Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 5, 2019

№ 4, 2019

№ 3, 2019
№ 2, 2019

№ 1, 2019

№ 12, 2018
№ 11, 2018

№ 10, 2018

№ 9, 2018
№ 8, 2018

№ 7, 2018

№ 6, 2018

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

рецензии



Спорные территории


Даниэль Орлов. Чеснок: роман. — М.: ЭКСМО, 2018.


С романом этим всё непросто. Кажется, например, что Даниэль Орлов походя решает одну из самых сложных литературных задач — показывает полностью положительного героя.

«День шахтёра», первая часть этой большой, основательной книги, начинается с того, что Андрей Краснов по кличке «Англичанин» выходит из лагеря после преступления, которого не совершал. Взял вину невесты, задавившей девочку, на себя.

Всё, что не убивает, делает нас сильнее: тюрьма не сломила мощного и красивого человека с прямой спиной, но лишь дооформила его природную силу и благородство, пригодившиеся Краснову на всех дальнейших этапах жизненного пути. И когда он вербуется на Заполярный Урал в геологи, и когда учится в профтехучилище бурильному делу, и даже когда становится начальником геологической экспедиции, от которого зависят другие, тоже весьма красивые и правильные люди.

Орлов любуется этим крепким человеком, у которого всё складывается так, как нужно, справедливо да ладно. И женится он на библиотекарше, и дочка у них, Варвара, и даже под машину своего соседа — таксиста Витьки попадает он для того, чтобы спасти детей из-под пьяных колёс и тем самым искупить полумифическую вину, терзающую его днём и ночью, ибо, если есть у человека совесть, то она вот как раз для этого и нужна — чтобы страдание делало сильных и смелых ещё железобетоннее.

В «Алмазе», второй части «Чеснока», Англичанин появляется уже в эпизодических ролях, спускаясь «служебным бортом» с небес, и, подобно «богу из машины», разруливая спорные ситуации — в том числе и упоминаемые в «Дне шахтёра», из-за чего начинает казаться, что Орлов воспользовался технологией «Ворот Расемон» Акутагавы Рюноскэ, чтобы показать одни и те же события и одних и тех же людей из экспедиционного состава с разных точек зрения.

Автор так завороженно жонглирует геологической и бурильной терминологией, что, кажется, больше людей его интересует антураж — во-первых, геологический, научный и производственный (причем ни термины, ни понятия, ни, тем более, сленговые словечки Орлов не объясняет), во-вторых, природно-погодные условия: Севера, тайга да тундра, мошкара да гнус, брага из конфет «Подушечка» да простые человеческие отношения, как принято у настоящих нутряных мужиков, на лицо, может, и неказистых, но внутри добрых и нескончаемо великодушных.

Тем более, что пейзажи у Орлова дышат подлинным чувством и достаточно изощрены — описания и отступления «Чеснока» читаются порой как поэма в прозе, существенно мельчая, если речь заходит о людях.

«Маленькие северные города, поселки при рудниках и шахтах разбрелись бараками по обе стороны полярного круга, по кромке крошева пустой породы и шлака кочегарок. Они как мелочь, брошенная на сдачу в серую алюминиевую тарелку тундры, прикрученную к прилавку материка. Здесь всякая жизнь цепляется за жизнь, радуется прибытку. В прочей русской деревне, пусть в той хоть пять дворов осталось и уже только дачниками летняя жизнь теплится, сколько бы ты ни прожил, перевезя свой скарб и труд свой местам этим посвятив, всё останешься чужаком и приживалой, всё найдется на тебя цена поверх цены для местных, повод для разговорчика. Так и проходишь в городских. А вдруг вздумается помереть, да единожды нырнешь в землю на местном погосте, то пусть и придут по традиции к тебе в дом соседи, но лишь затем, чтобы выпить да поесть по-человечески всего вкусного, привезенного из далёкого того, желанного и ненавистного города безутешными родными.

Северный посёлок не таков. Он каждого, кто тут чуть дольше, нежели на сезон, кто чаще, чем раз в год, сразу карандашиком в книжечку, а книжечку во внутренний карман пиджака, где теплее всего, куда под подкладку ещё с конца сороковых попала толика жалости да там и осталась крошевом табака и сухарей».

Эффектными метафорами нас не удивишь, любой современный писатель обращается с ними не хуже Катаева и Олеши. Но тут есть одна важная проблема — обычно метафоры занимают слишком много места, в том числе и в читательском внимании, вытягивая внимание на себя. Поэтому лучше всего воспринимаются глагольные метафоры, самые редкие и трудные — те, что не растягивают текст избытком, но будто подхлёстывают его.

Орлов прекрасно владеет метафорами действия. Я было начал было выписывать, да бросил — много их в «Чесноке», однако вне контекста, подобно медузам, извлеченным из моря, выглядят они не так ярко, как в книге.

Но небо здесь действительно прилипает к горизонту. Дизельный поезд не едет, но тошнит. Мать взъерошивает сыну душу. Посёлки разбредаются бараками, Инта кашляет дверьми на плотных пружинах. Эхо отрыгивает, небо сорит звездами. Млечный Путь чуть пульсирует…

С описанием людей Орлову сложнее. Они и внешне, и внутренне словно бы вырублены из горных пород — как и положено советской монументальной пропаганде, оперировавшей аллегориями и узнаваемыми типами.

Вот и мне поначалу хотелось сравнить «День шахтёра» и особенно «Алмаз», где люди целиком живут в тайге, среди дикой и живой природы, с картинами советских шестидесятников, исполненных в рамках «сурового стиля», с одной стороны, претендующего на стопроцентный реализм, но на самом деле работающего символами и обобщениями, сгущенными до иероглифов и пиктограмм.

Однако и здесь всё непросто: Орлов сублимирует правила производственной драмы точно так же, как и прочих достижений советской цивилизации (навсегда ушедшей в прошлое) — от исторического оптимизма до сурового стиля, используя их как человек современной, посттравматической эпохи.

Несмотря на демонстративную кондовость столкновения хороших людей с очень хорошими (ещё один сугубо советский прием), Орлов таким образом борется с переусложнённостью мира. И дотошно воссоздает социалистический быт равенства в бедности, чтобы лишний раз подчеркнуть, как прекрасна бывает ясность «простых» характеров и мотиваций.

Он реконструирует Советский Союз с любовью, свойственной разве что Прусту, чтобы, во-первых, помочь своим современникам, растерявшимся в «новых условиях» без каких бы то ни было правил, вспомнить, как это было, когда любой человек был на своём месте. И мест этих хватало на всех. «Хороший человек, в хорошем месте, под хорошим небом — вот как характеризуют друг друга персонажи «Чеснока», находясь вообще-то в местах столь отдалённых, что севернее, кажется, уже и не бывает. Символично ведь, что книга эта начинается у ворот лагеря, а заканчивается в Крыму, куда ещё только-только начали возвращаться первые крымские татары.

Во-вторых, Орлов изнутри показывает, каково это — жить в империи, которая вообще-то — тюрьма народов, обменивающая несвободу уютных бинарных оппозиций на ощущение простоты существования. «Какая простая штука эта жизнь», думает один из хороших героев «Чеснока» в минуту важнейшего просветления, и мысль эта догоняет точно такую же, высказанную двумя сотнями страниц раньше: «Всё стало просто. А что тут сложного? Вот родители, а вот их дети…»

Поначалу кажется, что живут Севера вне исторического времени, однако Орлов нет-нет да и упомянет какое-нибудь очередное «судьбоносное историческое событие» вроде появления в Инте первого российского триколора (никто не знает, какой цвет должен висеть вверху) или ГКЧП, за перипетиями которого геологи следят по радиоприёмнику. История не давит на персонажей «Чеснока» напрямую, но ввергает их в непредсказуемые ситуации, радикально меняющие не только их жизни.

Именно сложная архитектура книги, на самом-то деле состоящей из пяти автономных повестей, связанных общими персонажами, из последних становящихся первыми и вновь уходящих на периферию, вскрывает современность авторского подхода, который не стилизацию лепит, но, видимо, тоскует по ментальности, давным-давно ушедшей под воду. Потому что производственный роман прямолинеен как стрела, а у Орлова ходы всё сплошь кудреватые. После Заполярного Урала неожиданно возникает Ленинград с историческим центром и не менее историческими пригородами («Корректор»), Карелия («Банька по-черному»), а потом и Крым (повести «Колокол на берегу», «Анна и другие»), куда в самом начале книги эмигрирует Витёк, таксист и сосед Англичанина.

Там, в Крыму, Витёк, конечно, тоже может проявлять свою положительность, ведь дети им, пьяным, были не сбиты, но спасены Красновым. А когда выяснится, что Витя и тут напортачил — приворовывая, правда, без какого бы то ни было ущерба для государственного кармана, — его мгновенно смывает селевым потоком и зашибает насмерть.

Единственный отрицательный, точнее, неоднозначный (развитие его идёт по параболе — сугубо положительный в начале «Чеснока», в питерском центре его он становится отвратительным, дабы ближе к финалу вернуться к корням своей изначальности, тут же, наградой, заполучив самую красивую аспирантку Юлю) персонаж этой книги, Борода, — ещё и единственная фигура, появляющаяся во всех пяти повестях, таким образом, скрепляя «тяжелые и острые куски родины» в единый нервический узел.

Настойчивость, с какой Орлов сначала любуется Бородой, а затем мажет его дёгтем, чтобы в конце концов понять и простить, выдает выяснение отношений писателя с самим собой. Борода — это, конечно, сам автор, хотя и допридуманный под нужды композиционного решения, но тем не менее вполне узнаваемый. Производственная драма, решённая в палитре сурового стиля таким образом оборачивается романом воспитания, и этот жанровый синкретизм — ещё один признак даже не современного, но именно актуального искусства. Это ведь оно таким, кажется, единственно возможным образом, совмещая разные, порой совершенно противоположные модели внутри одного текста, как это впервые придумал и наглядно показал Владимир Сорокин, борется с сюжетным кризисом («всё уже было») и даже перманентной «смертью романа».

Увлекаясь непонятной терминологией, Орлов подчас максимально близко подходит к пародии или к концептуальным приемам из «Первого субботника», дебютного сборника сорокинских рассказов (один из самых известных в нём так и называется «Геологи»: « — Но рация, Саша, рация-то говорит другое! перебил его Соловьев. — Какие чаи, если ребят до сих пор нет в Усть-Северном?»), хотя никогда не переходит этой границы: талант всё-таки не позволяет. Бардовских песен геологи здесь почти не поют, о лирике не спорят. Хотя звёздное небо всё же рассматривают, и оно сорит звездами и слегка пульсирует космическим млеком, а Крым, ещё украинский, благоухает райским садом, как ему и положено благоухать.

Внутри книги всё выглядит логично и непротиворечиво: писатель создал собственный, убедительный мир, нахождение в котором комфортно и не жмёт. Орлов словно расчищает завалы информационного мусора, пытаясь вернуть нынешней жизни видимые, понятные границы.

Можно было бы решить, что Орлов, точно бациллу, подхватил новомодный охранительский тренд, с «духовными скрепами» консервативной идеологии и обязательным умилительным ретро, если бы против этой версии не говорили годы написания книги (2010—2016), делавшейся шесть лет, а также все предыдущие книги писателя. Орлов — художник честный: так вышло, что я хорошо знаю его первый роман — семейную сагу «Долгая нота» (2012), действие которой тоже происходит на Северах, правда, поморских, в среде точно так же идеализированных моряков, и книгу «Саша слышит самолёты» (2014), в котором «лакировка действительности» оправдана тем, что жизнь описывается глазами маленькой и наивной Сашеньки. «Чеснок», таким образом, задумывался даже раньше «Долгой ноты» с её картиночными ландшафтами, первородными пейзажами и натюрмортами, изысканными в своей простоте.

Никакой это не реализм, но, если думать о «Чесноке» в категориях традиционного литературоведения, — романтический побег одинокого энтузиаста из пошлого и дымного (капиталистического, буржуазного) города в экзотические обстоятельства на «лоно дикой природы». Если брать то, что мерцает совсем уже на поверхности, то Орлов, кажется, использует здесь (и Крым тому особенная, южная порука) эстетические (и этические) основы еще более архаические, нежели реализм и даже натурализм. Сейчас это уже забылось, но советские литературоведы чётко и конкретно делили весь романтизм на прогрессивный (демократический) и реакционный (идеалистический), обойти это деление тогда было вряд ли возможно. И потому, что такова официальная версия этого направления, но ещё и оттого, что, внедряемое поколениями советских учёных, с какого-то момента это деление казалось естественным и очевидным, единственно возможным.

Читая «Чеснок», вспоминаешь не только Владимира Сорокина, но и деревенщиков, Василия Белова, в первую очередь — «Плотницкие рассказы», «Лад». Потому что романтический идеал простой и соприродной жизни, растворённой внутри сельскохозяйственного цикла, был малодостижим уже во времена творческой зрелости Белова, хотя и выглядел как ситуация из деревенской «правды жизни» с мечтами весьма чёткими, чёрно-белыми и всем понятными.

«О том, как было бы прекрасно поставить сруб на том краю участка, что дальше от дороги. Чтобы в окна вечером сияло закатное солнце и можно было бы смотреть на картофельное поле и старый сарай, сложенный не то прадедом Андрея, не то пра­прадедом. Этот сарай возвели из крепких сосновых бревен, всем семейством ночами вывозимых на телеге еще из господского бора у Хмерского погоста. А утром, лишь рассветёт, было бы здорово обуться в подвёрнутую кирзу и повести за перегиб кудлатого, пахнущего денником коня Сярежу, спутать ему передние ноги, отпустить пастись на опушке у оврага, вернуться домой и заварить в старом эмалированном немецком кофейнике отца кофе. Чтобы от того места, где ты ложишься каждый вечер спать, до того места, где положат тебя на веки вечные рядом со всеми твоими предками, имена которых никто уже не помнит, а записи о нарождении на свет коих давно сгорели вместе с церковными книгами, чтобы до места того можно было дойти пешком, отмахиваясь от слепней и оводов ивовой веткой. Но лишь только делались различимыми в душе далёкий гудок локомотива на ветке Струги Красные — Псков да острый крик зарянки, рушились небеса единственной и неизбывной болью, сминая под собой на все времена и до последнего вздоха и робкие фантазии, и осторожные мечты о доме…»

Окликать одновременно яростных антагонистов, Сорокина и Белова, — это и есть нынешний посттравматический синкретизм в действии: когда для лечения меланхолического синдрома жизни после всего годятся любые средства. Главное, чтобы человек был хороший.


Дмитрий Бавильский



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru