Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 9, 2021

№ 8, 2021

№ 7, 2021
№ 6, 2021

№ 5, 2021

№ 4, 2021
№ 3, 2021

№ 2, 2021

№ 1, 2021
№ 12, 2020

№ 11, 2020

№ 10, 2020

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Наталья Иванова

Остров




Наталья Иванова

Остров

Gotland is like nowhere else.

Из путеводителя

Первое впечатление

Готланд брошен на середину моря, окружен сизыми водами, со всех сторон омывается и продувается. Для наведения чистоты неустанно работают две стихии — вода и ветер. Преломления мощных источников создают избыток света — хотя это север, суровый север, а не залитый солнцем юг.

Яркий свет, насыщенные цвета, четкие, графически прорисованные тени. (Естественно, когда солнце выходило из-за не поддающихся никакому просчету, хаотично движущихся облаков, никак не напоминавших те, что подарили Бродскому элегический тон: “О, облака Балтики летом, лучше вас в мире этом я не видал пока...”) Есть нечто подобное у Кирико и (иногда) у Дали: но в их мире всегда жарко, хотя и не душно, там всегда — юг, полдень, зной; а здесь, на Готланде, — север, и если не холод, то неисчезающая прохлада. Даже если вдруг пригреет апрельское солнце и захочется снять куртку, потом пиджак — так вдруг и окатит внезапным холодом. Слоистая температура.

Наверное, особая прозрачность воздуха связана с балтийской прохладой — и есть результат химической сделки молекул. Не знаю.

Говорят, что море даже у берегов глубокое — в отличие, скажем, от милых Дубулт (привет имперскому подсознанию), где приходилось чуть ли не километры отходить от берега в поисках места для плавания. По крайней мере, паромы, похожие на многоэтажные, с обрубленными линиями, плохим архитектором придуманные здания, легко заходят в гавань столицы Готланда — города Висбю. Здесь вам не залив, а открытое море. На береговой полосе кусочки темно-розового гранита разбавляют светло-серый галечный известняк. Валуны и булыжники прут из земли. Как будто — вырастают из нее.

Море моет берега без устали. И они выглядят отмытыми — почти до белизны. Вымытый, вычищенный, отражающий свет берег. А еще прибавьте зеркало балтийских вод, в которое опрокинуто светлейшее небо. От странного свечения поверхностей — воды, кромки берега и неба — без темных очков болят глаза. Свет отражается в стенах домиков — тоже исключительно светлых, в гамме от совсем белого до желтого и розового (“итальянского”). Черепичные крыши, если смотреть на город сверху, с высокой точки, сливаются в теплое терракотовое пространство, между пепельным и жемчужным небом, которое по углам, следуя мифологии, поддерживают четыре волшебных карлика-цверга, носящих имена сторон света: Аустри, Вестри, Нордри и Судри.

Но я не о красоте — я о чистоте и прозрачности воздуха, позволяющей видеть все в подробностях, даже камни, булыжники по отдельности, в свете, который выводит реальность в измерение метафизики. Метафизический свет окутывает предметы очень даже физические: керамические кружки и кувшины, фарфоровые статуэтки, вырезанных из бумаги голубей, лампы в оранжевых абажурчиках, свинок и овец из папье-маше, бронзовых ангелочков, одиноких птиц на длинной деревянной ноге, модели парусников, горшки с цветущими фуксиями, крошечные меню в окнах закрытых до сезона кафе, веера из соломки, холщовые оконные занавески на коротких крестьянских бретельках. Этот свет имеет своим источником солнце — оно сияет нестерпимо белым на очищенном сильным ветром от облаков небе, прозрачном и светло-синем, как бокалы на длинных ножках из мастерской стеклодувов неподалеку. И этот же свет струится непонятно откуда, если солнце скрыто за облаками. Источника не видно, и предметы сами излучают свет. Вроде они его накапливают, когда солнце на небе; — как аккумулятор электричество.

А если солнца нет уже несколько дней, облака все ниже, уже не облака, а тучи, ветер все сильнее, уже не воет, а завывает, — когда гаснет свечение, меркнет стена домика, исчезает сияние керамической глазури. Цвет покрывается патиной; с картинки уходит блеск и глянец, она становится более аристократичной. Но цвет — теряет: присущую ему на острове акварельность, прозрачность.

Приплыли

Прилетев аэрофлотовским рейсом в Стокгольм, по русской привычке не осведомившись заранее, не знала расписания — на остров можно попасть либо самолетом (билет Стокгольм — Готланд довольно дорог), либо паромом. Оказалось, что паром отходит почти в полночь и прибывает в Висбю к шести утра. К парому из Центра города (он так и называется официально — City Centre и очень удобен, так как здесь сходятся и центральный городской железнодорожный вокзал, и порт всех дальнемаршрутных автобусов, в том числе соединяющих Стокгольм с аэропортом Арланда и с морским портом) я подъехала поздно вечером, и вместо сказочного скандинавского корабля Скидбладнир, летящего по водам, увидела нечто похожее на панельный дом с надписью “Destination Gotland” по борту и гигантской буквой “G”, увенчивающей это наводящее на мысль о “Титанике” сооружение. Паром скорее ужаснул, чем обрадовал. И все же — усталость после многочасовой пешей прогулки по Стокгольму (а еще и после утреннего перелета из Москвы) взяла свое.

Разбудил воркующий, но настойчивый голос, объявляющий что-то на чистом шведском языке. Ни намека, ни словечка по-английски! Если не тонем (вроде — сирены нет), то — прибываем? Так оно и случилось. В результате — не видела, не успела увидеть, как подплываем к острову. Передо мной уже был трап — и вот я на дебаркадере, показавшемся со сна столь же высоким, как и сам паром.

В кафе, залитом сверхутренним солнцем.

Тишина. Полная, абсолютная, невероятная тишина. Тишина, лишь подчеркнутая курсивом — неспешным разговором нескольких утренних посетителей — не пассажиров (без сумок, без багажа, в отличие от меня, перегруженной целым чемоданом с книгами для работы), а жителей острова. Островитян. Кафе разгорожено чем-то вроде деревянной решетки пополам, и островитяне пьют утренний кофе на той половине, где можно курить — там на столиках есть пепельницы.

Тишина.

И все время, весь месяц на острове —

...звуки тишины

Ни разу не слышала не то что разговора на повышенных тонах — громкого голоса. Здесь говорят абсолютно отчетливо и ясно. Но — ничего, ничего не слышно! Шведский язык особой музыкальностью, на мой слух, не отличается — но он и не груб. Смягченный вариант германской речи. Есть в нем для меня, выброшенной на остров, прелесть непонятности: когда ехала из аэропорта на автобусе длинным, по здешним понятиям (час), путем, позади сидел малыш, который всю дорогу бубнил что-то свое. По-шведски, разумеется. Бубнил бы по-русски — голову бы оторвала. А тут — нечто неясное, плывущие звуки, ускользающие . Нешумный фон.

Впрочем, нет: одно исключение — и громкие, перебивающие друг друга голоса, и повышенный тон. Небольшая, но спаянная компания местных алкоголиков заседает на солнышке да с пивком (алкоголь здесь чем крепче, тем дороже) в овражке за городской стеной.

Врачи говорят, что лечение тишиной (и, соответственно, молчанием) показано в случае многих нервных заболеваний.

Охотно верю.

Помню брезжущий в сознании сюжет шведского фильма. Типичная, как я теперь разумею, шведка (по экскурсионным заходам в магазины готового платья понимаю — их юбки и брюки на мне, отнюдь не малорослой по отечественным меркам, по земле пластаются) временно обитает в деревянном доме на берегу лесного озера — плавает, как рыба, прыгая в воду прямо с балкона. В тишине и молчании. Одна. После какой-то душевной драмы. Северной красоты женщина, озеро и дом — все в полной тишине.

И, конечно, “Молчание” Бергмана.

Бергман живет здесь, на острове. Только не на “большом” Готланде, а на острове острова, маленьком Форё, отделенном от Готланда (как от материка) узким проливом, через который ходит вовсе даже обыкновенный, сомасштабный человеку паром. И вот с этим паромом связана “островная” история, рассказанная мне Леной Пастернак — деятельной и домовитой душой Балтийского центра писателей и переводчиков (куда я и плыла и о котором см. ниже).

Паромщик водил этот паром лет эдак двадцать, а может, и больше: Готланд — Форё, Форё — Готланд... Всех окрестных жителей знал; знал и все их расписания и маршруты. Работал изо дня в день — и работал, привычное дело. Кто были его пассажиры? Да обыкновенные островитяне: фермеры, крестьяне — на островах живут в основном разведением овец (и туризмом, но только два летних месяца). И вот тупо, как овцы, все движутся по известным дорогам, в известный час подъезжая к парому, который, в свою очередь, в известный час, со шведской точностью, минута в минуту отплывает и приплывает... плыть-то не более двадцати минут. И в один прекрасный день не выдержало свободолюбивое сердце паромщика, к тому же не дурака выпить: взял этот потомок викингов да и вывел свой паром с пассажирами не на знакомый путь, а в открытое море. Как корабль.

Нарушил безусловность/условность, расчисленность и постоянство.

Произошел в душе его — взрыв, а уж собирали последствия попавшие в историю пассажиры, внезапно оказавшиеся мореплавателями.

Впрочем, островная психология (и психика) — особое дело.

Вернемся к тишине. К молчанию. Бергман отправился жить на Форё — и обитает там уже не первый год. Если кто хочет себе представить местный береговой пейзаж, пусть вспомнит “Жертвоприношение” Андрея Тарковского: пустынно-ровный, плоский берег, безлиственное дерево, укрепленное в береговой гальке, молчащий мальчик в панамке и без умолку говорящий его отец.

В “жилом” домике балтийского литературного Центра дверь каждой из одиннадцати комнат, выходящих в общий коридор, по периметру обита мягким пластиком: закрывается бесшумно. Из коридора не доносятся никакие звуки. Впрочем, каким звукам здесь доноситься? Каждый, кто находится в своей комнате, думает о словах — молча. А если пишет — то уже не на трещащей машинке, а на компьютере. Или — рукой, то есть ручкой.

Балтика — может быть, в это время года, в апреле — тоже почти бесшумна, по крайней мере с этого, западного берега Готланда, который отдален от материка меньше, чем восточный. На восточном — волны шумят. А здесь — плеск-всплеск, не более того. Некое подобие волн возникает, если пройдет вдалеке корабль. Но и то — движется все: и корабли, и быстроходные паромы, и тихоходные — совсем без шума. Перемещаются в пространстве моря, ближе к небу, почти по линии горизонта, беззвучно. Громоздкий, как шкаф, паром — и вот он уже истаивает, уменьшаясь в размерах. И — нет его, исчез, как облачко.

Что шумит, так это балтийский ветер. Не просто шумит, а шумит со вкусом: воет, завывает в окнах, злится, выдувает, лезет в каждую щель, гремит всем, что ему под руку попадется, мешает жить и работать, не только спать, путает мысли, бьет по сосудам, срывает капюшон и расстегивает куртку, со скрипом раскачивает безлиственные сучья старого дерева, ростом в хороших три этажа, похожего на мировое древо — мифический ясень Иггдрасиль. Средневековая стена (светло-серого, пепельного камня) с башнями, которой окружен город, во вмятинах и щелях — туда проникал этот вездесущий и мощный ветер, выдувал песчинки и крошки, выскребал все. Звук ветра — самое настойчивое напоминание острову о том, где он находится, куда он брошен: в стихию, вернее, в стихии. Здесь быстро становится понятно, почему древние скандинавы, обожествляя окружающий мир, целокупно определяли природу: земля, где живут люди — Мидгард, небо — Асгард, подземный мир — Хель (отождествляя “север” и “низ”)... По краям земли живут великаны — ётуны, а верх и низ, Мидгард и Хель, связывает как посредник бесшумно снующая по деревьям белка — вот она скачет перед моими глазами...

После того как ветер прекращается (а кажется, что он, как живое существо, перелетает куда-то), становится особенно тихо.

И в этой тишине слышнее размеренный звон церковных колоколов — каждые полчаса, каждый час, а в восемь утра да в полдень — с перезвоном, с музыкой. Особо чуткие и нервные писатели и переводчики просыпаются ни свет ни заря — а кто и засыпает с трудом: колокольня-то высокая, но под горой, а дом наш стоит как раз наверху, над городом, почти вровень с колоколами . Однако колокольный звук тем хорош, что только подчеркивает тишину острова. После звона колоколов тишина сильнее, отчетливее, я бы сказала — звучнее. Особенно звучной была тишина пасхальной лютеранской ночи, холодной и ясной, полнозвездной, когда я вышла из храма, где в сдержанной и строгой пасхальной службе звучали орган и не согласное хоровое пение, а ясное и сухое перебирание четких звуков. Накануне, в субботу днем, я тоже зашла в собор — рыдал орган, на Богоматерь с младенцем была накинута черная траурная вуаль, а при входе, на пюпитре, записка крупными буквами наискосок: пока Христос в могиле, церковь мертва .

Тишина звучнее, если идешь по городу внутри стены, топаешь, цокаешь по вымощенной мостовой — при вечернем освещении, при косых лучах заходящего солнца, когда каждая плоскость, будь то розовая стена домика с плотно прижатыми к ней, ищущими защиты от ветра стеблями шиповника, на котором только еще начинают лопаться почки, а под ним уже цветут анютины глазки, желтые нарциссы, а где и гиацинты, окно, затейливо украшенное деревянными птицами на тонких длинных ножках, обязательными лампами-фонариками, цветочными горшками, подсвечено — и оттого и цвет, и контуры предметов интенсивнее. Кажется, что интенсивнее становятся и звуки — и, в ответ, медленная тишина, повисающая между ними.

Какие звуки еще я слышала? Толстый и низкий гудок парома при отплытии. Самым настойчивым был звук... тракторообразного оранжевого уборщика-мойщика, который собирал мусор, мыл и выскребал булыжник вокруг дома чуть ли не половину рабочего дня.

Звуки природы только яснее и глубже делали тишину. Звук лебединых крыльев, полета стаи лебедей-сванов, — гудящий шелковый шум, растворяющийся в дымчато-сизом небе, мерцающем море, при закате. Это было так прекрасно, что даже слишком. Низко летела вдоль берега и стая серых диких гусей, и я близко видела их вытянутые длинные шеи, крупные клювы, даже — блестящие глаза. Шум крыльев был ровный, ясный, тоже шелковый, как будто птицы пели в полете. Чайки кричали, иногда — истошно. Самые элегантные птички среди чаек — черно-белые с оранжевыми длинными клювиками, быстро бегающие по прибрежной гальке, — молчали. Утки — перекрякивались, утки разные, пестрые, серые, коричневые, черно-белые, а утки-поганки — с хохолком на макушке. Крики, чуть ли не до драки, из-за пары — и территории, места для гнезда. Птичий шум и гам вдоль моря, птичий базар — а воспитанные готландские собаки на птиц не поворачивают головы, не косят глазом, не то что не гоняются — не лают, что само собой разумеется.

Городской стеной от моря защищен ботанический сад. В нем — особая тишина, которую подчеркивает уже не плеск балтийской волны, а журчание искусственного, может быть, ручейка, истекающего из искусственной ракушки, похожей скорее на темно-серый таз, в котором стоит неприятного цвета обнаженная дама, скорее неандертальского типа, вечно глядящая на море. В ботаническом саду птицы другие, те, что не кричат, а поют столь замечательно, что следует приходить сюда ежедневно, усаживаться на скамью с видом на расцветающую магнолию и слушать. Это и есть — тишина Висбю.

Еще о прозрачности

Абсолютно прозрачный воздух в сочетании с прозрачной водой. Прозрачность — одно из главных качеств здешней реальности-нереальности.

Нет никакого “смога”, потому что производства либо отдалены от Висбю на значительную дистанцию, либо вообще исключены. Пыль я видела только в порту.

Мы с переводчицей из Германии Верой Штуц-Бисицки иногда, в особо солнечные дни, прогуливались после ланча к порту — там веселый шведский народ покупает себе мороженое и сидит за столиками на воздухе. Мы назвали это место своей “италией”. Странное дело, но почему-то после всех красот природы людям хочется поглазеть и на успехи цивилизации — как будто они ревниво сравнивают: вот что смог сделать великий Господь, а вот что скромные работяги делают своими руками. Шведы, шведки и шведские дети греются на солнышке, как кошки, и поглощают мороженое фирмы “Мовенпик” на выбор: фисташковое, сливочное, ореховое, малиновое, черносмородиновое, шоколадное, крем-брюле, алычовое, дынное, персиковое, кокосовое... все сорта не вспомню. И сидят они, а напротив сгружаются-загружаются платформы, с которых и несутся облака редчайшей для здешней местности пыли. Вот они, привычки цивилизации — зачем-то людям нужно услышать в порту шум бесперебойно работающих машин и подышать этой пылью!

Прозрачность — рукотворная и нерукотворная. Нерукотворная — воздух, ветер, волна, всего этого здесь с избытком. Прозрачность деревьев — потому что в апреле еще не появились листья, деревья и кусты демонстрируют безупречного изящества “скелеты” и “скелетики”. Сквозь них видно все — и берег, и волны, и небо в птицах. Прозрачное сквозит меж ветвей, и деревья сами стоят как образы деревьев, воображение дорисовывает их существование здесь, на берегу, в лиственной зрелости. Пока нет листьев, не угадать и породу. Прозрачность деревьев удивительно хороша — сквозь их изящество на просвет видна архитектура, которую вскоре, через неделю-другую, зальет зеленью. Сейчас же прозрачная хрупкость кустов и деревьев поддержана пробивающимися прямо из яркой щеточки расстилающихся газонов цветами — нарциссами, крокусами, тюльпанами, анютиными глазками. Лепестки просвечивают на солнце — доминируют желтый и голубой, два цвета шведского флага. У шведского короля 30 апреля как раз день рождения — шведы отмечают, в том числе и цветами, национальный праздник.

Праздников в Швеции отнюдь не так много, как у нас. Вернувшись, я угодила просто-таки в праздничный переплет: сначала наша православная Пасха, потом 1 Мая, со всеми окружающими днями, которое плавно перетекло (с остановкой на праздничную и сверхпышную, на мой взгляд, кичево-безвкусную — чрезмерность золота, ковров, колоколов и т.д. — инаугурацию президента) в День Победы... В общем, как ни крути, а две недели отдай. Гуляем — все. Столь затянувшиеся каникулы происходят, наверное, оттого, что мы — в сравнении со шведами, которые отдыхают намного меньше, — очень хорошо живем. У нас библиотекарь в провинции получает уж никак не больше 400 рублей в месяц, а у них, на Готланде, две с половиной тысячи долларов.

У шведов национальным праздником стало вручение Нобелевских премий — за ним пристально следят ТВ, газеты и сами, разумеется, шведы; в нем участвует не только вся королевская семья, но и вся интеллектуальная и культурная элита Швеции; оно растягивается на целую “нобелевскую неделю”, потому что каждый день (в течение семи) происходит что-то важное: лауреаты произносят свои знаменитые нобелевские речи в отдельные дни на особых приемах.

Но так уж случилось, что “нобелевская неделя” в начале декабря (Нобель умер 11-го, и пик торжественной церемонии приходится на день его памяти) совпадает с предрождественскими праздниками, в течение декабря подробно и со вкусом отмечаемыми в Швеции. Особенно хорош праздник Святой Лючии, в сумерки разгоняющей мрак: из тьмы появляется хор девушек, одетых в холщовые длинные платья, с золочеными обручами-подсвечниками на головах, а на обручах зажжены мерцающие золотым огнем тонкие свечи.

Вообще вся “нобелевская неделя”, с ее встречами, ланчами, обсуждениями, речами, выступлениями, церемонией вручения, королевским застольем в стокгольмской красного кирпича ратуше, застольем на тысячу с лишним гостей, — требует особого и подробного рассказа: в другой раз, сейчас вернемся к прозрачности.

Прозрачность жизни — ее закон в Швеции. Кто, как говорится, нарушил — всем видно и заметно. Шведский король, будучи за рулем, превысил скорость на шоссе в аэропорт (сам! за рулем! король! без шофера! Ничего мой бедный разум, ежедневно наблюдающий пролеты на дикой скорости огромных кортежей роскошных автомобилей, в одном из которых сидит кто-нибудь из “начальства”, городского или государственного, по Кутузовскому проспекту, не понимает). Нарушил — в Дании. Опаздывал в аэропорт — встретить дочку, будущую королеву Викторию. Так он извинился публично перед народом (в данном конкретном случае — датским). Вот она, прозрачность и ясность: не только в поступках, но и в проступках.

Прозрачность входит как непременное условие и даже стилеобразующий фактор в обыденную и необыденную шведскую жизнь.

Поговорим о стульях.

“Стулья” — есть такой мебельный магазин в Москве на проспекте Мира. Можно зайти в него, можно вспомнить и другие мебельные, а также интерьеры квартир — особенно новорусских (знакомых мне, как и каждому обыкновенному жителю отечества, по новорусскому кино, которое показывают по ТВ). Стулья — чем основательнее, массивнее, корпулентнее, тем притягательнее и привлекательнее глазу нашего обывателя.

Здесь же, в Швеции, на острове Готланд, в городе Висбю, виденные мною через окна домов, а также в кафе и ресторанчиках, а также “у нас”, в балтийском Центре, стулья — можно сказать, ажурные, легкие, почти невесомые, типа венских, с воздухом, “дырчатые”, с плетеными, дышащими сиденьями, стулья, не загромождающие, не загораживающие пространство. Пропускающие воздух — и взгляд. Они могут быть с деревянными реечками, с полотняными спинками, складные либо фиксированные, с маленькими плоскими подушечками, брошенными на дырчатое сиденье, — но принцип их ясен. Такие же и лавки — между досками обязательно будут просветы, — и скамейки на берегу, и в ботаническом саду, и в собственных садиках.

Изгороди прозрачны и решетчаты отнюдь не всегда — но зато сами дома архитектурно решены так, что внутренние помещения через окна видны на просвет.

Не принято окна загораживать занавесками, шторами, жалюзи и т.п. изобретениями, исключающими вторжение любопытного взора в незащищенное интимное пространство жизни.

Внутреннее пространство дома и убранство комнат открыто — мы ничего не скрываем .

Но так же не принято и в окна заглядывать.

Самая большая комната — гостиная на первом этаже дома, выходящего розовой, серой, белой, желтой, терракотовой стеной и парадной дверью прямо на улочку, мощенную гранитом, открыта вашему взгляду несколькими окнами, в том числе окнами и угловыми, и с противоположной стороны. Окна — не очень большие — все вместе создают эффект прозрачного и легкого помещения, уставленного старинной, но тоже (стулья!) полупрозрачной (в том числе и плетеной) мебелью. Стены же украшены, как правило, картинами и стеллажами с книгами. Много цветов — и на подоконниках, и срезанных — на столах. Много живых, вьющихся растений, папирусов и фикусов. А на подоконниках — особое искусство натюрморта, в каждом отдельном окошке — свое.

Кстати, современные фабрики шведской мебели, чья продукция сосредоточена в знаменитых общедоступных магазинах IKEA, тоже изготавливают легкие просвечивающие конструкции, которые каждый покупатель волен собирать по-своему, как ему удобно. И — докупать, пересоставлять, пересобирать из реек, досок и кубиков, когда захочется . По этому принципу для гостиной на мансардном этаже балтийского Центра покупают книжные стеллажи.

В городе Висбю есть и свое высшее учебное заведение — Университетский колледж, где одна тысяча двести студентов учатся два-три года. Отделения: экономики, менеджмента, археологии, истории искусств. Располагаются университетские помещения и в здании бывшей фабрики, остроумно включенном архитектурным замыслом в объем. Объем этот организован легкими, алюминиевыми и деревянными, балками, между которыми торжествует все тот же принцип: широкие стеклянные поверхности на просвет. Лена Пастернак вывела меня по длинному университетскому коридору на балкон, полностью прозрачный, как бы летящий над городом — со всех сторон “закрытый” стеклянными стенами. А в мансардных аудиториях — полупрозрачный скошенный потолок, сквозь который видно изменчивое балтийское небо.

Такое включение — вообще принцип здешней архитектуры, начиная с незапамятных времен. Церкви на Готланде ставились сначала эдакими небольшими каменными домиками, с пристроенной с востока апсидой для алтаря; на следующем этапе это романское сооружение увенчивалось за счет более крупного нефа с западной стороны, а предшествующее здание в него как бы включалось; на третьем, готическом этапе неф перестраивался, а не уничтожался, так же как и романская башня-звонница: так что все сохранялось (принцип “матрешки”), а не разрушалось — дабы после разрушения строить заново.

Но, конечно, из правила есть и исключения — так цистерцианский монастырь XII века в городе Риме (что в центре острова; по легенде, здесь после разрушения Великой Римской империи хотели основать новый Рим) был разобран почти до основания теми, кто возвел из камушков бывшего монастыря здание для нового епископата.

Больше света!

Я приехала сюда в апреле, во время весны света. Свет прибывал каждый день, закат все откладывался, ежевечерне припозднялся — вот уже на четверть, на полчаса, а в конце моего пребывания не меньше, чем на час. Осенью и зимой здесь становится с каждым днем мрачнее, день совсем короток, и прозрачность тогда — это уловитель ускользающего света, каждого солнечного лучика, с любой стороны: карлика Аустри, Вестри или Судри. Не упустить, не проворонить. Прозрачность компенсирует дефицит света. А еще, конечно, свет искусственный: в каждом окошке либо стоит свеча в подсвечнике, либо лампа, либо над подоконником висит один, а то и два маленьких светильника: и по вечерам они зажигаются мягким розовым, белым, желтым светом. Электричество здесь никто не экономит, окна балтийского Центра светятся даже ночью. Цена на электричество не поднималась в Швеции с 1946 года. Этот свет и поздно вечером, несмотря на полное отсутствие на улицах людей, делает Висбю уютно-сказочным: свет в окошках освещает домашние инсталляции, на каждом подоконнике — особые. На одном — цветущие фиалки в двух обливных темно-синих керамических горшках, а между ними — начищенный, сверкающий медью шандал, над ними — две конусообразные крошечные лампы в оранжевых абажурах. На другом — беломраморная обнаженная фигурка, рядом — чайная роза в фарфоровой вазе. Любимый мотив — деревянные птицы на изящных утонченных ножках, птицы и камни, камни серые, белые, красные, иногда — черные. Прозрачное, подкрашенное синим или зеленым старинное стекло — бутыли, бокалы, между ними, по контрасту, массивные медные или латунные миски. Вырезные бумажные птицы, подвешенные на невидимых нитях, колеблются теплым воздухом лампы, освещающей их снизу.

Разгонять, укрощать, прорывать тьму и мрак, победить царство но ры, противостоящее небесным валькириям, царство холода и подземелья, — вот цель и задача.

А еще зимой около ресторанов и кафе возжигают масленки и факелы с живым огнем, прозрачно трепещущим на ветру. Ведь темнота тоже может стать полупрозрачной, если ее осветить.

Витрины галерей похожи на обычные городские, и наоборот. Жизнь в Висбю в некурортный сезон, конечно, замирает, город впадает в спячку, но я видела, как он постепенно, к Пасхе, просыпается; затрепетали по ветру флаги и флажки, обозначающие здесь, что заведение открыто; распахнула дверь современно-модерновая художественная галерея по моему пути в продуктовый магазин — переложили в витринах по-новому черные и белые камни, выставили вырезные каменные вазы.

Даже камень сделан прозрачным. Дырчатым. Чуть ли не сетчатым.

Витражи храма Санкта-Мария (храм, между прочим, двенадцатого века) тоже пропускают много света — в витражах небесный Иерусалим очень похож на город Висбю, типичные готландские белые домики с красными черепичными крышами; а на других — черные (как упитанные дрозды в ботаническом саду) и белые птицы. Храм тоже полон естественного света, льющегося со всех сторон. Со страстной пятницы освещение было совсем погашено; храм стоял черный, как могила; в страстную субботу перед литургией живой огонь был разведен на площади перед храмом, епископ сначала окропил его, освятил, затем зажег от него толстую свечу, больше похожую на небольшое бревно, а уж от нее зажигались свечи тех, кто входил в храм и вносил постепенно свет, потом зажигались свечи на паникадилах, свет прибавлялся и прибавлялся, орган играл громче, а хор пел веселее, и так — до яркого, полностью включенного света во всем храме, рассиявшемся и распевшемся с приходом полуночи — и с Воскресением. Победа света над тьмой была главным действом в этом протестантском, но отчасти и языческом здесь празднике. Языческом еще и потому, что ему предшествует в страстной четверг обязательный марш ведьм — их в этом году на городок населением около двадцати тысяч человек набралось две с половиной тысячи. Откуда? Рассказываю.

В этот самый четверг мы с Леной днем пошли “на экскурсию” в университетский колледж, и я постояла на прозрачном балконе, прогулялась по университетским аудиториям и вокруг, просмотрела университетские программы, потом мы перекусили (время ланча — для всей Европы святое) в университетской столовой, где “дагенсланч” для студента стоит 35 крон (около 4 долларов), такой же для преподавателя — 55 крон (6 долларов). А потом зашли в упоительный магазин, где торгуют чаем (более 50 сортов в развес), кофием и “тысячью мелочей”, имеющих к ним отношение, — изготовленными по бабушкиным рецептам сладостями (включая, разумеется, марципановые яйца всех мыслимых и немыслимых рисунков, цветов и размеров), ситечками, кофейниками, чайниками, ложечками, чашками и чашечками разнообразных фирм и стран — мне больше всего понравились классические обливные английские чайники (одноцветно синие, зеленые, коричневые) ценою не меньше пятидесяти долларов за штуку. И вот любуюсь я этими чайниками, пока Лена выбирает яйцеобразные пасхальные подарки для родных и близких, и вижу рядом девочку в косынке узлом под подбородком, как у нас в деревнях, с крупнонакрашенными по лицу рыжими конопушками, подведенными чуть ли не угольем бровями и красным — щеками. Оказалось, что это и есть одна из двух с половиной тысяч, то есть натуральная ведьма, и вот они все уже идут маршем по главной торговой улице, веселя народ, ведьмы и ведьмочки, а то и затесавшиеся ведьмаки. Ведьмочки еще и торгуют всякой ерундой, чтобы им дали денежку. А на следующий день, в страстную пятницу, другие, а может, и те же самые люди направляются от главной, торговой площади Висбю шествием на гору Голгофу — с деревянным крестом первым идет пастор. Католичество здесь в явном меньшинстве, лютеранская церковь не отделена от государства, но в лютеранском богослужении я заметила элементы католической службы, да и иконы в церкви есть православные — экуменизм! К шествию на Голгофу допущены представители всех христианских конфессий, и все печально движутся на гору, на самое мрачное место, место повешения (в средние, разумеется, века) за городской стеной. Там водружают крест и совершают молебен. На крепком балтийском ветру, на самой высокой точке окрестности.

Но вернемся к теме прозрачности.

Среди готландских (висбюских) ремесленников особо почетное место занимают стеклодувы, и все их действия открыты — заходите, глазейте, восхищайтесь, выбирайте, покупайте. Вот она, печь под полторы тыщи градусов, вот и готовые изделия, хрупкие и прозрачные. Глаза разбегаются — руки тянутся к кошельку. Представляю себе, что делается, когда в городе полно туристов; сейчас не сезон, и город прозрачен, и стеклодувы доступны, и ухожу с подарком — чудесным бокалом голубого стекла на длинной-длинной ноге. А по бокалу — как сороконожка пробежала, цепь крошечных пузырьков, это считается брак, и оттого бокал дешевле, а по мне — так гораздо лучше. Пузырьки в стекле — как прозрачность в прозрачности, прозрачность в квадрате. И бутылки здесь есть с круглой дыркой посередине — затейливые, тоже вдвойне прозрачные.

Когда идешь по дорожке вдоль моря, за пределами старого города на берегу встречаешь современное архитектурное сооружение, состоящее из двух огромных цилиндров, полустеклянных, полукирпичных, соединенных прозрачными переходами. Это местная городская больница, и палаты для тяжелых больных, неходячих, расположены так, что окна полукругом выходят на море и небо, знаменитые балтийские закаты заходят в помещение. Лена рассказала, как посещала знакомого больного, — и, войдя, уставилась на потрясающий закат. Прежде всего. Пейзаж — феерический и каждый день, вернее вечер разный по краскам — с доставкой больному. Для настроения. А еще, рядом с больницей, — вертолетная площадка для тех, кого с острова срочно надо доставить в больницу. Или — перевезти из больницы в Стокгольм, если потребуется. Медицинская забота о человеке здесь, в Швеции, бесплатная — как и забота об образовании.

Изножье больницы почти подходит к берегу моря, где гнездятся птицы.

А вертолет с красным крестом на пузе — видела собственными глазами — вдруг зажегся красный светофор, прямо на дорожке, перед пешеходами и автомобильной трассой, заверещал сверху-сбоку, вылетел из-за мыса, приземлился на круглую красную площадку, огражденную прозрачным (!) пластиком. И здесь болеют, и страдают, и умирают — у храма как-то днем стоял черный автомобиль-катафалк. Но не слышно и не видно страданий, болезней и плача.

Шумят прозрачные крылья вертолета. Летят, перебирая прозрачными в полете крыльями, птицы. Плещется прозрачная волна. Мелькают прозрачными колесами велосипедисты.

Все пропускает свет: влага, перебирающие ногами люди, велосипеды, даже больница. Колокольня. Церковь. Руины.

Висбю — обладатель коллекции руин средневековых церквей и монастырей. В церкви Святого Духа епископ в XI веке благословил тех, кто нес христианство в Ригу. Руины величественны и прозрачны — стоят, как архитектурные замыслы, уже прочерченные в камне, поросшие плющом, с зелеными газонами — травяными коврами — внутри. Почему, откуда, если на острове действуют более девяноста прекрасно сохранившихся церквей (XI–XVI веков), эти руины? Результат войн с завоевателями-датчанами? Результат реформации — оставленные без присмотра, обезлюдевшие католические, в прошлом мощные церкви? Высоченные стены, ребра готических перекрытий, стильные арки, фигурные порталы — оставлено, покинуто, призрачно. Но сама земля, видимо, хранит особую принадлежность пространства: современная городская больница расположена не так уж далеко от руин церкви Святого Георгия — церкви госпитальной, рядом располагался в средние века лепрозорий. Да, на остров Готланд увозили и безнадежных заразных больных, и там для них был устроен последний “остров острова”. Остров — Isola, отсюда — изолированный, то есть островоподобный, островной, закрытый со всех сторон. (Между прочим, итальянский ресторанчик в Висбю его хозяин-грек назвал “Isola Be l la”, что значит прекрасный остров. Он расположен на глубине хорошего подвала, под сводами, окошки крохотные — как бы не по нашей теме... Но у каждого такого темного ресторанчика есть светлый и прозрачный двор, где накрываются, чуть весна, столы, где стоят разные, совсем разные, — американцы содрогнулись бы от полного отсутствия стандарта — стулья для посетителей.

Кто в домике живет

Мне нравится жизнь в апреле — световой день все увеличивается, прибавляется, рамки дня раздвигаются, и на ритуальный ежедневный просмотр балтийского заката я слетаю с горы к морю все позже — и там, около воды, почти всегда застаю рассудительную Ингриду. Ингрида сидит за письменным столом часами напролет, начиная свой переводческий труд чуть ли не с рассвета: она работает в Риге в информационном ооновском центре, сидит в конторе с девяти до шести, для собственных дел времени и сил не хватает. Два года Ингрида училась в аспирантуре Хельсинкского университета, и ей нравится все финское: в местном магазине она выбирает финские молочные продукты, хотя они и дороже. Отсюда, с Готланда, она возвратится не прямо к себе в Ригу, а завернет на пару дней в любимый Хельсинки — там сейчас проходит выставка ее любимого художника, разумеется, тоже финского.

Ингрида спокойная, с выдержанным нордическим характером, очень настойчивая. Окна ее кельи выходят прямо на мощное тело собора — за ним прячется море (и закат, закат — вот что главное). Ингрида говорит, что иногда, в минуты особой красоты моря и неба, ей хочется взять да и передвинуть собор, влево или вправо, чтоб вид не закрывал. Так и вижу округлые латышские руки, переставляющие собор, как игрушку.

Умная Ингрида заманивает на выставку своего любимого художника Зомберга — в Интернет. И вот вечером мы усаживаемся втроем (еще и Вера присоединяется) у компьютера — чувствую себя как на спиритическом сеансе — и “вызываем” хельсинкский национальный музей “Атенеум”, кликаем мышкой выставку и добрых часа два рассматриваем картины и рисунки. Это мой первый опыт посещения музея и выставки в Интернете. Что сказать? Ну вроде как альбом перелистываешь. И тут же — снимаешь (бледные, правда) копии с особо любопытных тебе образцов.

Художник и впрямь оказался замечательным — во-первых, эпоха из предпочитаемых мною (начало века, арт нуво), во-вторых, сам — удивительно пластичен, прекрасный рисовальщик и иронический символист: много рисунков, изображающих “смерти”, то есть разнообразные человеческие скелетики, — за работой, на отдыхе... Например, скелетики ухаживают за цветами в “Саду смерти”: кто поливает грядки из лейки, кто тяпает тяпкой, а кто пропалывает сорняки. Еще — целая серия рисунков: бесы (крестьянского типа и облика) с бесенятами, чисто гоголевская: бес с перевязанной щекой мается зубной болью, бес принаряженный идет в гости, бес пашет, бес с семейством переезжает на другое место жительства (на телеге — одинокий стул, и боле ничего), бес с двойняшками на руках... Если скелетики вполне довольны своей жизнью, то бесы с бесенятами и бесовками грустны, несчастны, депрессивны. Я “выловила” на принтер для себя две картинки: одна, под названием “Arvostelija”, то есть критик, 1908 года, изображает женщину в плетеном кресле, склонившуюся над листом бумаги; на другой, “Река жизни”: закутанная в белое высокая фигура веслом управляет ладьей, загруженной книгами...

Время года, неустойчивая весна, апрель, снег, дождь, солнце, бури, цветы, удлиняющийся световой день — такое уж мне выпало счастье — совпадает с неустойчивым настроением обитателей литературного домика: все стараются работать в тишине и спокойствии, но постоянные перемены давят на психику и выдергивают из режима. Только Ингрида настойчиво осуществляет задуманный план — к Пасхе перевести аж целую повесть, — да и ей нужны хоть какие-то развлечения: например, “сходить” на выставку в Интернет.

С эстонским прозаиком Рейном дело обстояло посложнее — огромный розовощекий блондин с “хвостом”, выпускник Тартуского университета, ныне в свободной Эстонии зарабатывающий деньги путем зимней продажи летом собранных трав, Рейн поначалу потряс нас всех тем, что с раннего утра на велосипеде отправлялся в леса и поля за черемшой. Прекрасно наивный, такой большой ребенок, Рейн не выдержал расчисленной скуки домика, душа его захотела праздника. Праздник продолжался дней пять: мы осторожно стучали в окошко, чтобы проверить, как он жив, а сердобольная Вера даже варила и относила ему супчик, чтобы облегчить его послепраздничные страдания. Но и с этим справились, — и Рейн, провожая меня, загрустил: все мы здесь быстро привыкли к компании .

Самый трогательный среди всех обитателей был господин из Любека, так мы его окрестили: он приехал в Центр всего на десять дней (школьный учитель, он мог уехать только на каникулы). Господин из Любека приплыл на пароме вместе с собственным автомобилем, а в автомобиле прибыли сюда, на Готланд, и любекские сухие супы и консервы — вспомним байки о быте советских артистов на гастролях! Господин из Любека, маленький, но полный, присоединялся к общей трапезе со своим супом. Господин из Любека был явным романтиком — автор книги о Гамсуне, сейчас он писал книгу о море, в разных жанрах — стихи, проза, эссе. Потому каждодневно он с холщовой торбочкой, в которой были термос, книжки (о них отдельно) и тетрадка для записей, шел далеко, вдоль берега, устраивался там, как птица на гнезде, и наблюдал. Так вот, о книгах: среди книг (а он их мне трогательно показывал) оказался томик... переводов на немецкий Назыма Хикмета. Никакую идеологию господин из Любека в расчет не брал, ему это неинтересно: он выискал у Назыма стихи о море.

О Кьеле надо сказать особо: он пишет свою вторую книгу, первая имела успех, несколько раз переиздавалась и переводилась на другие языки. Кьель — швед, шведскоязычный и шведскопишущий гражданин Финляндии. Он родился в послевоенной бедной Финляндии — для поддержки здоровья детей тогда отправляли из страны в семьи благополучной Швеции. Отправляли и финнов (по происхождению), и шведов: дети выросли и ездят в гости к своим вторым, “шведским” родителям. Вот об этом-то детском-недетском опыте и написал Кьель свою первую и очень успешную книгу.

Финляндия — ближайший сосед — много лет подчинялась не только Российской империи, но и — Швеции. Сейчас независимая Финляндия развивает свою экономику бешеными темпами — она на третьем месте в мире по развитию (мы — для сравнения — тоже на третьем месте из сотни стран мира, но снизу ).

Кьель — темный шатен с синими глазами — изящный, нервный, быстрый, к концу “срока” изнемогающий от постоянного напряжения, концентрации всех сил. Устроить праздник подобно Рейну? Это не для него. Аккуратно-спокойный и выдержанный, Кьель смотрит по вечерам в телекомнате на мансардном этаже спортивные программы. Или — тоже ходит по вечерам к морю; замечен в Ботаническом, при созерцании цветущего магнолиевого дерева. Кьель уже скучает по дому, по двум своим сыновьям: то и дело звонит по общему нашему телефону домой в Хельсинки.

Сана — поэт, ей двадцать пять, она, в отличие от Кьеля, “финская” финка. Маленького роста, “с небольшой, но ухватистой силою”. Наголо обритая — голова смешная, круглая, детская; черная по преимуществу одежда: однажды Сана вышла в коридор в пижамке серого цвета: лучше работается, когда телу свободно! Сана смеется всеми сразу крупными белыми зубами. Сану навещает сестра: худенькая, вся в сине-джинсовом, в панамке и со штативом: сестра — фотограф. Мы ненароком оказались свидетелями их встречи: сестры кинулись друг к другу с визгом, как будто сто лет не видались. А назавтра они уже ехали на велосипедах на пикник, с клетчатым пледом и корзинкой с едой на багажнике.

С немецкой переводчицей Верой читатель уже знаком.

Вера приехала сюда “дочищать” перевод книги Дины Рубиной “Вот придет мессия!”. Каждый день у нее накапливались ко мне трудные вопросы — чаще всего связанные с виртуозным использованием Диной обсценной лексики, вернее, трансформацией этой лексики в израильском варианте. И вот представьте себе: сидим мы с Верой на скамейке, под нами — храм, крыши, море крыш, и просто море моря, красота неописуемая, а я ей объясняю смысл сами понимаете чего. Вера мучается, ибо немецкое чувство юмора в языке требует анально-фекальной, а отнюдь не генитальной лексики. Поэтому Вера очень радуется, когда в тексте у Дины возникают слова, образованные от корневого “говно”. Вера — верный друг в прогулках и в питании: она готовит, а я нахваливаю. Вера — редкий человеческий экземпляр: она с мужем и детьми сумела официально эмигрировать из Восточного Берлина в Западный в 1985 году. А в 1989-м, как все знают, рухнула берлинская стена — и весь Восточный Берлин стал просто Берлином (как, впрочем, и Западный). И весь день напролет после крушения стены к Вере шли и ехали на метро гости, друзья и родственники из бывшего Восточного Берлина. Покойный Верин отец был журналистом, коммунистом, из идеалистов, действительно верящих, с клеймом Заксенхаузена на руке.

О сочетании предметов

Никого здесь не смущает разностильность. Никто не придерживается стандарта. Все оформляется — так, как сложилось.

В этом — одна из тайн шведского уюта и готландского своеобразия. Что особенно контрастно по отношению к американскому, да и к швейцарскому, французскому и т.д. “дизайнам”.

Уклад жизни, который складывался здесь столетиями, побеждает само понятие моды и создает непринужденную и живую среду обитания, в которой люди чувствуют себя хорошо (избегаю слова “комфортно”). Хорошо и уютно.

Хотя, возможно, это идет — не скажу от бедности, скорее — от скромности, ограниченности средств.

Готланд — самая бедная из шведских провинций, губерний, здесь они называются “лены”. Заработная плата сравнительно невысока, а в налоги уходит 33% (был еще до последнего года плюс 1% — на церковь). Это очень много.

Особенное, выдержанное обаяние домашних интерьеров, которое я, любопытная, наблюдала через прозрачные окошки, украшенные натюрмортами, обеспечено тем, что столетиями здесь ничто не уничтожалось. Катастрофы последних веков обошли нейтральную Швецию стороной. Да и наше бредовое понятие о том, что все приходится каждую пятилетку начинать сначала, — тоже. Не было ни экспроприаций, ни разрушений. Никто мебель, книги и картины не жег. Сохранение — залог шведского (готландского) быта.

В домах и квартирах Висбю я не бывала, а вот о кафе и ресторанах имею некоторое представление, поскольку они, в отличие от московских, по ценам доступны. И в их интерьерах славно то, что деревянные столы и стулья, собранные вместе, могут быть разными, а вовсе не одинаковыми. При этом общий стол — для кофе и сладостей, например — может быть совсем стареньким, выкрашенным какой-то голубенькой краской, слегка щербатым, но чрезвычайно, разумеется, чистеньким и аккуратным. И никакого “ансамбля”! Ансамбль — подозрительное свидетельство либо плохого вкуса, либо “новизны” предпринимателя, отсутствия у него истории, родословной. В углу ресторанчика чашки для чая и кофе стоят на старинном комоде — совсем из другой эпохи, от “второй” бабушки. И чашки-то все разные, тонкого старого фарфора — которая белая с мелкими розочками, а которая вовсе зелененькая. (Понятие “сервиз” здесь, в кафе, вообще отсутствует.) Каждая вещь имеет свою теплоту и свою историческую глубину. Собираются вместе чашки, блюдца и тарелки по одному лишь признаку — общий размер и примерно общее время происхождения (чего нельзя сказать о мебели). Ты сам подходишь, выбираешь себе по эстетическому вкусу чашку, а потом — сорт чая, берешь ситечко и завариваешь свежий чай кипятком. Можно выбрать специальный готландский чай с добавками цветов и листьев.

Стены в помещении могут быть просто выбеленными, как холст, а могут быть разрисованными еще в XVIII веке: в русском ресторанчике под названием “Бар-бушка”, где неплохо варят борщ, стены расписаны какими-то чудесными пальмами по сизому полю. А потолки — между деревянными балками — серо-голубые, как балтийское небо. Филенчатые старые двери выкрашены квадратами. Стулья поскрипывают и попискивают.

В рыбном ресторанчике, что на торговой площади, развешаны старые рыболовецкие снасти, а посетители сидят на простых лавках за покрытыми клеенкой столами. Здесь готовят из свежей, только что, утром, пойманной рыбы. Как только выглянуло солнце, два стола с лавками вытащили на тротуар, если посетителей нет, на солнышке греются хозяин и помощник. А в “Бар-бушке” все делает одна (одна!) светловолосая и суровая особа в джинсах. (Отсюда, кстати, и доступные цены.) В кафе “Розас”, где пекут совершенно замечательные блины, работают три женщины: старшая, ее совсем юная дочь и сестра. Семейный бизнес! Есть и кафе, которые открываются только на субботу и воскресенье, а есть одно таинственное, в которое мы с Верой еле успели, открытое не в сезон исключительно по воскресеньям, с двенадцати до пяти. Оно расположено в крошечном угловом средневековом домике желтого цвета. Занимает кафе одну комнату, чуть больше 20 метров, с камином и фортепьяно. Три столика. Маленькая кухня, плюс сверкающий чистотой санузел. Хозяин, хозяйка, трое детей. Хозяин, высокий, в очках, с бородой, в длинном синем фартуке, общительный, дружелюбный, рассказал, что это домик его родителей, а они сами живут в “большом” Висбю, по воскресеньям пекут пироги, торты и печенье, приезжают сюда и принимают посетителей. Я съела огромный кусок пропитанного портвейном орехового пирога и выпила крепкого и обжигающе-горячего шведского кофе, который наливают тебе из кофейника прямо в кружку со взбитым в пух молоком. Кстати, кружки — опять-таки — все разные, разнообразные, но — из рук одного изготовителя, вернее, двух керамистов, плакатик с их лицами укреплен на заборе внутреннего дворика. Понравилась вам необычная кружка — вот лица тех людей, которые ее придумали и “выпекли”, вот и адрес, можете навестить мастерскую.

Внутри кафе в “желтом домике” вся мебель — тоже, как вы понимаете, семейная, это просто-напросто обычная здешняя гостиная, в которую вас пригласили. И, разумеется, ничего “нового” для бизнеса не приобретали.

Полное отсутствие стандарта — в меню, обстановке, интерьере, одежде.

Остров.

На остров завезти — с острова вывезти: тоже проблема. Проблема — заработать деньги на земле, в которой камней больше, чем почвы.

Говорят, что молодые все-таки уезжают.

Здесь, на острове, есть счастливое — для тех, кто приезжает на время или бежит навсегда от гнета цивилизации — ощущение густого и медленно текущего времени. Следуя мифологии, это не время, а мед, священный мед струится по круговороту жизни, мед — источник ее обновления. Мед или неиссякающее медовое молоко волшебной козы Хейдрун (коза, олень, а также волк Фенрир — звери священные. Ни волков, ни оленей я на острове не встречала, а вот ежиков видела). Стрелкам лень ворочаться на циферблате. Никто никуда не спешит. Все успеется. Автомобили по городу проезжают редко, и они — не из дорогих, отнюдь не последних марок. Остров — и город — живут спокойно и консервативно, в достойной скромности (когда возвращаешься в Стокгольм, то сразу и сравнительно это подмечаешь). Красота пейзажа и архитектуры — тоже не из тех, что поражают воображение и бросаются в глаза. Общий стиль — один: жизни, быта, бытия.

Проходят годы, два-три десятилетия, и покинувших остров тянет обратно. Они возвращаются. Дома здесь в хорошей цене и еще дорожают, спрос есть, снять жилье трудно, студентам не хватает общежитий, в городе теперь много молодых лиц, так что состав — возрастной — на острове обычный, это не остров старых или выпавших из “прогресса” людей. Но ощущение замедленной, консервативной жизни — тоже есть. Может быть, обманчивое: иногда представляется, что город — больше спит, чем бодрствует. Гостиницы пока пустуют, парикмахерские — почти все — закрыты; кажется, что и в части домов еще не живут, что обитатели приедут лишь на лето, как на дачу (хотя никакие окна и двери не заколочены). Может быть, в изолированном пространстве острова время движется иначе, чем на материке? У меня — из московской жизни, где стили, эпохи, времена перемешаны, из жизни, хотя и отстающей от американской (например) на несколько десятилетий, но тоже сумасшедшей, здесь было ощущение комфортности: как будто я куда-то вернулась, в знакомое время, в детство , где живется спокойнее и прочнее.

Ощущение безопасности, может быть.

Ни поездов, ни несущихся автомобилей, ни грузовиков, ни автобусов, ни толпы. Ни метро. Даже самолеты в небе редки — хотя на острове есть свой маленький, почти домашний по масштабам аэропорт.

Приплытие парома — событие.

Поздно вечером, насытившись Интернетом и отпав, как крови напившаяся пиявка, от компьютера, я вышла на воздух, чтобы пройти пять шагов до спального домика. И увидела под черным звездным небом в черном море движущуюся бижутерию, переливающуюся вспыхивающими гранями огней, — это неуклюжий днем, громоздкий паром, как огромная роскошная брошь, передвигался по черному, извините за кич, бархату.

И я срочно призвала к созерцанию этой красоты немецкую переводчицу Веру, эстонского прозаика Рейна, живущего повседневно на острове Сааремаа, а также латышку Ингриду, переводчицу со шведского.

Потому что приплытие парома — здесь целое событие.

И вот представьте себе этот паром, и храм трехкупольный у нас под боком, под горой, усыпанной цветами. Спящими, закрывшими свои тюльпаньи и крокусовы головки в ночи. А вдали — подсвеченные розовым каменные ребра готических руин, и средневековая крепостная стена, обнимающая спящий город, и белая-белая, яркая от электрического света пристань.

О камнях

Камень на Готланде по преимуществу светлый. Известняк. Или темно-розовый — гранит. Вдруг из земли возникает нерукотворная стена камня, в несколько метров высотой — похожая на городскую, ту, что с башнями. Башни, кстати, тоже XII века, еще не круглые, а прямоугольные: круглые — это позднейшее техническое достижение, они более стойки под снарядами. Здешняя стена, здешние башни предохраняли от стрел, не от снарядов.

Камень в Скандинавии, здесь, на Готланде, — все: и строительный материал, и оружие; и защита, и нападение; и даже аналог бумаги. Потому что именно на плоских камнях сохранились руны, т.е. “картины”, которые рассматривались мною в Историческом музее Готланда: ладьи, человеки, сражения на море, послания, письма, сказания и стихи. Камень тверд и непрозрачен — он подпирает весь прозрачный готландский мир, камень — основание всему, жизни и смерти. Камень — очаг, и камень — надгробие: у храма, в траве — каменные плиты с надписями, а иные — вынуты из почвы и стоят, прислоненные к естественной стене. Камень залог уютной жизни, и камень же — эпилог ее. Вдоль побережья, если пройти от города километра два, возникают выветренные нерукотворные изваяния; на восточном побережье они организуют целые пространства, каменные музеи под открытым небом. Стокгольм весь связан мостами — камень дворцов и быстротекущие воды; на Готланде камень связывает пейзаж в единое целое. Викинги собирали остроконечные валуны и выкладывали ими по земле ладьи-захоронения, иногда они продолжаются цепью ладей-звеньев. Деревья и кустарник на берегу вырастают, кажется, прямо из камней — неведомо как, без почвы. Цветущий куст на булыжнике. Ярко-желтый. Без листьев — пока. Когда пройдет пора цветения, куст поменяет цвет на зеленый. Но я этого уже не увижу.

Камень цвета холста сопровождает всюду; и я заболеваю болезнью собирания камней: иные из них — бывшие кораллы, с причудливыми отпечатанными на поверхности растительными рисунками. Чайки быстро ходят по прибрежным камушкам, как мы по булыжной мостовой, перебирая длинными ногами. Я привезла с собой на память камень, деревянную птицу на спице-ноге и игрушечную шерстяную овечку: организовала на книжной полке мини-Готланд.

Если столько камня — то, разумеется, есть и каменщики. То есть масоны. С высоты руины церкви Святого Духа как на ладони виден здешний масонский двухэтажный дом: в масонах состоит богатая и старинная по роду часть обитателей. Масоны помогают благотворительностью разным общественным начинаниям, тем, что к пользе и славе острова. Подкидывают денежки (правда, не такие большие) на конференции, на стипендии, на гранты. Масонская верхушка входит в состав разных городских организаций и советов. На острове есть и Ротари-клуб, и отделение Лайонс — вот бы разгулялись идеологи наших суперпатриотических изданий! Однако здесь, в Швеции, почему-то (привет журналу “Наш современник”) масонов никто не относит к “врагам” и “вредителям”: они помогают своему королевству, и репутация у них отличная. В начале июля масоны проводят праздник купания: поскольку они проповедовали здоровый образ жизни (и они же основали здесь Ботанический сад), прививали населению любовь к водным процедурам, к плаванию в открытом море, то в определенный день современные масоны выносят в море старинную купальню, осуществляют свой масонский заплыв и вознаграждают себя потом стаканчиком хереса.

Контакты

Островитяне, то есть жители Готланда, вернее, обитатели Висбю, горожане, отличаются от прочих шведов особой контактностью. Странно было бы услышать в Стокгольме “здравствуйте” — а здесь дети, как было (может, и есть) у нас в деревнях, здороваются с прохожими. Если идешь, гуляя, по длинной дорожке вдоль моря, то и взрослые могут тебя поприветствовать. Обязательно здороваются с покупателем продавцы и кассиры в наисовременнейшем магазине. (Поздоровались со мною и по-русски: кассиром в огромном магазине служит Ольга, жена русского тренера местной хоккейной команды — хоккеисты, кстати, проносились мимо меня на роликах вместо коньков, тренируясь на прогулочной дорожке.) Черта провинции? Быть может. Но отнюдь не всякой. Да и провинцией — в нашем смысле слова — здесь не очень-то пахнет. Едет на машине, сам, естественно, за рулем, вице-губернатор острова — приветливо машет рукой. Кстати, здесь, в Висбю, соперничают губернские власти с муниципальными (с “коммуной”). Соперничают — за распределение государственных денег, поступающих в бюджет острова.

Спускаемся на прогулку с велосипедами по узкой мощеной средневековой улочке, круто, но с изгибом спускающейся к морю; через дорогу, стоя на порогах своих домиков, один из которых “прирос” к городской стене, переговариваются пожилой мужчина и спелая, яркая женщина (подбоченившись, в чем-то домашнем). Лена Пастернак — ей, незнакомой, с восхищением: “До чего ты хороша!” Именно ты — это я хорошо улавливаю. Просто так, выражение радости и удовольствия — от созерцания. В другой раз — тоже на улице, проходя мимо, старушка-одуванчик, чудная, в розовом беретике кокетливом на седых кудряшках, что-то весело говорит мне: оказывается, радуется, что у березы уже появились листья! Лена первый раз в жизни эту старушку видит, но так же весело ей отвечает. И это здесь, на острове, — нормально. Я уж не говорю о том, что при втором посещении кафе “Розас” я была опознана хозяйкой как своя.

Цифры

Готланд расположен в девяноста километрах от шведской стороны материка, в ста тридцати — от Риги, в пятистах пятидесяти — от Петербурга и на таком же расстоянии — от Гамбурга. В часе полета от острова в девяти странах живут шестьдесят миллионов человек. С XII века Готланд — перевалочный пункт торговых соотношений. Шведским (принадлежащим Швеции) остров стал только в 1679 году. С 1985 года средневековый центр острова, Висбю, занесен в список ЮНЕСКО как уникальный город Всемирного культурного наследия. Тысяча ферм на острове существуют еще с викинговых времен. На курс русского языка в университетском колледже ежегодно записываются не менее тридцати студентов.

Поселение в Висбю существует уже пять тысячелетий. На острове сохранились около двухсот остатков стоянок бронзового и поселений раннего железного века. Тысяча восемьсот фундаментов относятся к середине железного века, из них десять — отлично сохранившихся. Множество захоронений в ладьях из камней — каменных “инсталляциях”, придуманных не концептуалистами и постмодернистами.

Балтийский центр открыт на Готланде в 1993 году. Но само его возникновение здесь настолько естественно, органично и понятно, что кажется — он был всегда. В Центр приезжают переводчики и писатели из всех (при)балтийских стран. Когда я впервые сошла в общую кухню-столовую, помещение с невиданной красы пейзажем в окне, Ингрида из Латвии и Тапио из Финляндии отвечали на мои вопросы по-английски и с нордической сдержанностью. Через несколько часов мы уже болтали по-русски. А вообще за столом мы (я подсчитала) говорили одновременно на пяти языках — немецком, английском , шведском, финском и русском. И все хором жаловались друг другу на проблемы с французским: мол, читать-то читаем, понимать вроде понимаем, а вот чтобы заговорить...

На двадцать тысяч населения “большого” Висбю, а если честно, то на две тысячи живущих внутри средневековой стены, ежегодно приходится 600 тысяч туристов. То есть на каждого жителя — триста зевак. Но зеваки привозят денежки...

Готландцы

В начале XIX века Готланд именовали Малой Америкой, поскольку на остров шла сильная эмиграция, в основном с близлежащих островов Смеланд и Уланд: считалось (и справедливо), что переезд (переплыв) на Готланд дешевле, чем через Атлантику. А условия жизни на Готланде были лучшими, чем на других островах, принадлежавших Швеции. И земли можно было получить больше.

Для сравнения: и поныне фермы на Готланде имеют большие наделы, чем хозяйства в центральной Швеции. Но поскольку среди угодий много неудобных, земли культивируемой — выходит не больше.

А кто они такие, готландцы, вообще — по “составу”, по происхождению? Ну, шведы. А до того — кто они были? Почти три века были под датским игом. Они — кто? Готы? Германское племя? Архитектурный пейзаж, как известно, напоминал любекский: такие же “ступеньки” на фронтоне. И русские тут в XI–XII веках были, и кто не был! Слабые следы — Русская улица, руины русской церкви, ресторан...

Ох так!

Язык, разумеется, шведский.

Но, как утверждают “материковые” шведы, очень своеобразный островной диалект.

Насчет диалекта ничего сказать не могу, а вот в шведском языке, на котором я упорно пыталась читать две приходящие в Центр по утрам газеты, есть два слова ну очень смешных.

Так — значит спасибо. Вот так.

А ох — значит и. Лена ох Наташа, это не то чтобы Лена вдруг охнула!

Творческий порыв и энергия

Приехал на остров, в собор, новый энергичный органист — и организовал органный фестиваль, ежелетне (естественно) проходящий в Висбю.

И орга ны (инструменты) разновозрастные в коллекцию собрал, по всему острову колесил.

А то, зачем у него дружба (нежная) с дьячком, которого отличает (свидетельствую по пасхальной ночи) замечательный голос, так это никого не касается.

Еще на острове проходит арт-фестиваль, а также театральный, просто музыкальный. И — целая Средневековая неделя: в начале августа все готландцы от мала до велика, включая вышеупомянутых ведьм, переодеваются в средневековые наряды, над которыми специальные художники, историки и портные работают целый год, вживаются в образ, берут в руки средневековое оружие (лук и стрелы) и идут к стене защищать город от датского короля.

Город полностью погружается в средневековье.

Люди живут целую неделю в искусственном прошлом с удовольствием — это пик и радость годового готландского календаря. Хотя датский король Вальдемар их в конце концов завоевывает.

Представьте себе — в небольшом русском городе, например, в Угличе или Муроме, “декоративную” историческую неделю, в которой с удовольствием участвует все население. А заканчивается действо установлением... татаро-монгольского ига.

Кто более свободолюбив — мы либо шведы, веселящиеся по поводу установления “датского” ига?

Может быть, у них кровавое прошлое отделено от настоящего таким пространством установления цивилизационных норм, что нет оснований прошлого страшиться. Былое было, прошлое прошло, культура и многослойная, многовековая, тысячелетняя городская цивилизация — остались. Вот они, свидетели, да и не просто свидетели, а до сих пор живая среда обитания — стены и дома, а в них — окна и двери, мебель и книги, картины и утварь. Так что по-своему исторической является жизнь и судьба каждого домика, мимо которого я прохожу, стараясь ежедневно разнообразить маршрут прогулок.

Готландцы практичны и тверды как настоящие пуритане, но они же романтичны и нежны. Прогулка вдоль моря сопровождается стихами — к деревьям, дико растущим вдоль дороги, привешены на нитках листы бумаги, заботливо упакованной в прозрачный пластик, — это стихи. Я попросила перевести — о чем они? Трогательные, в рифму: о красоте морской, о птичках, о цветах, о закате, о ручье.

Вот — и мое приношение.

 

Gotland is like nowhere else.

Из путеводителя

Первое впечатление

Готланд брошен на середину моря, окружен сизыми водами, со всех сторон омывается и продувается. Для наведения чистоты неустанно работают две стихии — вода и ветер. Преломления мощных источников создают избыток света — хотя это север, суровый север, а не залитый солнцем юг.

Яркий свет, насыщенные цвета, четкие, графически прорисованные тени. (Естественно, когда солнце выходило из-за не поддающихся никакому просчету, хаотично движущихся облаков, никак не напоминавших те, что подарили Бродскому элегический тон: “О, облака Балтики летом, лучше вас в мире этом я не видал пока... ) Есть нечто подобное у Кирико и (иногда) у Дали: но в их мире всегда жарко, хотя и не душно, там всегда — юг, полдень, зной; а здесь, на Готланде, — север, и если не холод, то неисчезающая прохлада. Даже если вдруг пригреет апрельское солнце и захочется снять куртку, потом пиджак — так вдруг и окатит внезапным холодом. Слоистая температура.

Наверное, особая прозрачность воздуха связана с балтийской прохладой — и есть результат химической сделки молекул. Не знаю.

Говорят, что море даже у берегов глубокое — в отличие, скажем, от милых Дубулт (привет имперскому подсознанию), где приходилось чуть ли не километры отходить от берега в поисках места для плавания. По крайней мере, паромы, похожие на многоэтажные, с обрубленными линиями, плохим архитектором придуманные здания, легко заходят в гавань столицы Готланда — города Висбю. Здесь вам не залив, а открытое море. На береговой полосе кусочки темно-розового гранита разбавляют светло-серый галечный известняк. Валуны и булыжники прут из земли. Как будто — вырастают из нее.

Море моет берега без устали. И они выглядят отмытыми — почти до белизны. Вымытый, вычищенный, отражающий свет берег. А еще прибавьте зеркало балтийских вод, в которое опрокинуто светлейшее небо. От странного свечения поверхностей — воды, кромки берега и неба — без темных очков болят глаза. Свет отражается в стенах домиков — тоже исключительно светлых, в гамме от совсем белого до желтого и розового (“итальянского”). Черепичные крыши, если смотреть на город сверху, с высокой точки, сливаются в теплое терракотовое пространство, между пепельным и жемчужным небом, которое по углам, следуя мифологии, поддерживают четыре волшебных карлика-цверга, носящих имена сторон света: Аустри, Вестри, Нордри и Судри.

Но я не о красоте — я о чистоте и прозрачности воздуха, позволяющей видеть все в подробностях, даже камни, булыжники по отдельности, в свете, который выводит реальность в измерение метафизики. Метафизический свет окутывает предметы очень даже физические: керамические кружки и кувшины, фарфоровые статуэтки, вырезанных из бумаги голубей, лампы в оранжевых абажурчиках, свинок и овец из папье-маше, бронзовых ангелочков, одиноких птиц на длинной деревянной ноге, модели парусников, горшки с цветущими фуксиями, крошечные меню в окнах закрытых до сезона кафе, веера из соломки, холщовые оконные занавески на коротких крестьянских бретельках. Этот свет имеет своим источником солнце — оно сияет нестерпимо белым на очищенном сильным ветром от облаков небе, прозрачном и светло-синем, как бокалы на длинных ножках из мастерской стеклодувов неподалеку. И этот же свет струится непонятно откуда, если солнце скрыто за облаками. Источника не видно, и предметы сами излучают свет. Вроде они его накапливают, когда солнце на небе; — как аккумулятор электричество.

А если солнца нет уже несколько дней, облака все ниже, уже не облака, а тучи, ветер все сильнее, уже не воет, а завывает, — когда гаснет свечение, меркнет стена домика, исчезает сияние керамической глазури. Цвет покрывается патиной; с картинки уходит блеск и глянец, она становится более аристократичной. Но цвет — теряет: присущую ему на острове акварельность, прозрачность.

Приплыли

Прилетев аэрофлотовским рейсом в Стокгольм, по русской привычке не осведомившись заранее, не знала расписания — на остров можно попасть либо самолетом (билет Стокгольм — Готланд довольно дорог), либо паромом. Оказалось, что паром отходит почти в полночь и прибывает в Висбю к шести утра. К парому из Центра города (он так и называется официально — City Centre и очень удобен, так как здесь сходятся и центральный городской железнодорожный вокзал, и порт всех дальнемаршрутных автобусов, в том числе соединяющих Стокгольм с аэропортом Арланда и с морским портом) я подъехала поздно вечером, и вместо сказочного скандинавского корабля Скидбладнир, летящего по водам, увидела нечто похожее на панельный дом с надписью “Destination Gotland” по борту и гигантской буквой “G”, увенчивающей это наводящее на мысль о “Титанике” сооружение. Паром скорее ужаснул, чем обрадовал. И все же — усталость после многочасовой пешей прогулки по Стокгольму (а еще и после утреннего перелета из Москвы) взяла свое.

Разбудил воркующий, но настойчивый голос, объявляющий что-то на чистом шведском языке. Ни намека, ни словечка по-английски! Если не тонем (вроде — сирены нет), то — прибываем? Так оно и случилось. В результате — не видела, не успела увидеть, как подплываем к острову. Передо мной уже был трап — и вот я на дебаркадере, показавшемся со сна столь же высоким, как и сам паром.

В кафе, залитом сверхутренним солнцем.

Тишина. Полная, абсолютная, невероятная тишина. Тишина, лишь подчеркнутая курсивом — неспешным разговором нескольких утренних посетителей — не пассажиров (без сумок, без багажа, в отличие от меня, перегруженной целым чемоданом с книгами для работы), а жителей острова. Островитян. Кафе разгорожено чем-то вроде деревянной решетки пополам, и островитяне пьют утренний кофе на той половине, где можно курить — там на столиках есть пепельницы.

Тишина.

И все время, весь месяц на острове —

...звуки тишины

Ни разу не слышала не то что разговора на повышенных тонах — громкого голоса. Здесь говорят абсолютно отчетливо и ясно. Но — ничего, ничего не слышно! Шведский язык особой музыкальностью, на мой слух, не отличается — но он и не груб. Смягченный вариант германской речи. Есть в нем для меня, выброшенной на остров, прелесть непонятности: когда ехала из аэропорта на автобусе длинным, по здешним понятиям (час), путем, позади сидел малыш, который всю дорогу бубнил что-то свое. По-шведски, разумеется. Бубнил бы по-русски — голову бы оторвала. А тут — нечто неясное, плывущие звуки, ускользающие. Нешумный фон.

Впрочем, нет: одно исключение — и громкие, перебивающие друг друга голоса, и повышенный тон. Небольшая, но спаянная компания местных алкоголиков заседает на солнышке да с пивком (алкоголь здесь чем крепче, тем дороже) в овражке за городской стеной.

Врачи говорят, что лечение тишиной (и, соответственно, молчанием) показано в случае многих нервных заболеваний.

Охотно верю.

Помню брезжущий в сознании сюжет шведского фильма. Типичная, как я теперь разумею, шведка (по экскурсионным заходам в магазины готового платья понимаю — их юбки и брюки на мне, отнюдь не малорослой по отечественным меркам, по земле пластаются) временно обитает в деревянном доме на берегу лесного озера — плавает, как рыба, прыгая в воду прямо с балкона. В тишине и молчании. Одна. После какой-то душевной драмы. Северной красоты женщина, озеро и дом — все в полной тишине.

И, конечно, “Молчание” Бергмана.

Бергман живет здесь, на острове. Только не на “большом” Готланде, а на острове острова, маленьком Форё, отделенном от Готланда (как от материка) узким проливом, через который ходит вовсе даже обыкновенный, сомасштабный человеку паром. И вот с этим паромом связана “островная” история, рассказанная мне Леной Пастернак — деятельной и домовитой душой Балтийского центра писателей и переводчиков (куда я и плыла и о котором см. ниже).

Паромщик водил этот паром лет эдак двадцать, а может, и больше: Готланд — Форё, Форё — Готланд... Всех окрестных жителей знал; знал и все их расписания и маршруты. Работал изо дня в день — и работал, привычное дело. Кто были его пассажиры? Да обыкновенные островитяне: фермеры, крестьяне — на островах живут в основном разведением овец (и туризмом, но только два летних месяца). И вот тупо, как овцы , все движутся по известным дорогам, в известный час подъезжая к парому, который, в свою очередь, в известный час, со шведской точностью, минута в минуту отплывает и приплывает... плыть-то не более двадцати минут. И в один прекрасный день не выдержало свободолюбивое сердце паромщика, к тому же не дурака выпить: взял этот потомок викингов да и вывел свой паром с пассажирами не на знакомый путь, а в открытое море. Как корабль.

Нарушил безусловность/условность, расчисленность и постоянство.

Произошел в душе его — взрыв, а уж собирали последствия попавшие в историю пассажиры, внезапно оказавшиеся мореплавателями.

Впрочем, островная психология (и психика) — особое дело.

Вернемся к тишине. К молчанию. Бергман отправился жить на Форё — и обитает там уже не первый год. Если кто хочет себе представить местный береговой пейзаж, пусть вспомнит “Жертвоприношение” Андрея Тарковского: пустынно-ровный, плоский берег, безлиственное дерево, укрепленное в береговой гальке, молчащий мальчик в панамке и без умолку говорящий его отец.

В “жилом” домике балтийского литературного Центра дверь каждой из одиннадцати комнат, выходящих в общий коридор, по периметру обита мягким пластиком: закрывается бесшумно. Из коридора не доносятся никакие звуки. Впрочем, каким звукам здесь доноситься? Каждый, кто находится в своей комнате, думает о словах — молча. А если пишет — то уже не на трещащей машинке, а на компьютере. Или — рукой, то есть ручкой.

Балтика — может быть, в это время года, в апреле — тоже почти бесшумна, по крайней мере с этого, западного берега Готланда, который отдален от материка меньше, чем восточный. На восточном — волны шумят. А здесь — плеск-всплеск, не более того. Некое подобие волн возникает, если пройдет вдалеке корабль. Но и то — движется все: и корабли, и быстроходные паромы, и тихоходные — совсем без шума. Перемещаются в пространстве моря, ближе к небу, почти по линии горизонта, беззвучно. Громоздкий, как шкаф, паром — и вот он уже истаивает, уменьшаясь в размерах. И — нет его, исчез, как облачко.

Что шумит, так это балтийский ветер. Не просто шумит, а шумит со вкусом: воет, завывает в окнах, злится, выдувает, лезет в каждую щель, гремит всем, что ему под руку попадется, мешает жить и работать, не только спать, путает мысли, бьет по сосудам, срывает капюшон и расстегивает куртку, со скрипом раскачивает безлиственные сучья старого дерева, ростом в хороших три этажа, похожего на мировое древо — мифический ясень Иггдрасиль. Средневековая стена (светло-серого, пепельного камня) с башнями, которой окружен город, во вмятинах и щелях — туда проникал этот вездесущий и мощный ветер, выдувал песчинки и крошки, выскребал все. Звук ветра — самое настойчивое напоминание острову о том, где он находится, куда он брошен: в стихию, вернее, в стихии. Здесь быстро становится понятно, почему древние скандинавы, обожествляя окружающий мир, целокупно определяли природу: земля, где живут люди — Мидгард, небо — Асгард, подземный мир — Хель (отождествляя “север” и “низ”)... По краям земли живут великаны — ётуны, а верх и низ, Мидгард и Хель, связывает как посредник бесшумно снующая по деревьям белка — вот она скачет перед моими глазами...

После того как ветер прекращается (а кажется, что он, как живое существо, перелетает куда-то), становится особенно тихо.

И в этой тишине слышнее размеренный звон церковных колоколов — каждые полчаса, каждый час, а в восемь утра да в полдень — с перезвоном, с музыкой. Особо чуткие и нервные писатели и переводчики просыпаются ни свет ни заря — а кто и засыпает с трудом: колокольня-то высокая, но под горой, а дом наш стоит как раз наверху, над городом, почти вровень с колоколами. Однако колокольный звук тем хорош, что только подчеркивает тишину острова. После звона колоколов тишина сильнее, отчетливее, я бы сказала — звучнее. Особенно звучной была тишина пасхальной лютеранской ночи, холодной и ясной, полнозвездной, когда я вышла из храма, где в сдержанной и строгой пасхальной службе звучали орган и не согласное хоровое пение, а ясное и сухое перебирание четких звуков. Накануне, в субботу днем, я тоже зашла в собор — рыдал орган, на Богоматерь с младенцем была накинута черная траурная вуаль, а при входе, на пюпитре, записка крупными буквами наискосок: пока Христос в могиле, церковь мертва .

Тишина звучнее, если идешь по городу внутри стены, топаешь, цокаешь по вымощенной мостовой — при вечернем освещении, при косых лучах заходящего солнца, когда каждая плоскость, будь то розовая стена домика с плотно прижатыми к ней, ищущими защиты от ветра стеблями шиповника, на котором только еще начинают лопаться почки, а под ним уже цветут анютины глазки, желтые нарциссы, а где и гиацинты, окно, затейливо украшенное деревянными птицами на тонких длинных ножках, обязательными лампами-фонариками, цветочными горшками, подсвечено — и оттого и цвет, и контуры предметов интенсивнее. Кажется, что интенсивнее становятся и звуки — и, в ответ, медленная тишина, повисающая между ними.

Какие звуки еще я слышала? Толстый и низкий гудок парома при отплытии. Самым настойчивым был звук... тракторообразного оранжевого уборщика-мойщика, который собирал мусор, мыл и выскребал булыжник вокруг дома чуть ли не половину рабочего дня.

Звуки природы только яснее и глубже делали тишину. Звук лебединых крыльев, полета стаи лебедей-сванов, — гудящий шелковый шум, растворяющийся в дымчато-сизом небе, мерцающем море, при закате. Это было так прекрасно, что даже слишком. Низко летела вдоль берега и стая серых диких гусей, и я близко видела их вытянутые длинные шеи, крупные клювы, даже — блестящие глаза. Шум крыльев был ровный, ясный, тоже шелковый, как будто птицы пели в полете. Чайки кричали, иногда — истошно. Самые элегантные птички среди чаек — черно-белые с оранжевыми длинными клювиками, быстро бегающие по прибрежной гальке, — молчали. Утки — перекрякивались, утки разные, пестрые, серые, коричневые, черно-белые, а утки-поганки — с хохолком на макушке. Крики, чуть ли не до драки, из-за пары — и территории, места для гнезда. Птичий шум и гам вдоль моря, птичий базар — а воспитанные готландские собаки на птиц не поворачивают головы, не косят глазом, не то что не гоняются — не лают, что само собой разумеется.

Городской стеной от моря защищен ботанический сад. В нем — особая тишина, которую подчеркивает уже не плеск балтийской волны, а журчание искусственного, может быть, ручейка, истекающего из искусственной ракушки, похожей скорее на темно-серый таз, в котором стоит неприятного цвета обнаженная дама, скорее неандертальского типа, вечно глядящая на море. В ботаническом саду птицы другие, те, что не кричат, а поют столь замечательно, что следует приходить сюда ежедневно, усаживаться на скамью с видом на расцветающую магнолию и слушать. Это и есть — тишина Висбю.

Еще о прозрачности

Абсолютно прозрачный воздух в сочетании с прозрачной водой. Прозрачность — одно из главных качеств здешней реальности-нереальности.

Нет никакого “смога”, потому что производства либо отдалены от Висбю на значительную дистанцию, либо вообще исключены. Пыль я видела только в порту.

Мы с переводчицей из Германии Верой Штуц-Бисицки иногда, в особо солнечные дни, прогуливались после ланча к порту — там веселый шведский народ покупает себе мороженое и сидит за столиками на воздухе. Мы назвали это место своей “италией”. Странное дело, но почему-то после всех красот природы людям хочется поглазеть и на успехи цивилизации — как будто они ревниво сравнивают: вот что смог сделать великий Господь, а вот что скромные работяги делают своими руками. Шведы, шведки и шведские дети греются на солнышке, как кошки, и поглощают мороженое фирмы “Мовенпик” на выбор: фисташковое, сливочное, ореховое, малиновое, черносмородиновое, шоколадное, крем-брюле, алычовое, дынное, персиковое, кокосовое... все сорта не вспомню. И сидят они, а напротив сгружаются-загружаются платформы, с которых и несутся облака редчайшей для здешней местности пыли. Вот они, привычки цивилизации — зачем-то людям нужно услышать в порту шум бесперебойно работающих машин и подышать этой пылью!

Прозрачность — рукотворная и нерукотворная. Нерукотворная — воздух, ветер, волна, всего этого здесь с избытком. Прозрачность деревьев — потому что в апреле еще не появились листья, деревья и кусты демонстрируют безупречного изящества “скелеты” и “скелетики”. Сквозь них видно все — и берег, и волны, и небо в птицах. Прозрачное сквозит меж ветвей, и деревья сами стоят как образы деревьев, воображение дорисовывает их существование здесь, на берегу, в лиственной зрелости. Пока нет листьев, не угадать и породу. Прозрачность деревьев удивительно хороша — сквозь их изящество на просвет видна архитектура, которую вскоре, через неделю-другую, зальет зеленью. Сейчас же прозрачная хрупкость кустов и деревьев поддержана пробивающимися прямо из яркой щеточки расстилающихся газонов цветами — нарциссами, крокусами, тюльпанами, анютиными глазками. Лепестки просвечивают на солнце — доминируют желтый и голубой, два цвета шведского флага. У шведского короля 30 апреля как раз день рождения — шведы отмечают, в том числе и цветами, национальный праздник.

Праздников в Швеции отнюдь не так много, как у нас. Вернувшись, я угодила просто-таки в праздничный переплет: сначала наша православная Пасха, потом 1 Мая, со всеми окружающими днями, которое плавно перетекло (с остановкой на праздничную и сверхпышную, на мой взгляд, кичево-безвкусную — чрезмерность золота, ковров, колоколов и т.д. — инаугурацию президента) в День Победы... В общем, как ни крути, а две недели отдай. Гуляем — все. Столь затянувшиеся каникулы происходят, наверное, оттого, что мы — в сравнении со шведами, которые отдыхают намного меньше, — очень хорошо живем. У нас библиотекарь в провинции получает уж никак не больше 400 рублей в месяц, а у них, на Готланде, две с половиной тысячи долларов.

У шведов национальным праздником стало вручение Нобелевских премий — за ним пристально следят ТВ, газеты и сами, разумеется, шведы; в нем участвует не только вся королевская семья, но и вся интеллектуальная и культурная элита Швеции; оно растягивается на целую “нобелевскую неделю”, потому что каждый день (в течение семи) происходит что-то важное: лауреаты произносят свои знаменитые нобелевские речи в отдельные дни на особых приемах.

Но так уж случилось, что “нобелевская неделя” в начале декабря (Нобель умер 11-го, и пик торжественной церемонии приходится на день его памяти) совпадает с предрождественскими праздниками, в течение декабря подробно и со вкусом отмечаемыми в Швеции. Особенно хорош праздник Святой Лючии, в сумерки разгоняющей мрак: из тьмы появляется хор девушек, одетых в холщовые длинные платья, с золочеными обручами-подсвечниками на головах, а на обручах зажжены мерцающие золотым огнем тонкие свечи.

Вообще вся “нобелевская неделя”, с ее встречами, ланчами, обсуждениями, речами, выступлениями, церемонией вручения, королевским застольем в стокгольмской красного кирпича ратуше, застольем на тысячу с лишним гостей, — требует особого и подробного рассказа: в другой раз, сейчас вернемся к прозрачности.

Прозрачность жизни — ее закон в Швеции. Кто, как говорится, нарушил — всем видно и заметно. Шведский король, будучи за рулем, превысил скорость на шоссе в аэропорт (сам! за рулем! король! без шофера! Ничего мой бедный разум, ежедневно наблюдающий пролеты на дикой скорости огромных кортежей роскошных автомобилей, в одном из которых сидит кто-нибудь из “начальства”, городского или государственного, по Кутузовскому проспекту, не понимает). Нарушил — в Дании. Опаздывал в аэропорт — встретить дочку, будущую королеву Викторию. Так он извинился публично перед народом (в данном конкретном случае — датским). Вот она, прозрачность и ясность: не только в поступках, но и в проступках.

Прозрачность входит как непременное условие и даже стилеобразующий фактор в обыденную и необыденную шведскую жизнь.

Поговорим о стульях.

“Стулья” — есть такой мебельный магазин в Москве на проспекте Мира. Можно зайти в него, можно вспомнить и другие мебельные, а также интерьеры квартир — особенно новорусских (знакомых мне, как и каждому обыкновенному жителю отечества, по новорусскому кино, которое показывают по ТВ). Стулья — чем основательнее, массивнее, корпулентнее, тем притягательнее и привлекательнее глазу нашего обывателя.

Здесь же, в Швеции, на острове Готланд, в городе Висбю, виденные мною через окна домов, а также в кафе и ресторанчиках, а также “у нас”, в балтийском Центре, стулья — можно сказать, ажурные, легкие, почти невесомые, типа венских, с воздухом, “дырчатые”, с плетеными, дышащими сиденьями, стулья, не загромождающие, не загораживающие пространство. Пропускающие воздух — и взгляд. Они могут быть с деревянными реечками, с полотняными спинками, складные либо фиксированные, с маленькими плоскими подушечками, брошенными на дырчатое сиденье, — но принцип их ясен. Такие же и лавки — между досками обязательно будут просветы, — и скамейки на берегу, и в ботаническом саду, и в собственных садиках.

Изгороди прозрачны и решетчаты отнюдь не всегда — но зато сами дома архитектурно решены так, что внутренние помещения через окна видны на просвет.

Не принято окна загораживать занавесками, шторами, жалюзи и т.п. изобретениями, исключающими вторжение любопытного взора в незащищенное интимное пространство жизни.

Внутреннее пространство дома и убранство комнат открыто — мы ничего не скрываем .

Но так же не принято и в окна заглядывать.

Самая большая комната — гостиная на первом этаже дома, выходящего розовой, серой, белой, желтой, терракотовой стеной и парадной дверью прямо на улочку, мощенную гранитом, открыта вашему взгляду несколькими окнами, в том числе окнами и угловыми, и с противоположной стороны. Окна — не очень большие — все вместе создают эффект прозрачного и легкого помещения, уставленного старинной, но тоже (стулья!) полупрозрачной (в том числе и плетеной) мебелью. Стены же украшены, как правило, картинами и стеллажами с книгами. Много цветов — и на подоконниках, и срезанных — на столах. Много живых, вьющихся растений, папирусов и фикусов. А на подоконниках — особое искусство натюрморта, в каждом отдельном окошке — свое.

Кстати, современные фабрики шведской мебели, чья продукция сосредоточена в знаменитых общедоступных магазинах IKEA, тоже изготавливают легкие просвечивающие конструкции, которые каждый покупатель волен собирать по-своему, как ему удобно. И — докупать, пересоставлять, пересобирать из реек, досок и кубиков, когда захочется. По этому принципу для гостиной на мансардном этаже балтийского Центра покупают книжные стеллажи.

В городе Висбю есть и свое высшее учебное заведение — Университетский колледж, где одна тысяча двести студентов учатся два-три года. Отделения: экономики, менеджмента, археологии, истории искусств. Располагаются университетские помещения и в здании бывшей фабрики, остроумно включенном архитектурным замыслом в объем. Объем этот организован легкими, алюминиевыми и деревянными, балками, между которыми торжествует все тот же принцип: широкие стеклянные поверхности на просвет. Лена Пастернак вывела меня по длинному университетскому коридору на балкон, полностью прозрачный, как бы летящий над городом — со всех сторон “закрытый” стеклянными стенами. А в мансардных аудиториях — полупрозрачный скошенный потолок, сквозь который видно изменчивое балтийское небо.

Такое включение — вообще принцип здешней архитектуры, начиная с незапамятных времен. Церкви на Готланде ставились сначала эдакими небольшими каменными домиками, с пристроенной с востока апсидой для алтаря; на следующем этапе это романское сооружение увенчивалось за счет более крупного нефа с западной стороны, а предшествующее здание в него как бы включалось; на третьем, готическом этапе неф перестраивался, а не уничтожался, так же как и романская башня-звонница: так что все сохранялось (принцип “матрешки”), а не разрушалось — дабы после разрушения строить заново.

Но, конечно, из правила есть и исключения — так цистерцианский монастырь XII века в городе Риме (что в центре острова; по легенде, здесь после разрушения Великой Римской империи хотели основать новый Рим) был разобран почти до основания теми, кто возвел из камушков бывшего монастыря здание для нового епископата.

Больше света!

Я приехала сюда в апреле, во время весны света. Свет прибывал каждый день, закат все откладывался, ежевечерне припозднялся — вот уже на четверть, на полчаса, а в конце моего пребывания не меньше, чем на час. Осенью и зимой здесь становится с каждым днем мрачнее, день совсем короток, и прозрачность тогда — это уловитель ускользающего света, каждого солнечного лучика, с любой стороны: карлика Аустри, Вестри или Судри. Не упустить, не проворонить. Прозрачность компенсирует дефицит света. А еще, конечно, свет искусственный: в каждом окошке либо стоит свеча в подсвечнике, либо лампа, либо над подоконником висит один, а то и два маленьких светильника: и по вечерам они зажигаются мягким розовым, белым, желтым светом. Электричество здесь никто не экономит, окна балтийского Центра светятся даже ночью. Цена на электричество не поднималась в Швеции с 1946 года. Этот свет и поздно вечером, несмотря на полное отсутствие на улицах людей, делает Висбю уютно-сказочным: свет в окошках освещает домашние инсталляции, на каждом подоконнике — особые. На одном — цветущие фиалки в двух обливных темно-синих керамических горшках, а между ними — начищенный, сверкающий медью шандал, над ними — две конусообразные крошечные лампы в оранжевых абажурах. На другом — беломраморная обнаженная фигурка, рядом — чайная роза в фарфоровой вазе. Любимый мотив — деревянные птицы на изящных утонченных ножках, птицы и камни, камни серые, белые, красные, иногда — черные. Прозрачное, подкрашенное синим или зеленым старинное стекло — бутыли, бокалы, между ними, по контрасту, массивные медные или латунные миски. Вырезные бумажные птицы, подвешенные на невидимых нитях, колеблются теплым воздухом лампы, освещающей их снизу.

Разгонять, укрощать, прорывать тьму и мрак, победить царство но ры, противостоящее небесным валькириям, царство холода и подземелья, — вот цель и задача.

А еще зимой около ресторанов и кафе возжигают масленки и факелы с живым огнем, прозрачно трепещущим на ветру. Ведь темнота тоже может стать полупрозрачной, если ее осветить.

Витрины галерей похожи на обычные городские, и наоборот. Жизнь в Висбю в некурортный сезон, конечно, замирает, город впадает в спячку, но я видела, как он постепенно, к Пасхе, просыпается; затрепетали по ветру флаги и флажки, обозначающие здесь, что заведение открыто; распахнула дверь современно-модерновая художественная галерея по моему пути в продуктовый магазин — переложили в витринах по-новому черные и белые камни, выставили вырезные каменные вазы.

Даже камень сделан прозрачным. Дырчатым. Чуть ли не сетчатым.

Витражи храма Санкта-Мария (храм, между прочим, двенадцатого века) тоже пропускают много света — в витражах небесный Иерусалим очень похож на город Висбю, типичные готландские белые домики с красными черепичными крышами; а на других — черные (как упитанные дрозды в ботаническом саду) и белые птицы. Храм тоже полон естественного света, льющегося со всех сторон. Со страстной пятницы освещение было совсем погашено; храм стоял черный, как могила; в страстную субботу перед литургией живой огонь был разведен на площади перед храмом, епископ сначала окропил его, освятил, затем зажег от него толстую свечу, больше похожую на небольшое бревно, а уж от нее зажигались свечи тех, кто входил в храм и вносил постепенно свет, потом зажигались свечи на паникадилах, свет прибавлялся и прибавлялся, орган играл громче, а хор пел веселее, и так — до яркого, полностью включенного света во всем храме, рассиявшемся и распевшемся с приходом полуночи — и с Воскресением. Победа света над тьмой была главным действом в этом протестантском, но отчасти и языческом здесь празднике. Языческом еще и потому, что ему предшествует в страстной четверг обязательный марш ведьм — их в этом году на городок населением около двадцати тысяч человек набралось две с половиной тысячи. Откуда? Рассказываю.

В этот самый четверг мы с Леной днем пошли “на экскурсию” в университетский колледж, и я постояла на прозрачном балконе, прогулялась по университетским аудиториям и вокруг, просмотрела университетские программы, потом мы перекусили (время ланча — для всей Европы святое) в университетской столовой, где “дагенсланч” для студента стоит 35 крон (около 4 долларов), такой же для преподавателя — 55 крон (6 долларов). А потом зашли в упоительный магазин, где торгуют чаем (более 50 сортов в развес), кофием и “тысячью мелочей”, имеющих к ним отношение, — изготовленными по бабушкиным рецептам сладостями (включая, разумеется, марципановые яйца всех мыслимых и немыслимых рисунков, цветов и размеров), ситечками, кофейниками, чайниками, ложечками, чашками и чашечками разнообразных фирм и стран — мне больше всего понравились классические обливные английские чайники (одноцветно синие, зеленые, коричневые) ценою не меньше пятидесяти долларов за штуку. И вот любуюсь я этими чайниками, пока Лена выбирает яйцеобразные пасхальные подарки для родных и близких, и вижу рядом девочку в косынке узлом под подбородком, как у нас в деревнях, с крупнонакрашенными по лицу рыжими конопушками, подведенными чуть ли не угольем бровями и красным — щеками. Оказалось, что это и есть одна из двух с половиной тысяч, то есть натуральная ведьма, и вот они все уже идут маршем по главной торговой улице, веселя народ, ведьмы и ведьмочки, а то и затесавшиеся ведьмаки. Ведьмочки еще и торгуют всякой ерундой, чтобы им дали денежку. А на следующий день, в страстную пятницу, другие, а может, и те же самые люди направляются от главной, торговой площади Висбю шествием на гору Голгофу — с деревянным крестом первым идет пастор. Католичество здесь в явном меньшинстве, лютеранская церковь не отделена от государства, но в лютеранском богослужении я заметила элементы католической службы, да и иконы в церкви есть православные — экуменизм! К шествию на Голгофу допущены представители всех христианских конфессий, и все печально движутся на гору, на самое мрачное место, место повешения (в средние, разумеется, века) за городской стеной. Там водружают крест и совершают молебен. На крепком балтийском ветру, на самой высокой точке окрестности.

Но вернемся к теме прозрачности.

Среди готландских (висбюских) ремесленников особо почетное место занимают стеклодувы, и все их действия открыты — заходите, глазейте, восхищайтесь, выбирайте, покупайте. Вот она, печь под полторы тыщи градусов, вот и готовые изделия, хрупкие и прозрачные. Глаза разбегаются — руки тянутся к кошельку. Представляю себе, что делается, когда в городе полно туристов; сейчас не сезон, и город прозрачен, и стеклодувы доступны, и ухожу с подарком — чудесным бокалом голубого стекла на длинной-длинной ноге. А по бокалу — как сороконожка пробежала, цепь крошечных пузырьков, это считается брак, и оттого бокал дешевле, а по мне — так гораздо лучше. Пузырьки в стекле — как прозрачность в прозрачности, прозрачность в квадрате. И бутылки здесь есть с круглой дыркой посередине — затейливые, тоже вдвойне прозрачные.

Когда идешь по дорожке вдоль моря, за пределами старого города на берегу встречаешь современное архитектурное сооружение, состоящее из двух огромных цилиндров, полустеклянных, полукирпичных, соединенных прозрачными переходами. Это местная городская больница, и палаты для тяжелых больных, неходячих, расположены так, что окна полукругом выходят на море и небо, знаменитые балтийские закаты заходят в помещение. Лена рассказала, как посещала знакомого больного, — и, войдя, уставилась на потрясающий закат. Прежде всего. Пейзаж — феерический и каждый день, вернее вечер разный по краскам — с доставкой больному. Для настроения. А еще, рядом с больницей, — вертолетная площадка для тех, кого с острова срочно надо доставить в больницу. Или — перевезти из больницы в Стокгольм, если потребуется. Медицинская забота о человеке здесь, в Швеции, бесплатная — как и забота об образовании.

Изножье больницы почти подходит к берегу моря, где гнездятся птицы.

А вертолет с красным крестом на пузе — видела собственными глазами — вдруг зажегся красный светофор, прямо на дорожке, перед пешеходами и автомобильной трассой, заверещал сверху-сбоку, вылетел из-за мыса, приземлился на круглую красную площадку, огражденную прозрачным (!) пластиком. И здесь болеют, и страдают, и умирают — у храма как-то днем стоял черный автомобиль-катафалк. Но — не слышно и не видно страданий, болезней и плача.

Шумят прозрачные крылья вертолета. Летят, перебирая прозрачными в полете крыльями, птицы. Плещется прозрачная волна. Мелькают прозрачными колесами велосипедисты.

Все пропускает свет: влага, перебирающие ногами люди, велосипеды, даже больница. Колокольня. Церковь. Руины.

Висбю — обладатель коллекции руин средневековых церквей и монастырей. В церкви Святого Духа епископ в XI веке благословил тех, кто нес христианство в Ригу. Руины величественны и прозрачны — стоят, как архитектурные замыслы, уже прочерченные в камне, поросшие плющом, с зелеными газонами — травяными коврами — внутри. Почему, откуда, если на острове действуют более девяноста прекрасно сохранившихся церквей (XI–XVI веков), эти руины? Результат войн с завоевателями-датчанами? Результат реформации — оставленные без присмотра, обезлюдевшие католические, в прошлом мощные церкви? Высоченные стены, ребра готических перекрытий, стильные арки, фигурные порталы — оставлено, покинуто, призрачно. Но сама земля, видимо, хранит особую принадлежность пространства: современная городская больница расположена не так уж далеко от руин церкви Святого Георгия — церкви госпитальной, рядом располагался в средние века лепрозорий. Да, на остров Готланд увозили и безнадежных заразных больных, и там для них был устроен последний “остров острова”. Остров — Isola, отсюда — изолированный, то есть островоподобный, островной, закрытый со всех сторон. (Между прочим, итальянский ресторанчик в Висбю его хозяин-грек назвал “Isola Bella”, что значит прекрасный остров. Он расположен на глубине хорошего подвала, под сводами, окошки крохотные — как бы не по нашей теме... Но у каждого такого темного ресторанчика есть светлый и прозрачный двор, где накрываются, чуть весна, столы, где стоят разные, совсем разные, — американцы содрогнулись бы от полного отсутствия стандарта — стулья для посетителей.

Кто в домике живет

Мне нравится жизнь в апреле — световой день все увеличивается, прибавляется, рамки дня раздвигаются, и на ритуальный ежедневный просмотр балтийского заката я слетаю с горы к морю все позже — и там, около воды, почти всегда застаю рассудительную Ингриду. Ингрида сидит за письменным столом часами напролет, начиная свой переводческий труд чуть ли не с рассвета: она работает в Риге в информационном ооновском центре, сидит в конторе с девяти до шести, для собственных дел времени и сил не хватает. Два года Ингрида училась в аспирантуре Хельсинкского университета, и ей нравится все финское: в местном магазине она выбирает финские молочные продукты, хотя они и дороже. Отсюда, с Готланда, она возвратится не прямо к себе в Ригу, а завернет на пару дней в любимый Хельсинки — там сейчас проходит выставка ее любимого художника, разумеется, тоже финского.

Ингрида спокойная, с выдержанным нордическим характером, очень настойчивая. Окна ее кельи выходят прямо на мощное тело собора — за ним прячется море (и закат, закат — вот что главное). Ингрида говорит, что иногда, в минуты особой красоты моря и неба, ей хочется взять да и передвинуть собор, влево или вправо, чтоб вид не закрывал. Так и вижу округлые латышские руки, переставляющие собор, как игрушку.

Умная Ингрида заманивает на выставку своего любимого художника Зомберга — в Интернет. И вот вечером мы усаживаемся втроем (еще и Вера присоединяется) у компьютера — чувствую себя как на спиритическом сеансе — и “вызываем” хельсинкский национальный музей “Атенеум”, кликаем мышкой выставку и добрых часа два рассматриваем картины и рисунки. Это мой первый опыт посещения музея и выставки в Интернете. Что сказать? Ну вроде как альбом перелистываешь. И тут же — снимаешь (бледные, правда) копии с особо любопытных тебе образцов.

Художник и впрямь оказался замечательным — во-первых, эпоха из предпочитаемых мною (начало века, арт нуво), во-вторых, сам — удивительно пластичен, прекрасный рисовальщик и иронический символист: много рисунков, изображающих “смерти”, то есть разнообразные человеческие скелетики, — за работой, на отдыхе... Например, скелетики ухаживают за цветами в “Саду смерти”: кто поливает грядки из лейки, кто тяпает тяпкой, а кто пропалывает сорняки. Еще — целая серия рисунков: бесы (крестьянского типа и облика) с бесенятами, чисто гоголевская: бес с перевязанной щекой мается зубной болью, бес принаряженный идет в гости, бес пашет, бес с семейством переезжает на другое место жительства (на телеге — одинокий стул, и боле ничего), бес с двойняшками на руках... Если скелетики вполне довольны своей жизнью, то бесы с бесенятами и бесовками грустны, несчастны, депрессивны. Я “выловила” на принтер для себя две картинки: одна, под названием “Arvostelija”, то есть критик, 1908 года, изображает женщину в плетеном кресле, склонившуюся над листом бумаги; на другой, “Река жизни”: закутанная в белое высокая фигура веслом управляет ладьей, загруженной книгами...

Время года, неустойчивая весна, апрель, снег, дождь, солнце, бури, цветы, удлиняющийся световой день — такое уж мне выпало счастье — совпадает с неустойчивым настроением обитателей литературного домика: все стараются работать в тишине и спокойствии, но постоянные перемены давят на психику и выдергивают из режима. Только Ингрида настойчиво осуществляет задуманный план — к Пасхе перевести аж целую повесть, — да и ей нужны хоть какие-то развлечения: например, “сходить” на выставку в Интернет.

С эстонским прозаиком Рейном дело обстояло посложнее — огромный розовощекий блондин с “хвостом”, выпускник Тартуского университета, ныне в свободной Эстонии зарабатывающий деньги путем зимней продажи летом собранных трав, Рейн поначалу потряс нас всех тем, что с раннего утра на велосипеде отправлялся в леса и поля за черемшой. Прекрасно наивный, такой большой ребенок, Рейн не выдержал расчисленной скуки домика, душа его захотела праздника. Праздник продолжался дней пять: мы осторожно стучали в окошко, чтобы проверить, как он жив, а сердобольная Вера даже варила и относила ему супчик, чтобы облегчить его послепраздничные страдания. Но и с этим справились, — и Рейн, провожая меня, загрустил: все мы здесь быстро привыкли к компании .

Самый трогательный среди всех обитателей был господин из Любека, так мы его окрестили: он приехал в Центр всего на десять дней (школьный учитель, он мог уехать только на каникулы). Господин из Любека приплыл на пароме вместе с собственным автомобилем, а в автомобиле прибыли сюда, на Готланд, и любекские сухие супы и консервы — вспомним байки о быте советских артистов на гастролях! Господин из Любека, маленький, но полный, присоединялся к общей трапезе со своим супом. Господин из Любека был явным романтиком — автор книги о Гамсуне, сейчас он писал книгу о море, в разных жанрах — стихи, проза, эссе. Потому каждодневно он с холщовой торбочкой, в которой были термос, книжки (о них отдельно) и тетрадка для записей, шел далеко, вдоль берега, устраивался там, как птица на гнезде, и наблюдал. Так вот, о книгах: среди книг (а он их мне трогательно показывал) оказался томик... переводов на немецкий Назыма Хикмета. Никакую идеологию господин из Любека в расчет не брал, ему это неинтересно: он выискал у Назыма стихи о море.

О Кьеле надо сказать особо: он пишет свою вторую книгу, первая имела успех, несколько раз переиздавалась и переводилась на другие языки. Кьель — швед, шведскоязычный и шведскопишущий гражданин Финляндии. Он родился в послевоенной бедной Финляндии — для поддержки здоровья детей тогда отправляли из страны в семьи благополучной Швеции. Отправляли и финнов (по происхождению), и шведов: дети выросли и ездят в гости к своим вторым, “шведским” родителям. Вот об этом-то детском-недетском опыте и написал Кьель свою первую и очень успешную книгу.

Финляндия — ближайший сосед — много лет подчинялась не только Российской империи, но и — Швеции. Сейчас независимая Финляндия развивает свою экономику бешеными темпами — она на третьем месте в мире по развитию (мы — для сравнения — тоже на третьем месте из сотни стран мира, но снизу ).

Кьель — темный шатен с синими глазами — изящный, нервный, быстрый, к концу “срока” изнемогающий от постоянного напряжения, концентрации всех сил. Устроить праздник подобно Рейну? Это не для него. Аккуратно-спокойный и выдержанный, Кьель смотрит по вечерам в телекомнате на мансардном этаже спортивные программы. Или — тоже ходит по вечерам к морю; замечен в Ботаническом, при созерцании цветущего магнолиевого дерева. Кьель уже скучает по дому, по двум своим сыновьям: то и дело звонит по общему нашему телефону домой в Хельсинки.

Сана — поэт, ей двадцать пять, она, в отличие от Кьеля, “финская” финка. Маленького роста, “с небольшой, но ухватистой силою”. Наголо обритая — голова смешная, круглая, детская; черная по преимуществу одежда: однажды Сана вышла в коридор в пижамке серого цвета: лучше работается, когда телу свободно! Сана смеется всеми сразу крупными белыми зубами. Сану навещает сестра: худенькая, вся в сине-джинсовом, в панамке и со штативом: сестра — фотограф. Мы ненароком оказались свидетелями их встречи: сестры кинулись друг к другу с визгом, как будто сто лет не видались. А назавтра они уже ехали на велосипедах на пикник, с клетчатым пледом и корзинкой с едой на багажнике.

С немецкой переводчицей Верой читатель уже знаком.

Вера приехала сюда “дочищать” перевод книги Дины Рубиной “Вот придет мессия!”. Каждый день у нее накапливались ко мне трудные вопросы — чаще всего связанные с виртуозным использованием Диной обсценной лексики, вернее, трансформацией этой лексики в израильском варианте. И вот представьте себе: сидим мы с Верой на скамейке, под нами — храм, крыши, море крыш, и просто море моря, красота неописуемая, а я ей объясняю смысл сами понимаете чего. Вера мучается, ибо немецкое чувство юмора в языке требует анально-фекальной, а отнюдь не генитальной лексики. Поэтому Вера очень радуется, когда в тексте у Дины возникают слова, образованные от корневого “говно”. Вера — верный друг в прогулках и в питании: она готовит, а я нахваливаю. Вера — редкий человеческий экземпляр: она с мужем и детьми сумела официально эмигрировать из Восточного Берлина в Западный в 1985 году. А в 1989-м, как все знают, рухнула берлинская стена — и весь Восточный Берлин стал просто Берлином (как, впрочем, и Западный). И весь день напролет после крушения стены к Вере шли и ехали на метро гости, друзья и родственники из бывшего Восточного Берлина. Покойный Верин отец был журналистом, коммунистом, из идеалистов, действительно верящих, с клеймом Заксенхаузена на руке.

О сочетании предметов

Никого здесь не смущает разностильность. Никто не придерживается стандарта. Все оформляется — так, как сложилось.

В этом — одна из тайн шведского уюта и готландского своеобразия. Что особенно контрастно по отношению к американскому, да и к швейцарскому, французскому и т.д. “дизайнам”.

Уклад жизни, который складывался здесь столетиями, побеждает само понятие моды и создает непринужденную и живую среду обитания, в которой люди чувствуют себя хорошо (избегаю слова “комфортно”). Хорошо и уютно.

Хотя, возможно, это идет — не скажу от бедности, скорее — от скромности, ограниченности средств.

Готланд — самая бедная из шведских провинций, губерний, здесь они называются “лены”. Заработная плата сравнительно невысока, а в налоги уходит 33% (был еще до последнего года плюс 1% — на церковь). Это очень много.

Особенное, выдержанное обаяние домашних интерьеров, которое я, любопытная, наблюдала через прозрачные окошки, украшенные натюрмортами, обеспечено тем, что столетиями здесь ничто не уничтожалось. Катастрофы последних веков обошли нейтральную Швецию стороной. Да и наше бредовое понятие о том, что все приходится каждую пятилетку начинать сначала, — тоже. Не было ни экспроприаций, ни разрушений. Никто мебель, книги и картины не жег. Сохранение — залог шведского (готландского) быта.

В домах и квартирах Висбю я не бывала, а вот о кафе и ресторанах имею некоторое представление, поскольку они, в отличие от московских, по ценам доступны. И в их интерьерах славно то, что деревянные столы и стулья, собранные вместе, могут быть разными, а вовсе не одинаковыми. При этом общий стол — для кофе и сладостей, например — может быть совсем стареньким, выкрашенным какой-то голубенькой краской, слегка щербатым, но чрезвычайно, разумеется, чистеньким и аккуратным. И никакого “ансамбля”! Ансамбль — подозрительное свидетельство либо плохого вкуса, либо “новизны” предпринимателя, отсутствия у него истории, родословной. В углу ресторанчика чашки для чая и кофе стоят на старинном комоде — совсем из другой эпохи, от “второй” бабушки. И чашки-то все разные, тонкого старого фарфора — которая белая с мелкими розочками, а которая вовсе зелененькая. (Понятие “сервиз” здесь, в кафе, вообще отсутствует.) Каждая вещь имеет свою теплоту и свою историческую глубину. Собираются вместе чашки, блюдца и тарелки по одному лишь признаку — общий размер и примерно общее время происхождения (чего нельзя сказать о мебели). Ты сам подходишь, выбираешь себе по эстетическому вкусу чашку, а потом — сорт чая, берешь ситечко и завариваешь свежий чай кипятком. Можно выбрать специальный готландский чай с добавками цветов и листьев.

Стены в помещении могут быть просто выбеленными, как холст, а могут быть разрисованными еще в XVIII веке: в русском ресторанчике под названием “Бар-бушка”, где неплохо варят борщ, стены расписаны какими-то чудесными пальмами по сизому полю. А потолки — между деревянными балками — серо-голубые, как балтийское небо. Филенчатые старые двери выкрашены квадратами. Стулья поскрипывают и попискивают.

В рыбном ресторанчике, что на торговой площади, развешаны старые рыболовецкие снасти, а посетители сидят на простых лавках за покрытыми клеенкой столами. Здесь готовят из свежей, только что, утром, пойманной рыбы. Как только выглянуло солнце, два стола с лавками вытащили на тротуар, если посетителей нет, на солнышке греются хозяин и помощник. А в “Бар-бушке” все делает одна (одна!) светловолосая и суровая особа в джинсах. (Отсюда, кстати, и доступные цены.) В кафе “Розас”, где пекут совершенно замечательные блины, работают три женщины: старшая, ее совсем юная дочь и сестра. Семейный бизнес! Есть и кафе, которые открываются только на субботу и воскресенье, а есть одно таинственное, в которое мы с Верой еле успели, открытое не в сезон исключительно по воскресеньям, с двенадцати до пяти. Оно расположено в крошечном угловом средневековом домике желтого цвета. Занимает кафе одну комнату, чуть больше 20 метров, с камином и фортепьяно. Три столика. Маленькая кухня, плюс сверкающий чистотой санузел. Хозяин, хозяйка, трое детей. Хозяин, высокий, в очках, с бородой, в длинном синем фартуке, общительный, дружелюбный, рассказал, что это домик его родителей, а они сами живут в “большом” Висбю, по воскресеньям пекут пироги, торты и печенье, приезжают сюда и принимают посетителей. Я съела огромный кусок пропитанного портвейном орехового пирога и выпила крепкого и обжигающе-горячего шведского кофе, который наливают тебе из кофейника прямо в кружку со взбитым в пух молоком. Кстати, кружки — опять-таки — все разные, разнообразные, но — из рук одного изготовителя, вернее, двух керамистов, плакатик с их лицами укреплен на заборе внутреннего дворика. Понравилась вам необычная кружка — вот лица тех людей, которые ее придумали и “выпекли”, вот и адрес, можете навестить мастерскую.

Внутри кафе в “желтом домике” вся мебель — тоже, как вы понимаете, семейная, это просто-напросто обычная здешняя гостиная, в которую вас пригласили. И, разумеется, ничего “нового” для бизнеса не приобретали.

Полное отсутствие стандарта — в меню, обстановке, интерьере, одежде.

Остров.

На остров завезти — с острова вывезти: тоже проблема. Проблема — заработать деньги на земле, в которой камней больше, чем почвы.

Говорят, что молодые все-таки уезжают.

Здесь, на острове, есть счастливое — для тех, кто приезжает на время или бежит навсегда от гнета цивилизации — ощущение густого и медленно текущего времени. Следуя мифологии, это не время, а мед, священный мед струится по круговороту жизни, мед — источник ее обновления. Мед или неиссякающее медовое молоко волшебной козы Хейдрун (коза, олень, а также волк Фенрир — звери священные. Ни волков, ни оленей я на острове не встречала, а вот ежиков видела). Стрелкам лень ворочаться на циферблате. Никто никуда не спешит. Все успеется. Автомобили по городу проезжают редко, и они — не из дорогих, отнюдь не последних марок. Остров — и город — живут спокойно и консервативно, в достойной скромности (когда возвращаешься в Стокгольм, то сразу и сравнительно это подмечаешь). Красота пейзажа и архитектуры — тоже не из тех, что поражают воображение и бросаются в глаза. Общий стиль — один: жизни, быта, бытия.

Проходят годы, два-три десятилетия, и покинувших остров тянет обратно. Они возвращаются. Дома здесь в хорошей цене и еще дорожают, спрос есть, снять жилье трудно, студентам не хватает общежитий, в городе теперь много молодых лиц, так что состав — возрастной — на острове обычный, это не остров старых или выпавших из “прогресса” людей. Но ощущение замедленной, консервативной жизни — тоже есть. Может быть, обманчивое: иногда представляется, что город — больше спит, чем бодрствует. Гостиницы пока пустуют, парикмахерские — почти все — закрыты; кажется, что и в части домов еще не живут, что обитатели приедут лишь на лето, как на дачу (хотя никакие окна и двери не заколочены). Может быть, в изолированном пространстве острова время движется иначе, чем на материке? У меня — из московской жизни, где стили, эпохи, времена перемешаны, из жизни, хотя и отстающей от американской (например) на несколько десятилетий, но тоже сумасшедшей, здесь было ощущение комфортности: как будто я куда-то вернулась, в знакомое время, в детство, где живется спокойнее и прочнее.

Ощущение безопасности, может быть.

Ни поездов, ни несущихся автомобилей, ни грузовиков, ни автобусов, ни толпы. Ни метро. Даже самолеты в небе редки — хотя на острове есть свой маленький, почти домашний по масштабам аэропорт.

Приплытие парома — событие.

Поздно вечером, насытившись Интернетом и отпав, как крови напившаяся пиявка, от компьютера, я вышла на воздух, чтобы пройти пять шагов до спального домика. И увидела под черным звездным небом в черном море движущуюся бижутерию, переливающуюся вспыхивающими гранями огней, — это неуклюжий днем, громоздкий паром, как огромная роскошная брошь, передвигался по черному, извините за кич, бархату.

И я срочно призвала к созерцанию этой красоты немецкую переводчицу Веру, эстонского прозаика Рейна, живущего повседневно на острове Сааремаа, а также латышку Ингриду, переводчицу со шведского.

Потому что приплытие парома — здесь целое событие.

И вот представьте себе этот паром, и храм трехкупольный у нас под боком, под горой, усыпанной цветами. Спящими, закрывшими свои тюльпаньи и крокусовы головки в ночи. А вдали — подсвеченные розовым каменные ребра готических руин, и средневековая крепостная стена, обнимающая спящий город, и белая-белая, яркая от электрического света пристань.

О камнях

Камень на Готланде по преимуществу светлый. Известняк. Или темно-розовый — гранит. Вдруг из земли возникает нерукотворная стена камня, в несколько метров высотой — похожая на городскую, ту, что с башнями. Башни, кстати, тоже XII века, еще не круглые, а прямоугольные: круглые — это позднейшее техническое достижение, они более стойки под снарядами. Здешняя стена, здешние башни предохраняли от стрел, не от снарядов.

Камень в Скандинавии, здесь, на Готланде, — все: и строительный материал, и оружие; и защита, и нападение; и даже аналог бумаги. Потому что именно на плоских камнях сохранились руны, т.е. “картины”, которые рассматривались мною в Историческом музее Готланда: ладьи, человеки, сражения на море, послания, письма, сказания и стихи. Камень тверд и непрозрачен — он подпирает весь прозрачный готландский мир, камень — основание всему, жизни и смерти. Камень — очаг, и камень — надгробие: у храма, в траве — каменные плиты с надписями, а иные — вынуты из почвы и стоят, прислоненные к естественной стене. Камень — залог уютной жизни, и камень же — эпилог ее. Вдоль побережья, если пройти от города километра два, возникают выветренные нерукотворные изваяния; на восточном побережье они организуют целые пространства, каменные музеи под открытым небом. Стокгольм весь связан мостами — камень дворцов и быстротекущие воды; на Готланде камень связывает пейзаж в единое целое. Викинги собирали остроконечные валуны и выкладывали ими по земле ладьи-захоронения, иногда они продолжаются цепью ладей-звеньев. Деревья и кустарник на берегу вырастают, кажется, прямо из камней — неведомо как, без почвы. Цветущий куст на булыжнике. Ярко-желтый. Без листьев — пока. Когда пройдет пора цветения, куст поменяет цвет на зеленый. Но я этого уже не увижу.

Камень цвета холста сопровождает всюду; и я заболеваю болезнью собирания камней: иные из них — бывшие кораллы, с причудливыми отпечатанными на поверхности растительными рисунками. Чайки быстро ходят по прибрежным камушкам, как мы по булыжной мостовой, перебирая длинными ногами. Я привезла с собой на память камень, деревянную птицу на спице-ноге и игрушечную шерстяную овечку: организовала на книжной полке мини-Готланд.

Если столько камня — то, разумеется, есть и каменщики. То есть масоны. С высоты руины церкви Святого Духа как на ладони виден здешний масонский двухэтажный дом: в масонах состоит богатая и старинная по роду часть обитателей. Масоны помогают благотворительностью разным общественным начинаниям, тем, что к пользе и славе острова. Подкидывают денежки (правда, не такие большие) на конференции, на стипендии, на гранты. Масонская верхушка входит в состав разных городских организаций и советов. На острове есть и Ротари-клуб, и отделение Лайонс — вот бы разгулялись идеологи наших суперпатриотических изданий! Однако здесь, в Швеции, почему-то (привет журналу “Наш современник”) масонов никто не относит к “врагам” и “вредителям”: они помогают своему королевству, и репутация у них отличная. В начале июля масоны проводят праздник купания: поскольку они проповедовали здоровый образ жизни (и они же основали здесь Ботанический сад), прививали населению любовь к водным процедурам, к плаванию в открытом море, то в определенный день современные масоны выносят в море старинную купальню, осуществляют свой масонский заплыв и вознаграждают себя потом стаканчиком хереса.

Контакты

Островитяне, то есть жители Готланда, вернее, обитатели Висбю, горожане, отличаются от прочих шведов особой контактностью. Странно было бы услышать в Стокгольме “здравствуйте” — а здесь дети, как было (может, и есть) у нас в деревнях, здороваются с прохожими. Если идешь, гуляя, по длинной дорожке вдоль моря, то и взрослые могут тебя поприветствовать. Обязательно здороваются с покупателем продавцы и кассиры в наисовременнейшем магазине. (Поздоровались со мною и по-русски: кассиром в огромном магазине служит Ольга, жена русского тренера местной хоккейной команды — хоккеисты, кстати, проносились мимо меня на роликах вместо коньков, тренируясь на прогулочной дорожке.) Черта провинции? Быть может. Но отнюдь не всякой. Да и провинцией — в нашем смысле слова — здесь не очень-то пахнет. Едет на машине, сам, естественно, за рулем, вице-губернатор острова — приветливо машет рукой. Кстати, здесь, в Висбю, соперничают губернские власти с муниципальными (с “коммуной”). Соперничают — за распределение государственных денег, поступающих в бюджет острова.

Спускаемся на прогулку с велосипедами по узкой мощеной средневековой улочке, круто, но с изгибом спускающейся к морю; через дорогу, стоя на порогах своих домиков, один из которых “прирос” к городской стене, переговариваются пожилой мужчина и спелая, яркая женщина (подбоченившись, в чем-то домашнем). Лена Пастернак — ей, незнакомой, с восхищением: “До чего ты хороша!” Именно ты — это я хорошо улавливаю. Просто так, выражение радости и удовольствия — от созерцания. В другой раз — тоже на улице, проходя мимо, старушка-одуванчик, чудная, в розовом беретике кокетливом на седых кудряшках, что-то весело говорит мне: оказывается, радуется, что у березы уже появились листья! Лена первый раз в жизни эту старушку видит, но так же весело ей отвечает. И это здесь, на острове, — нормально. Я уж не говорю о том, что при втором посещении кафе “Розас” я была опознана хозяйкой как своя.

Цифры

Готланд расположен в девяноста километрах от шведской стороны материка, в ста тридцати — от Риги, в пятистах пятидесяти — от Петербурга и на таком же расстоянии — от Гамбурга. В часе полета от острова в девяти странах живут шестьдесят миллионов человек. С XII века Готланд — перевалочный пункт торговых соотношений. Шведским (принадлежащим Швеции) остров стал только в 1679 году. С 1985 года средневековый центр острова, Висбю, занесен в список ЮНЕСКО как уникальный город Всемирного культурного наследия. Тысяча ферм на острове существуют еще с викинговых времен. На курс русского языка в университетском колледже ежегодно записываются не менее тридцати студентов.

Поселение в Висбю существует уже пять тысячелетий. На острове сохранились около двухсот остатков стоянок бронзового и поселений раннего железного века. Тысяча восемьсот фундаментов относятся к середине железного века, из них десять — отлично сохранившихся. Множество захоронений в ладьях из камней — каменных “инсталляциях”, придуманных не концептуалистами и постмодернистами.

Балтийский центр открыт на Готланде в 1993 году. Но само его возникновение здесь настолько естественно, органично и понятно, что кажется — он был всегда. В Центр приезжают переводчики и писатели из всех (при)балтийских стран. Когда я впервые сошла в общую кухню-столовую, помещение с невиданной красы пейзажем в окне, Ингрида из Латвии и Тапио из Финляндии отвечали на мои вопросы по-английски и с нордической сдержанностью. Через несколько часов мы уже болтали по-русски. А вообще за столом мы (я подсчитала) говорили одновременно на пяти языках — немецком, английском, шведском, финском и русском. И все хором жаловались друг другу на проблемы с французским: мол, читать-то читаем, понимать вроде понимаем, а вот чтобы заговорить...

На двадцать тысяч населения “большого” Висбю, а если честно, то на две тысячи живущих внутри средневековой стены, ежегодно приходится 600 тысяч туристов. То есть на каждого жителя — триста зевак. Но зеваки привозят денежки...

Готландцы

В начале XIX века Готланд именовали Малой Америкой, поскольку на остров шла сильная эмиграция, в основном с близлежащих островов Смеланд и Уланд: считалось (и справедливо), что переезд (переплыв) на Готланд дешевле, чем через Атлантику. А условия жизни на Готланде были лучшими, чем на других островах, принадлежавших Швеции. И земли можно было получить больше.

Для сравнения: и поныне фермы на Готланде имеют большие наделы, чем хозяйства в центральной Швеции. Но поскольку среди угодий много неудобных, земли культивируемой — выходит не больше.

А кто они такие, готландцы, вообще — по “составу”, по происхождению? Ну, шведы. А до того — кто они были? Почти три века были под датским игом. Они — кто? Готы? Германское племя? Архитектурный пейзаж, как известно, напоминал любекский: такие же “ступеньки” на фронтоне. И русские тут в XI–XII веках были, и кто не был! Слабые следы — Русская улица, руины русской церкви, ресторан...

Ох так!

Язык, разумеется, шведский.

Но, как утверждают “материковые” шведы, очень своеобразный островной диалект.

Насчет диалекта ничего сказать не могу, а вот в шведском языке, на котором я упорно пыталась читать две приходящие в Центр по утрам газеты, есть два слова ну очень смешных.

Так — значит спасибо. Вот так.

А ох — значит и. Лена ох Наташа, это не то чтобы Лена вдруг охнула!

Творческий порыв и энергия

Приехал на остров, в собор, новый энергичный органист — и организовал органный фестиваль, ежелетне (естественно) проходящий в Висбю.

И орга ны (инструменты) разновозрастные в коллекцию собрал, по всему острову колесил.

А то, зачем у него дружба (нежная) с дьячком, которого отличает (свидетельствую по пасхальной ночи) замечательный голос, так это никого не касается.

Еще на острове проходит арт-фестиваль, а также театральный, просто музыкальный. И — целая Средневековая неделя: в начале августа все готландцы от мала до велика, включая вышеупомянутых ведьм, переодеваются в средневековые наряды, над которыми специальные художники, историки и портные работают целый год, вживаются в образ, берут в руки средневековое оружие (лук и стрелы) и идут к стене защищать город от датского короля.

Город полностью погружается в средневековье.

Люди живут целую неделю в искусственном прошлом с удовольствием — это пик и радость годового готландского календаря. Хотя датский король Вальдемар их в конце концов завоевывает.

Представьте себе — в небольшом русском городе, например, в Угличе или Муроме, “декоративную” историческую неделю, в которой с удовольствием участвует все население. А заканчивается действо установлением... татаро-монгольского ига.

Кто более свободолюбив — мы либо шведы, веселящиеся по поводу установления “датского” ига?

Может быть, у них кровавое прошлое отделено от настоящего таким пространством установления цивилизационных норм, что нет оснований прошлого страшиться. Былое было, прошлое прошло, культура и многослойная, многовековая, тысячелетняя городская цивилизация — остались. Вот они, свидетели, да и не просто свидетели, а до сих пор живая среда обитания — стены и дома, а в них — окна и двери, мебель и книги, картины и утварь. Так что по-своему исторической является жизнь и судьба каждого домика, мимо которого я прохожу, стараясь ежедневно разнообразить маршрут прогулок.

Готландцы практичны и тверды как настоящие пуритане, но они же романтичны и нежны. Прогулка вдоль моря сопровождается стихами — к деревьям, дико растущим вдоль дороги, привешены на нитках листы бумаги, заботливо упакованной в прозрачный пластик, — это стихи. Я попросила перевести — о чем они? Трогательные, в рифму: о красоте морской, о птичках, о цветах, о закате, о ручье.

Вот — и мое приношение.





Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru