Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 4, 2019

№ 3, 2019

№ 2, 2019
№ 1, 2019

№ 12, 2018

№ 11, 2018
№ 10, 2018

№ 9, 2018

№ 8, 2018
№ 7, 2018

№ 6, 2018

№ 5, 2018

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


СВИДЕТЕЛЬСТВА



Вспоминая Татьяну Бек



Леонид Бахнов

Зимняя почка


«Начинается повесть:

“Итак,

Эта девочка в каменном городе

Проживала меж книг и бумаг,

А любила овраги да жёлуди… ”»


Жёлуди… Начну и я с них — потому что это, действительно, было начало. Скорее ещё зелёные, чем жёлтые, раннеосенние жёлуди. Тощеногая, голенастая, какая-то вся нелепая и несоразмерная девчонка кричит: «Смотрите, смотрите их сколько!» и прыгает, прыгает. А из неё сыплются на асфальт жёлуди. Очень много желудей. А она всё прыгает, а они всё сыплются из голубых трусов, в которые заправлена детская спортивная майка.

Такой я впервые увидел Таню Бек. Это был 1957 год, наши семьи только-только переехали в первый в Москве писательский кооператив на 2-й Аэропортовской улице.

Мне девять лет, а ей — восемь.

Потом она будет подписывать мне свои книжки, начиная с самой первой, ещё в серии «Молодые голоса»: «Лёньке — с нежностью и почтением» (1975), «Лёньке — с любовью (стаж — вся жизнь)» (1997), «Лёньке — сквозь очень долгую жизнь!» (2002), «Лёньке — в знак самой школьной и самой крепкой дружбы. С любовью!» (2004).

Последний автограф немного загадочен, потому что как раз в школе № 152, где проучились вместе восемь лет, мы ещё не дружили. Учились в разных классах, и вообще жизнь протекала по каким-то разным закоулкам. Но было общее: ни она, ни я почему-то особенно не дружили с нашими прямыми соседями по дому — писательскими детьми. У Тани были свои друзья, у меня — свои. Все мои ближайшие друзья были почему-то из деревянных домов, которых тогда было на Аэропорте довольно много.

Танин отец, Александр Альфредович, в ту пору ещё не спрашивал, как это позже опишет в «Иванькиаде» Войнович, каждого встречного во дворе: «Ну, что говорят о моём романе?», имея в виду многострадальное «Новое назначение»  (этот антисталинский роман много лет анонсировал «Новый мир», но цензура стояла намертво). Нет, в ту пору он был прославленный писатель, автор «Волоколамского шоссе», которое если не значилось в списке школьного чтения, то уж во всяком случае было одним из самых известных сочинений о войне.

Но кого в наши годы волновали заслуги отцов, прославленных и не слишком? В одном подъезде с Таней жили сразу трое детей известных драматургов: Кирилл Арбузов, Петька Штейн, Женька Алешин. А в соседнем — Андрей Зорин. Ну и что?.. Да и учителя не похоже чтобы вставали на цыпочки перед «писдетками». Тем более что их всё прибавлялось — рядом выстраивались новые писательские дома, а там и киношники подтянулись.

Таких, как Таня, в школах не любят. Ни одноклассники, ни — особенно — учителя. Школа-то была самая обычная: с детьми из коммуналок, с бессменным директором Зинаидой Анисимовной, величавой дамой в седых буклях. Толщенный ковёр в её кабинете был притчей во языцех; такой же притчей был и её жест при вхождении в любой класс: округлое подъятие ладоней, означающее, что все должны встать. Таким же жестом, только ладонями книзу, она усаживала нас обратно за парты.

Ну, и прочая обстановка вполне соответствовала.

Так и вижу Таню, идущую, например, к доске. Или даже просто по коридору. Длинную, тощую, чуть сутулую (с годами она выпрямилась), нос кверху. Не захочешь, а сделаешь замечание.

Что-то было в этом облике оборонительно-наступательное. Вызывающее. Даже помимо её воли. Как будто она только и делает, что нарывается.

Особую пикантность придавала школьная форма, которая на других девчонках выглядела заурядной приметой школьной обыденности, а на Тане так, будто она вот-вот оскоромится.

Много позже она мне частенько живописала, как ненавидела школу. Большинство учителей и особенно Зинаиду. Но тут мы с ней точно могли посоревноваться.

Я сбежал первым. Одиннадцатый класс я заканчивал уже в ШРМ — школе рабочей молодёжи.

Каково же было моё удивление, когда после новогодних каникул я обнаружил в классе новую ученицу, Таню Бек.

Здесь надо рассказать немного об этой школе. Директором в ней был милейший человек — Михаил Маркович Хазанов, Михмарк, как мы его называли. Рассказывали, что когда-то, незадолго до смерти Сталина, он работал то ли в посольстве, то ли в торгпредстве в одной из капиталистических стран. Потом его отозвали. Не посадили, но какое-то время он бедствовал. Устроился мелким клерком на почту, но в подробности никого не посвящал, говорил, что «работал по почтовому ведомству». Кто-то пустил слух, что чуть ли не разносчиком. Но это, наверное, было всё-таки преувеличение.

Так или иначе, школа числилась на хорошем счету. И учителя были неплохие, как тогда говорили, «прогрессивные», многие с «пятым пунктом». После «детской» школы эта казалась просто немыслимой вольницей. В начале каждого урока литературы была «пятиминутка поэзии», где звучали — вы только представьте! — даже стихи Гумилёва, которого «легализуют» аж через двадцать лет, а на уроках истории кто-то из учеников читал что-то вроде мини-лекции по той или иной проходимой теме. Нетривиальность поощрялась.

Красота!

Слухи о необыкновенной школе ползли по Москве, она делалась популярной. Михмарк, что там ни говори, имел слабость к «именам», рядом с нами учились дети и внуки довольно известных родителей, и мы, бывало, подсмеивались над этим. Но сейчас я думаю, что, возможно, директор не просто тешил своё честолюбие, но и хотел обезопасить школу. Именно поэтому не особенно придирался к справкам с места работы (у некоторых они были более или менее липовыми), мог простить и прогул-другой.

Светлая ему память!

В конце 60-х Михмарка отправили на пенсию, школа сделалась зауряд-солдатом советского образования, потом и вовсе закрылась. Некоторые выпускники продолжали навещать оставшегося не у дел директора.

В новой школе Таня продолжала восприниматься диковинной птицей. Она перескочила через класс, из десятого сразу в одиннадцатый, но, по сути, это была формальность: в тот год школы выдавали один и тот же аттестат и после десятого, и после одиннадцатого класса, это называлось «двойной выпуск».

У нас к Новому году успела сложиться своя компания (некоторые знали друг друга ещё до поступления к Михмарку); Таня не то чтобы не хотела к нам примыкать, но от неё это требовало действия, вот именно примыкания, то бишь подчинения, а как раз этим её доставали в прежней школе.

Нашла коса на камень. Так, по крайней мере, казалось и нам, и ей. Но был ли это действительно камень?

В нашей компании её уважали. И это самое точное слово: не понимали, но уважали. Особенно зауважали после того, как у неё вышла подборка стихов в «Юности». «Молодые-начинающие» годами так и пребывали в своём статусе, им до первой публикации было ещё томиться да подрумяниваться, а тут: семнадцать лет — и сразу подборка, и в каком журнале! Учительница литературы — нет, вы всё-таки подумайте! — учительница литературы перед уроком читает её стихи:


               Я из этого шумного дома,

               Где весь день голоса не смолкают, —

               Где отчаянных глаз не смыкают

               И смеются усталые люди,

               И не могут друг друга понять,

               Я на лыжах, на лыжах, на лыжах,

               На растресканных, старых и рыжих

               Убегу по лыжне незнакомой,

               По прозрачной апрельской лыжне...


Не помню, были ли аплодисменты. Не исключаю. Хотя бы потому, что все мы тогда читали Сэлинджера, бунтовали против родителей, каждый мечтал теоретически куда-нибудь убежать.

Такое вот бесконтактное понимание.

Хотя куда нам… «Шумный дом» — это ведь не только огромный писатель­ский дом на Аэропорте, который тихим, конечно, не назовёшь. Это и особые характеры, и особые отношения: взять хотя бы тот факт, что здесь же, буквально в соседнем подъезде, жила семья Александра Шарова, чья бывшая жена Наталья Всеволодовна Лойко была женой Александра Альфредовича и мамой Тани Бек. Шаровы растили сына Володю, которого во дворе ласково называли Гуля — будущего писателя Владимира Шарова. А ещё неподалёку обретался Михаил Бек, старший сын Шарова и Танин сводный брат, который взял фамилию отчима и не хотел знаться с родным отцом.

Это, так сказать, «быт», но было ведь и другое. Застрявший в цензуре роман. Друзья и недруги его автора, злопыхатели и стукачи. Причём не где-то там, далеко, а прямо под боком, с некоторыми приходится здороваться чуть ли не каждый день. Атмосфера желчного смеха и безнадёги.

Всего этого не мог углядеть посторонний читатель. Вряд ли кто-то из нас мог понять и такой мотив:

До чего же тут всё по-другому,

Тут сама я честнее и проще,

Тут взрослее я и сложней.

«Честнее и проще» — ладно. Природа, зима. Но «взрослее и сложней»? В лесу, на лыжне?..

Загадка.

В том же году Таню напечатали ещё раз — в «Новом мире». Это были уже совсем другие стихи, взрослые, без намёков на подростковое бунтарство:


               Я знаю, что те слова, которые я ищу,

               Давно до меня разысканы и охают надо мной,

               Когда я стихи пишу, как мостовую мощу,

               Где каждый из тысяч булыжников

               Надо поднять самой...


«Стихи пишу, как мостовую мощу»… Поразительно, эти «булыжники» как впечатались тогда в мою память, так и сидят до сих пор. Мощный образ!


… Но и в ШРМ мы с Таней тоже ещё не были друзьями.

Подружила нас в 1974 году Лена Хомутова — она тогда только-только пришла в «Литобоз» (журнал «Литературное обозрение»), где я работал уже год-полтора. Оказалось, они с Таней близкие подруги ещё с университета, и как-то так получилось, что Лена некоторое время жила у неё в квартире.

Таким образом, в один из летних вечеров после напряжённого трудового дня я оказался в гостях у Тани. В квартире, где, несмотря на многолетнее соседство, я ещё ни разу не был. Большая квартира в пятом подъезде на втором этаже. Естественно, забитая книгами, как и у всех в доме. Этажом выше обитал Аркадий Васильев, генерал КГБ, общественный обвинитель на процессе Синявского — Даниэля (вполне себе «шумный дом», правда?). Потом я стану у Тани бывать очень часто.

И начнётся наша дружба взахлёб. Разговоры обо всём и ни о чём, загулы, блуждания по Москве, неожиданные компании, художники, стихи, самиздат… Молодые (нам не было тридцати), мы всё никак не могли нагуляться, наговориться, начитаться, навеселиться, наплясаться, навлюбляться, назнакомиться с новыми людьми.

Я говорю не только о нас с Таней — вообще о нашей компании. Которая сбилась довольно быстро. Костяк её составляли «воплевцы» (журнал «Вопросы литературы»): Таня и Олег Салынский, и «литобозовцы»: Лена Хомутова и я. Чуть позже к нам присоединилась Люда Чупринина, которая тоже пришла работать в «Литобоз», иногда подтягивался Сергей Чупринин, обозреватель «Литературки». У Тани подолгу живала университетская подруга, восточная красавица, внучка народного писателя Туркмении Айя Кербабаева. Во время своих наездов в Москву она тоже бывала неотъемлемой частью нашей компашки.

Мы много чего вспоминали о школьных годах, и тут я узнавал Таню с каких-то совсем новых сторон. Недоумевали, почему мы не задружились раньше, в школе у Михмарка?

Таня объясняла это так: мы казались ей «золотой молодёжью». Вот ведь как! Она, значит, писала стихи:


               Вечно манили меня задворки

               И позабытые богом свалки.

               Не каравай, а сухие корки,

               Не журавли, а дрянные галки.


               Улицы те, которые кривы,

               Рощицы те, которые редки,

               Лица, которые некрасивы

               И — колченогие табуретки.


А мы, понятно, никак не подходили под этот логотип. Ни оптом, ни в розницу. Говорила она об этом уже с улыбкой, чуть извиняющейся за огульность оценки. Но дело, как я сейчас думаю, было не только в её юношеских нетерпимости и максимализме. И не в том, что Тане в опальной семье прививали какую-то особо пуританскую этику. Дело было в стихах. В том, что в ту пору ей было необходимо внутренне утвердиться в своей отдельности и непохожести. В штучно­сти. И не бояться напитывать этим свои стихи.

Это, конечно, вело к изгойству. Ну и что? Изгои тоже люди. Может, поинтереснее других.

Для Тани такой взгляд был естественным.

Для Тани. А для других?

В той, ещё «детской» школе был у нас учитель рисования Борис Яковлевич, не слишком здорового вида человек с крупными дерматиновыми мешками под глазами. На старую обезьяну похож. Ещё он ведал школьным кинопроектором. Дети его травили. Как только завидят, кричали: «Пшонкин!». Почему, не знаю. Много лет спустя я встретил его спешащим на электричку, в кедах и с рюкзаком.

Листаю Танины стихи. И вдруг натыкаюсь:


               Учителя рисованья

               Звали Яков Борисович —

               Сама доброта, громовержец,

               Посмешище детворы

               Руководил указкой,

               Часто грозился высечь

               И читал нам стихи Смелякова

               довоенной поры.


Ба, да это же он — Борис Яковлевич! (Имя-отчество автор поменяла для рифмы, что я не сразу понял). Как я прежде пропустил эти стихи, не заметил? И вспомнил: Таня же мне про него рассказывала. Что его когда-то забрали со студенческой скамьи. Что был он человеком нетривиальным. А рюкзак и кеды — это он любил подмосковные усадьбы, был знатоком. И была ещё историчка Берта Наумовна, пострадавшая во времена борьбы с космополитами, и учительница немецкого Ирина Рафаиловна, чья семья побывала в оккупации, а она сама долго-долго не могла устроиться в Москве на работу, пока Зинаида её не приютила...

Надо же, учились много лет в одной школе, она всё это знала, а я не знал.

Зинаиду, я уже говорил, Таня ненавидела (Зинаида отвечала ей взаимно­стью, оттаптывалась по полной). Но вот какая штука — хоронить ненавистную директрису из всех учеников пришла одна Таня.

И ещё парадокс: среди однокашников и во дворе она слыла белой вороной, её не любили, дразнили и т.п. И тем не менее. Я не знаю, у кого ещё оставалось столько друзей со школьной поры именно из класса, где она училась. Включая уехавших, с ними она тоже продолжала держать связь. Например, такой Сеня Пинхасов, эмигрировал в 70-х одним из первых, проходят годы, и вдруг — Таня едет к нему в Нью-Йорк, где он, известный врач, выворачивается наизнанку, везёт её в невиданное турне по Америке. И вот он уже в Москве, приходит к Тане, забурел, но узнать его можно, появляется ещё одна Танина одноклассница, и мы проводим замечательный ностальгический вечер.

Да, Таня умела дружить, испытал это на себе не единожды. Причём дружить ответственно: обещала — сделала. А иногда даже с упреждением. Не помню, чтобы она хоть раз меня подвела.

Друг для друга мы были Танька — Лёнька.


А как-то летом подошла ко мне во дворе. С заговорщицким видом. Оглянулась.

— Хотела тебя спросить… Ты не согласился бы быть у меня свидетелем на свадьбе?

Вот это финт! А я-то ни сном ни духом. Оказалось, жених — тоже из литературной среды, я его даже знаю.

До свадьбы несколько раз советовалась со мной, просила помочь в разгадывании глубинных психологических кроссвордов. Нервничала.

И вот августовское утро. Схожу с поезда на Ленинградском вокзале — вернулся из командировки. Поспал пару часов, умылся, нацепил галстук, купил букет — и к загсу. Там уже знакомый народ, Танька в джинсовом платье с нарядным шарфиком, но жениха нету.

Полчаса нету, сорок минут… Наконец из дверей выходит какая-то девушка, быстрым шагом движется ко мне:

— Что же вы?! Опаздываем! Быстрее, быстрее!

Приняла меня за жениха. Из-за галстука. В такую жару он на мне единственном был.

А настоящего жениха нету. На Таню страшно смотреть. Наконец появился — в латаных джинсах, взмокший и в обручальном кольце от прежнего брака.

Акт бракосочетания прошёл в тёплой дружественной обстановке. Женщина с красной лентой говорила принятые слова, время от времени поглядывая на женихов палец.

Когда обряд закончился, мы весёлой толпой двинулись к Таниному дому. По дороге выяснилось, что со спиртным, которое взялся закупить к праздничному столу новоиспечённый муж ещё в пору жениховства, то есть вчера, большие проблемы.

— Ну, даю я им в скупке это кольцо, — возмущённо объяснял он, — а они смотрят и говорят: деньги придут только через девять дней. Понимаете?! — и потрясал гневным кулаком.

То есть с утра пораньше он собирался поскорее загнать ненужное ему теперь обручальное кольцо, а на вырученные деньги закупить выпивон.

— Я тогда бегом в другую скупку. А там то же самое!

Так объяснилась его задержка. А нам пришлось скидываться, тормозить у ближайшего гастронома и, выстояв очередь, отовариться там.

Зато таких весёлых свадеб я, кажется, ещё не видывал. Растянулась на три дня.

На третьем дне я, правда, не присутствовал — ездил по срочной надобности в Переделкино, где в Доме творчества жили мои родители. Захожу в их малюсенькую комнатушку, чую какую-то напряжённость. Отец спрашивает:

— У тебя всё в порядке?

Да вроде всё. Только в горле что-то пересохло. Так и говорю.

— А я думала, ты хочешь нам что-то рассказать, — после паузы возникает мама.

— О чём?

— Ну, например… Что ты женился.

Гос-споди! Опять меня не за того принимают… Хотя можно было предвидеть. Вчера кто-то приехал в Переделкино из дома на Аэропорте, видел наш свадебный кортеж, меня в галстуке, сообразил, что мы вместе с Таней часто показываемся на дворе — ну, а дальше не надо быть Шерлоком Холмсом.

Танин брак продлился ровно пять дней.


…Листаю, листаю стихи. Вспоминаю.


               Красного сколько! Огненный щур

               Сел на шиповник,

               Остолбенею, затрепещу.

               Зрения мало — нужен прищур,

               Здравствуй,

               зимовник!


Единственный, пожалуй, случай, когда она прочитала мне новые стихи по телефону. С пылу с жару. Вскоре после Малеевки. Там, в писательском Доме творчества мы гужевались с Таней в декабре, кажется, 1978-го недели две, там она познакомила меня с Юрой Ковалем. Прекрасное было время! Юра ходил в дублёнке и чёрных валенках, читал звёздное небо и рассказывал про птиц, о которых он знал, кажется, всё. Отсюда и щур.

Таня тоже щеголяла в валенках, которые мы втроём ходили покупать в рузский промторг. На меня не хватило.

Как-то к Ковалю приехал его приятель, молодой учёный, и после обеда мы отправились в лес. Мороз и солнце, день чудесный. Шли, то и дело проваливаясь в снег, хохотали, трепались. Долго. Выбрались на какую-то поляну. Разожгли на снегу костёр (у Юриного приятеля был топорик и вообще всё необходимое), настрогали из веток шампуры, нанизывали на них свиной шашлык (сплошное сало!) и под водку заглатывали обгорелые чёрные куски якобы мяса и солёные огурцы из банки. Ничего вкуснее я не едал. Вернувшись в Дом творчества, продолжали пир в номере у Коваля, к нам присоединился Юрий Карякин. Коваль пел под гитару то блатные песни, то романсы, то Высоцкого, Карякин рассказывал про Театр на Таганке, для которого он писал инсценировку «Преступления и наказания», Таня прочитала пару стихотворений. Душевность перехлёстывала через край.

А утром я обнаружил, что мои новые, не без труда добытые сапоги вдрабадан облупились, с них слезла вся краска. Добыть же коричневый (да и вообще какой-либо) крем для обуви в близлежащих местах оказалось задачей неразрешимой.

Вот ведь какие странные вещи приходят на память Речка Руза: «Встретить по дороге деда — чёрный ватник, ясный взор: — Ишь, намазана-одета, Из-за лесу, из-за гор!». Помню я этого деда, как сейчас вижу! Или: «Верёвкой телогрейку потуже затяни!»  Была у неё такая телогрейка, уезжая, она оставила её мне напрокат.

Они с Ковалем уехали в Москву раньше. На прощанье Юра подарил мне кипу своих рисунков. Эх, жалко, «Знамя» их напечатать не может!


Листаю беспорядочно стихи…

Когда-то, да ещё не так давно, я думал примерно так: в поэтессе Татьяне Бек одновременно присутствуют две равнозначные ипостаси, которые были всегда, может быть, с самого детства.

В Таньке Бек, девчонке, ученице такого-то класса или студентке такого-то курса, жила Татьяна Бек, крупный поэт с крупным именем и биографией, которой пока ещё не было, но она, эта грядущая биография, уже отбрасывала свою тень. Такая вот мистика. И девочка Танька Бек хотела, мечтала и, более того, знала, что будет этим крупным поэтом. Знала, что это будет её судьбой, и шла ей навстречу. Иногда гордо, иногда торопливо, напролом, как будто предчувствовала, что ей мало отпущено времени.

Но штука в том, что в крупном поэте Татьяне Бек продолжала жить та самая Танька Бек — со всей её неуклюжестью, комплексами и ещё бог знает чем. В том числе и с борьбой за непохожесть, за любовь к задворкам, за право отстаивать в себе Татьяну Бек, крупного поэта.

«Мои баскетбольные плечи — в ахматовской шали»...

И вот это «два в одном» сильно повлияло на характер её стихов. Похоже, что из этого напряжения во многом родилась её поэзия.

Собственно, я и сейчас думаю так же. С одним дополнением. По юности она писала: «В тёмном детстве от старших в сторонке Я читала, светлея лицом, Эту сказку о гадком утёнке С торжествующе-лживым концом». И кончала стихотворение так:


               Ненавижу свою оболочку!

               Понимаю, что, как ни смотри,

               Видно чёрную зимнюю почку,

               А не слабую зелень внутри.


Потом она будет то яростно отстаивать право на непохожесть, штучность, отдельность, то в порыве самоедства восклицать: «Я сама виновата, сама, Что душа точно сад в паутине, Горе-горюшко не от ума, А, вернее всего, от гордыни». И так далее — много можно цитат привести. Но мало-помалу всё сильнее звучал иной мотив: мотив приятия жизни, природы, людей таковыми, каковы они есть — со всеми странностями, изгибами, перекошенностями и даже уродствами. Она как бы поняла, что всё это есть не только часть жизни, но и предмет поэзии. Не бунтовать, не убеждать, не лелеять изгойство, а — проживать эту жизнь. И являть её в слове.

Своём слове.

Как-то она призналась мне, что крестилась.

Она стала взрослым поэтом. Её «чёрная зимняя почка» распускалась — и распустилась.


…Потом, к девяностым, наш не-разлей-вода дружеский круг начал помаленечку распадаться. Да даже не помаленечку. Таня ушла из «Воплей», потом из «Дружбы народов», где пару лет мы оттрубили «в соседних камерах», стала подрабатывать в Литинституте, какими-то газетными рецензиями, у неё появился иной круг общения.  Она была, конечно, непростой человек. Дружим себе без памяти — и вдруг она поворачивается к человеку не то чтобы спиной, но как-то боком. За это на неё обижались. Но проходило время, иногда годы, и она вдруг снова поворачивалась к тебе лицом.

За это, кстати, на неё иногда тоже обижались.

В ней побеждала Татьяна Бек, и в некотором плане эта победившая ипостась требовала иного окружения.

…Танька, Таня, Татьяна Бек. Разной я её помню. Но закончить почему-то хочется такой картинкой. Как-то, буквально через пару дней после её дня рождения, мы отмечали день рождения Саши Неклессы, мужа Лены Хомутовой, в Сокольниках. Бурно отмечали, всю ночь. Таня при параде: косметика, нарядное платье, каблуки. Часов в девять утра вдруг заторопилась уезжать. Ну и я решил с ней — в одном доме живём.

Оказалось, ей вовсе не на Аэропорт. На овощебазу. Ленинский же субботник, кровь из носу ей надо быть там. Ловим, ловим такси, скорее, я уже опоздала!

А мы едва держимся на ногах. Пытаюсь её отговорить — куда там!

Отловили какого-то частника. Таня — как была: на каблуках, в парадном платье, с парадной сумочкой — ныряет в машину и несётся на овощебазу. Где грязь, смрад, гнилая картошка и мат-перемат.

Воображаю лица тех, кто её там встретил.


Татьяна Бек. Танечка. Танька.





Наталья Иванова

Нам в привет


               В молчанье твоего ухода
                Упрёк невысказанный есть…


                                                 Б. Пастернак


Татьяну Бек впервые я увидела в «Знамени» ещё на Тверском бульваре: розовощёкую, светлую, с первой книгой стихов в руках. Она принесла своего «Снегиря» в подарок и для знакомства — я работала в отделе поэзии, сидела вместе с «критиками» в большой комнате окном на бульвар. Кто только в этой комнате не появлялся — а иные летом так прямо через открытую створку окна входили в наше помещение, украшенное высокой печью-голландкой и отбивающими время напольными часами, до сих пор проживающими в редакции. (При всех переездах выжил ещё круглый столик на одной толстой ноге, в стиле 30-х годов, с инвентарным номером, изначально принадлежавший редакции.)

Тверской бульвар, 25. Адрес редакции и Литинститута. Таня была из другой, не литинститутской, компании — она закончила журфак МГУ, и это ей зачлось на всю жизнь: она замечательно владела профессией интервьюера. Литератором-многостаночником она стала потом: легко освоив профессии и редактора («Вопросы литературы», сотрудник отдела русской советской литературы), и составителя (серию поэтических сборников «Самые мои стихи» придумала и осуществила — стильную, содержательную), и колумниста в газете, оставаясь при этом поэтом, не пренебрегавшим и переводами. Так вот: поэт, переводчик, редактор — много ролей она исполняла артистично, с лёгкостью удивительной, но при этом оставалась  перфекционисткой, работала тщательно, всё доводила до ума.

Много лет подряд Таня вела дневники. Во время встреч и собраний в ЦДЛ, редколлегий в журнале «Дружба народов», куда я её позвала в отдел поэзии сразу после того, как меня саму туда пригласили в качестве завотделом, — она записывала происходящее в записную тетрадь.  И где теперь эти тетради? В каком архиве? Таня и мне советовала вести записи: потому что всё это важно для истории, как говорит маленький герой одного из наших с Таней любимых писателей, Юрия Валентиновича Трифонова.

А ещё она была замечательно преданной, любящей дочерью — в мемуарном авторском разделе «Однажды в “Знамени”», который появится в антологии «Новое “Знамя” 1986–2006», она вспоминает сюжет «“Знамя” и Александр Бек», —  ни слова о себе как об авторе журнала.

Но автором она-таки стала — и «Знамени», а прежде ещё «Нового мира» и «Юности». Стихи её были ясными, афористичными — Таня была из породы (и направления) поэтов-смысловиков. Некоторые из её стихотворений станут общественными высказываниями — например, «Смешанный лес», напечатанный в перестроечном «Огоньке». Но её публицистика всегда была замешана на чистом лиризме, потому и действовала, и запоминалась.

У Тани в дружбе не было постоянства, она оставляла в общении пробелы, могла по непонятной причине исчезнуть на полгода, на год — а потом опять возникнуть, как будто никакого пробела и не было, в одном длинном телефонном разговоре восстанавливая  пропущенные события и опять связывая нас крепкой нитью откровенной искренности, наблюдательности и аналитичности.

Самые яркие воспоминания (и самые тёплые) связаны с Грузией, с поездками на семинары, которые проходили в Тбилиси и на побережье. Что было, то было, — каким-то волшебным образом Отар Филимонович Нодия смог «пробить» и открыть специальный Комитет по переводу и взаимосвязям между литературами при Совете министров Грузинской ССР. Встав во главе этого комитета, собрал замечательных сотрудников и приглашал переводчиков, издателей, поэтов и критиков со всей советской империи на специальные семинары, куда поступали подстрочники новых произведений грузинской словесности. Мы их читали, обсуждали в присутствии авторов (они тоже были здесь, и Чабуа Амирэджиби, и Тамаз и Отар Чиладзе, и другие выдающиеся прозаики, поэты, деятели литературной Грузии, — например, Гурам Асатиани, главный редактор одноимённого, знаменитого и в Москве журнала) и отбирали тексты для переводов, публикаций, обзоров. Из Москвы приезжали Андрей Битов, даже с мамой, Галина Петровна Корнилова, Олег Чухонцев, Галина Андреевна Белая, Александр Руденко-Десняк,  Латынины — Алла с Лёней,  Владимир Лакшин, Евгений Сидоров…Павел Мовчан из Киева, Альгис Бучис из Вильнюса, Мурад Ауэзов из Казахстана…

В грузинском интерьере Таня была абсолютно своей. Родной, любящей и любимой. Она была ещё и «младшенькой», для Отара Филимоновича — подругой его дочери Нино. Такт, внимательность к чужому высказыванию, радость от удачной шутки, неподдельный азарт, свободолюбие и свободомыслие — вот Таня в Грузии. Грузия всех раскрепощала, но каждого в меру своих сил: это был (иллюзия, конечно) островок свободы в нашем несвободном и закрепощённом мире. Здесь исчезало ощущение решётки. Весь ужас, шок, испытанный 9 апреля 1989 года, наутро после звонка Гали Корниловой из Тбилиси после ночи сапёрных лопаток, — это был ужас сокрушения свободы и в нас самих.

Таня ко всему грузинскому отнеслась серьёзно, учила грузинский, чтобы переводить стихи как можно ближе к тексту оригинала. Потом, когда дипломат и международный переговорщик, мой друг Хайди Тальявини будет назначена специальным представителем ООН в Грузии (в связи с конфликтом в Абхазии), то Таня (я любила  знакомить и «дружить друзей») снабдила её учебником.





Олег Клинг

«По наущенью Велимира»

Т. Бек и В. Хлебников


В Милениум, в конце 1999 года, в библиотеке семинара славистики университета Кёльна (преподавал там) я получил неожиданный, но такой обрадовавший меня привет от Татьяны Бек. Открыл свежий номер журнала «Новый мир» (№ 12). А там её стихотворение:


                              О. Клингу


               Я в детстве, как лесная ель,
                Мечтала, чтоб меня срубили
                И нарядили в канитель
                Под выхлопы и тили-тили...
                Но мир свирел в свою свирель1 ,
                В сердцах одёргивая: — Ты ли?

               Мой ангел был мертвецки пьян,
                Земные дни ополовиня, —
                Меня менял самообман,
                Как грандиозная давильня...
                Но слава Богу, что туман
                Впотьмах сгущается — до ливня.

               Спасибо голосу, что пел
                В избытке жалости, как пыла.
                ...Царила мель. Крошился мел.
                Обожествляли конвоира...
                                 Но дух

                                       свирел

                                             и свирепел

               По наущенью Велимира!



Позже Таня включила стихотворение «Я в детстве, как лесная ель…» в книгу «До свидания, алфавит» (М., 2003). Правда, с другой датой: 2000. Потому, наверное, мне даже не просто казалось, а я был уверен и так поначалу написал в данном эссе, что в «Новом мире» оно было опубликовано в 2000 году. Как обманчива память. Всё, что было с Татьяной Бек, так быстро уходит в прошлое и становится историей. Историей одного из крупнейших поэтов нашего времени. Потому надо фиксировать это прошлое… Часто я думаю, сколько лет пролетело с ухода Тани, сколько всего произошло, чему она могла стать гениальным свидетелем в стихах и не стала. Конечно, тексты поэта Татьяны Бек такого уровня, что не нуждаются в подпорках в виде толкования. Когда стихи оседают в комментариях, наступает их черёд перехода в классику. Но стихотворение «Я в детстве, как лесная ель…» нуждается в объяснении. Лучше всех это сделала бы Таня! Но мы так все жили-спешили и думали, что это будет ещё долго-долго, что не сделали, может быть, самое главное… Когда мы встречались или говорили по телефону, столько было, как тогда казалось, важного для разговора взахлёб (Тане было всё интересно в чужой и своей жизни), что не дошли, как теперь оказалось, до единственно необходимого. Надо было взять книги Тани, сесть рядом и пройтись по ним в вопросах и её ответах если не по каждой строчке, то по каждому произведению.

Теперь можно дать объяснения стихам лишь в связи с литературными фактами. Дело не в том, что стихотворение «Я в детстве, как лесная ель…» посвящено мне. Таня была щедра на посвящения. Многим. В подборке из «Нового мира» «Меж звездой и булыжником Пресни» стихотворение «Я в детстве, как лесная ель…» предваряет «Истощилась и скурвилась ода…» с посвящением: «Е.Р.» — Евгению Рейну. Через двадцать лет после его публикации и через четырнадцать лет после смерти Тани в контексте этого трагического события поражает щемяще-бережное отношение поэта к адресату стихотворения:


               …Быть живым. Не зависеть от дряни.
                Замышлять гениальные песни.

               Ты, твердивший, что “люди не волки”,
                И друзьям не дававший покою, —
                Помнишь, как мы кутили на Волге
                И стояли впотьмах над Окою?

               Быть живым! Я не знаю лекарства.
                В этом свёртке — лимонные дольки,

               Карандаш, табакерка, полцарства,
                Память юности... Люди не волки.


В книгах Татьяны Бек, в том числе в последней, «Саге с помарками» (М., 2004), тоже много посвящений. Но в стихотворении «Я в детстве, как лесная ель…» посвящение иное. Адресат («Олег Клинг») здесь предстаёт как библиографическая ссылка, так как его замысел и история создания частично связаны с моей статьёй «В. Хлебников и символизм», опубликованной в 1998 году в журнале «Вопросы литературы» (№ 5). Т. Бек работала в те годы в редакции этого журнала. Редактором статьи был Олег Салынский, с которым я сотрудничал с 1984 года. Таня сидела с ним в одном кабинете и прочла статью ещё до её выхода из печати. Не скрою: хвалила меня. Даже выхлопотала первую и последнюю в моей жизни премию — «Вопросов литературы» за лучшую статью 1998 года. Она была щедра не только на посвящения, но и на помощь другу, добрые дела. И вдруг через некоторое время хлебниковская поэтическая цитата из этой статьи появилась в стихотворении «Я в детстве, как лесная ель…». Эта цитата и далеко не центральный сюжет статьи «В. Хлебников и символизм» стали одним из его смыслообразующих мотивов.

В статье шла речь о следующем: «Соединение «своего» и «чужого» проявляется в четверостишье 1908 года:


               И я свирел в свою свирель,

               И мир хотел в свою хотель.

               Мне послушные свивались звёзды в плавный кружеток.

               Я свирел в свою свирель, выполняя мира рок.


В первом стихе ощутима перекличка с Пушкиным, интерес к которому был заново возрождён в начале XX века символистами (Брюсов). Хлебников обращается к мотивам пушкинской «Музы» (1821), но при всей своей любви к архаике избегает устаревшей романтической лексики (ср. у Пушкина — «цевница», «перста»), оставляя лишь пушкинскую «свирель», побывавшую к моменту создания хлебниковского стихотворения в руках Вяч. Иванова («Альпийский рог», 1902):


               Из-за гор звучал отзывный глас:

               «Природа — символ, как сей рог. Она

               Звучит для отзвука; и отзвук — Бог.

               Блажен, кто слышит песнь и слышит отзвук».


Однако Хлебников, в отличие от гармонии Пушкина («святое очарованье») и устремления к гармонии Вяч. Иванова, предельно трагичен. Последний стих его четверостишья, оканчивавшийся на «рок», как бы невольно вступает в диалог с рифмами Вяч. Иванова: «рог» (внутренняя рифма в стихе 17) и «Бог» (18) и обозначает неверие в мировую гармонию».

До конца не разгадать, почему драматичный голос Хлебникова зазвучал в стихотворении «Я в детстве, как лесная ель…». Т. Бек как поэту и литературоведу до этого Хлебников, как и футуризм в целом, не были близки. «А Маяковского с тех пор не люблю — вплоть до несправедливой агрессии», — вспоминала Таня о своём первом знакомстве в три года с его творчеством. Её родная стихия — акмеизм (хрестоматия по нему, переклички в стихах), но к концу второго тысячелетия в ней зародилось что-то иное. Сильное и предельно мужественное. Этому суждено было крепнуть с каждым годом (их, правда, осталось немного).

В начале стихотворения тема Нового года. Он воплотил Танино извечное ощущение жизни как праздника, стремления к нему. Замечу, Таня была разная, но часто очень весёлая, не говоря о том, что ещё и невероятно остроумная. Эпи­грамматичная не только в стихах, но и в устной речи. Отождествление себя с «лесной елью» неслучайно. Она, пусть и срубленная, но наряженная, — апофеоз праздника. В центре внимания и всех взоров:


        Я в детстве, как лесная ель,
                Мечтала, чтоб меня срубили
                И нарядили в канитель
                Под выхлопы и тили-тили...


Читателя царапает предельно уместное и редкое слово «канитель» в значении: очень тонкая витая золотая или серебряная проволока, употребляемая для вышивания. У Тани оно обретает не только конкретный, но и обобщённый смысл, синонимичный новогодней «мишуре». «Канитель», однако, в отличие от «мишуры» менее затёрта. Проступает и второе значение этого слова, не похожее на «потерю времени», а, наоборот, символизирующее новогоднюю семантику, его всепобеждающее торжество.

Концовка первой строфы перечёркивает мечту о самоуничтожении и обретении через него некой иной, блестящей сущности:


        Но мир свирел в свою свирель,
                В сердцах одёргивая: — Ты ли?


Лирическая героиня понимает, однако, что в этой мечте утрата её цельности, самобытности. Мир её не узнал бы в таком обличье. Т. Бек в мемуарной прозе «Вам в привет», впервые опубликованной в последнем номере журнала «Знамя» за 2000 год (через год после создания разбираемого стихотворения), вспоминает Новый год. В третьем классе ей поручили роль Снегурочки: «…перешили Снегуркину “шубку” из моего старого фланелевого халата — голубого в белый горох (это удачно, говорили домашние: горох как снежинки), оторочив самодельное одеяние снизу просто-напросто ватой в блёстках из крупной хозяйственной соли». А дальше воссоздается праздничная атмосфера той самой «канители», что описана в стихотворении «Я в детстве, как лесная ель…», которая чуть не закончилась трагически. «…дома на Новый год — утка с яблоками, ура, и я — к особому умилению моего дяди-строителя Сергея Федоровича Макарочкина — надела всё тот же фланелево-ватный наряд и стала, уже после полуночи, зажигать палочки с бенгальским огнём, горящим веером держа их в руке. Искра упала на ватную оторочку, я моментально запылала факелом, потеряла скудный разум и побежала по квартире куда глаза глядят. Взрослые за мной — я от них! Совершенно отчётливо помню чувство отдельности и гибели, упоение, отчаянье, окончательную утрату рассудка, желанье сгореть дотла. Влетела в ванную комнату, где хотела — пылая — запереться на крючок... Что это было?

Сергей меня поймал, скрутил, обжёг руки до волдырей, облил водой, сорвал обгорелый халат. Приезжала “скорая”. “Вы, — говорят, — отделались лёгким испугом!” И мне, и Сергею наложили повязки с мазью, которая терпко и надёжно пахла дёгтем, дали валерьянки, потом все взрослые, включая санитаров, выпили водочки за Новый год и за удачу.

Утром, 1 января, о, блаженство: я гуляю по двору с папой, обе руки перевязаны, гордая-прегордая, горе-Снегурочка, раненная как на войне, в центре внимания. Все соседи в курсе, все подходят, округляют глаза, без устали расспрашивают. “А вы? А он?” Мы охотно отвечаем снова и снова. Ёлка удалась!»

Это торжествующее: «Ёлка удалась!» сродни мечте лирического героя в стихотворении «Я в детстве, как лесная ель…», чтобы «срубили / И нарядили в канитель».

Мало кто из поэтов может написать про своего «ангела», который «был мерт­вецки пьян, / Земные дни ополовиня», про «самообман», который «менял» Т. Бек «как грандиозная давильня» — ассоциация с изготовлением вина (здесь как символом жизни, мудрости). Т. Бек фиксирует одну из главенствующих особенностей своего «голоса, что пел / В избытке жалости, как пыла». В очередную эпоху «крушения гуманизма» она верна извечным ценностям, состраданию людям и миру. Очень точная передача суровой эпохи, несколько полинявшей:


        ...Царила мель. Крошился мел.
                Обожествляли конвоира...


(Внутренняя рифма «мель» — «мел» и в плане техники стиха и семантиче­ской переклички достойна особого разговора). И в самом конце произведения осознание своей ещё более возмужавшей поэтической сущности:


               Но дух

               свирел

                       и свирепел

               По наущенью Велимира!


Так Хлебников, которого Т. Бек поняла абсолютно по-своему — поверх расхожих мифов о нём — как воплощение силы духа и мощи голоса, помог ей в поэтическом самоопределении. Неслучайно здесь появляется лесенка Маяков­ского, ученика Хлебникова, подчёркивающая это безошибочное новое знание о самой себе. Увы! И автор этих строк не всё тогда понял.



1  В книге «До свидания, алфавит!» нет курсива, который указывал, что это цитаты из Хлебникова.





Екатерина Орлова

«Изменяются портреты»?


Летний день. Жара и сушь. Я иду вдоль ограды Головинского кладбища. Иду к Тане Бек. И до сих пор не могу до конца понять, что она теперь — там. Навстречу группка парней с бутылками пива в руках. Пьют прямо на ходу. Глядя на них, пить начинает хотеться ещё сильней. Поравнявшийся со мной бомжового вида мужик обращается к ним: «Братцы, дайте глотнуть! Не могу больше…» Один из парней отдаёт ему свою бутылку. Понятно: стаканов нет, а после него — пить не станешь уже, невозможно.

Но мне почему-то становится чуточку легче. Думаю: вот Таня точно так же поступила бы, отдала бы бомжу свою бутылку (будь она у неё). И ещё вспоминаю её стихи:


               Из горла! На обочине склепа!

               Без зазрения и без закуски.

               ...И глядит всеобъятное небо —

               Ход истории. Клио по-русски.


Но как мне найти могилу, где похоронены Танины родители и где — она давно это знала — теперь и она сама? Дохожу до кладбищенской конторы: там сурового, мягко говоря, вида женщина орёт на всех налево и направо. Но мне придётся спросить. Внутренне съёжившись от ожидаемого хамства, спрашиваю. И вдруг она светлеет лицом:

— А, — говорит, — этих знаю. Туда идите! — и рукой показывает направление.

Как про добрых знакомых сказала.


               …

               Когда человек умирает,

               Изменяются его портреты.

               По-другому глаза глядят, и губы

               Улыбаются другой улыбкой.

               Я заметила это, вернувшись

               С похорон одного поэта.

               И с тех пор проверяла часто,

               И моя догадка подтвердилась.


Эти стихи Анны Ахматовой Татьяна Бек, конечно, знала. Уже в ранней — второй — книге «Снегирь» были стихи об отце, теперь хорошо известные:


               Снова, снова снится папа,

               Вот уже который день...

               Вечное пальто из драпа,

               Длинное,

               эпохи РАППа.

               Я кричу: «Берет надень!»


               Но глядят уже из Леты

               Свёрлышки любимых глаз.

               Нос картошкой. Сигареты.

               «Изменяются портреты», —

               Повторяю в чёрный час.


               На морозе папа-холмик...

               Я скажу

                             чужим

                                       словам:

               — Был он ёрник, и затворник,

               И невесть чего поборник,

               Но судить его — не вам!


Я ещё помню (и никогда не забуду), как Таня читала эти стихи. В интонации последней строки звучал скорее не восклицательный, а точка — знак не запальчивости, а скорее убеждённости много передумавшего и утвердившегося в этой мысли человека.

...Для меня Танины портреты с годами не изменились — может быть, пока. Её стихи звучат мне всё так же, как в её собственном чтении. И о чём была ахматовская догадка, мне и сейчас не ясно, но кажется, не о том, что «изменяются портреты». Ведь это она уже «заметила». О продолжении жизни поэта после его смерти? Может быть, так.


Однажды Вадим Соломонович Баевский, замечательный филолог и прозаик, друживший с Таней, убедил меня напечатать Танины стихи, посвящённые мне, — «для научной полноты», — написал он. Для этого же (а совсем не для того, чтобы подчеркнуть близость нашей с Таней дружбы, которой она одаривала, кроме нас, ещё столь многих) привожу здесь два стихотворения Тани, написанные «на случай». Даже друзья не знают, сколько всего их было, сколько Таниных дарственных стихотворных надписей на её книгах ещё будут со временем опубликованы. И тогда проявится весь их юмор (как, например, она любила зарифмовывать имена — своё и других!), и добрая ирония, и сколько любви! Одно из публикуемых здесь стихотворений она прочла на годовщине свадьбы, второе — другу на его 50-летие. Обоим она дала название и жанровое определение — ода, — чем уже определила одновременно и «торжественный», и шуточный характер обоих стихотворений. Будучи одновременно поэтом и филологом, Татьяна Бек в высшей степени обладала чувством жанра. Для конференции, посвящённой Б. Окуджаве, она подготовила доклад именно о жанрах у него (см.: Бек Т.А.  Старые жанры на новом витке // Булат Окуджава: его круг, его век.  Материалы Второй международной научной конференции. М., 2004. С. 81–85.). А в стихах однажды декларировала: «Истощилась и скурвилась ода…». Вероятно, нет нужды комментировать эти слова, если учесть-вспомнить весь контекст официоза советского времени. Но в шуточном и дружеском варианте ода зазвучала у неё, конечно, иначе.



            Ода на серебряную свадьбу Кати О. и Олега К.


               Как полная до краю крынка

               В пронизанной лучами хате —

               Серебряная свадьба Клинга

               Олега и Орловой Кати!


               Пускай звучит навеки внове,

               Как Бог решил и жизнь решила,

               Серебряный мотив любови,

               И дружества, и дыр-бул-щила —


               Под знаком Кати и Олега!

               …И едет в новое столетье

               (Виват!) семейная телега,

               Где выросли   т а к и е   дети


               Хорошие — хоть стой, хоть падай

               (Ура!), и до внучков недолго,

               И одинокий соглядатай

               (Я) столбенеет от восторга


               И, славя Катю и Олега,

               Одические ладит ямбы, —

               Чтоб свет Серебряного века

               И впредь служил им вместо лампы.


                                                  18 июня 2002 года



            Ода на 50-летие Олега Клинга


               Мой драгоценный друг

               Олег, который Клинг, —

               Ты сплёл узор из мук,

               И замыслов, и книг.

               Ты свой семейный круг

               В сиянии воздвиг.


               О, с музыкой любви,

               Шагнув из века в век,

               Живи, живи, живи,

               Олег, Олег, Олег!

               …А если что — зови.

               Твоя Татьяна Бек.


                                       1 июня 2003




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru