность мужа. Опять Муха не могла отделаться от ощущения, что он ничего не помнит, но не хотела в это поверить. А может быть, и верила, но боялась себе в этом признаться. Потому что тогда пришлось бы признаться и в том, что с таким трудом созданная жизнь — всего лишь ее фантазия, так и не ставшая реальностью. Что вся конструкция держится только на ней и рассыплется в любой момент, потому что не носит на себе благословения Судьбы. Что Господа Бога все-таки невозможно надуть, как фраера, — взять силой чужое, предназначенное Им не тебе, и, не заплатив полную цену, спрятаться в толпе таких же уродов, как ты.

21

И много раз еще приходилось им встречать вместе этот печальный рассвет, пропитанный запахом распускающихся тополей. На краю той же песочницы под окнами, где когда-то, наверное, жила Марта. В последние годы Муха даже не сверяла этот день с тем, который лежал на дне ее жестяной коробочки листком отрывного календаря. Каждый раз Муха пыталась остановить мужа, и каждый раз Стручок легко миновал устроенные ею ловушки, причем так, что заставлял ее усомниться в реальности происходящего.

Он уходил всегда ночью, часа в два-три. Уходил, когда все спали. Уходил, когда все бодрствовали, в ожидании, что он встанет и пойдет. Но, проснувшись, они понимали, что это был сон, то, что они не спали, а Стручка уже не было. Он просачивался сквозь пальцы, он улетучивался паром, он становился невидимым и неосязаемым. Однажды Муха принесла домой десять будильников, одолженных на время у знакомых. Она завела их так, чтобы они звонили с интервалом в полчаса. Но все они грянули разом, торжественно и тревожно, часа в четыре, когда были уже не нужны. Казалось, Стручок действует в каком-то параллельном мире, никак не задевая мира Мухи. И каждый раз она ходила за ним, и каждый раз находила его там. И каждый раз еще по дороге давала себе слово держать себя в руках и просто увести мужа домой. И каждый раз не могла сдержаться, потому что вспоминала о Марте. Ее накрывало бешенство, которое она вымещала на Стручке как единственной доступной ей частице мира, которая имела отношение к Марте. Потом она приходила в себя и уводила пьяного мужа, испытывая жалость к нему и к себе. Уводила, понимая, что через год все повторится, едва в воздухе запахнет тополями. Она лихорадочно искала выход, но не находила.

И вот наконец в тот год, когда Стручку исполнилось сорок, а Мухе сорок четыре, она наконец придумала, как ей быть. Как пресечь кривотолки и сплетни, как погасить навсегда жалостливые и одновременно злорадные взгляды соседей, как вернуть себе уважение дочерей и заполучить обратно мужа в тот единственный в году день, когда он не принадлежит ей. Она прекратит этот цирк, который не по своей воле устраивают они с мужем для окрестных зевак.

Все было до того просто, что Муха удивилась, как она не подумала об этом еще много лет назад. Если все равно его не остановить, так пусть же он приходит не к этой твари, а к ней, к Мухе. И пусть все видят, что он приходит именно к Мухе. Она уже будет там, когда в следующий раз запахнет тополями. Так она и сделала. Она потрогала мужа, словно сомневаясь — он ли это, потом нагнулась, почувствовала его дыхание у себя на щеке и только после этого вышла из дому задолго до рассвета, чтобы не опоздать на главную встречу своей жизни. Она сидела на краю песочницы и ждала. Ей было холодно и неуютно в комнатных тапочках и старом демисезонном пальто поверх ночной рубашки. Никто из тех, кто увидел ее из окон напротив, не стал смотреть на то, что будет дальше. Муха выглядела так сиротливо и печально, так одиноко, так невыносимо жалко блестели слезы у нее на щеках, что, не в силах вынести эту чужую тоску, люди попрятались от нее обратно в постели и накрылись с головой.

Когда наступил рассвет и мимо Мухи двинулись одинокие прохожие утра, Стручка все еще не было. Он крепко спал дома. Он так и не пришел к ней на свидание. Никогда.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru