Вторая жизнь. Рассказы. Павел Палажченко
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 4, 2024

№ 3, 2024

№ 2, 2024
№ 1, 2024

№ 12, 2023

№ 11, 2023
№ 10, 2023

№ 9, 2023

№ 8, 2023
№ 7, 2023

№ 6, 2023

№ 5, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Павел Русланович Палажченко (1949, город Монино Московской области) в 1972 году окончил МГПИИЯ им. Мориса Тореза, затем Курсы переводчиков ООН. В 1974–1979 годах работал в русской секции службы устного перевода Секретариата ООН,  в 1980–1990 — в МИД СССР. Участвовал в переговорах по разоружению в Женеве, международных конференциях, сессиях Генеральной Ассамблеи ООН, а также во всех советско-американских встречах на высшем уровне в 1985–1991 годах, был переводчиком М.С. Горбачева и министра иностранных дел Э.А. Шеварднадзе. С 1992 года работает в Международном общественном фонде социально-экономических и политологических исследований (Горбачев-Фонд), руководитель службы международных связей и контактов с прессой.

Автор книги «My Years with Gorbachev and Shevardnadze» (Penn State Press, 1997), а также «Все познается в сравнении, или Несистематический словарь трудностей, тонкостей и премудростей английского языка в сопоставлении с русским» (первое издание — 1999 год). В 2002 году вышел значительно расширенный и дополненный вариант — «Мой несистематический словарь».

Живет в Москве.



Павел Палажченко

Вторая жизнь

рассказы


Конспект альтернативной автобиографии


Я иду по набережной, подсвеченной ранними предрождественскими огнями. Пражский декабрь бывает дождлив, но в этом году сухо, воздух прозрачен и, кажется, застыл — ветра совсем нет.

От офиса доктора Махи до моего дома двадцать минут ходьбы. Мне навстречу идут люди, лица одних оживлены ожиданием праздника, других — неподвижны, усталы. «Давно, усталый раб…» Эти стихи я не вспоминал много лет: «…замыслил я побег…».

Моя жизнь продлена, но в основном уже прожита.

В 1962 году, через несколько месяцев после смерти бабушки, мама приняла предложение Франты (Франтишека) Крамаржа и вышла за него замуж. Франта учился в Академии, был неженат и на несколько лет моложе мамы. Он заходил за ней по вечерам, и они шли в кино, по воскресеньям бабушка пекла морковный пирог, мы все вместе пили чай, потом Франта обыгрывал меня в шахматы. Мне он нравился.

Перед отъездом в Чехословакию мама спросила меня, не хочу ли я познакомиться с отцом. Я сказал, что нет. Никогда об этом не пожалел.

Не помню, с какими ощущениями я уезжал, помню только, что некоторое время мне казалось, что часть меня осталась там, где я родился. Мальчик по имени Павел П. ходил в школу, собирал марки, у него начинали расти усы и ломался голос. Потом он куда-то исчез.

Авиаполк, в котором служил Франта, располагался в двухстах километрах от Праги, в городе К. Говорили, что Франта хороший летчик, он осваивал новую технику — самолеты Су, которые полк получил первым в Чехословакии. Летом 1964 года у самолета отказали оба двигателя, Франта катапультировался, но при приземлении сильно повредил ногу. После двух операций его списали с летной работы и перевели в Прагу.

Военная организация, в которой он служил, помещалась в Лихтенштейн­ском дворце. Однажды, когда мы гуляли по Малостранской площади, он показал мне окно своего кабинета. По секрету мне сказали, что Франта работает в разведуправлении, но военные дела совершенно не интересовали меня.

Мама преподавала в школе английский язык. Ее первые попытки заниматься со мной успеха не имели, но вскоре произошло следующее. Я пошел на день рождения к однокласснику Яну Гавличеку. Он недавно вернулся из Лондона, где служил военным атташе его отец. После недолгих предисловий Ян поставил на бобинный магнитофон «Грюндиг» пленку с записями «Битлз». Это изменило мою жизнь.

Пленки Ян никому не давал, и мне пришлось несколько раз ходить к нему домой, чтобы прослушать все до одной песни. Я пытался записывать слова в специальную тетрадку, на обложку которой приклеил вырезанную откуда-то блеклую фотографию «четверки», но получалось не очень хорошо — многих слов я не знал, ошибался в орфографии. Но я успел выучить все наизусть до того, как мама Яна вежливо дала понять, что я бываю у них слишком часто.

Теперь я каждый вечер занимался английским. Мне незаметно открывалась варварская, грубоватая красота этого языка, его скупая выразительность. Мама помогала с герундием и формами сослагательного наклонения, но я уже сам занимался всерьез — готовился к вступительным экзаменам в Карлов университет. Труднее всего оказалось подготовиться к экзамену по истории, на чеш­ском. Я зубрил, заучивал наизусть целые страницы. Сама же история показалась мне довольно печальной.

В университете меня заметил профессор Иржи Надлер, читавший курс теоретической грамматики. Он был полиглотом и занимался сопоставлением форм отрицания в различных языках. Задним числом я понимаю, что никаких особенных глубин он не открыл. Но курсовую работу по тенденциям употребления отрицательных конструкций в английской политической публицистике я у него написал.

Он был веселым, грузным, подслеповатым человеком, приглашал к себе в гости в хорошую квартиру в старом доме на Мостецкой улице, где пани Надлерова угощала пирогом, напоминавшим мне бабушкин. Профессор подчеркнуто избегал любых разговоров о политике (что было не всегда легко, учитывая тему моей курсовой), компенсируя это шутками и аллюзиями на темы отношений полов.

— Отрицание — неотъемлемая часть не только языка, но и жизни, — сказал он однажды многозначительным тоном. — Вот вы, наверное, чаще получаете от девушек отрицательный ответ?

— Откуда вы знаете? — ответил я вопросом на вопрос, посмотрев в глаза профессору.

Он смутился.

В действительности так и было. Да и девушек особенно не было. Вера, за которой я ухаживал начиная с первого курса, прямо говорила мне, что хранит девственность для будущего мужа. Ее отец был священником в церкви святого Микулаша.

1968 год ошеломил меня. С каждым днем газеты становились все смелее. В нашей семье об этом молчали — ни Франта, ни мама, по разным причинам, не могли и не хотели обсуждать то, что происходило и о чем гудел университет. Мне казалось, что в воздухе скопилось электричество, которое разряжается криками, шепотом, спорами. Среди моих друзей осуждал происходящее только Ян Гавличек. У него появился тяжелый, исподлобья, взгляд, которого раньше не было. Он стал неразговорчив, но однажды — это было в самом начале, кажется, в марте — сказал:

— Пусть тебя не обманывают слова о том, что все будет в рамках социализма. Это — контрреволюция.

К социализму я был равнодушен, но Яна стало жалко. Хороший парень, он был среди нас совершенно одинок.

20 августа на площади перед университетом стояли танки. Их пушки были похожи на опускающиеся шлагбаумы. Люди подходили к солдатам, пытались заговаривать с ними по-русски. Солдаты в ответ улыбались или отворачивались. Я не слышал, что они говорили, потому что не подходил к ним. В последние месяцы я говорил по-русски только с мамой, а в присутствии Франты мы говорили по-чешски. Это произошло без уговора, как бы само собой.

Франта пришел домой поздно, и весь остаток вечера мы молчали. Он лег спать в кабинете, проспал до десяти утра, быстро собрался, оделся в граждан­ское и ушел.

Следующие дни остались в памяти как карусель в тумане. В университете шли митинги, город переполняли слухи, телевидение превратилось в мутную, диковинную смесь пропаганды, намеков, старых фильмов и спортивных передач. Ян куда-то исчез, Франта больше не ходил на службу, вопросов ему мы не задавали.

Однажды ночью мне приснился Павел П. Уже взрослый, студент, с ранними залысинами, неухоженной бородкой. Он молчал, я не пытался с ним заговорить, и он ушел, дверь за ним закрылась сама.

Утром я позвонил Вере. К телефону подошла ее мать, мой голос она, конечно, узнала, позвала ее.

— Почему ты не звонишь? — спросила Вера.

— Я не знал, как ты будешь реагировать… что ты мне скажешь.

— Я беспокоилась за тебя. Приходи.

В тот день я остался у нее ночевать.

Я ловлю себя на мысли, что в моей жизни было мало людей. Мама, Франта… их уже нет. Вера, Слава, родившийся в 1978 году.

Франта, как почти все его однокурсники, учившиеся в СССР, был в конце 1968 года уволен из вооруженных сил в отставку с пенсией, без поражения в правах. Он почти сразу же устроился на работу в отдел аэродромного обслуживания, и однажды сказал маме, что все к лучшему. Мама рассказала мне об этом с улыбкой — грустной, но не горькой. Она знала, а я догадывался, что Франта изменяет ей. Вплоть до появления на свет Славы ее мало что интересовало, она начинала преждевременно стареть и потом говорила, что Слава ее спас. Она отдалась ему целиком, как, подозреваю, не отдавалась ни одному мужчине.

Мои отношения с Франтой не испортились. За кружкой пива полнеющий и седеющий Франта говорил мне:

— Мы подчинились, потому что по-другому не умеем себя сохранять. Со времен Белой Горы — это, как ты помнишь, начало XVII века. Романтические порывы, как у поляков, у нас бывают редко. Швейк — один из вариантов нашего прагматизма. Конечно, сейчас — другой, скучный и душный. Мы ждем.

Я ничего не ждал. Закончил университет с отличием, дипломную работу по сопоставлению семантики отрицания в английском и чешском быстро довел до диссертации, добавив немецкий и русский, защитился, публиковал статьи, написал две книги, углубился в лексическую семантику, полемизировал с самой Анной В., считавшей, что всю лексику известных мировых языков можно в конечном счете описать при помощи двадцати смысловых элементов, пару раз изменил Вере, но, поняв, что вся моя жизнь может взлететь на воздух, одумался.

В 1985 году снова появился Павел П. Я увидел его по телевизору в новостях, он стоял чуть справа за Горбачевым, протягивавшим руку Рейгану в Женеве. В этом рукопожатии многие увидели если не обещание, то надежду, но мы, чехи (Франта усыновил меня, и я получил гражданство), уже со всем смирились и так боялись обмануться, что не могли верить ни тому, ни другому.

Горбачева я не понимал. Когда в Советском Союзе людям разрешили говорить то, что они думают, я и мои друзья ждали, что он отдаст приказ нашим вялым, пожилым лидерам, и у нас все начнет меняться. Но он этого не сделал. Я до сих пор не знаю почему. Возможно, он оказался прав — плотину прорвало не по приказу. У нас в Чехии это назвали бархатной революцией. Я думаю, это был наш скромный, неожиданный, недолго длившийся и потому принесший больше пользы, чем вреда, романтический порыв… последний.

В моей жизни после этого мало что изменилось.

Я покинул пост профессора Карлова университета летом 2015 года по возрастному цензу. Вера сказала, что теперь мы сможем купить домик в Тоскане, Слава, хорошо зарабатывающий в строительном бизнесе, обещал помочь, разумеется с видами на наследование. Я не буду скрывать: во мне что-то надломилось.

Осенью я заболел воспалением легких, прописанные доктором Махой антибиотики помогали плохо, температура держалась несколько дней, чего у меня раньше не было. Картина болезни осложнялась мощной, конвульсивной икотой, продолжавшейся несколько дней и ночей. Я ложился в постель, Вера садилась рядом, положив руку мне на спину, потом, не выдержав, уходила плакать в другую комнату.

Температура и икота закончились так же неожиданно, как начались. Я понемногу отходил от болезни, когда мне позвонил доктор Маха и попросил прийти в его офис на Итальянской улице.

Когда я вошел, в кабинете сидел еще один врач, лет сорока, с модной щетиной.

— Профессор Купка, — представился он.

Я вспомнил, как в его возрасте мне льстило слово «профессор», и улыбнулся ему.

Маха сказал, что моя томограмма и анализы вызывают некоторые вопросы и было бы хорошо провести обследование в клинике профессора Купки.

Меня удивило, что профессор попросил меня раздеться и внимательно прослушал обычным стетоскопом. Доктор Маха хмурился, посматривая на компью­тер с изображением моей томограммы. На столе у него лежала распечатка, в которой я разглядел слова: «инфильтрат в верхней части левого легкого».

Решили, что я лягу в клинику на следующей неделе, но сначала надо сделать еще одну томограмму.

Не буду описывать три дня, прошедших до звонка доктора Махи. Стадии реакции людей на сообщение об онкологическом заболевании описаны в литературе, и я убедился, что описаны точно. Меня только удивляло, что чувствовал я себя лучше, и когда наступила стадия «примирения», я уже спокойно думал о наследстве, банковских счетах и незаконченной статье, обещанной в гарвард­ский журнал. Ни Вере, ни Славе я ничего не говорил, справлялся сам.

Маха пригласил меня сесть в кресло, достал снимок. Выражение лица у него было несколько озадаченным, но скорее довольным:

— Пан П., — сказал он, — я могу сообщить вам, что динамика положительная и очень быстрая. Инфильтрат фактически исчез, и мы с профессором Купкой склоняемся к выводу, что воспаление легких у вас совпало с острой формой рефлюкса. Ложиться в клинику не нужно, но через месяц следовало бы повторить томограмму легких.


Когда-то я попросил пани Надлерову дать Вере рецепт своего пирога, очень напоминавшего бабушкин. Иногда я прошу Веру испечь его. Так было после нашего примирения, когда я понял, что делаю больно всем — Ирене, Вере, себе — и Вера меня простила. Потом — когда у Славы и Марты родилась девочка, наша внучка, недоношенная, слабенькая, и ее с трудом выходили. А иногда Вера печет его просто так, без особой причины.

Я позвонил ей, когда вышел от доктора Махи. Думал попросить ее испечь морковный пирог. Но не стал.



Паша в Париже


В советское время съездить за границу было непросто. Мало кому везло, многие и не мечтали.

Вообще-то надо признать, что не только в советское. Уж на что Пушкин великий поэт, а не мог у царя отпроситься. Одно время даже бежать собрался из Михайловского во Францию. Вульф, собутыльник, ему помогал, но не получилось.

А Паше Слюсареву повезло.

Паша Слюсарев работал слесарем-сантехником в РЭУВАЖД. Как отнес туда трудовую книжку после армии, так и работал. Тридцать лет стукнуло, а ничего особенного в жизни не произошло. Кроме жены Натули. Жену Натулю Паша очень любил, в том числе за ум и образованность.

Но никакой заграницы у Паши и в мыслях не было.

Однажды его послали в дом на Котельнической. В хозяине квартиры Паша сразу признал обозревателя, которого несколько раз видел в передаче «Сегодня в мире». Квартира понравилась — обои, телевизор «Филипс», сантехника отличная. Но Паша не завидовал обозревателю — живет человек в другом мире, и пусть живет. Вечером рассказал Натуле, та сказала — и правильно.

И вдруг такие дела начались, году в 80-м… Пашу вызвали в первый отдел. Он помещался на первом этаже конторы РЭУВАЖД, в закутке с неровным полом и сырым запахом. Паша открыл дверь — внутри было хорошо, все недавно отремонтировано, мебель новая. За столом сидел человек с густыми бровями, немного похожий на Брежнева, но помоложе. Привстал, пожал Паше руку.

— Присаживайтесь.

Паша знал, что бояться ему нечего, не было за ним никаких грехов перед властью. А все же чувствовал себя не очень уютно, зябко как-то. Человек, похожий на Брежнева, взял паузу и, наконец, сказал:

— Мы вас, Павел Петрович, хотим привлечь к важному делу. Государственному. Готовы?

Паша хотел спросить, к какому делу, но не стал.

— Готов, — сказал он.

— Нужно отвезти один пакет в город Париж, — услышал Паша и сначала не поверил своим ушам. Но мужчина продолжал:

— По ряду причин поручить это нашим сотрудникам мы не можем. Задание ответственное, но не слишком сложное. Вас встретят. Возвращение через несколько дней, тоже с пакетом.


Паше Слюсареву велели сказать жене, что он едет в командировку, ненадолго, но позвонить оттуда не сможет.

Вечером пили чай и смотрели фигурное катание. Паша наклонился к жене Натуле и сказал:

— Меня в командировку посылают.

И шепотом добавил:

— В Париж.

Паша сразу понял, что нарушил уговор, но ведь шепотом — вроде и не нарушил. А жена, хоть и умная женщина, воскликнула:

— Ты что, какой Париж!

Паша приложил руку к губам:

— Ш-ш-ш…

Была мысль пойти в первый отдел и признаться, что проболтался жене, но, подумав, Паша не стал этого делать. Все-таки в Париже очень хотелось побывать.


В самолете Паше понравилось. Народ летел солидный, стюардессы симпатичные, время пролетело незаметно. На всякий случай Паша положил в карман маленькие пакетики с солью и сахаром, перец брать не стал.

В аэропорту Пашу встретил человек, похожий на артиста Тихонова, только чуть моложе, в хорошем костюме — Паша сразу заметил, костюм не такой, как у нас носят. В автомобиле Паша, как велели в Москве, передал ему пакет. Мужчина кивнул.

Ехали быстро, Паша смотрел по сторонам, и ему казалось, наверное, от волнения, что он видит странные картины, как будто это не другой город, пусть даже за границей, а другая планета. Это ощущение не покидало его до момента, когда водитель остановил машину и они вышли в небольшой, обсаженный кустами дворик. Мужчина открыл большим ключом дверь, и они вошли в квартиру на первом этаже. Квартира была маленькая, но аккуратная: комната, кухня, туалет.

— Ну вот, здесь переночуете, еда есть, — сказал мужчина. — До завтра.

Действительно, на столе был ужин — сыр, ветчина, масло, длинный такой батон хлеба и даже вино в совершенно прозрачном графине. Паша поел с аппетитом, вино выпил до конца. Потом пошел в туалет и сразу обратил внимание на сантехнику — старинная, бачок наверху, с цепью, но все в отличном состоянии, Паша оценил.

Паша заснул через пятнадцать минут, как всегда крепким сном. Засыпая, подумал: «Жаль, что Натуле нельзя позвонить».


Утром никто не пришел, Паша доел вчерашнее и продолжал ждать, жалея, что в такой хорошей, хотя и маленькой квартире нет телевизора. От скуки стал открывать ящики комода и нашел пачку денег. «Во как, — подумал Паша, — и что с ними делать?» Он продолжал ждать, потом вздремнул, а проснувшись, понял, что голоден.

Поразмыслив, он все-таки решил выйти на улицу, ну хоть хлеба купить.

Смеркалось, в домах зажигались огни, отбрасывавшие на тротуары теплый, слегка таинственный свет. Пройдя буквально несколько шагов по почти безлюдному переулку, Паша вышел на бульвар.

Что может сравниться с парижскими бульварами! Автору кажется, что там и воздух другой, невесомый, летучий, овевающий своим дуновением широколистные каштаны, могучие платаны и людей, куда-то спешащих, или прогуливающихся, или сидящих на старинных скамейках… Паша, хотя и скромный человек, обратил внимание на женщин. Его поразили их платья — длинные, как бы сжимающие талию и бедра. Паша один раз видел по телевизору похожее платье на певице Синявской, но без накладочки-бантика сзади, на попе. Все до одной женщины были красивы, Паша на них заглядывался, и некоторые отвечали на его взгляд улыбкой. Приближаясь к ним, Паша улавливал запах их духов, и от этого невероятного аромата и от стремящихся куда-то как река бульваров у него закружилась голова…

Паша забыл, зачем он вышел на улицу. Он развернулся и пошел домой, шестым чувством угадывая дорогу. Пришел совершенно измотанный, открыл дверь и не снимая ботинок повалился на кровать. Ошеломленный, закрыл глаза. Потом встал и вышел на кухню. На столе стоял ужин — сыр, ветчина, масло, длинный батон хлеба и вино в совершенно прозрачном графине…


На другой день все повторилось как по нотам. А еще через день Паша пошел гулять с утра — он уже чувствовал себя увереннее и решил позавтракать в кафе, ведь деньги были. Паша смотрел, как едят французы, макал легкую воздушную булочку в кофе, пил его короткими глотками, улыбался веселой официантке.

— Les croissants sont exceptionnels aujourd’hui, monsieur, — сказала девушка, и Паша Слюсарев в ответ кивнул.

Вскоре он уже немного понимал по-французски, а потом и заговорил. Оказалось, что есть у него такая способность — кто бы мог подумать!


Многое увидел Паша в Париже — строительство Эйфелевой башни и моста Александра III, Всемирную выставку, новые дома, появлявшиеся один за другим в стремительно меняющемся городе. Два последних десятилетия XIX века были для Парижа изумительным временем, которое не случайно назвали La Belle Époque — прекрасной эпохой. Автор считает, что Паше Слюсареву невероятно повезло, и автор сам не прочь был бы оказаться в его положении.

Но жалко Натулю. Она не верила, что Паша от нее сбежал. Плакала. Через несколько недель рассказала маме:

— Сказал, что его посылают в командировку.

И шепотом добавила:

— В Париж.

— Эх, милая, — посмотрев на нее с упреком, сказала мама, — не удержала мужика… А ведь неплохо жили. Были бы дети — не убежал бы, ведь парень в общем хороший.

Но мама была уверена, что Натуля кого-нибудь найдет. Так и случилось. За ней стал ухаживать один студент — веселый, непьющий, правда, на несколько лет моложе нее. Они поженились, и через неделю Натуля забеременела.



Вторая жизнь


Трое — Алексей Д., Андрей А. и Сергей Р. — летели из Москвы на юг.

Им было за шестьдесят. Когда-то они вместе учились в школе в небольшом подмосковном городке, потом жизнь разнесла их в разные стороны и они не виделись несколько десятилетий.

Алексей был журналистом. В конце 90-х из политической журналистики он ушел, а потом вообще разочаровался в профессии и освоил другую — стал писать путеводители по городам, в которых никогда не бывал, по алгоритмам и материалам одного быстро растущего итальянского издательства. Сначала шло со скрипом, но в один прекрасный день он почувствовал: получается. Сейчас он был доволен.

Андрей работал в Московском кардиоцентре. Всю жизнь занимался одним делом, любимым. Он помнил себя в этом здании дрожащим отроком в белом халате с группкой интернов, помнил защиту диссертации, которой до сих пор гордился. Работа увлекала, а жизнь открывалась медленно. Однажды профессор Мухитдинов взял его с собой в Сан-Франциско на международный конгресс, как соавтора статьи (в действительности — основного автора). Он запомнил, как вечером они гуляли по городу, шли мимо мечети. Мухитдинов остановился и, не говоря ни слова, поклонился мечети. Тогда это было совершенно неожиданно.

Сергей — самый простой из них, начинал в стройтресте, в перестройку сделал фирму, потом еще несколько их создавал, но все не слишком большие — знал меру. Кто высоко замахнулся — не все живы, говорил с усмешкой Сергей. Однажды и сам он решил, что на всякий случай надо бы уехать подальше. И с семьей махнул в Новосибирск, там и жил сейчас.

Они нашлись в «Одноклассниках». Переписка была веселой, сумбурной, бессмысленной. Ведь казалось бы: столько всего было в жизни, только рассказывай — а писали друг другу больше всякую ерунду. В конце концов решили встретиться. В Москве, конечно. Самый дальний путь — у Сергея, но он оказался удивительно легок на подъем, согласился сразу, не задавая вопросов.

В Москве повезло с погодой. Золотая осень, тихая, холодная, еще сухая. Бульвары, пивбары, разговоры… Вот где разошлись — рассказали друг другу за три дня буквально всю жизнь. А что скрывать?

Зная его специальность, Алексей стал расспрашивать Андрея про одного из самых главных его пациентов — да что там, главного, одного из «царей». Уперся в стенку: «Ты же понимаешь, Леш, это элементарная врачебная этика…».

— Ну ты хоть скажи мне, каким он был человеком, пациентом?

— Человеком не знаю. А пациентом он был отличным, дисциплинированным. Но спасти его было нельзя. Невозможно.

Сергей, конечно, оказался «ватником», но очень добродушным и совсем не агрессивным. В любом споре «обозначался» почти сразу, а потом больше помалкивал, время от времени что-то мычал, не обращая внимания, слушают ли его. Иногда неожиданно вставлял:

— Это есть.

В последний вечер перед отлетом пошли смотреть хоккей на ледовой арене ЦСКА. Хоккей хорошо, конечно, но сама арена классная какая! Разноцветные столбы и полотнища света, все просторно, удобно, молодой симпатичный народ, многие ребята пришли на хоккей с девушками… Вспомнили «хоккей ранних лет» — лед в волдырях, теплушки со спертым воздухом, потасовки после матча. Вспомнили без всякой ностальгии.

Зато на другой день, в самолете — совсем другое дело:

— Сейчас, конечно, бегают быстрее, — сказал Сергей. — Но Боброва не вижу.

— Бобров один раз в столетие рождается, — ответил Алексей. — Как и Харламов.

И началось! Всю дорогу провспоминали: Коноваленко! А Зингер? Зингер, да! Рагулин, Лутченко, Валера Васильев… Перебрали все любимые тройки нападения, Фирсова, Якушева, Зимина, Михайлова, Мальцева, даже какого-нибудь Цыплакова из «Локомотива» вспомнили. Вместительна память народная!

Вылетели в славное, ясное утро, по дороге все хорошо было, а за полчаса до посадки оказались в тумане. Думали, проткнем, но нет, капитан уже объявил «посадка три минуты, бортпроводникам занять свои места», а видимость так и оставалась нулевой. Алексей, летавший часто, никогда такого не видел. Еще он заметил, что, когда уже должны были садиться, самолет сохранял крен влево.

Посадка была жесткой. Самолет попал в полосу, но левее осевой, и, зачерпнув крылом землю, развернулся и стремительно покатился в сторону бетонного ограждения.

…Они очутились в огромном обустроенном ангаре, сильно напоминавшем Алексею аэропорт Гандер в канадской глуши, где однажды совершил вынужденную посадку самолет, в котором он летел в Нью-Йорк. Пассажиры стояли толпой, было зябко, перешептывались, никто ничего не понимал. Наконец, к ним вышли, и человек, говоривший по-русски с небольшим акцентом, без микрофона и усилителя, сказал:

— Господа, ваша жизнь окончилась преждевременно. Вы будете иметь вторую жизнь. Вы будете иметь выбор, в какую эпоху иметь жизнь. Вы будете один год изучать всемирную историю и потом будете выбирать. Сейчас разбейтесь на группы, в гостинице будете жить по три человека.

— А как же семьи? Нас четверо, — возмутился лысеющий молодой отец.

— Семьи всегда вместе, — ответил человек с акцентом.

На другой день начались занятия. На первой лекции устроили что-то вроде советского президиума, в котором сидели главные лекторы. Там были академики Тарле, Ерусалимский, Гаспаров, Алексеев, Крачковский, профессора Аникст, Каменский, Павленко, а также Леонид Парфенов.

— А вы вроде живы еще, — вопросительно обратился к нему Андрей, пока президиум рассаживался.— Голограмма 3-D, — услужливо откликнулся «Парфенов».

— Понятно…

Ну, и началось. Было много общих лекций, были семинары, и для желающих — неограниченное количество индивидуальных консультаций. До чего же интересно все это, говорили друг другу трое, болтая вечерами за кружкой пива. Целую жизнь прожили и так мало узнали, так нелюбознательны были, год за годом в суете и беготне.

Интересно было и профессорам. Они часами бродили парами по тропинкам местного парка, обсуждая ветвящиеся пути истории. К ним подходили слушатели, и они подробно отвечали им, заставляя их вникать в смысл длинных, книжных фраз, вслушиваться в чеканную, графически ясную речь.

О прерванной жизни трое почти не вспоминали. Разве что сказанное на лекции о чем-то напомнит. Только одна тема повторялась вновь и вновь:

— Я говорю, ребят, что же мы в школе такие бездельники были!

— Ну, это ты больше про себя, Сереж.

— Да ладно, вы тоже не очень-то отличники. А по истории все не любили эту… Марь Палну. А бабец ничего, кстати, была. Молодая, пышная.

— Зануда она. Комсомолка. Сталина все время выгораживала.

— А что Сталин? Нельзя?

— Сталин — душегуб.

— Это есть, — после небольшой паузы согласился Сергей.

Когда пришло время выбирать, они уже давно знали, что выбрать одну и ту же эпоху им не разрешается, это железное условие, да и вкусы, честно говоря, тяготели к разному.

Почти сразу сделал выбор Андрей. Древняя Греция, он ее еще со школы любил. Там, среди наивных, беспечных, но живых умом людей, был убежден Андрей, родилась цивилизация. Предыдущее — и многое последующее — меньше было достойно этого слова. Греки жили рядом с богами, которые часто прибегали с Олимпа, соединялись с людьми, роняя в их ДНК семена гениальности на тысячелетия вперед. Все наши концепции оттуда, все слоги наших слов. Честно говоря, соблазнял и климат, и сравнительно легкая жизнь.

Алексей выбирал дольше, остановился на елизаветинской Англии. Сама Елизавета, Бэкон, Эссекс, Саутгемптон, десятки других имен. Не время, а водоворот, смешивающий все — настоящее, прошлое, путающееся под ногами, как оборванный театральный занавес, судьбы неожиданно оказывающихся слабыми людей… И с Шекспиром хотелось разобраться. Профессор Аникст был человек широкого ума, но вольностей по поводу шекспировского авторства не признавал. А все-таки не верилось. Хотелось пожить в Стратфорде… может, поговорить с ним?

Сергей выбрал Россию Екатерины Второй. Императрица волновала его.


Ничего себе бабец! — говорил он. — Крым взяла, Россию расширила.

— Крестьян окончательно закрепостила, — подсказывал Алексей.

— Это есть, — после паузы соглашался Сергей. — Но ты пойми…

Разговор продолжался предсказуемо.

Наступил день отъезда. В ангаре стояли автобусы с табличками: «Древний Рим», «Венеция ХV–XVI», «Франция ХIX»… Люди тянулись к ним, иногда задерживались перед входом, наконец заходили, рассаживались… Семья из четырех человек шла к микроавтобусу с табличкой «Китай, империя Мин».

— Закат Китая, последние императоры, — заметил Алексей. — Вот ведь что выбрали...

Отец помогал мальчику взойти на ступеньку.

Трое обнялись. Постояли, как хоккеисты перед матчем.

Они расставались навсегда.



По делам службы


Государственный советник юстиции Кувалов Александр Николаевич ехал в командировку в Смоленск. Надо было разобраться в сложном, неоднозначном деле.

Неделю назад во время показанного по телевидению перехвата большой партии польских яблок председатель чрезвычайной комиссии по уничтожению санкционной продукции Квачков Владимир Васильевич, нарушив все инструкции, на глазах у миллионов зрителей съел яблоко.

Страну охватила волна возмущения. Граждане писали письма президенту. Гнев объединил либералов и патриотов. Совет по правам человека сделал заявление. Окончательно вышедший из-под контроля Соловьев выступил с пятиминутным монологом, который заканчивался словами: «Что это — глупость или предательство?»

Настроение у Александра Николаевича было скверное. Как быть? Получив указание выехать на место, он ждал сигнала сверху о том, как должно быть решено дело. Но сигнала не было. К тому же у него болели зубы, позвоночник и печень, и было нехорошее ощущение в прямой кишке. И в довершение всего — не отвечал телефон жены.

Он уже несколько месяцев подозревал жену — многократную чемпионку по синхронному плаванию Аэлиту Толстую — в супружеской неверности. А недавно он стал замечать, как она во время ссор перемигивается с его дочерью. Та уже давно не скрывала снисходительного отношения к отцу. На грани презрения, думал Кувалов. А за что, спрашивается.

Идеальное полотно шоссе, аккуратные картофельные поля, мощный силуэт ТЭЦ на горизонте — все это не радовало Александра Николаевича. Он уже давно замечал — что-то не клеится. Перестали поступать сигналы, которые прежде указывали ему путь и давали энергию. Он как никто умел распознавать в этих тонких, не облаченных в словесные одежды сообщениях волю вождя. Уловив сигнал, он растолковывал его подчиненным и прессе, развивая и добавляя по наитию, и получившееся неукоснительно выполнял.

Другие были времена, подумал Кувалов и задремал.

Его разбудил шофер:

— Александр Николаевич, у вас телефон.

Звонил помощник. Начал сразу, даже не назвав по имени-отчеству:

— Вы далеко от Смоленска?

— Мы далеко, Николай?

— В пяти километрах, — ответил шофер.

— Какие вводные? — спросил Кувалов.

— Вводных никаких. Есть информация.

— Давай.

— В город вошли селигерцы. Арестовали Квачкова, громят сетевые, яблоки без разбора обливают керосином и жгут на площадях.

— Ты бы проверил. Владыке позвони, он всегда больше знает.

— Владыка с утра на совещании у Сурова.

— Ладно. За информацию спасибо, — сказал Кувалов и нажал на «завершение вызова».

— Ты сбавь немного, Николай, — сказал он шоферу.

Снова телефон — звонила жена.

— Ну наконец-то… я уж думаю, куда ты пропала.

— Я не пропала. Но ты мне больше по этому телефону не звони.

— Аля!

— Я его сейчас в урну выброшу.

— Послушай…

— Выбрасываю.

Он что-то еще говорил, но телефон молчал.

Они были уже на окраине Смоленска. Кувалов увидел в небе столб черного дыма.

— Вот у этого подъезда остановись, Николай, — сказал он. — Тут квартира у нас служебная. Я отдохну, а ты здесь не стой, езжай к областной администрации, я тебя вызову.

Это был подъезд обычного дома, без охраны и консьержек. Кувалов поднялся на третий этаж, посмотрел в окно — машина уехала. Он тяжело дышал.

Следы государственного советника юстиции Кувалова Александра Николае­вича с этого момента теряются. Ни начальству, ни дознавателям шофер ничего путного сказать не мог.

Одно время его судьбу пыталась выяснить первая жена. Писала, звонила, даже была в программе Малахова. Потом перестала.



Взятка


Паше Хохолкову предложили взятку в 2 миллиона долларов. Вот как это было.

Паша ехал на 613-м автобусе до метро «Выхино». Было раннее утро конца ноября, народ в автобусе молчал, зевал, кашлял. Паша, закрыв глаза, держался за перекладину и думал о том, что старший, Витька, совсем от рук отбился, а за младшего надо внести плату в детском саду. На конечной, «Выхино», автобус сильно тряхнуло, Паша наступил на ногу женщине лет пятидесяти, женщина почему-то не стала на него кричать, но Паше было очень неудобно и он несколько раз извинился.

До метро было минуты две ходьбы, Паша шел в потоке, едва разомкнув глаза, и вдруг почувствовал, что кто-то сзади взял его за локоть. Оглянулся, и сразу узнал Славку Сырцова, одноклассника. Увидеть его у метро «Выхино» Паша никак не ожидал: Славка давно не появлялся в их краях, потому что, по слухам, разбогател. Славка улыбался.

— Что, Паша, узнаешь?

— Ну да, привет, — не очень твердо ответил Паша.

— А у меня разговор к тебе.

Паша не то чтобы испугался, но что-то подсказывало ему: может быть какой-то подвох или просто что-то непонятное. А непонятного Паша не любил. И Галя, жена, тоже. Вот, скажем, пойдут они в кино, но если сюжет слишком закрученный — начинают скучать, неинтересно. Лучше попроще. И сейчас Паша промолчал, но посмотрел на Славку удивленно.

— Тут одно место есть, — сказал Славка. — Пойдем поговорим.

Паша хотел отказаться, дескать, спешу на работу, но потом подумал, что лучше уж узнать сразу, о чем разговор, чтобы потом не мучиться целый день или больше. Ему показалось, что это умная мысль, он даже был немного доволен собой.

— Ну давай, если только минут на десять — пятнадцать. А то на работу опоздаю.

— Да по-быстрому, — сказал Славка. Минуту спустя они сидели в блинной.

— Я тебе взятку хочу дать, два миллиона.

— Славк, ты что?

— Долларов, — деловито добавил Славка.

— Да какая взятка, какие доллары, Слав, честное слово, — заспешил Паша, — что за шутки дурацкие.

Славка уверенной рукой остановил встававшего из-за стола Пашу.

— Банк мой раздает. Надежным людям. А ты всегда парень был хороший. Вот именно что надежный.

Паша думал — может, это шутка такая? Розыгрыш? Но спросил:

— А за что взятка-то?

— Вот именно что ни за что, — ответил Славка. — Сейчас «за что» уже не дают.

Последние Славкины слова совсем сбили Пашу с толку. А следующие — испугали:

— Давай, Паша, иди — ты, я смотрю, спешишь. Но учти: мы тебя найдем.

На работе Паша не мог найти себе места. Мысли ходили по кругу, изматывали. Еле дотерпел до конца рабочего дня, бежал как сумасшедший в метро, потом в автобусе чуть не дрожал от чувства неизвестности, от непонятного. Надо с Галей посоветоваться, думал он, Галя найдет выход.

Галя после рождения второго сына потяжелела — лицом, телом, повадкой. Иногда ночью, когда она ворочалась в постели, а Паша не спал, кровать скрипела, ходила, и Пашу это сначала смущало, а потом он привык, и спать стал лучше, сам перестал ворочаться. И к Гале его редко тянуло — может, и к лучшему.

Однажды кто-то в компании сказал: «Галя у тебя мудрая женщина». Паша подумал: почему? Вроде не было в жизни поводов для мудрости. Женились, дети — Витька, Вовка… В чем мудрость в наше время, раздумывал Паша, крутимся, телевизор смотрим, до выходных живем… Но он советовался с Галей, обычно перед сном, шепотом, чтобы Витька в соседней комнате не очень слышал. Галя слушала, отвечала:

— Да не надо тебе этого.

И правда, не надо.

Когда Паша рассказал Гале о Славкином предложении, жена развернулась к нему, крепко схватила за плечо, в темноте посмотрела в глаза.

— Что, не веришь? — спросил Паша.

— Верю. Вот ведь напасть какая! Не надо тебе этого.

— Я понимаю, что не надо. А делать-то что? Он ведь сказал: мы тебя найдем.

Галя молчала, прижалась к нему, задышала неровно.

— Ох, Паша… Ладно, придумаем что-нибудь.

Вот что придумала Галя:

— Ты ему скажи, что деньги нам хранить негде, пусть у себя держат, а если нам понадобится, мы ему скажем. Вон пусть за Вовкин детский сад заплатит. А летом, может, в Анталию съездим.

А ведь действительно мудро, подумал Паша. И Славка как-то легко согласился. За детский сад заплатил за полгода вперед. И в Анталию они летом съездили. А потом Славка пропал. И Паша с Галей о нем и об этом странном случае не то чтобы забыли… но не вспоминали.

А потом Пашу вызвали к следователю, повестка пришла.

Следователем был мужчина лет сорока, в хорошем костюме, галстук в мелкую крапинку. Расколол он Пашу быстро.

— Павел Григорьевич, вы вносили 14 декабря …. года плату в бухгалтерию детского сада?

Паша промямлил:

— Да я забыл… как бы вносил вроде… кажется, да, за полгода.

— Сами вносили? Я сразу вам скажу — купюры были меченые.

Ну, Паша и выложил все: как встретились со Славкой Сырцовым, что он ему взятку предлагал, а денег этих он и не видел вовсе.

— Ваш друг Сырцов, — сказал следователь, — находится в федеральном розыске, живет в Испании, на курорте Марбелья, под именем Роберто Диас Розенталь. Вчера в квартире его сестры в ЖК Шуваловский был произведен обыск, изъяты деньги в общей сложности около 8 миллиардов рублей. Еще миллиард он спрятал в собственном доме в дачном поселке Забалуево.


— Ух ты! — отреагировал Паша. А душа в пятки ушла.

— Статья 174 УК РФ, — продолжал следователь, — отмывание денежных средств, приобретенных другими лицами преступным путем. Организованной группой. В особо крупном размере. Суть обвинения понятна?

Мужчина лет сорока, в хорошем костюме, галстук в крапинку, объяснил Паше, что при сотрудничестве со следствием, статья 317 УПК РФ, возможно смягчение или освобождение от наказания. Посоветовал встретиться в блинной у метро «Выхино» с Петром Анатольевичем, тот все объяснит.

Народу в блинной было много, шум, галдеж. Паша удивлялся: Петр Анатольевич говорил негромко, но так, что он слышал каждое слово. Есть же люди!

— Сырцов нанес нашей родине огромный вред, — говорил Петр Анатольевич. — Вы должны нам помочь.

Он выдал Паше телефон (тыщ за сорок, подумал Паша), в котором был вбит только один номер, с индексом 34 952.

— Звонить будете раз в неделю. Типа привет, как ты… Сценарий разговора, темы, реплики — наши. Мы на вас надеемся.

Паша человек надежный, дисциплинированный. Звонит раз в неделю, разговаривает под запись. Правда, не все в разговоре понимает. Иногда даже закрадываются какие-то сомнения, хочется с Галей посоветоваться, хотя это строго запрещено. Да и то сказать — чего ждать от Гали? Выслушает, а потом скажет, как всегда:

— Да не надо тебе этого.



В тюрьме


Паша Сурогин лег спать с женой вскоре после полуночи, попытался ее приласкать, но она в последнее время даже «Устала» не говорила, просто «Отстань». Заснул быстро — не больно-то и хотелось.

А проснулся в тюрьме.

И ведь никогда не был ни в тюрьме, ни в ИВС, ни в СИЗО. А сразу понял — тюрьма.

Во-первых — цвет белья. Паша помнил его по пионерлагерю, сероватый, с оттенком бурого. Кровать с панцирной сеткой, это тоже сразу почувствовал — во-вторых. И пахнет — немного хлоркой, немного кухней, немного сортиром — это в-третьих.

Паша встал, отлил, провел ладонью по лицу и стал думать.

Он знал, что преступлений за ним не числилось. Он, правда, всегда немного отличался от сверстников, например, в детстве картавил, ребята над ним смея­лись, но это не преступление. К тому же он им отомстил: была такая девчонка, Нинка, про нее говорили, что всем дает, но она не давала, а Паше дала. Но месть Паши была тихая — он никому из ребят не сказал. Потом они поступили в военные училища, а Паша — в Бауманское.


Учился он не очень, но это тоже не преступление. Отличники к нему относились хорошо, уважали за жизнелюбие. А потом все пропали: школьные ребята — кто уволился, спился, кто теперь подполковник, университетские — по-разному, кое-кто даже в Америке. А Паша продавал автомобили в салоне Тачка/Touch Car.

Техническое образование в работе помогало. Паша сразу почувствовал, что большинство покупателей — тупые понтовщики, но этим почти не пользовался, а если пользовался — то в меру. Пыль в глаза пускал, да, но это работа такая.

Порносайты — тоже не преступление, к тому же они быстро надоели, и по вечерам Паша смотрел Камеди Клаб.

Паше сказали, что он имеет право на один звонок, адвокату.

— Откуда у меня адвокат, — сказал Паша.

— Ну, жене позвоните.

Пашин звонок разбудил жену, голос был заспанный.

— За что это тебя?

— Откуда я знаю, — ответил Паша.

— Ну ты-то должен знать.

— Да не знаю я. Ты вообще что имеешь в виду?

— Ну то есть если не знаешь конкретно за что, то знаешь, что есть за что...

Пока молчали, Паша подумал, что она, может быть, имела в виду те два случая. Даже не два (про второй она не знала), а один... Он, конечно, сам виноват был, и даже вдвойне — оставил фотокарточку где не надо... Но уж за это точно не сажают.


— Ты адвоката какого-нибудь знаешь? — спросил Паша после неловкого молчания.

— Какого-нибудь найдем, — ответила жена. — Я тебе йогурта принесу. Еще чего-нибудь надо?

Паша слышал, или где-то читал, что в тюрьму носят еще апельсины, но решил, что пока хватит йогурта.

На другой день к Паше пришел следователь. Черты лица правильные, но немного одутловатый... Паша подумал, что наверное пьет, но он рад был его видеть — хотелось определенности.

Следователь говорил примерно то же самое, что и жена.

— Вы же сами знаете, что есть за что. Просто так у нас не сажают.

— Что-нибудь серьезное? — спросил Паша.

— Думаю, да, — ответил следователь и стал собирать бумаги, которые только что вынул из портфеля. — Времени у меня на вас сегодня нет, а то можно было бы и в шахматы сыграть.

— В следующий раз тогда, — не очень уверенно, полувопросительно сказал Паша.

— В следующий раз точно! — подтвердил следователь.

Адвоката жена не нашла, но йогурт приносила почти каждый день, а потом еще стала приносить мюсли, авокадо, кофе растворимый, и апельсины, конечно, тоже. Паша был очень доволен, ему казалось, что тюрьма сблизила его с женой. Хотя сидеть, конечно, не хотелось, и недели через две он сказал об этом следователю.

— Я вас понимаю, — ответил следователь. — Сейчас подбирают вам статью, я думаю, вопрос нескольких недель.

— Что-то долго, — сказал, немного запнувшись, Паша. — Условия здесь, конечно, неплохие, но сами понимаете — работа, семья...

— Я вас услышал, — важно сказал следователь и посмотрел Паше в глаза. Потом собрал бумаги и ушел.

У Паши был друг, Юра Кац, который в конце концов нашел адвоката. Тот энергично взялся за дело, и через пару дней Паше в камеру затащили телевизор супер-HD, хороший холодильник с сыром, нарезкой и вареньем Bonne Maman, а также целую библиотеку книг. Правда, среди книг мало что вызвало у Паши интерес. Это были в основном старые издания «Библиотеки военных приключений», некоторое количество фантастики, а также книги на грузинском языке. Видимо, случайно в числе книг оказались «Записки у изголовья». Паша слышал об этом произведении, но никогда не читал. Книга ему сразу понравилась:

«Весною — рассвет.

Все белее края гор, вот они слегка озарились светом. Тронутые пурпуром облака тонкими лентами стелются по небу.

Летом — ночь. Слов нет, она прекрасна в лунную пору, но и безлунный мрак радует глаза, когда друг мимо друга носятся бесчисленные светлячки. Если один-два светляка тускло мерцают в темноте, все равно это восхитительно. Даже во время дождя — необыкновенно красиво».

Пашино дело не двигалось. Наверное, никак статью подобрать не могут, думал Паша. Но он не мог пожаловаться на жизнь. По телевизору можно было смотреть 127 каналов, но постепенно Паша стал отдавать предпочтение Первому и НТВ, было много интересных передач, ток-шоу, сериалы. Жене разрешили приносить шоколад и иногда даже вино, только не крепкие напитки. Конечно, не хватало радости человеческого общения. Это ведь такое дело — никакой телевизор не заменит.

Поэтому Паша очень обрадовался, когда однажды в камеру привели следователя.

— Это вы! — воскликнул он.

— Я, — ответил следователь. — Вот видите, попал.

Паша чуть не сказал «Значит, есть за что». Но удержался. Он понимал, что сказать такое было бы не просто невежливо, но и крайне жестоко по отношению к человеку, который не сделал ему ничего плохого.

Они стали друзьями. Вместе смотрят телевизор, обсуждают политические новости и, конечно, играют в шахматы. Следователь открыл Паше некоторые секреты защиты Каро-Канн. Больше всего он благодарен Паше за знакомство с бессмертным творением Сэй-Сенагон.

— Когда читаешь это, — говорит следователь, — отступают все наши горести и невзгоды.



По железной дороге


Поезд Свердловск — Ленинград тронулся медленно, без рывков, проехал минут двадцать, потом где-то остановился.

Пассажиры — разношерстная публика — ничего не заметили.

Мужчины пили водку, читали Фому Аквинского, рассказывали, привирая, про Афган, выходили в тамбур покурить.

Женщины самозабвенно болтали.

В поезде было несколько детей разного возраста. Никто не обращал на них внимания.

Проводницы — Люба, Зина, Вика — разносили чай.

Поезд стоял, а всем казалось, что едет. Потому что, ну что скрывать, пейзаж у нас однообразный, хотя и милый, родной. Когда стемнело, мужчины полезли на верхние полки, дочитывали, допивали, женщины договаривали шепотом, в полудреме добавляли подробности.

Утром заговорила радиоточка, народ, с пастой, мылом, полотенцами, потянулся к туалету. Проводницы разносили чай, радиоточку никто не слушал, кроме одного студента. А он услышал, и отреагировал:

— Во как!

— Че во как? — спросил из очереди в туалет инвалид Сучилин.

— В Санкт-Петербург едем,— ответил студент.

— Какой бльть Санкт-Петербург?

— Переименовали.

Весть о переименовании Ленинграда разнеслась по вагонам поезда быстро, народ немного поговорил, да и перестал, хотя два доцента с кафедры новейшей истории чуть не подрались. Разнял их инвалид Сучилин, врезав обоим — одному сломал нос, другому разбил очки.

Сучилин, потерявший ногу в Гражданскую войну, контуженный в Отечественную, командовавший последовательно взводом, тактической батальонной группой и полком во Вьетнаме, Анголе и Афганистане, переименование Ленинграда не поддерживал. Но он не зря врезал доцентам — больше всего его беспокоил наметившийся в поезде непорядок, раскол. Ну пусть Санкт-Петербург, думал он, но порядок у нас будет.

Студент первым заметил, что поезд стоит. Он сказал об этом тихо, но Сучилин сразу почувствовал, что с тайной издевкой. Нюх у него на это был превосходный, и реакция.

Он подсел к студенту и прошептал ему на ухо:

— Пошли к начальнику поезда.

Студент, хоть и зараженный диссидентскими настроениями, как-то сразу подтянулся, осознал. Его двоюродный дедушка был когда-то начальником поезда, потом директором племенного совхоза в Туркестане, потом командиром геологической партии, искавшей уран в степях Монголии, потом сидел, а вернувшись, работал директором ресторана. Теперь времена были другие, и предложение Сучилина показалось студенту скорее заманчивым, чем опасным.

Начальник поезда в пределах допустимого обрисовал обстановку — ситуация неясная, но под контролем, снабжение обещают. Поставил задачу: главное — не допустить паники. Студент сказал, что знает песни Галича, Высоцкого, Окуджавы, может исполнять.

Продукты подвезли, когда репертуар студента почти иссяк. Колбасу, вареные яйца и особенно невиданные большинством пассажиров чипсы распределял лично начальник поезда.

— Сначала всем, по справедливости, — говорил он студенту и Сучилину, — а потом перейдем на рыночные отношения.

Народ наелся и вскоре заснул, только доценты продолжали собачиться, но вяло, шепотом. Уснули студент, Сучилин и на недолгое время даже начальник поезда. А пока он спал, приехала бригада переводить стрелки.

Наконец тронулись. Ехали кружным путем — Новосибирск, Воронеж, Старый Оскол, Великие Луки. На вокзал, тем более в город, нигде не выпускали, и месяца через три среди пассажиров, подстрекаемых обоими доцентами, начался ропот. Студент и Сучилин упустили ситуацию, начальник поезда, прежде невозмутимый, беспокоился. После настойчивых обращений в центр он получил разрешение двигаться в Святотатск и выпустить людей в город.

Когда подъезжали к Святотатску, ропот был на грани бунта, и только услышав объявление по громкой связи, люди немного успокоились.

— А что за Святотатск? — спрашивали.

Никто не знал, но название нравилось, будоражило.

В городе было семь памятников Ленину, а также статуи Дзержинского, Чернышевского, Николая II и П.Б. Струве. Изваянные из алебастра, они легко поддавались разрушению. Верховодили доценты, Сучилин не возражал:

— Да и ладно, пар выпустят.

В то время как разбушевавшийся народ опустошал винные погреба, студент, оставшийся в поезде, путался в пуговицах и застежках девушки, вошедшей в Воронеже, и это занятие ему очень нравилось. Правда, он забыл защелкнуть дверь, и вернувшиеся через три дня соседи по купе застали юную пару в момент наивысшего наслаждения. Как раз в это время в вагоне появился начальник поезда, считавший пассажиров при помощи машинки-кликера, как у стюардесс.

Недоставало одного пассажира. Это был доцент, специалист по новейшей истории, пропавший в Святотатске. Много лет спустя он объявился в Америке.

Люди спрашивали начальника поезда, когда можно ожидать прибытия в Санкт-Петербург. На что студент, поправляя брюки, отвечал:

— Санкт-Петербург, между прочим, переименовали еще в одна тысяча девятьсот четырнадцатом году!

Может, еще не раз переименуют, думал Сучилин.

А поезд тем временем мчался к следующей остановке. В город Великий Оскал.



День Бородина


Наташа Торопова была поздним ребенком, училась отлично, ходила в изо­студию и шахматный кружок бывшего дворца пионеров. Папу обыгрывала легко, и это его радовало.

Вот только времени на общение с ребенком не хватало. Сергей Петрович работал хирургом в 64-й больнице, преподавал в медицинской академии, приходил домой поздно.

— Посидеть с вами вечером, чай попить — праздник, честное слово, — говорил он жене и дочери.

Лена, жена, тоже уставала на работе, за чаем больше молчала, зато Наташка болтала без умолку, то рассказывала что-нибудь о египетских пирамидах, то, шепотом, об одноклассниках. Сергей удивлялся — четвертый класс, а уже всякие отношения, даже интриги. Раньше это называли акселерацией.

Однажды вечером, пересказав содержание фильма «Зверопой», на который хотели пойти вместе, да не собрались, Наташа сказала:

— А у нас завтра урок мужества. Будет выступать участник Бородинской битвы.

— Какой Бородинской битвы? — Сергей чуть не вскочил со стула.

— 1812 года, — ответила Наташа.

— Слушай, — повернулся Сергей к жене, — но это же безумие какое-то. Мы, конечно, уже ничему не удивляемся, но это…

— Ну и не удивляйся, — сказала жена. — А я, наверное, спать пойду.

Утром Сергей позвонил на кафедру и сказал, что на заседание опоздает, срочно надо зайти в школу, поговорить с директором.

Директора, Анну Владленовну, он немного знал. Женщина его лет примерно, приветливая, ухоженная.

— Да, вторым уроком сегодня, — подтвердила она. — Нам из управы звонили, рекомендовали. Капитан Тушин, Иван Иванович.

— Да какой он Иван Иванович! — сорвался Сергей. — Никто вообще не знает, как его звали… Впрочем, не в этом дело.

Немного успокоившись, он сказал:

— Послушайте, Анна Владленовна, это же абсурд какой-то. Вы ведь прекрасно понимаете…

— А мне кажется, вы напрасно волнуетесь, Сергей Петрович, — ответила, посмотрев ему в глаза, директор. — Давайте так: Иван Иванович вот-вот должен прийти — если он не возражает, вы можете на уроке присутствовать. А пока здесь подождите.

Ждали минут десять. Анна Владленовна отвечала на телефонные звонки, перебирала на столе бумаги, что-то подписывала. Посетитель ей не мешал.

Иван Иванович оказался дядькой лет семидесяти, может быть, чуть меньше, сухим, подтянутым. На нем был длинный мешковатый плащ неопределенного цвета. Он подошел к директору, крепко пожал ей руку, потом протянул руку Сергею. Поколебавшись, тот ответил на рукопожатие. Только после этого Тушин снял плащ, под которым оказалось нечто вроде военной формы с орденами. Георгиевский Крест, Красного Знамени, «За Заслуги перед Отечеством» — Сергею показалось, что ордена настоящие. Происходящее казалось ему сном, фантасмагорией.

Но уже звенел звонок.

— Пойдемте, — сказала директор.

Дети — опрятные, симпатичные — встали, когда в класс вошли взрослые, и тут же сели. Одни сразу уткнулись в смартфоны, другие с любопытством смотрели на Тушина. Сергей и директор сели на свободную парту сзади.

Тушин понес какую-то чушь:

— Всем вам, а особенно мальчикам, придется защищать родину, — сказал он. — Надо надеяться, что на дальних подступах. Но может быть, что и у ворот столицы, как мы в свое время.

Сделав паузу, высоким голосом, как бы повизгивая, Иван Иванович прочел:

— Скажи-ка, дядя, ведь не даром

Москва, спаленная пожаром,

Французу отдана?

Ведь были ж схватки боевые,

Да, говорят, еще какие!

Недаром помнит вся Россия

Про день Бородина!

— И обратите внимание, — сказал Тушин в середине стихотворения, — изведал враг в тот день немало, что значит русский бой удалый!

Сергей смотрел на Тушина. Постепенно он отвлекся от его слов, следил только за лицом — подрагивающие губы, взлетающие время от времени брови, расширяющиеся глаза. Тем временем Иван Иванович заканчивал:

— Пусть вдохновляет вас мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Димитрия Донского, Кузьмы Минина, Димитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова!

Анна Владленовна зааплодировала, дети нестройно присоединились.

В кабинете директора они сидели молча, Тушин тяжело дышал. Сергею, казалось, что неудобно что-то ему говорить в таком состоянии, но, собравшись с мыслями, он все-таки сказал:

— Иван Иванович, вам, по-моему, тяжело все это. А главное — зачем? Водички попейте.

— «Водички попейте»? — вскричал Тушин. — «Зачем»? Стыдно, молодой человек! Вы, наверное, либерал! Да существует ли для вас слово «родина»? Понимаете ли вы, что стране нужны герои? Что любовь к родине не будет завершенной без жертвенного служения отечеству? Если не понимаете — нам с вами не по пути.

Сказав это, Иван Иванович Тушин встал, но ноги его подкосились, и он упал на ковер директорского кабинета. Беспорядочные судороги сменялись ритмичными конвульсиями, больной стонал.

— Хорошо, что у вас ковер, — сказал Сергей, — мог бы голову разбить.

— Что делать-то… что делать? — повторяла растерянная директриса, глядя на Тушина и Сергея, который подкладывал ему под голову плащ.

— Да ничего особенного делать не надо, — отвечал доктор. — Вызовите скорую помощь. Кажется, парциальная эпилепсия. Он сейчас успокоится.



Маленький рождественский рассказ длиною в жизнь


Пушкин стоял спиной к толпе, которая образовалась на подходе к рамкам, и чем дальше, тем больше скучивалась, уплотнялась… добродушная разновозрастная разноодетая толпа.

Белкин шел один — никто из домашних не пошел, а он, недавний отставник, уставший и переставший с ними спорить, не настаивал. Когда кто-то тронул его за локоть, он сначала не обратил внимания, думал, что случайно. Потом обернулся.

— Юра Белкин?

— Да.

Взглянул на нее, узнал сразу. Ира Короткова. Тридцать с лишним лет прошло, была яркой женщиной с красивыми губами, а сейчас лицо смялось, крашеные волосы это подчеркивали.

Надо было что-то сказать.

— Неожиданная встреча, — сказала она, и он кивнул:

— Да.


Приехали в Т., в первую серьезную командировку, в самое глухое, безнадежное время. Афганистан, Польша, корейский самолет… Жена мучилась из-за климата, посольская врачиха, жена резидента Стелла Эдуардовна говорила, что ей нужен сухой воздух, а где его взять в этом болоте… через полгода жена уехала, писала письма, звонила, приезжала на несколько недель в сухой сезон.

Белкин мучился бездельем (посол, мрачный, не старый еще дядька, повторял «Надо сидеть тихо») и отсутствием нормального общения. Посольство было небольшое, правда, за счет ооновцев была «советская колония», с экскурсиями, выпивками и концертами по случаю праздников. Все побаивались друг друга.

Женя Коротков, знакомясь, говорил:

— Насколько известно, эта фамилия — единственная в русском языке, где ударение может быть на любом из трех слогов. В нашей семье — КорОтков.

Белкин не мог понять, что раздражало его в этой присказке, и не хотелось показывать, что раздражает и это, и дежурная улыбка, и почти все, что он говорил — правильное, банальное, но с некоторой едва заметной претензией на большее знание.

Однажды выпивали по поводу дня рождения советника-посланника Головко. Белкин вышел покурить, услышал шаги двоих идущих ему навстречу, знакомые голоса.

— Вообще-то Белкин — еврейская фамилия, — говорил Коротков. — А Зайцев — русская.

Голос был спокойный, твердый, как будто не пил. Белкин отошел в сторону, за бамбуковую изгородь, в ранних потемках двое его не заметили. Вторым был Шурыгин, дежурный комендант.

А у Иры был красивый голос, могло бы получиться хорошее сопрано, говорила она, если бы заниматься, но вот как жизнь сложилась — добавляла, глядя на Короткова. Как-то на пикнике — тоже что-то отмечали — даже спела «Средь шумного бала». Все удивились, Алевтина Васильевна, жена посла, захлопала:

— Ирочка, вам надо выступить на майском концерте, а то, знаете, у нас самодеятельность так себе. Я вас прошу!

Откуда-то узнали, что Белкин закончил музыкальную школу, рояль — старый, но приличный — в посольстве был, стоял в зале приемов, на нем годами никто не играл. Алевтина Васильевна заставила кого-то привезти из отпуска ноты, отговориться не удалось.

Двух репетиций хватило, чтобы понять, что все будут в порядке, Ира не провалится. Только бы не психанула, думал Белкин. За себя он был уверен, пьеска нетрудная, но кое-что он на всякий случай упростил.

Громче всех аплодировали Ире Коротков и сын Олег, маленький совсем, забавный.

За несколько недель до отъезда прошел слух: из Инстанции пришла указивка писать в характеристиках об «отдельных недостатках». Кому понадобилось? Зачем? Жанр идиотский, лукавые формулировки, без них всем известно — кто работает, кто просиживает штаны, у кого чья «поддержка». У Белкина поддержки пока не было, отношения с начальством были ровные, без особых колебаний, ну и хорошо, думал он.

Характеристику утверждали на «профсобрании». Белкину было неудобно, он смотрел то в потолок, то в окно, закрытое снаружи стальными ставнями. Слушал вполуха.

Коротков встал, когда казалось, что тягостная процедура заканчивается.

— А что, нет недостатков у Юрия Петровича? Все идеально? Но так не бывает, и на это указала Инстанция. И я хотел бы сказать, по-дружески, что у товарища Белкина есть проблемы в коллективе. Некоторая заносчивость, даже высокомерие, я бы сказал. А вспомните, в чем он пришел на субботник! Я предлагаю написать объективно, в мягкой форме, конечно.

Белкин физически ощутил, как бьется сердце… был ли это страх, или ненависть, или просто от неожиданности — он не знал, но плохо было то, что это его захлестнуло, и потом еще несколько дней он как будто окаменел, не мог ни о чем думать.

Все молчали, потом кто-то сказал:

— Может быть, бюро уточнит в рабочем порядке, а пока утвердим?

Белкин взял себя в руки. Дома хотел выпить виски, но подумал, что это будет как-то картинно. Жене ничего не сказал.

В Москве выяснилось, что поддержка есть: Леша Голубев, завсектором из второй Африки, куда Белкин попал по распределению после института, круто пошел вверх, в секретариат министра.

— Какую-то хрень тебе в характеристике написали, но я договорился — пойдешь к нам, — сказал Леша Белкину, позвонив по домашнему телефону (откуда он у него?).

И понеслось — телеграммы, ночные дежурства, буфет на седьмом этаже. Было интересно, и льстило самолюбию, даже тщеславию, хотя было его у Белкина не очень много, и Голубев ему об этом говорил:

— Где тщеславие, где честолюбие, где грань — я не знаю, но иногда надо и локтями поработать, иначе затрут.

Однажды встретил в буфете посла, тот приходил на встречу с замминистра перед отставкой.

— Ритуал, — сказал посол.

Белкин передал привет Алевтине Васильевне.

После рамок толпа редела, люди разбредались, узнавали друг друга, шли врозь, парами, компаниями, звонили, договаривались о встрече, молчали. Рядом с Белкиным и Ирой шла небольшая компания, высокий, с чуть козлиным профилем парень хорошим голосом, складно рассказывал какую-то чушь — о том, как в прошлом году он ехал без билета автобусом из Мичуринска в Тамбов, как его и еще двоих поймали контролеры, и нечем было заплатить, и все это звучало бодро, беззаботно, а потом компания их обогнала.


Когда подходили к Петровке, Ира сказала:

— А Коротков мой умер в прошлом году. Я хотела позвонить, нашла какой-то твой телефон домашний, потом, подумала, старый уже, и не позвонила.

— Сочувствую, — машинально сказал Белкин. — А вы вообще пропали как-то...

— Так ведь он вылетел из МИДа, в 84-м году.

— Как же это?

— Как пуля вылетел. И в общем из-за меня.

— Не верится.

— Муж моей сестры с ним в теннис играл, обхаживал, я думаю — зачем? А однажды сидим у них дома, он говорит: есть несколько карандашных эскизов Ф. Отвези в следующую командировку, у тебя же диппаспорт, не проверят. Как он согласился — не могу понять. А я не остановила. На таможне потребовали открыть чемодан.

Белкин удивился: на седьмом этаже о таких вещах знали, почему же прошло мимо него? Ни звука ни отзвука.

— Бегал потом, в АПН не хотели брать, в конце концов устроился, с деньгами плохо, а тут Игорь родился. Пил, конечно, однажды рассказал мне про то дурацкое собрание.

— А я о нем почти забыл.

— Конечно, у тебя карьера была. Он следил. И знаешь, он к тебе хорошо относился. Хотя после того концерта — помнишь? — он меня ревновал. А ведь ничего не было! — повысив голос, глядя Белкину в глаза, сказала Ира.

— Не было.

— И он к тебе в общем хорошо относился. А ты, наверное, думал, что ненавидел…

И опять повысив голос:

— И вообще был хороший человек. В 90-е годы в обносках ходил, но ребят мы подняли.

Хорошо, что она это сказала. Белкин уцепился за эту тему — что закончили, где работают… а внуки уже есть?

Попрощались в метро. Белкин поехал к себе в Крылатское, Ире было совсем в другую сторону. Белкин думал о том, что жизнь все сплетает в узел, и кажется, что его невозможно ни развязать, ни разрубить, а он может рассыпаться почти бесшумно. Ведь была злоба, ненависть, стучало сердце, наверное, даже мести хотелось в глубине души, и если бы Коротков не сгорел, то встречались бы в коридорах на Смоленской, наверное, он изображал бы равнодушие, а может быть, презрение, и перебрасывались бы словами, ненавидя друг друга, в худшем случае — плели бы интриги… Но все пронеслось по-другому, поезд, набрав скорость покачивается, дети выросли, уже внуки есть.



Возраст дожития


Послу доложили, что второй секретарь посольства Самойлов Виталий Сергеевич спит с Татьяной М.

— Кто она? — спросил посол.

— Дочь богатых родителей. Учится здесь.

«Спит, — подумал посол, — странное слово. Спит-то он со своей женой Настей… востроносенькая такая. А это… папа девочке квартирку снимает, небось забежал Виталик, порадовали друг друга, и домой. Или в теннис со мной играть. Надо с ним поговорить».

Вспомнилась Арина. «Спали». Рассказывали друг другу сны. Женева, давно это было. И Арины на свете уже давно нет.

Посол «дорабатывал». За шестьдесят уже. Назначению в хорошую, никому особенно не интересную европейскую страну он обрадовался, но знал, что это последняя командировка. Жена, актриса, которую он много лет назад отбил у ее знаменитого однокурсника по ВГИКу, приезжала изредка, чтобы одеться в хороших магазинах и поулыбаться на приемах. Посол ее по-прежнему любил.

Виталий приехал два года назад, на замену одному лоботрясу из внутриполитической референтуры. Страна спокойная, ее внутренние проблемы мало кого волновали, да и вообще дипломату с карьерными помыслами отличиться здесь трудно. Но второй секретарь взялся за дело цепко и с неожиданным задором, и через пару месяцев посол заметил, что материал пошел. «На телеграмму тянет», — сказал он Самойлову после одного разговора. На другой день Виталий принес текст — толковый, без туфты. Посол подписал, ничего не меняя — зачем делать мелкие поправки «в педагогических целях», если написано хорошо — и отправил телеграмму в Москву.

Потом это повторялось не раз. Парень умел нащупать то, что может заинтересовать Москву — и не только МИД. Хорошо знал правых, чувствовал их, умел вызвать на откровенность.

В теннис играл отлично. «В силу первого разряда», — оценил посол после первого их выезда в Winners Tennis Club. В паре они иногда играли против двух датчан из посольства. Крепкие, средних лет мужики. Тут Виталий выкладывался, выигрывали в двух сетах, но не без труда.

В пятницу договорились с датчанами. Настроение у посла было неважное, Виталий опаздывал — и посол догадывался почему. Наконец приехал, улыбается. «Черт возьми, — подумал посол, — ведь не дежурная у него улыбка. Этим тоже отличается от наших бездельников. Хороший парень, даже удивительно».

Датчане выиграли первый сет, но тут у русских взыграло самолюбие и спортивная злость. Удар справа у посла был поставлен хорошо, Блох Владимир Палыч ставил пятьдесят лет назад, всерьез и насовсем. Слева хуже, иногда забегал под правую руку, но чаще всего Виталий выручал. Проиграв следующие два сета, датчане расстроились и даже не скрывали. Уехали, вежливо попрощавшись.

Потом сидели на веранде, пили пиво. Виталий никогда не заказывал больше одной кружки. «Умеренный, правильный», — подумал посол не без раздражения.

— Вы сегодня были в ударе, — сказал Самойлов. — Не устали?

— Вопрос законный, — после паузы сказал посол.

«Может, ему кажется, что я на возраст намекаю?» — подумал Виталий и добавил:

— Не очень?

— Не очень. Знаете, Виталий Сергеевич, я давно хотел с вами поговорить. Вы заметили, конечно, что в посольстве поговорить… не то что не с кем, но все-таки удовольствие редкое.

— Пожалуй, да.

— И вы, наверное, уже поняли, что в нашей профессии это правило, а не исключение. Наши коллеги в подавляющем своем большинстве люди без мировоззрения.

— Догадываюсь.

— Есть неглупые люди, которыми движет карьера. У вас это тоже есть, правда?

— Мне кажется, что без этого нельзя.

— Нельзя. Но надо понимать, что это вопрос везения. Процентов на восемьдесят.

— Принимаю к сведению.

— Послом вы, конечно, станете. И что? Вот я уже в третий раз в хорошей стране. Жаловаться не могу. При прежнем министре рос быстро. Сейчас дорабатываю до пенсии. Я с вами откровенно говорю, как видите.

— Спасибо.

— У вас есть ум, умение ладить с людьми, даже такими, как у нас в посольстве, есть такая… легкость в жизни. Это большое достоинство.

Самойлов смотрел на посла, на похвалу не отвечал, держал паузу.

— Я это к тому, Виталий, что вам, мне кажется, надо подумать, для вас ли эта профессия, для вас ли этот круг людей, мыслей. Знаете, когда я начинал, поездка на Запад была для наших людей как полет на Луну. А сейчас, слава богу, не так.

Помолчав, посол добавил:

— Ну, в общем, вы способны на большее, по-моему. Я это хотел сказать.

Ответа посол не ждал. Помолчали.

«Сдает старик», — думал Виталий за рулем своего «Вольво». — «Вроде бы и получилась жизнь, а разочарован. Что хотел сказать мне — сказал. А дело не в этом. У него возраст дожития начинается, а мне жить. Планы есть, и голова на плечах. Но во многом он, конечно, прав. Разберусь. Думать надо, думать. И с Таней надо, конечно, объясниться».



Двое у озера


Вот такая история, пунктиром.

Дачи были рядом, недалеко от озера. В одной жил Василий Степанович С., отставной генерал одной из спецслужб, какой — не знаю, их много у нас, в другой — Леонид В., бывший солист провинциального театра оперы и балета.

Леонид знал, что в Москве он премьером не станет, и когда предложили — поехал в N без колебаний. Все сложилось хорошо, были партии, аплодисменты, цветы, поклонники и поклонницы. Однажды за сцену пришла милая, скромно, но со вкусом одетая женщина, протянула руку, посмотрела в глаза, сказала:

— Евгения. Вы мне очень нравитесь.

Леонид сначала оторопел.

Потом она приходила много раз, отсмотрела весь его репертуар. Каждый раз Леонид искренне радовался ее появлению.

Евгения Л. преподавала в школе английский язык. Балет был не единственным ее увлечением. Личная жизнь никак не складывалась, но зато времени хватало на многое. Женя следила за новостями, разбиралась в экономике, все объясняла маме.

В конце 90-х в город приехали американцы, собравшиеся покупать огромный завод азотных удобрений, расположенный километрах в пяти от двенадцатого микрорайона. Приехавший с ними переводчик запорол первую же беседу в мэрии, стали лихорадочно искать замену, и кто-то вспомнил про Евгению. Через неделю американцы предложили ей должность в компании. Через год она руководила представительством и владела тремя процентами акций.

В день премьеры «Анны Карениной», поставленной знаменитым голланд­ским балетмейстером, Евгения была в командировке, но Леонид понял без записки, кто прислал огромную корзину цветов. Вернувшись, она позвонила ему, но во время репетиции его телефон был выключен, потом еще раз — номер был занят, она почувствовала, как сильно бьется сердце, наконец дозвонилась. Какое-то время не знала, что сказать, а потом, неожиданно для себя, сказала:

— Приезжайте, я пришлю за вами машину.

Так Леонид впервые оказался в этом доме. Дачей его назвать было нельзя. Ему вообще было непонятно, зачем столько одному человеку.

Евгения сказала:

— Вы, наверное, думаете, зачем столько одному человеку.

Минуту или две они молчали.

— Оставайтесь, — сказала Евгения.

Через две недели они зарегистрировали брак.

Четыре года Леонид был по-своему счастлив. Его карьера подходила к концу. Он знал, что будет дальше — работа репетитором в своем театре, и хотя эта перспектива его не прельщала, другой он не видел. Однажды вечером он сказал об этом Жене. Она задумалась, потом ответила:

— Другая перспектива — это распрощаться с балетом навсегда. И делать что-то совсем другое.

Год спустя она заболела лейкемией. Болезнь протекала быстро, не оставляя никаких шансов.

Леонид В. оказался единственным наследником. Женя оформила завещание сразу после диагноза. Появились какие-то родственники, грозили судом, но адвокат — веселый, простоватый, лет тридцати пяти — успокоил:

— У них нет позиции. А у вас — железобетонная.

Смотрел он на него с хитрецой, но Леониду это было безразлично.

Из театра он ушел без юбилея, без торжественных проводов.

Смотрел по телевизору футбол, полюбил «Барсу», «Манчестер», «Милан». Иногда «прикладывался» — от Жени остался целый погреб вина, но особенно ему нравилось виски.

— Виски, — говорил генерал в отставке Василий Степанович С., увлекавшийся рыбалкой и футболом, — самое лучшее спиртное: выводится из организма в течение пяти часов. Поспал, отлил — и в порядке.

Василий Степанович изредка поглядывал на сидевшего неподалеку Леонида. Озеро было не знатное — окунь, плотва, иногда ерш, а рыбак Леонид — никакой. Но постепенно осваивался, советы воспринимал. Генерал умел нащупывать темы для разговора.

Он был человек еще не старый, в органы пришел в самое трудное время — в лихие девяностые. Карьеру сделал быстро. Против «американского проекта» бился до последнего, но проиграл. Московский противник оказался ко всему еще и мстительным, и арест генерала С. в 2010 году прогремел по всем телеканалам. Полтора года провел в СИЗО, но за это время политический ветер переменился, дело прекратили, генерал вышел в отставку с сохранением звания и пенсией. Дом, три земельных участка, автомобили — все осталось за ним. Участки он продал с большой выгодой, прошлые дела закрыл, и прежде чем начать новую жизнь — успокаивался. Были кое-какие замыслы, но он не спешил.

Виски The Glenlivet 18 Years Old Single Malt Евгении Алексеевне Л. подарил на день рождения молодой проходимец, предлагавший дерзкую и совершенно несуразную операцию с акциями компании.

— Вы поразительный человек, — говорил он ей. — Это, конечно, не жен­ский напиток, но я знаю, что вам понравится.

Заодно он хотел «романтических отношений». Так и говорил. Ничего не добившись, он исчез, а бутылка стояла на полке рядом с Энциклопедией Брокгауза и Ефрона, тоже подарком.

В ответ на реплику генерала об удивительном свойстве виски Леонид упомянул The Glenlivet.

— Отличная вещь, — отреагировал Василий Степанович. — Редко встречается.

До дома было минут десять ходьбы. Генерал в отставке Василий Степанович С. был в нем впервые. К виски Леонид порезал миланскую колбасу, открыл банку греческих оливок.

Они разговорились, потом разоткровенничались, и наступил момент, когда разговор пошел на повышенных тонах. Этот удивительный русский момент…

Не надо много знать друг о друге, не надо умных споров, не надо доходить до сути, не надо глубже понимать… Спасибо, вовремя образумились.

Теперь, когда они сидят у озера с удочками, они лишь изредка что-то говорят друг другу. Они нашли общий язык. Это язык молчания, тишины.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru