Георгий Лесскис. Политическая история моей жизни или развитие социализма от утопии к действительности; Людмила Черная. Записки Обыкновенной Говорящей Лошади; Михаил Эпштейн. Детские вопросы: диалоги.
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024
№ 12, 2023

№ 11, 2023

№ 10, 2023
№ 9, 2023

№ 8, 2023

№ 7, 2023
№ 6, 2023

№ 5, 2023

№ 4, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

скоропись ольги балла


Георгий Лесскис. Политическая история моей жизни или развитие социализма от утопии к действительности. — М.: Onebook, 2019.


Эту книгу, увидевшую свет спустя почти два десятилетия после смерти автора, Георгий Лесскис (1917–2001) — филолог, лингвист, историк русской литературы — называл своим «Opus magnum» (или просто, для краткости, «Опусом»). То есть — важнейшим, центральным делом жизни, хотя сделал и написал Лесскис очень много (о его работе и ее обстоятельствах любопытный читатель может узнать из небольшого, но насыщенного сборника «Георгий Лесскис — друг, муж, учитель. Книга воспоминаний», о котором мы говорили в февральской «Скорописи» этого года). «Политическую историю…» он писал без всякой надежды на прочтение — и со страстной надеждой на него. Автобиография Лесскиса — никак не частные записки для внутренней надобности и много лет оставалась в столе исключительно по превосходящим автора обстоятельствам. Огромный — семьсот с лишним страниц — том весь, целиком — публицистическое высказывание, адресованное неограниченной думающей аудитории. То есть, на самом деле, гораздо сложнее: одновременно публицистика (даже — ценностный манифест), историософия (анализ того, как устрое­на история вообще, русская история XX века в частности, правящая ею идеология в особенности, притом анализ полемический — в непрестанном, упорном, тщательно аргументируемом споре с коммунистической доктриной) и пристальный психологичный самоанализ (впрочем, никогда не самоценный и остающийся здесь, пожалуй, на вторых ролях).

Сейчас перед нами — только первый том «Опуса»: от рождения до ареста осенью 1939 года. Всего их четыре.

Книга столь же аналитичная, сколь и страстная. Да, эти по видимости противоречащие друг другу качества могут не только совмещаться, но даже способствовать друг другу, — при условии, конечно, что текст принадлежит автору соответствующего склада. Лесскис был как раз таким: страстным аналитиком, для которого, кажется, невозможно было анализировать предмет, не испытывая к нему сильных чувств — в том числе и отрицательных. Советскую идеологию, которую Лесскис терпеть не мог, он препарирует с тщательностью энтомолога, развенчивая ее неправды, внутренние несоответствия, непроясненные мифологемы, посвящая этому обширные отступления, превосходящие иной раз объемом автобиографические фрагменты повествования как таковые. (Таким образом, то, что Лесскис называл историей своей жизни, прежде всего прочего может быть рассмотрено как памятник исторической рефлексии, истории идей своего времени. Если к такому живому, жгучему тексту вообще применимо название «памятника».)

Собственно, Лесскис пишет не одну биографию — сразу две, параллельные: свою и «первого в мире социалистического государства», определившего его жизнь решающим образом (второму герою достается не меньше, а то и больше внимания, чем первому). Едва заговорив о начале собственной жизни — «я родился в Москве 20 декабря 1917 года», — он немедленно, сразу задавая приоритеты своего повествования, в том же предложении ставит ее в большой политический контекст: «…в день рождения первой в мире социалистической тайной полиции — Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем, ВЧК».

И далее — прежде чем автор вернется к рассказу о своих жизненных обстоятельствах, на несколько страниц — основательный анализ идеологических основ случившейся в том же году революции (Лесскис говорит — «путча»), а среди впечатлений детства первыми будут названы воспоминания об «уплотнениях», арестах и расстрелах.

Однако «Политическая история…» Лесскиса — еще и классические воспоминания со всеми приличествующими им родовыми признаками. Прежде всего (что не слишком типично, — но Лесскис — ученый во всем, включая собственное жизнеописание), с подробной фактографией и топографией. Никакой приблизительно­сти: упомянув, например, что его отец в 1917-м «заведовал телеграфной конторой», он тут же дает четкие ее координаты: «у Арбатских ворот на углу Знаменки, напротив Александровского военного училища» — и сразу переходит к истории этого московского локуса (тоже политической — так что это еще и политическое краеведение), выводя разговор за пределы семейной истории. Во-вторых — с особенной, лишь воспоминаниям свойственной ностальгической лирикой, которая так склонна идеализировать утраченное — и тут наш автор, при всей своей личной яркости и своеобразии интонаций, не исключение (особенность его, человека по глубочайшему существу филологического, разве в том, что едва ли не всякое воспоминание возникает у него уже с самого начала прошитым литературными ассоци­ациями и аллюзиями). Старый дореволюционный мир, который Лесскис застал уже убывающим, предстает его внутреннему взору как полный если уж не обязательно красоты, то непременно — смысла, глубины, естественности, сообразности и соразмерности человеку, — всего того, чего точно лишен мир советский.

Мы уже обмолвились о том, что «Политическая история…» по своей сложной жанровой принадлежности — еще и манифест. Среди прочего, провозглашает он коренную ценность — и попросту тождество — памяти, правды и свободы. «У нас нет прошлого, — пишет автор в одном из предисловий, — у нас — сегодняшняя версия прошлого. А помнить вчерашнюю версию прошлого уже есть государственное преступление». Уже хотя бы поэтому память приобретает ценность не только политическую — этическую: «Такое гибельное положение обязывает каждого фиксировать, хранить в памяти, передавать детям изустно или письменно правду о том, что было с нами на самом деле, обо всем, чему мы были свидетелями, в чем мы были участниками и соучастниками, хотя бы и подневольными».



Людмила Черная. Записки Обыкновенной Говорящей Лошади. — М.: Новое литературное обозрение, 2018.


Из всех несравнимых меж собою живущих наименее несравнимы те, кому случилось родиться в один год и прожить, при всех различиях личностей и судеб, одну и ту же историю. Тем интереснее сразу вслед за мемуарами Георгия Лесскиса прочитать записки его (ныне здравствующей!) ровесницы Людмилы Черной — публициста, политического журналиста, переводчицы с немецкого (ее стараниями по-русски заговорили Генрих Белль, Эрих Мария Ремарк, Франц Кафка…). Сейчас ей сто третий год. Судя по книге 2018 года — в здравом уме и на удивление твердой памяти. К счастью, в отличие от Георгия Александровича, до издания своей книги воспоминаний Людмила Борисовна дожила — и даже двух книг: первая, «Косой дождь», вышла в 2015 году.

Не то чтобы я дерзну сравнивать двух мемуаристов, — хотя общего у них действительно много: москвичи, интеллигенты, блестящие интеллектуалы-гуманитарии, оба — ИФЛИйцы, то есть попросту люди одного культурного пласта, западники, крайне скептично относящиеся к советской власти и не сдерживающиеся в выражениях при ее оценке. Оба честные до прямолинейности. Оба ничего не боятся.

Может быть, есть только — и на это уже стоит обратить внимание — некоторая разность позиций, с которых каждый из них рассказывает о своей жизни, основная часть которой прошла в глубине советской ночи. Черная, проживши на свете целый век, чувствует себя в значительной степени уже свободной от истории. Нет, история нисколько не перестает быть ей интересной, и позиций своих она не меняет, — чего она, человек, как чувствуется и по нынешним текстам, с ясным категоричным мышлением, твердой ценностной основой и неизменно наведенным на резкость видением, не принимала в прежние годы — того не принимает и теперь (ни малейшей склонности обманываться и самообманываться. Один из важнейших ее принципов, обозначенных уже в предисловии к книге: «Не позволяйте себя оболванивать»). Но она уже ни с чем не сражается. На прожитую историю она смотрит извне, нередко — иронично и, пожалуй, немного свысока. Во всяком случае — с дистанцией.

(К самой себе, впрочем, она относится точно так же: «…я — как автор этого сочинения — выступаю в роли обыкновенной говорящей лошади. Ведь мне без малого сто лет, и считается, что в этом возрасте старушки книг не пишут».)

При этом Черная подчеркнуто независима и не намерена разделять никаких групповых мнений — включая и мнения таких групп, которые явно ей симпатичны: «Очень часто, — признается она, — я вижу прошлое не так, как мне его преподносят в газетах, на ТВ и даже в разговорах так называемой либеральной интеллигенции. Что уж совсем странно».

И боже мой, как подробно она эту историю, всю вместившуюся туда жизнь пом­нит. Не только чувства, пережитые в связи с историческими обстоятельствами, но факты и цифры.

Вторая книга воспоминаний Черной — в отличие от «Косого дождя», связного, последовательного рассказа о прожитой жизни, — составлена из отдельных, законченных и вполне самодостаточных эссе. Каждое отталкивается от какого-нибудь повода, входит во вспоминаемую историю в какой-нибудь почти произвольно взятой точке (московское градостроительство, торговля цветами, история радиоприемников, вспомнившийся случай или анекдот…) — и следует затем прихотливыми путями памяти — мысли — воображения, охватывая иногда и несколько десятилетий. Примерно так Монтень выращивал свои эссе из пометок на полях читаемых книг, только автор оставляет свои пометки — личные и публицистичные одновременно — на полях текучей повседневности, неизменно думая при этом о прожитом XX веке. И если говорит о собственной частной жизни (а говорит она об этом много) — то всякий раз только в контексте большой истории, вместе с атмосферой времени, в котором эта жизнь происходила, — иначе ей неинтересно. В каждом эссе — одновременно и в связи друг с другом, переходя друг в друга — воспоминания о прожитом и размышления о сиюминутном: воспоминания наводят на размышления, размышления вызывают воспоминания.

И язык у нее при этом ясный, как чисто промытое стекло, и точный, как остро отточенный карандаш.


Михаил Эпштейн. Детские вопросы: диалоги. — М.: ArsisBooks, 2020.


Вполне возможно, то, что в ряд книг, общий смысл которых — восприятие человеком себя в истории, автобиографическая рефлексия в большом контексте, мы поставили сборник ответов философа на детские вопросы, покажется читателю не слишком логичным — шагом в сторону от намеченной было линии. Ну и зря: это — шаг не в сторону, а вглубь, а логика здесь такова, что вопросы, на которые в данном случае ищет ответы философ, филолог, эссеист Михаил Эпштейн, ведут человека как раз к самым основам размещения себя в историческом времени и в любом времени и пространстве вообще. Просто, вырастая, люди обычно не то чтобы находят на такие вопросы надежные ответы, но, во всяком случае, набираются умения от них защищаться. И тут как раз пригождается детское изумление миру, пробивающее бреши в нашей иллюзорной защите.

И Эпштейн, разумеется, отвечает не только маленьким зрителям телепередачи «Детские и недетские вопросы», но главным образом, конечно, самому себе.

Передача с таким названием уже четырнадцать лет выходит в Израиле, а создал ее и ведет все это время фотохудожник и тележурналист Дмитрий Брикман. В свою тель-авивскую студию он приглашает разных серьезных взрослых — «в основном, — как говорит Эпштейн, — творческих профессий», — и ставит их перед лицом как бы наивных вопросов, которые ему присылают дети, в основном — младшего и среднего возраста. Для Эпштейна у него их накопилось семь сотен.

Философ честно признается, что ответил не на все, отобрал — и разделил по темам, на каждую из которых приходится одна из частей книги — примерно половину. (А кроме того, он по собственному выбору включил сюда и «несколько вопросов из известной книги рижского писателя и кинодраматурга Михаила Дымова “Дети пишут Богу”», вышедшей в Риге в 1997 году, предложив собственные ответы и на них.) По какому принципу отбирал — осталось тайной, но вряд ли мы сильно ошибемся, если предположим, что не на все вопросы такого рода в принципе можно ответить. Проблемы, занимающие юных собеседников Эпштейна — «моральные, психологические, метафизические, связанные с формированием личности и целостного мировоззрения». (Кстати, читая один только перечень вопросов, невозможно не задуматься над тем, что человек, на самом деле, по природе философ — пока не покроется жесткой коркой специализации и не займется своими узкоспециальными задачами, позволяющими как можно меньше отвлекаться на все остальное.)

Общую структуру книги выстроил сам Эпштейн, создав таким образом доступную детскому восприятию антропологическую, этическую, социологическую и онтологическую систему. Ее исходная точка, в полном соответствии с естественным устройством человеческого восприятия, — собственное «я» человека («Почему я — это я?») и ближайшие его отношения и состояния: связь с другими — родителями в первую очередь («Мама, зачем тебе я?») и со взрослыми вообще, со временем и с его проживанием в собственном теле — возрастом («За что мы стареем?»). Дажее горизонт расширяется, захватывая жизнь и смерть («Можно мне не умирать?), отношения человека и мира, смысл существования как такового («Зачем вообще все?»), природу и Вселенную, Бога, будущее и судьбу, рай и ад, добро и зло, правду и вранье, мышление и язык… и так вплоть до чуда и волшебства, обсуждением которых этот безграничный разговор заканчивается.

Автору, конечно, пришлось нелегко, потому что отвечать надо было так, чтобы детям было понятно, на их языке, не опираясь на сложные взрослые интеллектуальные построения. И понятно, что выстроенная им система поневоле получилась субъективной, глубоко укорененной в личном его опыте. Во многих случаях он пересказывает  устоявшиеся очевидности своей (нашей) культуры, что тоже совершенно нормально: ответы такого рода существуют и затем, чтобы вписать детей в рамки символической общности, в которой им предстоит жить. («Вот не знаю, кого надо слушать, — говорит мальчик семи лет, — папу, маму, бабушку, учителя? А ты кого слушаешься?» — «Я слушаюсь тех, — отвечает Эпштейн, — кто старше и умнее меня. Многие из них уже умерли, но оставили свои мысли и книги. Это позволяет опираться на опыт человечества, которое старше и умнее каждого из нас».) Понятно и то, что на некоторые вопросы он не может знать ответов, что вполне честно и признает — только не говорит «не знаю», а дает это понять на уровне формулировок («Куда люди умирают?» — спрашивает девочка пяти лет. «Если человек уходит далеко и скрывается из вида, — говорит философ, — это не значит, что его больше нет. Люди умирают куда-то, потому что смерть — это продолжение пути».) А иногда отвечает — вопросом же («Ответь одним словом, — спрашивает девочка восьми лет, — о чем ты думаешь последние 52 года?» «Одним словом не могу, — признается Эпштейн. — А двумя словами: зачем живу?»).

Независимо от того, в какой мере читатель, полагающий, что он уже вырос, сочтет ответы автора убедительными для себя (а средь них есть совершенно замечательные: например, на вопрос «Зачем вообще все?» Эпштейн отвечает: «…Цель вещи не в ней, а в чем-то другом. Значит, “все” нужно для того, что больше и важнее этого всего». Тут, конечно, ответа опять нет, потому что по-честному и быть не может, но сделано нечто более важное, чем ответ, — задано направление внимания), так вот, независимо от этого книга интересна и тем, что каждый из нас может прочитать вопросы юных мыслителей как обращенные лично к нему. И предложить — самому себе — собственные ответы на собственном языке.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru