Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 9, 2021

№ 8, 2021

№ 7, 2021
№ 6, 2021

№ 5, 2021

№ 4, 2021
№ 3, 2021

№ 2, 2021

№ 1, 2021
№ 12, 2020

№ 11, 2020

№ 10, 2020

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

рецензии



Но полон мир безмерным зреньем

Вячеслав Шаповалов. Безымянное имя. Избранное XXI. Книга стихотворений / Вступ. ст.: В. Калмыкова. — М.: Русский Гулливер, 2021. — (Поэтическая серия).


Поэт, переводчик, литературовед Вячеслав Шаповалов — человек двумирья, обитатель и знаток культурных перекрестков. Потомок русских переселенцев, принадлежащий по преимуществу русской культуре, он родился (вскоре после Второй мировой) и всю жизнь живет в Кыргызстане, во Фрунзе — нынешнем Бишкеке, вырос в киргизской среде, которую не воспринимает как чужую, и знает киргизскую поэзию как часть собственного символического наследства (не исключаю, что с настоящей полнотой этот пишуший, кажется, лишь по-русски поэт может быть прочитан только теми, кто знает его киргизские контексты). Киргизские слова, имена, топонимы всегда были для него частью родовой памяти (предки Шаповалова в Средней Азии — с XIX века), элементами его изначального языка описания мира на равных правах с элементами русскими, и граница между этими элементами — не то чтобы размыта, но проницаема («близка высота Каракол-ата напомни про новый день / у колкой зари нам дверь отвори мановеньем Черной Руки / сердца на весу над речкой Ак-Суу — над маревом Белой Реки / казачий пост отчий погост рукою достать до звезд…». Киргизское пространство для него — (необходимая) форма проживания русского опыта и памяти о русских предках. Вплоть до начала девяностых родное двумирье не было для Шаповалова и его собратьев по культурной судьбе таким уж двумирьем: при всей сложности своих истоков, то был цельный, внутренне связный мир, переживавшийся как органичный — просто уже в силу изначальности.

С концом Советского Союза эта цельность кончилась — по крайней мере начала кончаться, и Шаповалов был из тех, кто воспринял это как катастрофу.

Его поэтическая работа — преодоление катастрофы; может быть, осознаваемое как обреченное, но все равно преодоление. Упрямое, страстное, категоричное.

Распад советского культурного, экзистенциального пространства и происходящий на его глазах конец русской Азии как естественной среды обитания поэт, судя по ряду высказываний, пережил как наступление хаоса и одичания, торжество закона джунглей («Своих вожаков пожирая, европами призрак бредет, / и бредит морозная стая десертом российских широт»); как уязвимость всего, что прежде чувствовалось надежным и безусловным: «разверстою плотью аллея в андреевской голубизне». В описании им происходящего появляются инфернальные оттенки: «…черный квадрат мавзолея ликует в багровом огне». Фрагменты культуры-космоса, выхваченные из своих контекстов, срастаются в тератоморфные единства и оборачиваются элементами хаоса.

Во вводной статье к его одиннадцатому (на русском языке — десятому) стихо­творному сборнику Вера Калмыкова с некоторой даже настойчивостью обращает внимание на апокалиптичность мировидения поэта: «Сама война, т.е. вооруженное столкновение, для Шаповалова — событие, апокалиптическое наполнение которого обусловлено расподоблением языков»; «В стихотворении с диковинным для среднерусского слуха названием “Хвостохранилище” апокалиптическая картина явлена в любой строфе». У этого есть основания. Однако нельзя не заметить и того, что в хаотичности, открывшейся поэтическому взгляду автора, есть что-то глубоко родственное сотворению мира, его энергиям.

Кажется, распад безусловного, обжитого пространства, рожденная им новая незащищенность послужили поэту к обострению и обновлению зрения. Пожалуй, даже к укрупнению его. Резко расширили контексты за пределы тех, что очерчены культурой (культурами) и социумом.

Катастрофа, потерянность, бескоординатность («Зачем я здесь, случайный путник, / дитя толпы, погрязшей в плутнях...») оказывается необходимым условием попадания в «общемировое пространство» (Калмыкова), в поле зрения Того, Кто безмерно превосходит человека.


              Но полон мир безмерным зреньем: не видим мы, а видят — нас!


Шаповалов-поэт нередко декларативен, прямолинейно-публицистичен иной раз даже на уровне названий стихотворений: «Ода цветным революциям», «Киргиз­ский дискурс. 2010», «Государственное танго», «Недоиммигрант», «Имперская элегия». Впрочем, прямолинейность часто предполагается страстностью, и перед нами тот самый случай. Все, что Шаповалов говорит, — он выговаривает страстно и с напряжением, на повышенных тонах (на это напряжение работает сама фонетика, само грубовато-плотное тело речи: «…история вечности и сотворение твари, / свеченье фаворское, мгла одуренья в угаре…»); его публицистичность и декларативность в глубоком родстве с его метафизичностью — у них общие корни: хочется сразу сказать главное.

Сквозь свое, ныне распавшееся исходное двумирье с его теперь уже очевидно мнимой безусловностью поэт надеется и старается пробиться к общечеловеческим основам существования:


              вспомним близких, ушедших — надежды отчаянной миг,

              что когда-то постигнем тот вещий всеобщий язык,

              на котором с пророками молча Господь говорил…


(Как симптоматично это лишь по видимости парадоксальное соединение надежды и отчаяния.)

По «Карте мира» — так называется один из пяти разделов книги — он читает судьбу бытия. В прямое следствие того, что «жизнь тебе дарована над бездной», он стремится мыслить и чувствовать в библейских координатах, даже говоря о цирке, — вспоминая цирк «Молодая Киргизия» шестидесятых годов, которому посвящено одно из стихотворений:


              Вслед нам строгий Петр и кроткий Павел смотрят, с губ срывается:

              — Почто,

              Господи, почто ты нас оставил?!.


(Хм. Это апостол Павел-то кроткий?.. — ну ладно, пусть.)

Не претендуя на роль т(Т)ворца («подглядываю за твореньем и не гнушаюсь повтореньем»), Шаповалов, однако, пишет то, что хочется назвать демиургической лирикой. Именно с этой, иногда почти экстатичной демиургичностью, кажется, связано свойственное ему острое чувство родства всего сущего, живого и неживого, чуткость к истокам жизни, к точкам ее возникновения.

С самим Творцом поэт говорит — не на равных, конечно, но напрямую. Не то чтобы спорит с Ним (хотя такие обертона иной раз ощутимы), но обсуждает ситуацию — далеко превосходящую исторические обстоятельства — как собеседник с собеседником. Его занимают не исторические обстоятельства как таковые, но корни их:


              Гигантская бездна, где все поместиться смогло —

              история вечности и сотворение твари,

              свеченье фаворское, мгла одуренья в угаре,

              и числа, и смыслы, и благо, и прочее зло:

              вглядеться в тебя, отшатнуться —

              но поздно,

              и Ты

              воззрился в ответ в протоплазму, что мучит фонемы,

              за шаг до сознанья, что все мы — конечно же, все мы! —

              Твои порожденья с тех пор, как отпали хвосты,

              мы, блудное чудо, но Божье творенье при том —

              и тешимся вечно, от гордости тварной зверея,

              то речью ручья и вполне тростниковой свирелью,

              ухмылкой сатира, то вдруг бессловесным огнем!


Такое пишут на разломе миров. Такое только на нем и видят.

Этот хаос распирают витальные космогонические силы, полные будущим.


Ольга Балла



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru