АРХИВ
Исаак Крамов
Из тетрадей 1974–1979 годов1
Массив дневников Исаака Крамова (1919–1979), литературоведа, литературного критика, писателя, чрезвычайно велик и стремительно нарастает к концу жизни: из 25 пронумерованных толстых тетрадей восемь относятся к последнему пятилетию и еще несколько начатых и незавершенных — к недожитому 1979 году.
С ними сейчас работает, приняв это поручение от недавно ушедшей хранительницы архива, Ольги Коган, Ирина Шанаурина: благодаря ее усилиям возможно сегодня начать разговор и с новым поколением читателей о личности Крамова и о его времени.
Журнальный формат не позволяет предъявить такие значимые и объемные разделы дневниковой прозы, как разговоры с Межировым, Палиевским, М.А. Лифшицем, Шаламовым, да и многое другое. Остается надеяться, что сбудутся и полный корпус дневников, и та книга, которая начинала складываться из записей: этот неосуществившийся, но уже просиявший замысел — один из ведущих сюжетов в дневниках 1970-х годов. В нынешней публикации хотелось показать, как прорастала эта книга в душе Крамова, как проходили чтения и разговоры с наиболее близкими ему в ту пору людьми: женой Леной, Давидом Самойловым и его женой Галей и Юрием Диковым — человеком на поколение младше, увидевшим в растущей книге Крамова ответ на запрос шестидесятников, на горестное и почти окончательное «порвалась связь времен».
Чтобы понять, отчего эти чтения казались столь насущными большому кругу людей, почему в их отзывах часто звучат слова «радость», «праздник», а самого автора не раз назовут счастливым человеком, придется знобко ощутить тот мрак, что сгущался после разгрома «Нового мира», смерти Твардовского, разгрома диссидентского движения, изгнания Солженицына, выдавливания из страны Наума Коржавина, Виктора Некрасова (близкого друга Крамова и его старшего брата Леонида) и многих других.
Ощущение провала — всеобщее. Отчуждение, растерянность, взаимные попреки. И не только в адрес современников, но и тех, кто уже не может ответить: поиск виноватых на развилках российской истории. В дневниках этих лет фиксируются нарастающий антисемитизм, новое «славянофильство» и всяческие гремучие смеси — изуверившись, и власть, и те, кто вроде бы пытался ей противостоять, занялись производством идеологических монстров. За пределами журнальной публикации осталось несколько разговоров, свидетельствующих о том, что и люди во главе страны осознавали крах коммунистической утопии и подумывали о православии, империи, а то и «взять Европу».
И в этом мраке «радостью» (то есть надеждой и спасением) оказалось не знамя борьбы, а записи в тетради. Естественность и благородство личности. Дружеский разговор.
«Люди на развалинах своего мира, вдруг обретают...» — пишет Крамов на одной из последних страниц дневника.
Вдруг и правда — обретаем?
Публикация фрагментов записей Исаака Крамова и Юрия Дикова посвящается памяти Ольги Коган — приемной дочери Крамова, жены Дикова и моей матери.
Любовь Сумм
15 марта 74 г. Переделкино
Лена2 встретилась с Некрасовым на улице возле поликлиники, и он пошел с нею ко мне. Очень оживлен, немного нервен.
— Хочу прочитать вам письмо3.
Поехали к нам.
Письмо написал 5 марта в годовщину смерти Сталина. Написал утром в один присест. 7 страниц — и отнес показать Войновичу. Тот что-то посоветовал добавить (кое-где «заострить», как говорит Вика, и тогда Вика по его совету добавил имена Шагала, Набокова), и в тот же день — 6-го оба пошли к Наталье Светловой, жене С.
Накануне там праздновали день рождения матери Н.С. — какие-то остатки стола. Выпили, закусили. Беготня детей с автоматами, игрушками, визг, крик. С. звонил из Цюриха — договаривался с женой, что взять, — пишущая машинка и пр.
Приехали вызванные Н.С. корреспонденты — англичанин, швед. Вика передал им письмо.
В. удовлетворен: «сделал то, что должен был сделать».
Перед поездкой в Москву он думал еще о письме Брежневу.
Будущее — туманно. Возвращение в Киев? Москва? Отъезд?
Он немного взвинчен, говорит, что не боится Киева, боится пустыни города, — полное одиночество. Рассказывает, как провожали на днях Максимова в Париж. М. пригласил батюшку — отслужить молебен. Батюшка, в рясе, обносил присутствующих крестом — целовали крест. Галич размашисто крестился. Потом все сели за стол.
От всего этого остается смешанное чувство тоски по «форме», чему-то более точному в поступках — эта грубая мешанина жизни словно бы ждет какой-то организующей силы, словно бы стремится к порядку, — в действительности убегая от него, нарушая «форму» и этим утверждая себя.
Разговор с Лакшиным.
Ощущение выброшенного человека.
Говорит — вот только окончу Островского, деньги будут — напишу, года два нужно и пр. Что напишет? Он журналист, критик сегодняшнего дня, выразитель чьей-то мысли (своих коренных нет). Чтобы сегодня устоять, надо опереться на форму, на язык, на искусство (в этом своеобразная значительность момента). Прошлое отодвинуто — и чтобы остаться и жить, нужно найти новую выразительность языка. Л., как и другие, смутно и стихийно ощущает это. В разговоре нашем все немного мертво.
Проскальзывает обычное нынешнее презрение к «интеллигенции», к кругу «Нового мира».
Л. жалуется: затхлость, скука, — все скука: Островский, работа, отношения и уже должно бы — если живой — то и монументальные воспоминания о «Новом мире». И чувствуется — из этого плена и духоты можно прорваться только каким-то решительным и резким поступком. А разговор с ним вот какой: «О чем тут толковать, все и так ясно — пойдем лучше чай пить».
Отъезд С. и «Архипелаг» проложили новую резкую черту, врубили ее в нашу жизнь. Все, что было «до», так или иначе оказывалось связано с нынешним. Некрасов пришел в дом к С., и тут передал свое письмо, и сделал это по-своему, — после водки, стихийно, без торжественности, в чужом доме, под гвалт детей, амикошонствуя с жизнью и наслаждаясь этой мешаниной, почти вульгарной. И вместе с тем это было признанием — уже окончательным — превосходства С. над собой не только как писателя — как явления жизни. С. победил, и Н. согласился с этим, оставаясь в своих «бывших» привычках и оставаясь «бывшим» человеком. Это жестоко, но это правда.
16 марта 74 г. Переделкино
Сегодня в 3 часа дня хоронили на переделкинском кладбище Таню Алигер. Мартовское солнце, тусклое сияние покрытых ледком луж, птичий щебет начинающейся весны…
6 апр. 74 г.
Две недели назад у Дези С4. в глазной клинике.
— Какие новости?
Жадно, декларативно:
— В общем, можно подводить итоги. Движение рухнуло — высшей точкой его была демонстрация на Лобном месте5. Бегство за границу — последний штрих. Едут не бороться за Россию, а осуществляться, а это — бегство. Надо вырабатывать отношение к этому, довольно интеллигентничать. Надо оставаться и работать. Я вполне уважаю такое понятие, как просветительство, и т.д.
Во всем этом отчасти чувствуется личная задетость, что ли. Чем? Тем, что еще года два назад была мечта о книге (даже Нобелевская премия, Галя говорила), о своем откровении, сказанном всему миру, а сейчас откровение не скажется, нет среды, нет надежд, нет и слова для этого, а есть — просветительство.
Скучновато, но — правда. С чем остались?
Нет, нет, нет. А что?
23 мая 74
Позавчера — во вторник — провожал Вику Некрасова в Киев. Киевский вокзал, многолюдный — прошлые (годы назад) проводы, неизменный Сац, мама Некрасовская и оба они в окне, как на портрете. Молодость, незаметная, — прежде всего самим нам непонятная тогда: ожидания, надежды.
Странный холодный туманный вечер — клубами пар над головой, пахнет сгоревшим углем.
Вика — стареющий, седоволосый, в новом пальто и новом костюме, элегантен, глуховато-тих.
Накануне послал письмо Б.6 с просьбой разрешить отъезд на два года — мотивы, все факты дискриминации и пр.
Галя Евтушенко предложила на лето жить у нее на переделкинской даче (домик Ажаевых).
Вот жизнь: поиск убежища (летнего или более дальнего). Я предлагал пожить у нас в Дорохове (одному, без Гали).
Старость — одиночество, страх, недоверие к людям, отход от людей, сознание, что его сторонятся, что он — опасен. Невозможность работать — он не для этой жизни, он — подавлен.
Лиля7 говорит, что боится ходить один — таскал ее за собой.
И при всем этом — инфантильность в эгоизме и нежелание считаться.
Жизнь отмирает и отваливается кусками. Остается маленькое поле доживания.
Сегодняшняя встреча с В.Т. Шаламовым — к этим же впечатлениям доживания, отмирания прошлого, недавнего, страшного в своей правде.
Он заикается — его трудно понять — и говорит, говорит, не останавливаясь, какая-то непреодолимая потребность выговаривать — что? Все грузное и тяжелое, пожалуй, сумасшедшее.
Вчера читал свои «Записи» Норе и Эмилю8.
Впервые такое большое чтение — часа на полтора — два. Норе когда-то — когда только начинал писать — читал, и тогда она сказала — ты счастливый человек, что можешь так — раскрепощенно — писать.
Вчера она сказала:
— Это для всех нас — праздник. Что это пишется не где-то «там», «вдалеке», а вблизи, — значит, можно, значит, есть выход, есть возможность. Все это — единое, скреплено ощущением человеческой личности. Пестрое, разное — и один человек — исповедь или что-то другое…
31 мая 74
27 мая — перевыборы правления Московского отд. СП.
С 10 утра — гудящий ЦДЛ. Скука зала — при докладе Наровчатова — чиновничье-скучном и сером, без мыслей, но и без политиканских крайностей.
Сима Лунгин: Виктора исключили из Союза кинематографистов.
Доклад Ильина.
Сообщение об исключении из Союза писателей Чуковской, Войновича.
Сидящий рядом (кажется, Б. Дьяков) говорит мне: Почему зал не аплодирует, никакой реакции? Лет двадцать назад и за половину такого — сажали.
— Не стоит тосковать по тем временам.
— Нет, конечно, но надо благодарными быть…
28 авг. 74. Коктебель
Пятая годовщина со дня смерти Лели9.
В минувшую субботу — 24 авг. у Дезика в Опалихе. У него Лидия Корнеевна Чуковская. Разговор об отъездах и отъезжающих. Речь идет о Максимове, который, уезжая, говорил, что едет бороться «за нас» — а я не хочу, чтобы что-то кто-то за меня делал, — говорит Дезик, и пусть не притворяется, едет для себя, пусть так и говорит и пр. в том же роде. Л.К. соглашается. Д. возбужден — седой, старый, плохо видящий, но уверенно-громкоголосый. Говорит: предположим, что 500 лагерников получают предложение выйти на волю — а останутся в лагере остальные — прочие. Из этих 500 — 300 соглашаются: выйдем и будем вам помогать с воли, бороться за вас и пр. А оставшиеся 200 говорят — нет, не выйдем, останемся здесь. И каждый по-своему прав. Только те, кто выходят, — пусть не говорят, что будут бороться за оставшихся. Этого мы не хотим. Будем сами делать, что сможем. Вот, грубо говоря (Д.) — аналогия нынешней ситуации. Л.К. соглашается.
Разговор нервный, поскольку речь идет об основном сейчас — о положении руководящей и направляющей мысли либерального общества. После падения «Нового мира» эта вакансия пустует. И вот теперь на нас предъявляют права отъехавшие во главе с Солженицыным. Тут и Максимов, конечно.
— Пестрое общество весьма мало дееспособно, чтобы выполнить те обязательства, какие берет на себя.
Говорим о журнале — его предполагают издавать в Лондоне. Название — «Континент». Дезик считает, что журнал не может получиться по причине: «нельзя в одну упряжку впрячь коня и трепетную лань». Слишком разные люди взялись. В общем-то вполне естественное нежелание отдать свое первородство — за что и кому.
Немного позже — тут еще сравнительно молодой человек — Юра10, ученый (Институт стекла), тонкий, нервный, нервно отзывчивый человек. Живет у Д. — немного присматривает за ним: Галя в Москве.
Разговор заходит о том, что я читал в прошлый раз Д. и Гале, — о «Платонове». Дезик:
— Мы все время думаем о том, что ты прочитал. Это просто замечательно. И очень важно. Нужно обязательно это доделать. Уйдут люди — никто ничего знать не будет. А то, что ты можешь написать, — никто другой не напишет. Нет, ты больше, чем только это, но это нужно дописать.
Все это — с глубочайшим убеждением, немного волнуясь.
Я читаю ему и Юре «Разговоры», предупредив об абсолютной невозможности что-то рассказывать об этой записи, поскольку связана она с судьбой человека, о котором пишу, с Межировым (разговоры с Межировым).
После чтения (читал, не поднимая головы и абсолютно не чувствуя отклика или того, как звучит написанное) — взрыв восторга, какого, пожалуй, еще никогда в жизни не слышал.
Д.: — Это лучшее, что ты написал.
Какие-то бессвязно-возбужденно-взволнованные слова: — Это великолепно. Какая прекрасная проза и блеск ума. Все точно, ни единого слова пустого или лишнего. Слушать тебя — это половое удовольствие. Боже мой, — единственно, что жаль, что Галка не слышала. Она всегда говорит мне: — Ты не с теми общаешься, говорить надо только с Изей и Леной. Как ты спокойно, умно и точно его припечатал.
Что-то говорит Юра — его глаза разгораются:
— Это праздник. Еще два часа тому назад мы не знали, что это написано и существует.
Дезику: — Вот, мы говорили — нужны и есть правдознатцы. Это не то, что у А.И.11 — нет никакого внушения, пропаганды — простор мысли, чувства, свобода и независимость. Мне: вот это очень важно, что у вас разные пласты культуры так свободно соединены. Вы написали о человеческом страхе (говорит: духовный сын Надежды Яковлевны Мандельштам — это о второй ее книге). Удивительно точно во всем. И жанр — новый — новая возможность литературная. Что-то было похожее в «Записках на манжетах» Булгакова. Но у вас — крупнее, точнее. Вот это тоже важно — новый жанр! Ах, как хорошо.
И далее внушал: это очень нужно, то, что вы делаете, нужно всем нам — ваше поколение — единственное, которое может и способно соединить разные времена и разные пласты нашей жизни своей единой судьбой. Мы начали когда-то (в 56-м) с того, что отправили вас на мыло — всех, кто так или иначе присутствовал и жил в то время, при людоеде. Но потом я понял, что вы — единственные, кто может. Мы — ничего не можем. Мы — пустые. У нас отнято все, у вас есть опыт, и мысли, и возможности, и судьба — все это обязывает. И в этом роде: что это (поиск и обнаружение правды) — единственное, что сейчас нужно России, что ничего ценнее и нужнее нет.
Все это звучит для меня вполне неожиданно, хотя я начинаю постепенно понимать, что записью этой ударил по нерву (стихийно и сослепу, чувствуя, что тут есть нерв) — что взяты какие-то болевые узлы времени и обнажены в таком сокровенном разговоре, какой достигает порой до дна. И есть портрет — тоже, вероятно, связанный со временем, иначе бы он так не волновал. А то, что было волнение — и стремление что-то мне обязательно досказать, чего м.б. и сам еще не понял («есть у вас обязанность перед нами»), — это я чувствовал и видел точно.
Потом еще долго говорили и снова и снова возвращались к этому: воссоединение непрерывности русской культуры, которое возникает вновь в своем прежнем, вопреки всему. Противопоставление «бичей свистящих» новой пропаганды — ясно, что манит и пленяет свобода, мысль, независимость [написано: «ни для кого»]. Тут необходимо обдумать.
Ухожу вечером. Дезик немного пьян (он уже поспал). Он говорит о деньгах, о бюджете.
Д. — Мне нужно семьсот-восемьсот в месяц. И они должны у меня быть. А как — я и знать и думать не хочу. Я — известный поэт.
Он смотрит сквозь очки большими слезящимися глазами.
Дарит свою книжку «Волна и камень» с надписью: «Лене и Изе — самым любимым друзьям».
Говорит при прощании:
— Я ничего не хочу. Хочу лежать на диване в своем кабинете и думать.
Раньше он прочитал стихи.
— Я дожил до тебя, Александр, дожил до тебя, Варвара, но до тебя, Петенька, не доживу: «накинется петелька — и уйду в синеву». Говорил о любви к Петруше — и плакал немного, не утирая глаз — как этот ребенок — этот еврейский мальчик — поработил его, как он обожает его и беспомощен в своей любви.
Это — последняя его страсть. Прощаюсь, ухожу со сжатым сердцем.
11 сентября 1974 [после страниц о прощании с Виктором Некрасовым]
Можно писать для потомков. Копить мысли, наблюдения, что-то узнанное в потоке жизни, выхваченное из него для тайной передачи другому, неведомому и навсегда закрытому от тебя миру. В этой усладе обращенного в никуда слова есть гордыня и холод, отрешающие от людей. Человек живет, чтобы чувствовать тепло тела и прикосновения, отзвук слова произнесенного.
27 октября 1974.
Сережа12 говорит Л.13 — Я пишу иконографию поколения.
Вот его задача — по-своему вполне художественная. Он понимает, что этим может, действительно, — остаться: живописатель поколения войны, ушедших людей и пр. Тут есть все, из чего складывается долговременная легенда, образ поэтический, погибшая юность, война, величие подвига, несостоявшаяся жизнь, неостывшее тепло воспоминаний. Это может остаться надолго, и Сережи судьба сложится возле этого, и останется — это он чувствует и тут ничего не уступит. Будет сознательно делать легенду — как художественное произведение. Со всем этим пропадет истинная сложность, драма и печаль — самое драгоценное из того, что можно рассказать. Пропадет истина жизни. В том числе и истина о С. Самое гнусное в этом — это его сознательный карьеризм (господи прости — труположества). Это — цена, которую он платит за успех — и свой, и своего предприятия. Все оно замешано на полуправде и прямой лжи — в смеси с тягостной правдой обреченных на раннюю смерть — тут что-то больное и терпкое. Но преодолеть эту легенду можно только художественно — т.е. художественным воссозданием истины.
Боже мой, какая сладость — написать истину — простую, оголенную, без флера, без лирики — лирики — это сама правда.
Истину о нас.
Это я сделаю.
Боря С.14 мне сказал:
— Сережа пишет житие средневековое. Потом придет 19 век. Напишут иначе. Ты должен написать.
17 мая 1976
Д.15 дает копию своих записок о войне.
Сегодня рано проснулся и читал их в первую половину дня.
Такой книги у нас пока еще не было.
Что в ней?
Новизна материала.
Новизна самой материи прозы. (Изобразительность с размышлениями.)
Новизна личности — через повествование: не героизированная биография, а героизированная мысль.
Не внешнее понимание биографии, — а внутреннее.
Понимание культуры, как живой (а не книжной) действительной части сущего.
Тут — истинно полемический смысл.
Это чтение — как ни странно это после почти сорокалетнего знакомства и дружбы — побуждает взглянуть по-новому на Д. Когда-то кто-то сказал о нем: «Человек без внутреннего мира». Я не то чтобы думал так, но мне не хватало «внутреннего мира» в общении с ним (преобладание настроений, поэт). В прочитанном виден именно — внутренний мир, мысль сквозь чувства. Собственно смысл написанного — героизация мысли, а не героизация судьбы, — что прежде всего в писаниях «военного поколения». Воен[ное] поколение загипнотизировано им же созданным мифом и не в состоянии «выйти из образа». Оно принадлежит ему, отдав миру самое драгоценное — правду — все бесценные частности и подробности своей духовной истории. Оно — монолит, памятник в духе Вучетича, от него отнято, отлетело дыхание жизни.
То, что написал Д., — нарушение стереотипа — не грубое, не декларативное, без лома и динамита, но просто — отошел в сторону. Без крика, шума, полемики и ругани — отошел спокойно и сказал свое. И это — самое действенное и нужное.
Новое вот что: желание, стремление претворить в культуру свой опыт и — шире — опыт, вынесенный поколением из войны, опыт размышлений, пробужденных войной. Война-действие и война-размышление тут хотят слиться воедино. Или вернее так — вместо «мы» поставлено «я», тут есть индивидуальность, настаивающая на своей особенности, в то время как основной пафос «воен[ного] поколения» в литературе это не «я», а «мы», это отказ от индивидуальности, с готовностью отдающей всю неповторимость свою обобщенному образу.
Тут — верное по смыслу и духу начало предстоящей работы. Новизна вещи больше всего — в этом. В этом усилии мыслить, понять себя.
Вероятно, на этой основе могло бы возникнуть литературное движение, во всяком случае, тут есть необходимый для того элемент новизны и значительности. У Д. — идеально пережитое время. Это — сердцевина вещи.
30 мая 76
Вчера у Саши Лебедева в Малаховке. Втроем: Саша, Кира, я.
Что-то прежнее промелькнуло — в откровенности и полноте разговора.
Неожиданные признания.
— Я хотел бы воскреснуть лет через пятьдесят после смерти и — встретить тебя.
— Самое трудное это — моральная победа… Мы с тобой победим.
— В тебе есть (извини) — грация, что ли, что-то пластическое, умное внимание к жизни.
— Все исчезнут, — останутся от нас только строки, и слава богу. И незачем надеяться на что-то другое. Если ко мне кто придет с разговором о политике и всяких затеях в этом роде — нет, извините, скажу, я в это не играю. Выгоню. И говорить о всякой политической шелухе — противно.
Да, все это очень характерно для нынешнего сознания. Саша отступает в просветительство, попутно черня всячески «политику», без которой общество превратилось бы в нечто аморфное и благочинное. Верно лишь ощущение отрешения к авантюре и — стихийно — признание поражения «демократического движения». То, что говорит Саша, это — формула достойного отступления. Достойного потому, что — в работу, в «ломовую клячу». Хотя едва ли у него так: это больше риторика, а работы, как видно, не много. Но хорошо, что хоть риторика такая.
В сущности вот что: полное крушение новомировской надежды на быструю пользу социальную, политическую. Но такого понимания — нет. Нет верного самопознания — а риторически все преподнести во всеобщую истину.
27 марта 77. Москва
Разговор с Юрой Диковым.
Монолог его о моей книге.
— Ваша книга всегда связана у меня с одним образом — человек с непокрытой головой под открытым небом. Неба — много, небо — с тревожными облаками, с ветром… И у человека голова не покрыта. Этот человек — вы…
У вас есть одна особенность — во всем, что вы пишете вы можете написать только правду, истинное чувство. Органическая невозможность солгать, сочинить, придумать себя, в общем уйти от истины отношения. Это — в каждом слове. И я с полуслова чувствую — ваше коренное, главное…
Одиночество… Бывает одиночество, разрушающее человека. Ваше одиночество — созидает.
28 марта 1977 г. Переделкино
Снег за окном.
Гулял с Леной.
Рассказал ей промелькнувшее вчера — а сегодня отчетливо возникшее ощущение клетки, в которой живет каждый из нас, жизнь — клетка, в этом трагизм нашей личной судьбы и нашего общего состояния.
Клетка службы. Клетка семьи. Наконец, клетка идеи. Легенда об Адаме и Еве воплощает мечту, никогда не покидавшую человечество, — о свободе истинной, изначальной. Утро, чистое и нетронутое, зыбкий свет, долетевший из глубины времен. Из всех миров рай — наиболее бесплотен. Он зыбится в нашем сознании ненадежно, смутно, почти ускользает и неизменно сопровождает нас до конца.
Человечество остается великим феноменом среди всего живого, пока оберегает это видение. Социальный рай, так твердо очерченный, хоть бы в нашем сознании, — это апофеоз клетки, и путь человеческий, каким он предстает перед нами сейчас, замкнутый двумя воплощениями одной великой идеи рая. Бесповоротный антагонизм начала и конца воплощает наиболее полно неразрешимость возникших перед людьми дилемм.
Хорошая литература в конце концов так или иначе помогает человеку если не вырваться из клетки, то хотя бы ощутить эту возможность.
Может быть, это самое великое ее призвание. Ничего другое не способно тут заменить ее — разве только мысль, философия.
Мысль об изначальной свободе не только утешение, но и живая потребность духа, залог его спокойной силы и способности к возрождению.
5 июля 77 г. Дорохово
Вчера — прелести лета, лодка, зеленые берега, чайка вдоль берега, белая на зеленом, тихо, мирно.
Вечером дома радио передало известие о смерти Владимира Набокова — в гостинице на берегу Женевского озера. Грустно. Давящая печаль — тоска. Мысли о Вике и воспоминания о Леле.
Кем был Набоков для нас?
Странником, глядящим издалека на нас, — а мы на него — с чувством странной связи, существующей между нами.
9 июля 77 г. Дорохово
Вчера передали по радио статью В.Н. о Миколе Руденко16. Рассказывал его биографию — так же, как и он, вступил в партию на войне и пр.
Его слова: первая трещина — 49–52 гг. (космополитизм). Все вступившие в партию на войне — верили… До той поры.
Вот — рубеж.
13 сент. 77 г.
Ал. Ив. Аборский17, прочитав моего «Платонова»:
— Как хорошо. Если бы напечатали. Глядишь, и я мог бы в эту щель за Вами — со своими портретами. У меня тоже есть, что написать, в таком роде. Но не напечатают. Вот в чем дело. И Вас тоже.
— Что же делать?
— Не знаю.
— Пусть пропадает?
— Выходит, что так.
— А если написать, пусть потом прочитают — ведь самое главное рассказать, что мы знаем…
Молчит.
22 ноября 1977 г.
На днях сдал рукопись в издательство («В зеркале рассказа»), и теперь пытаюсь оглядеться, дописать упущенное в дни работы.
Весь последний месяц — отклики на «Разговоры с Маршаком», опубликованные в № 10 «Нового мира».
Неожиданно горячий и сильный отклик — пожалуй, наиболее прозвучавший для меня — несопоставимый с откликом на книжку (почти не было) или на статьи (очень умеренно). Это же — прочитано очень широко литературной публикой, и много слов горячих и несомненно искренних. Преобладающее (как мне представляется) ощущение авторской свободы (внутренней), т.е. видно, что написано не для того, чтобы обслужить славу человека (Маршака), — свободно от него. Так у нас мемуары не пишут. Да это и не мемуар — скорее эссе.
Юра Диков:
Предельное ощущение хорошо сделанной вещи. Глазами более сильно, чем было со слуха, — отслаивается от Вас, живет само. Как интересна каждая строчка. Как сделано — не поймешь, — сделано безукоризненно. Пахнуло старым «Новым миром»: — что было бы возможно так, если бы вышли на уровень самосознания. Помолились за них.
Позавчера — мы утром ходили по Москве — Юра добавил из впечатлений: главное — это полная адекватность двух фигур, каждая из которых равна себе и обе равны друг другу. Это — новизна. Это воспитывающая и необходимая новизна, за нею — очень многое — культурная традиция, сейчас начисто утерянная. Именно то, что больше всего сейчас нужно: личностное начало, противопоставленное зависимости. Независимость — опирающаяся на нравственную основу, — человек поднимается над вмененной ему системой координат. (Демократ[ическое] движение наше — романтическое крыло сталинизма, — та же зависимость человека, подчиненность его, а необходимо — высвобождение). Зерно этого есть в «Разговорах с Маршаком» — значение сказанного много выше того, что там сказано — тут все дело в положении автора, в свободе его голоса.
1 января 1978
Вот мои итоги минувшего года:
Написана и сдана в издательство книга «В зеркале рассказа».
Опубликовано: «Достоинство рассказа», «Разговоры с Маршаком», «Хлеб» и «Соль» жизни.
Сдан в производство составленный мной сборник статей Д. Мирского (семь лет борьбы).
Отклики в критике на двухтомник «Советский рассказ», на сборник «Литературные портреты», на «Белую аруану».
Почти ничего не сделано в «Записи».
24 марта. Москва
Из письма Дезе С.:
Из московских впечатлений последних дней — выставка художников-«нонконформистов» в трех небольших комнатах на Малой Грузинской. Множество картин, толпа молодежи, очередь на несколько часов, жадность, истерическая нота, бородатые страстотерпцы — художники, бледнолицые девицы в джинсах, поп-музыка из магнитофонов, растерянно озирающийся полковник. Живопись провинциальная, но — с замахом. «Апокалипсис» — 12 картин в темной комнате, подсвет на стены. Даже способно, но рисовать не умеют и не хотят. Из этой каши бесструктурности, бесформенности может родиться что угодно. Растерянность, все же не без корысти, хотя и не без искренности. Едкая смесь. Таково нынешнее состояние духа. Вообще — едкая смесь всех исконных заблуждений — западничество и славянофильство, атеизм и вера…
Все перемешалось и бродит, но не чувствуется и не видно истинно нового, это все пока — изживание того, что было. Вот истинно — томление духа. Во всяком случае, под внешней болотностью — идет работа, ворочают жернова.
Уезжает Вика Швейцер. Вечер проводов, уже ставших московским бытом, — смех, шутки, собрание людей, зашедших на огонек. Почти буднично. Никакого драматизма, да и говорить никому не хочется, — лучше поболтать.
Что-то происходит — очень быстро и заметно. Усталость, конечно, возраст, ощущение надвинувшейся отставки, доживание и пр. Наш пласт жизни размывает, и скоро мы останемся на островках. Что ж, и это неплохо, если есть силы для работы. Вот и вся мудрость дня нынешнего, другой я пока не обрел. Стоицизм.
П. Нилин о «Маршаке» (давно):
— Поймали интонацию — это за деньги не купишь. Это редко приходит. Пишете вы хорошо.
Из дневника А. Блока.
«Как я устал от государства, от его бедных перспектив, от этого отбывания воинской повинности в разных видах. Неужели долго или уже никогда не вернуться к искусству?» Запись 4 июля 1917 г. (время работы в комиссии по расследованию злодеяний старого режима).
24 апреля 1978 г.
Вчера разговор с Юрой Д.
Прошлись днем по Петровскому садику. Потом у нас. Ю. сказал — мне хотелось бы поговорить с Вами.
— То, что Вы делаете… Нет ничего проповеднического, внушающего, требующего, это обращено к себе, т.е. духовное самообеспечение личности. И тем самым — и людям. В этом сейчас — большая насущность. Что происходит? Потеря цельного мировосприятия. Наука, политика — раздробление духовности, цельного взгляда на мир. Спасение и будущее — только в восстановлении гуманистического взгляда и восприятия. Как раз то, что есть у Вас. Я много читаю, Вы знаете… Ни у кого не нахожу в такой ясности задачи и воплощения вот этого, как у Вас. И поэтому то, что Вы пишете, — обращено к будущему. Мне Вы помогли освободиться от комплексов и разорванности прежней — я совсем сейчас другой человек. И только благодаря Вам.
Я всегда помню любой наш разговор — в обстановке, в частностях и деталях, где он происходил. Хотите расскажу, тот день в Ялте, как мы шли на парад, как блестела щебенка… Все запоминается вместе — разговор, Вы, природа, детали, люди — все это единое. Что это значит — понимаете? Часть сущего.
О ком бы Вы ни писали — Вы поднимаете его до себя, — всегда вровень. И так вся жизнь — вровень с Вами. Не ниже, не выше.
10 мая 1978 г.
8-го и 9-го мая в Ялту приезжал ко мне Диков — с биостанции под Кара-Дагом, где он пробыл неделю.
Приехал с новой идеей, что я воссоединяю 20–30 годы и нынешнее время в беспрерывности истинного проживания жизни, и в этом совсем особое значение того, что я делаю. Это воссоединяет в единую кровеносную систему все сделанное — и портреты, и записи.
Так ли это? Связь, вероятно, есть, но Диков прав, когда говорит, что тут не разрыв, а — шов. Да, тут срощено в каком-то живом (человеческом) единстве то, что разорвано сейчас в сознании. Связь — нравственной развивающейся идеи. Путь, а не озарение. Пожалуй, это так и есть, т.е. в этом может быть убедительность живой плоти, а не химически чистой истины.
Поэтому и можно (должно) органически принять все, что было, — поскольку нынешнее определенно растет оттуда. Тут цвет еще и запах живого, трепет жизни, ее соль и смысл. Мы слишком часто спешим разорвать живое единство. Д. говорит, как много для него значит все это — все, что я делаю. И в зеркале его восприятия, через судьбу его, его опыт — видишь яснее, как может звучать, чем может стать (и уже стало в известной мере) — твое.
20 октября 1978 г.
Вчера — Диковы, Оля. Милый вечер. Рассказывали о поездке. 16 сент[ября] — вечер в Брюсселе. Отчего не написана Европа нашими отечественными писателями, проживающими там годы, а то и жизнь? Нынешнее наше чувство, вероятно, острее. Или это — мое чувство?
Общее сейчас — освобождение, предчувствие новой работы, желание ее, ветерок свободы, избавление от груза, ощущение (м.б., я ошибаюсь) новой черты судьбы.
13 ноября. 78. Пицунда
Четвертый день — в Пицунде. 9-го рано утром вылетел из Москвы. Накануне — зимний день дома, в одиночестве.
7-го вечером у Лиды Д. — общество очень постаревшее и утерявшее даже теплоту общения: Саша, Лара, Ира, Люда, Лида, Кира…
Состарились на глазах друг у друга. Я рассказывал о поездке в Б. и Г.18, пытаясь что-то восстановить из вывезенного оттуда: ощущение личностного начала человеческого общения, вообще главное, что дала Европа, — сформировала личностное начало, вообще — понятие личности. Азии это не удалось. Тем и велика Европа, что высекла из сырой материи жизни понятие личности. Это, конечно, все очень туманно, что я говорю или пишу, но чувствую это точно.
Нечто схожее говорили и поняли — Саша и Лара.
Я говорил еще, что наша жизнь становится уездной по преимуществу (имперские амбиции и уездное сознание, кентавр страшный). Опять понял Саша. И Лара тоже. Антисемитизм — идеология русского уезда, он обязательно расцветет и покорит умы как одно из наиболее агрессивных проявлений уездного сознания, желающего именно подчинять и завоевывать. Нынешний антисемитизм подогревают все уездные идеологи и наполеоны, — это удобно и комфортабельно, и есть идея русская. Предвестие падения и гибели, впрочем, как случалось и раньше, когда возникали поиски выхода на этих слишком проторенных путях.
Гнусная физиономия Люды. Не нужно ненужных людей и гнусных физиономий.
20 ноября. 78. Пицунда
Благословенный день. Солнце, тишина, море. Днем гулял (как и каждый день) берегом, — одиночество, тишина. Пишу о Кириллово-Белозерском монастыре — все уже сложилось (название — «Тихо»), остались последние несколько строк. Хожу с блокнотом и записываю строками и кусочками. Этот способ работы очень по душе и если б так можно было работать — в такой одинокой прогулке часто чувствую полноту души.
В сумерках снова гулял и видел, как опускается медленно к морю солнце, становится красным шаром, видел, как коснулось оно воды и начало погружаться, и как погас последний его красивый лучик — прощай, радость.
Выговорилось само.
15 февр. 79. Малеевка
Вчера — солнце, тишина подтаявшего снега за окном, лес, освещенный и праздничный, обещание весны. С утра начал складывать книгу — и сложилась быстро, словно уже давно ожидала этого часа. Верно ли? Книга ли? Ощущение праздничное и веселое, как будто что-то возвращено временем, — что? Удивительно, что нет ни капли горького чувства (не напечатано), и это, пожалуй, скорее дурно, чем хорошо. Нужно грызть себя, чтобы — напечаталось.
Сложенное, все это вдруг (чувствую) заживет — наново и что-то продиктует, — что? Еще не понимаю, но предчувствие (веселое) работы — есть.
Днем гуляли с Леной в лесу — минута неосознанного счастья. Так было (помню всегда) однажды в Коктебеле, когда с Кара-Дага далеко — море, небо, простор, и словно все это — еще ожидающая тебя жизнь. Удивительно, что это ощущение глубины и простора нисколько не убывает в чувстве, хотя и в трезвые минуты возникает ясно предел.
Теперь главная надежда и смысл сошлись на книге. Тут все должно быть обдумано и решено, и если — не случится, то и это — итог.
Написал письмо Дезе и Гале — хорошо, что именно в тот день, когда складывал все, — лет пять или шесть назад наши первые чтения и разговоры.
8 апреля 79
Дезя и Галя у нас в минувшую среду — 4 апреля.
С шести до 12-ти — 6 часов очень оживленного, как прежде, общения.
Питье коньяка — Д. и Г. выхватывают друг у друга. Вообще, милота и непосредственность прежних вечеров при ощущении (подспудном) времени отошедшего и невосполнимого.
Лет пять назад была какая-то смутная надежда, что этот наш обычный разговор дает что-то общее — поступок (литературный), действие, м.б., какую-то общность литературного предприятия (альманах). Словом, что-то мерещилось. Лет семь назад, после вечера Д. в Доме Литераторов — Галя и Дезя зовут меня к себе на обед в Опалиху. Там одно из первых чтений моих записок. Восторженная реакция. Галя: Мы ставим жирную точку вчерашним вечером. Т.е. точка на поэтическом занятии. Это все были Галины замыслы: поэзия Дезика дала что могла, но не поспевает за темпами времени, за его нуждой в мысли, в действии, в поступке. Для того, чтобы поспеть, нужно писать прозу. Дезя будет писать «книгу».
То, что я делал, как-то совпало с планами и надеждами Гали и ее представлениями о том, что должен делать Д. И тут — Галин темперамент, восторг, упоение, увлечение, тяга — все возникло сразу. Были долгие вечера, длинные разговоры, — только мы вчетвером.
Этим разговорам и вечерам навсегда благодарен — они приоткрыли для меня выход в мир более просторной, более независимой и артистической духовности, к которой внутренне тяготел, — но для нее не было среды, она возникала непроизвольно только в моих записях. Там я, сам того не понимая, и между прочим, ни для кого — даже без уверенности, что когда-нибудь перечитаю, просто в силу какой-то глухой необходимости — вот как потребность почесать ногу или зевнуть — брался записывать какое-то застрявшее в душе впечатление, требующее оформления в слове и само собой, без всяких усилий, выливающееся с кончика пера.
И вот — снова чтение, снова разговор, но уже все иное. Иное чтение — собрано в папку и впервые попытка найти композицию. Получилось листов 8 — чуть более. Придумать название. Какой-то итог.
Я избегал долгое время этих итогов и, может быть, зря. Ушла, испарилась атмосфера прежних вечеров — ожидания, прежнего трепета и прелести наших разговоров.
Надежда на «книгу» (у Гали было странное честолюбие и дичайшая мысль о «Нобелевской премии» за эту книгу)… Теперь уже ясно, что «книги» — той задуманной, самой главной — не будет. За эти годы — окрепшее признание поэтического таланта, дара, вечера, статьи, пярнуская «отдельная» жизнь, болезнь детей и — умчавшееся время, уже вечер жизни, уже смешно мечтать, уже сил немного, и охладели все вокруг.
Так немного окостенело стало теперь при наших встречах — прежний воздух ушел…
Казалось, тогда, что все это «наше» надолго, может быть, навсегда.
Осталось тепло, дружеское, любовное, человеческое, особенное.
Но «нашего» стало меньше — и будет еще меньше.
У Д. — стихи, лучшее, что он сможет сделать. Еще — мемуары, уже менее обязательные.
У меня — книга. Но без сегодняшней судьбы — так, вероятно.
Впрочем, — не знаю.
14 апр. 79 г.
Юра говорил интересно о моей книге: — сохраняющей достоинство литературного труда, т.е. его антиэлитарность. Нет ничего от ощущения «избранности», нет «игры, изощренности, литературы» — истинность выразительности.
Так, примерно.
Тут судьба, т.е. проживание жизни во времени — от этого ни в коем случае отказываться нельзя.
Так же, как нельзя писать только мысли.
Тут все дело (т.е. победа или поражение) в создании некой новой книги, где и мысль и «конкретика жизни». Тут — судьба. Книга — судьба, прожитая во времени.
Музыка — уникальности бытия — во всех его впечатлениях и мыслях и обретениях — оно течет в книге.
Вот об этом — книга.
Да, если довести это до полной выразительности — то и будет новая книга.
Время имеет скорость — от книги чисто физическое ощущение скорости, протекающей жизни.
Юрино стремление внушить эти идеи, укрепить их во мне — внушить самосознание.
Как когда-то Галя и Дезя.
Дорохово, 4 июля 1979 г.
Приехал Юра Диков, очень интересно говорит о судьбе своего поколения: мы хотели обрести катарсис, опираясь не на свой жизненный опыт, а на опыт чужой жизни. Мы вышли из 20-го съезда, и весь романтизм нашего переживания связан с непрожитой нами жизнью (не освоенной душевно, духовно) — с 30-ми и 20-ми годами. Вот почему ваша книга будет иметь лучшего читателя в нашем поколении. Тут есть именно освоение опыта, определение его границ, его содержание, и есть первородность (не вторичность) переживания.
Вашу книгу никто не сможет повторить.
Весь вторичный материал так или иначе — представлен обществу, и осталась необходимость первородного слова (и проницания).
Отсюда — рождение формы:
— Никто никогда не повторит вашей книги. Ей суждена единичность существования.
— Могут быть эпигоны, но истинного чувства, истинной ее первородности никогда никто повторить не сможет.
Это самое дорогое, что может быть мне сказано и что так нужно мне осознавать, понимать, чувствовать.
Единичность поступка, не обеспеченного духовной жизнью, культурой — может ничего и не дать (или просто — ничего не дает). Это тоже Ю. — о своем поколении. Тут — глубочайший кризис, поиски опоры, отсюда и его тяготение ко мне.
Юра: Предельность нашего опыта… Коренная неправда наших духовных претензий обернулась кризисом. Решили присвоить катарсис предыдущих трагедий. Весь духовный багаж наш уехал нетронутый за границу. Он — не реализован был, и вот что получилось. Наша несостоятельность (так мы понимаем) равна ничтожности народа.
Что, вероятно, действительно единично, это — искренность, доподлинность, первичность антибеллетризма. В этом — все. В этом и единичность явления и форма. Никакая «повесть» не сможет и при удаче заслонить или перетянуть на себя вот эту первородность выявления.
Этого и держаться: портреты, разговоры, «Тихо», «Никому не рассказывайте» и — «Новый мир». Воспоминания о В.19 Может быть, ИФЛИ. Поездка к тетке (прощание). Детство. Мозаика жизни, размышлений, поисков — мозаика человека во времени, в своем времени. Напряженная (не вялая) нота.
Нынешний застой (душевный) преодолеть энергией душевного состояния и — стояния.
20 июля 1979 г.
Только что по телевидению передача об Асееве — Шкловский, Лихачев, Вознесенский, Межиров. Пустая, напыщенная болтовня о поэзии, о «слове» и «ритме», о «музыке», и ни слова по существу, по правде и истине. Самая большая цена на правду — истину. Самый редкий дар и талант.
Шкловский. Недавно в телепередачах, посвященных Толстому, — тот же пафос «любви», «преданности», неистощимое красноречие, когда слова так и валятся изо рта. Что-то постыдное, проституированное… Нет, конечно, благородство любви — к Маяковскому, Хлебникову. Воспоминания о встречах, дружеское участие — и за всем этим — миражи, зыбкий туман, потеря истины.
В этой готовности говорить — словоизвержении — одно из самых губительных последствий потери культуры чувства и мысли.
И вот что: от этой культуры (дисциплины) постепенно отвыкает человек — она становится скучна — он тянется к болтовне.
Возвращение — будет (будет ли?) одним из самых трудных усилий духа. Но тут — необходимость. Без этого — тьма, в которой погибнет все, — и прежде вся «музыка» природной жизни. Останется какофония «достижений», от которых человечество уже испытывает вполне очевидную тошноту.
Так или иначе — понимание этой необходимости уже возникает. Об этом фильм Феллини «Репетиция оркестра». Пророчество: люди на развалинах своего мира вдруг обретают способность, уже утерянную, — воплотить «музыку», создать стройность и единство.
Публикация, предисловие, примечания — Любовь Сумм
1 Из семейного архива. Публикатор Любовь Сумм. Подготовка текста дневников — Ирина Шанаурина.
2 Елена Ржевская (1919–2017) — писательница, жена Крамова.
3 Письмо-памфлет «Кому это нужно» было опубликовано в «Русской мысли» 11 апреля 1974 года, распространялось в самиздате. В нем Виктор Некрасов задавался вопросом, что выталкивает тысячи талантливых и совестливых людей в эмиграцию.
4 Дезя, Дезик — Давид Самойлов.
5 Демонстрация семерых на Красной площади 25 августа 1968 года против подавления Пражской весны.
6 Брежневу.
7 Лилиана Лунгина (1920–1998) — переводчик, друг Виктора Некрасова.
8 Эмиль Кардин (1921–2008) — писатель, критик, с Крамовым знаком со времен учебы в ИФЛИ. Нора Аргунова (1919–1993) — писательница, автор прекрасных книг о животных. Хотя ее брак с Кардиным распался, они остались близкими друзьями.
9 Леонид Волынский (1912–1969) — брат Крамова, писатель, художник.
10 Юрий Павлович Диков.
11 Солженицын.
12 Наровчатов.
13 Лене, т.е. Елене Ржевской, жене Крамова.
14 Борис Слуцкий.
15 Давид Самойлов.
16 Украинский писатель, поэт и редактор, правозащитник, руководитель и один из основателей Украинской Хельсинкской группы.
17 Александр Аборский (1911–1987) — советский журналист, писатель, переводчик с туркменского. В 1983 году ему удалось опубликовать часть воспоминаний (об Андрее Платонове, Юрии Олеше и т.д.) в книге «Душа брата», вышедшей в Туркменистане и посвященной в основном местным авторам.
18 В Бельгию и Голландию.
19 О Викторе Некрасове.
|