Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 7, 2019

№ 6, 2019

№ 5, 2019
№ 4, 2019

№ 3, 2019

№ 2, 2019
№ 1, 2019

№ 12, 2018

№ 11, 2018
№ 10, 2018

№ 9, 2018

№ 8, 2018

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

рецензии



Ускользающий Шукшин


Павел Глушаков. Шукшин и другие: статьи, материалы, комментарии. СПб.: Росток, 2018.

Об этом известном определении Шукшина автор напоминает во введении и далее сам характеризует предмет предстоящего рассмотрения: «Шукшин — сложный писатель, один из самых сложных в русской и без того непростой литературе ХХ века». Не вполне соглашаясь с родом и степенью сложности, в которую возводится автором эта фигура, с корневым определением согласиться можно, тем более что рецензируемая книга его в значительной мере оправдывает.

Сложность Шукшина особого рода — потому он часто действительно «ускользает» из сетей филологических дефиниций. Трудно уловить и заключить в систему определений явленный в Шукшине социопсихический феномен, получивший заострённую личностную форму и ищущий выразить себя литературными средствами. В нём конфликтно столкнулись две области жизни, две ценностные сферы, исторически разъединённые и в жёсткой, максималистской шукшинской натуре фатально непримиримые. Из этой драмы Шукшин увидел один исход, свойственный русскому XIX веку: найти первичную правду и сказать о ней.

Это он и попытался сделать с наибольшей (подчас утрированной) непосредственностью словесного выражения и в наиболее простом (подчас до обыденной примитивности) жизненном материале, хорошо знакомом ему по собственному опыту. Как некогда Лев Толстой, нашедший свою кавказскую и севастопольскую первичную правду, Шукшин предъявляет найденную им человеческую правду и придаёт ей литературный вид. Сравнение следует продолжить: как и ранний Толстой, отвергавший господствовавшую «литературность» ради вновь открываемой им жизненной реальности, Шукшин также нередко пытается поставить себя вне и против текущей «узаконенной», «высокой» литературы, поскольку упорно хочет рассказать о том, что для него гораздо значительнее литературы и культуры вообще. Вот в чём его сложность, вот почему он продолжает вызывать умственное и моральное беспокойство у читателей и литературоведов.

В книге это явление освещается в должной мере аналитично и с разных сторон, чему соответствует разножанровость её состава: статьи, не опубликованные прежде тексты Шукшина, комментарии к ним и другим его произведениям, некоторые новые биографические сведения, небольшие заметки и этюды о писателе.

В разделе «Раннее творчество Шукшина» автор подробно говорит об обстановке и окружении, в которых происходило в пору учёбы во ВГИКе становление не только будущего режиссёра, но и будущего писателя. Первым и во многом решающим стало тогда влияние его учителя М.И. Ромма, в общении с которым рождалась творческая личность Шукшина и более того — начал складываться стиль его прозы. Глушаков показывает, что Ромм внимательно читал и обсуждал как тексты, написанные его студентом в ходе выполнения учебных заданий, так и пробы собственно художественного пера его. Автор замечает, что первая публикация Шукшина — рассказ «Двое на телеге» (1958) — «результат такого обсуждения на “семинаре Ромма”». Естественно, что в данных условиях и возникли ставшие впоследствии характерными для рассказов писателя черты своего рода «сценарности», кинематографического видения людей и вещей. Немалую роль в судьбе и в развитии Шукшина сыграла в те годы ассистент Ромма Ирина Александровна Жигалко, с которой у Шукшина установились доверительные отношения. В её личном архиве сохранилась студенческая тетрадь Шукшина, в которой были записаны им два рассказа — «Глаза» и «Человек». Эти ранние тексты писателя автор книги публикует впервые, сопровождая их подробным комментарием и приводя сделанные на полях тетради пометы и замечания Ромма.

Интересен обстоятельный комментарий к шукшинскому рассказу «Забуксовал», развёрнутый в следующем разделе. Контекст, в котором рассматривается рассказ, максимально расширен и включает в себя не только литературу, но и фильмы, произведения живописи. Автор выстраивает ассоциативные ряды, ведущие к разным явлениям культуры. Так, неожиданно, но уместно попытка героя вникнуть в смысл читаемого эпизода из «Мёртвых душ» сопоставляется с трудным восприятием картины Рембрандта «Возвращение блудного сына», что побуждает Глушакова обратиться к глубокой трактовке её Абрамом Терцем (Андреем Синявским), связать её с образом Егора Прокудина в известном фильме и, кроме того, высказать не лишённое оснований мнение, что живопись Рембрандта «оказала заметное влияние на мотивную структуру прозы Шукшина: от почти экфразисности в “Калине красной” до сложных ассоциаций в ряде рассказов».

Разумеется, в поле зрения автора оказываются и шукшинские «чудики». Об одном из них — о Моне Квасове из рассказа «Упорный» — говорится в XIX заметке последнего раздела книги. Глушаков причисляет его к ряду «предшественников», персонажей и реальных лиц, одержимых идеей создания небывалого технического устройства, конечно, упоминает Кулигина из «Грозы» А.Н. Островского (хотя неточно его именует), и присоединяет к этому ряду также образ идеалиста-изобретателя Бертольда из «Сцен из рыцарских времён» Пушкина. Что правомерно, если иметь в виду нравственное содержание образа и отвлечься от его европейского культурного контекста. Стоило, может быть, ввести сюда Артемия Семёновича Бервенковского из одноимённого рассказа А.К. Толстого — очень колоритно изображённого русского провинциального чудака, маниакально увлечённого созданием вечного двигателя. (Кстати, одним из первых заявил о возможности его изготовления и описал соответствующее устройство ещё индийский поэт и учёный Бхаскара в XII веке; встречается такая идея и в арабских рукописях XVI века.)

Для Шукшина, однако, герой значим не просто как тип «русского самоучки-изобретателя» сам по себе. Гораздо более существенно его противостояние среде, прежде всего местным интеллигентам, инженеру и учителям, которые, замечает автор ещё во второй главе, становятся «непреодолимой преградой на пути ищущей своей реализации творческой мысли». И далее следует весьма знаменательный авторский вывод: «“Загашенные”, придавленные и “поставленные на своё место” крестьян­ские самородки либо маргинализируются, либо оборачивают свой взор в сторону Разина, призвавшего некогда их: “Мститесь, братья!”».

Действительно, рисуя местное противостояние Квасова людям иного развития, Шукшин косвенно отсылает читателя к исторически сложившемуся в России, выражавшемуся в разных формах и мало менявшемуся в своей социально-психологиче­ской сущности явлению — к низовой оппозиции тем слоям общества, которые обладали знанием, имуществом, властью. Именно в этой оппозиционной среде всегда возникали ребеллярные настроения и движения, из неё выходили «мстители», героизированные народом и мифологизированные в фольклоре, отчасти и в культуре. Поэтому закономерно, что Шукшин в творчестве идёт от частных, бытовых проявлений такой оппозиции к легендарному её предводителю Стеньке Разину. В названном его именем раннем рассказе деревенский умелец кузнец Васека вырезает изображение «своего Стеньки», создаёт народный образ заветной вольницы, воплощённой в фигуре Разина. Позже в романе Шукшин развивал и осложнял его характер, но завершить его сюжетно и образно оказалось для писателя трудным. И вот названный рассказ, полагает Глушаков, как раз «дорисовывает из прошлого (так парадоксально получается) финал романа, который будет написан спустя десять лет».

Большой раздел книги посвящён сопоставлению рассказов Шукшина с двумя произведениями Горького. По первому из них — рассказу «Озорник» — Шукшин ещё в пору учёбы во ВГИКе писал режиссёрскую экспликацию; но она не удалась: половину тетради заполняли заметки и размышления Шукшина о Николке Гвоздеве, об «озорниках», «чудаках», «непутёвых» и об их месте в «общем потоке жизни». Глушаков особо отмечает важность того, что Шукшин уже в 1955–1956 годах вдумывался в происхождение и значение подобных типов. Он приводит (с подробным комментарием) не публиковавшийся текст этой студенческой работы как факт, свидетельствующий о рано возникшем интересе Шукшина к литературной социологии Горького и о зарождающемся намерении продолжить её самому. Сопоставление такого продолжения уже в зрелых произведениях Шукшина с горьковским рассказом подытоживается Глушаковым в следующем заключении: «Герой Горького — мастер на все руки, самородок-изобретатель, конечно, многими нитями связан с изобретателями вечного двигателя, “деревенскими естествоиспытателями”, рассматривающими в микроскоп колодезную воду. Однако поздний Шукшин пойдёт дальше: его герои будут создавать проекты улучшения существующего мира, переустройства государства, наконец, они станут неудобными читателями русской классической литературы, сельскими философами. Они, не “пробившись”, как и герой Горького, в “другой мир”, создают свою версию мировой науки и культуры, а “уличённые” в таком, с точки зрения окружающих “недопустимом”, деле, они, как и герой горьковского “Озорника”, вынужденно играют “под простачка”, надевая маску асоциальности и внекультурности».

В разделе «Шукшин и Шолохов. Неслучившийся диалог и вечное возвращение» обстоятельно описываются литературные и личные отношения двух писателей, и главное достоинство здесь — многообразный хорошо документированный материал и ряд эффектных подробностей. Входит в раздел и аналитический экскурс в творчество Шукшина, посвящённый рассказу «Стёпка» в сопоставлении его героя с шолоховским Мелеховым.

Последний раздел книги представляет собой двадцать восемь заметок, комментариев и этюдов, в которых освещаются разные стороны творчества Шукшина. Здесь любопытно указание на возможный источник его рассказа «Микроскоп» — им мог быть рассказ С.Г. Скитальца (Петрова) «Икар», что автор обосновывает на страницах 214–218. В приводимом здесь воспоминании Н.Д. Телешова об исполнении Скитальцем известной песни о Разине, возможно, следовало бы уточнить, что распро­странённой песня стала гораздо раньше. Исходный её текст, написанный ещё в 1864 году, принадлежал поэту, драматургу, прозаику и издателю А.А. Навроцкому (псевдоним — Н.А. Вроцкий); он частично изменялся в процессе бытования; по свидетельству И.И. Ясинского, песня была очень популярна у радикальной молодёжи в 1870–1880-е годы и получила «значение русской марсельезы».

В заметке об одном из наиболее драматичных рассказов Шукшина «Волки» Глушаков проницательно объясняет странное как будто поведение героя, который после нападения волков на лошадь кинулся было на вожака с топором, но вдруг остановился и пошёл в деревню. «Это очень напоминает, — пишет автор, — славянский архаический мотив жертвы волку: полагая, что волк является медиатором между земным и потусторонним мирами, люди интерпретировали действия зверя как Божью волю. Поэтому нельзя было отнимать волчью добычу, если она уже была им схвачена. Это было проявлением языческого понимания полагающейся волчьей жертвы». И допускает, что мотив этот мог быть известен Шукшину от матери, рассказавшей о подобном реальном происшествии.

В целом книга (хотя и не свободная от мелких повторов, некоторых терминологических и этимологических излишеств) существенно дополняет наши знания о личности и творчестве Шукшина сравнительно с тем, что мы получили от предшественников автора в разработке темы: Л.И. Емельянова, С.М. Козловой, В.С. Елистратова, А.И. Куляпина и других исследователей.


Владимир Котельников



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru