Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 4, 2019

№ 3, 2019

№ 2, 2019
№ 1, 2019

№ 12, 2018

№ 11, 2018
№ 10, 2018

№ 9, 2018

№ 8, 2018
№ 7, 2018

№ 6, 2018

№ 5, 2018

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Александр Киров — прозаик, поэт, эссеист. Родился в 1978 году. Лауреат Всероссийской книжной премии «Чеховский дар» (2010) и премии имени Ивана Петровича Белкина (2013). Живёт в г. Каргополь Архангельской области. Предыдущая публикация прозы в «Знамени» — повесть «Другие лошади» (№ 12 за 2015 год).




Александр Киров

Почта духов

рассказы Александра Сергеича


Где Наташка-ташка-ташка?


Он измучил меня этими проклятыми шерстяными носками.

Мы были троюродными братьями. В детстве бегали, играли вместе. Дружили, да. А потом разошлись, разъехались. То есть разъехался я. Сначала в Москву, потом в Вологду. После смерти матери я продал родительский дом — и поводов для частых визитов на родину стало меньше, то есть попросту не осталось. Арик тем временем скромно закончил индустриальный техникум, отслужил в армии, а потом крутил гайки в частной автомастерской. Виделись пару раз. Выпивали. Разговаривали. И даже как-то раз набрались и пошли по девкам. Но мы были пешком, поэтому девки смотрели на нас поверхностно, стреляли сигареты, просили пива, а выпив его, растворялись в ночи. Потом и мы потеряли друг друга в темноте. Всё. Больше я его не видел. Через несколько месяцев он разбился. А через год стал исправно приходить ко мне под утро. Так, чтобы я не забыл, когда проснусь, как забывают сновидения, приснившиеся в начале ночи.

— Привет, Сашка! Слушай… Хочу тебя попросить об одном одолжении. У меня здесь очень сильно мёрзнут ноги. А это очень неприятно и страшно. Всё остальное — наплевать, со временем привыкаешь. А ноги — мёрзнут. Ты, знаешь что, ты попроси. чтобы бабка Настя связала мне шерстяные носки. Высокие, как чулки. Сделай, а, Санька? Сделаешь?

Через два года его нечастых, но регулярных утренних визитов я хмуро ответил:

— Да.

Он обрадовался. Кажется, даже заплакал. И вдруг сказал, что ждёт меня на открытие сезона.

— Ты приезжай, братка! И носки привози. Не привезёшь — хана. Замучают…

Потом он начал лепетать что-то на непонятном мне языке. Сон мой наполнился зыбкостью и ломкостью линий. И я проснулся. Странно. Проснулся с лёгким ощущением трудного, но принятого и потому неизбежного решения.

Впрочем, решиться — это было ещё не всё. Нужно было договориться с начальством. Открытием сезона брат мой Аристарх называл первое июня. Первого июня мы вместе с ним первый раз гнали на великах на пороги — за пятнадцать километров от дома. Гнали на рыбалку, с палаткой. Вечёрка, закидухи, ночёвка, зорька, проверка закидух. Иногда возвращались домой ни с чем, искусанные всяческим гнусом. Иногда привозили вполне даже взрослый улов — килограм до десяти, а то и до пятнадцати. Матери не могли нарадоваться — и нашей рыбалке, и нашей взрослеющей крепкой дружбе. Мы это чувствовали и направлялись на каждую первую рыбалку в году с особым апломбом. Вот, мы стали старше, сдружились сильнее, рыбы поймаем больше и обязательно поставим новый рекорд. Прошлый раз — лещ на два килограмма сто граммов, в этот раз пусть будет язь на три. И ведь обязательно так и получалось. А вот последнее открытие сезона чуть не сорвалось. Аристарх забыл дома шерстяные носки. Как-то так получилось, что уложил рюкзак, натянул на спину, что-то там ему не понравилось, он рюкзак стал перекладывать, носки положил рядом на стул, пока собирал, стул задвинул под стол. Тут кот замявкал. Аристарх пошёл его кормить. И забыл про носки.

Ох, как Арик разорался, как заматюгался он, когда на рыбалке обнаружил отсутствие оных. Как завопил и клятвенно пообещал удавить кота, который отвлёк его и был главной причиной страшной утраты. Я терпел-терпел, а потом заорал на Аристарха. Сказал, что достал он меня своими носками, что я ему собственные носки отдам, лишь бы он не ныл.

Арик надулся, но успокоился.

Странно, он всегда слушался, хотя, бывало, защищал меня на дискотеках. Просто подходил к обидчику, клал ему руку на плечо и говорил: «Отвали, мудак». И мудак всегда «отваливал». Арик в детстве два раза становился чемпионом области по дзюдо. Но, я думаю, дело здесь не в дзюдо. Арик был бойцом по своей природе. А кому охота связываться с настоящим бойцом, которого, если и победишь, то ценой своих сломанных конечностей, выбитых зубов и выдавленных глаз. Это если не считать мелочей, вроде порванных связок и откушенного уха.

Но при этом Арик всегда меня слушался. Скажешь ему:

— Арик, ты пьяный, иди домой и ложись спать.

И у него глаза кровью налились, а он кивнёт, пойдёт в гардероб, если мы в кафешке сидим, оденется и уйдёт домой спать.

Он был как ребёнок-боец на спортивных соревнованиях. На ринге — это машина для уничтожения противника. Но на соревнования его нужно привезти, потому что он ещё ребёнок. Не давать обжираться до взвешивания. Сводить в туалет, чтобы не описался. А после взвешивания подкормить пирожками. Более того — хлопнуть по жопе, когда вызовут на татами. И прижать в себе, когда он после поединка прибежит к тебе обниматься и реветь от радости или с горя.

Ещё Аристарх был очень основательным и домовитым. Он постоянно разрывал снег. Колол дрова. Поливал грядки. Копал картошку. А рыбалка под руководством Арика превращалась в производственный процесс. Нужно было брать с собой по три удочки, подсак, десять кило прикорма, котелок, чайник, две буханки хлеба, одну белого, одну чёрного…

А тут — забыть носки. Дело не в том, что холодно. Первого-то июня от холода можно и не околеть. Дело в том, что пришёл апокалипсис, и был он незаметен. Любое отступление от правил было для Арика словно конец света. Рыбачить нужно было в носках. Пить с закуской. А меня, стыдно сказать, нужно было проводить до дома.

— Потому что всякие пидорасы только и ждут в подъезде, на лестнице, у дверей твоей квартиры. Не спорь со мной, я знаю.

Арик сидел по малолетке. Недолго, год. Ларёк они бомбанули в середине девяностых. Но этого года ему хватило для того, чтобы понять, где живут всякие пидорасы, завязать с криминалом, гипнотически воздействовать на шпану, отказаться от мысли о поступлении туда, куда хотелось бы, служить в стройбате, а не в ВДВ… И вбить себе в голову, что вселенная рухнет из-за его дурацких шерстяных носков.

Утром у меня был тяжёлый разговор с женой.

Встретив дорогую на кухне, я с первого взгляда понял, что более неподходящего дня для подобного разговора просто не найти, но ключ на старт был уже повёрнут, поэтому я, невзирая на смутное и небезосновательное предчувствие скандала, бухнул как есть.

Она, не отрываясь от рукописи, мрачно выслушала новость о моём отъезде на малую родину, которую упоминала только как относительное прилагательное, связанное со словами «бирюк», «дундук» и ещё несколькими, созвучными им.

— Скажи мне честно, — спросила жена, перелистнув страницу, — у тебя там баба?

— Нет, — честно ответил я.

— Может, мужик? — небрежно спросила она. — Все люди искусства того.

— Я не человек искусства. Я всего лишь преподаю литературу.

Жена хмыкнула и листнула страницу назад.

— Да и я ведь не про искусство.

Тогда я разозлился:

— Нет. Просто мне нужно передать на тот свет пару шерстяных носков. А до этого мне нужно, чтобы их связали. Причём именно в том городке, через пять минут пребывания в котором во время своего первого и последнего визита туда ты сказала, что начинаешь меня уважать за то, что я выжил там и вынес оттуда пусть скудные, но крупицы ума, интеллекта и здравого смысла.

Жена вздохнула:

— Понятно. Ты просто чокнулся. Отпали крупицы-то.

И что-то подчеркнула в рукописи.

Разговор с шефом тоже прошёл не очень.

Я работаю учителем русского языка и литературы в колледже нефилологической направленности.

После шестого урока, на котором тонический стих перешёл в ботаниче­ский, я робко заглянул в кабинет директора.

Директор был на месте. Желчен и холоден.

Напомнив мне, что пятнадцать моих студентов не успевают по русскому языку и литературе с прошлого года, восемь с позапрошлого, четверо с позапозапрошлого, а Лиза Толстопятова не успевает по русскому языку уже четыре года (это тем более удивительно, что учиться в нашем колледже надо три), директор поинтересовался, а зачем я, собственно, пожаловал. Я не стал ходить вокруг да около и сказал, что должен съездить на родину, причём именно первого июня, то есть на последней предэкзаменационной неделе. Директор, выслушав меня, напомнил об этом обстоятельстве и развёл руками: дескать, ты сам всё понимаешь, взрослый парень. Тогда я включил в ход домашнюю заготовку и заявил, что мог бы решить проблемы с Лизы Толстопятовой. Директор подумал и добавил к Лизе четверых позапозапрошлогодников. Я тоже подумал — и согласился. Директор подобрел и подписал мне заявление на отпуск за свой счёт по семейным обстоятельствам. Прочитав про обстоятельства, директор мне подмигнул. На этом наше общение себя исчерпало. Директор продолжил с самым важным и серьёзным видом раскладывать пасьянс «Косынка», а я отправился на четвёртую пару. В коридоре меня поджидала Лиза Толстопятова с зачёткой, куда я не замедлил влепить округлую три. Всё это случилось молча, без прелюдий и дальнейших объяснений. Единственное, чего я не понял, так это откуда Лиза взялась у кабинета директора. Списав волшебство на трепетную девичью интуицию, я продолжил движение в сторону четвёртой пары. И даже нашёл на ней несколько заспанных лиц неопределённого пола. Мы изучали словообразование, и если коротко, то урок закончился тем, что на доске осталось разобранным по составу слово «полумера», в котором жирно был выделен корень — умер. Дождавшись, когда все уйдут, я стыдливо и целомудренно стёр это слово с доски. И хотел уже было отправиться домой, но вспомнил, что в шкафу лежит непроверенная стопка сочинений. А мама одного мальчика из этой стопки звонила мне намедни и утверждала, что десятидневный срок с момента сдачи сочинения истёк одиннадцать дней назад, и она намерена подавать на меня заявление в прокуратуру.

Вздохнув, я открыл шкаф. Достал всю стопку, но, подумав, нашёл в ней сочинение того самого мальчика и углубился в чтение. Подчеркнув красным «Тургенев был настоящим мужиком, о чём можно судить по фразе «Русский мужик Бога слопает», я поставил мальчику четвёрку и оставил тетрадь на парте, за которой он обычно слушает музыку у меня на уроке, результатом чего в собрании сочинений будущего правозащитника в разные годы появлялся то писатель Бьянка, то герой Гайдара Коля Крокодильчиков.

Сборы ничем особенным примечательны не были, и в три часа ночи я уже сидел в тесном автобусе. Там пахло семечками, водкой и табаком. Я посмотрел налево-направо и мысленно порадовался, что мне достались приличные попутчики. Бабка слева спала, слегка похрапывая. Мужик справа дружелюбно улыбался.

— Час быка! — подмигнул он мне сквозь шум мотора, напоминающего о дружественной фазе отношений СССР и Венгрии.

Я не понял, но кивнул.

— Предлагаю поспать, опершись друг на друга.

И мужик, не дожидаясь моего согласия, положил голову мне на плечо.

В этот момент я остро пожалел, что зажмотил полторы тысячи и не поехал от станции на такси.

На подъезде к маленькому северному городку я исполнился свежести и сил, брезгливо оттолкнул раскисшего некогда приличного мужика и осторожно, чтобы не потревожить спящую бабусю, стал пробираться к выходу.

На автовокзале я скоротал остатки предутреннего часа. И, выпив омерзительного кофе в буфете, напомнившего мне трущобные трактиры из романов Достоевского, взбодрился оттого, что трущобная мерзость во мне прижилась, а не выплеснулась наружу, и, продолжая думать о Фёдоре Михайловиче, двинул вдоль по Питерской. В буквальном смысле этого слова. Улица называлась Петербургской. На месте, где некогда располагалось районное отделение милиции, теперь галдел рынок. У ворот на корточках сидели цыгане. У одного из них сползли трико и явили миру сизый волосатый зад, опоясанный для чего-то алым пояском.

Спешно пройдя цыган, я наткнулся на двух ребятишек лет десяти. Они возились с велосипедом, перегородив тротуар. Я уже хотел было обойти их стороной, но один из мальчуганов, примечательный типус с наполовину отсутствующими, наполовину гнилыми зубами, обратился ко мне:

— Дяденька, помоги в велике разобраться. То колесо ни хера не крутится, то цепь на хер слетает.

Я присел на корточки, наскоро вспомнив давешнего цыгана, посмотрел велик и облегчённо вздохнул. Даже моих скромных познаний в технике хватило, чтобы, найдя в рюкзачке у парня нужный ключ и отвёртку, отрегулировать положение колеса и туго затянуть гайки. Парни смотрели на меня восхищённо. Вдруг по лицу зубастого владельца велосипеда пробежала тень тревоги. Я посмотрел в направлении его взгляда и увидел, что к нам очень быстро приближается собачья свадьба. Невеста с лёгким визгом потёрлась о меня линяющим боком. Кобели недобро зарычали.

— Дяденька, осторожно, — предупредил зубастый. — Осторожно, дяденька. Сука тебя обоссыт, так кобели тебя затрахают.

Поблагодарив новоприобретённых друзей за беспокойство и выслушав их ответные неуклюжие, но искренние слова благодарности, я спросил у них о бабке Насте, жива ли она и где живёт, если жива.

— Живёт-живёт, — закивал второй мальчишка. — Ей уж на кладбище прогулы ставят. А она всё живёт. А вон там, за магазином. Иди, только не пугайся, если что. Ты Настю-то давно видел?

— Недавно, — соврал я и зашагал по указанному адресу.

За магазином возвышался каменный трёхэтажный дом. Город моего детства долгое время был одноэтажным, с торчащей в центре колокольней. Потом в нём возникло несколько двухэтажных каменных купеческих домов. После революции понастроили деревянных двухэтажек барачного типа. А на закате социализма забабахали десяток шлакоблочных трёхэтажек. Достраивали их уже в условиях недозрелого капитализма, который, впрочем, наступил в этом дивном уголке лет на пять позднее, чем, скажем, не только в Белокаменной, но и в губернских Архангельске и Вологде.

Спросив ещё раз адрес бабки Насти и наткнувшись ещё на несколько недоумённых взглядов, я, наконец, подошёл к подъезду, двери которого были распахнуты, но не гостеприимно или деловито, а скорее бесприютно.

На площадке первого этажа я не нашёл ничего примечательного. А вот на втором веселье было в самом разгаре. Человек пять ребятишек, по виду — первоклассников на каникулах — скакали вокруг страшного вида старухи с растрёпанными волосами. Она была в каком-то засаленном халате и обрезанных валенках. Глаза пусты. Руки широко расставлены. Ребятишки то подскакивали к ней вплотную, то с визгом отскакивали от неё, то, согнувшись, быстро пробегали под растопыренными артритными пальцами.

— Где Наташка-ташка-ташка? — повторяла старуха, испуганно и беспомощно обращаясь даже не к детям, а к тому незримому, кто стоял за ними. — Где Наташка-ташка-ташка?

Увидев меня, ребятишки прыснули врассыпную. Несколько из них шмыгнули вниз, к выходу. Двое убежали на верхнюю площадку.

К ним-то и обратился я с вопросом о том, кто такая Наташка.

— Дочь еённая, — не сразу робко ответили мне сверху. — Тётя Наташа. Она сутки через трое работает. А бабка Настя без присмотра.

— А вы за ней присматриваете, — веско резюмировал я.

Наверху замолчали.

— Где Наташка-ташка-ташка? — повторила бабка Настя.

— На работе. Скоро придёт. Здравствуй, баба Настя. Узнаёшь меня?

Но бабка Настя, пошатываясь, развернулась, зашла в свою квартиру и громко захлопнула дверь перед моим носом.

Ругая себя на чём свет стоит, я вышел из подъезда.

Вероятно, у меня, так же, как и у бабки Насти, какая-то первая или уже вторая стадия психического расстройства. Мнительность, переходящая в фантазии, которые сумасшедший начинает… пытается материализовать. Хорош, нечего сказать. Оброс дурацкими обязательствами на работе. Окончательно разочаровал жену. И всё для чего? Для Наташки-ташки-ташки. И что теперь? Обратно? Сказать всем, что я пошутил? А чёрт с ним, хоть высплюсь по-хорошему.

Плюнув на всё, я отправился в гостиницу, снял дешёвый одноместный номер, залез под одеяло и провалился в сон.

Почти сразу мне явился Аристарх, посмотрел на меня очень серьёзно, потом изрёк:

— Бабка Настя и никто другой!

Я хотел что-то закричать, хотел даже впервые за всю историю наших земных и неземных отношений стукнуть Аристарха кулаком по лицу, но лишён был во сне голоса и очередного по счёту чувства — способности быть осязаемым.

Утром для очистки совести я отправился к бабке Насте, вернее, к Наташке, которую смутно помнил по школе, где она училась класса на три старше.

Когда Наташка открыла дверь, я с грустью отметил, что из пышечки с формами Наташка превратилась в угрюмую толстую бабу с острыми пронзительными глазками, которые словно бы высматривали в тебе повод для неминуемой ссоры и уязвимые места для победы в ней.

— Ну? — хмуро спросила она.

— Наташа, здравствуй, я Саша, помнишь, в школе…

В её лице на несколько секунд мелькнуло что-то прежнее, человеческое, чтобы тут же смениться мстительной какой-то даже гримасой.

— Здрассти, чего изволите?

— Пройти можно?

Наташка на секунду задумалась, потом сделала шаг в сторону.

— Не пустила бы, — проворчала она грубым голосом, — вот, ей богу, не пустила бы, да маманя моя…

И она кивнула на бабку Настю. Старушка божий одуванчик сидела перед телевизором и смиренно смотрела какой-то спутниковый канал, кажется, «Ностальгию».

— Во-от, «Ностальгию» смотрит, — подтвердила Наташка мои догадки, — только тогда и успокаивается, так что смотрит её сутками, а в перерывах устраивает концерты.

— Я знаю, — честно признался я.

— Откуда? — вскинулась Наташка.

— Вчера приходил.

— За носками, что ли?

Я закашлялся. Наташка впервые с момента нашей встречи улыбнулась и долбанула меня увесистым кулаком по спине.

— Маманя сбрендила года три назад, — рассказывала Наташка, угощая меня вкусным вареньем на длинной и узкой, но вполне опрятной кухоньке за чистым столом…

Сначала я отнёсся к затее с чаем неодобрительно. В душе всколыхнулся ужас от воспоминания про парня Якоба, хлебнувшего супчика в логове ведьмы и превращённого ею в безобразного карлика. Но потом я успокоился, очень уж вкусно запахло свежезаваренным чаем.

— И вот веришь ты или нет, — продолжила Наташка, отхлебнув чая глотком в полчашки, — сбрендила она как раз с этих носков. «Я, — говорит, носки свяжу парню. Обещала, — говорит, — да всё никак не собралась. Он мне машину дров забесплатно расколол и уложил…» А то, что парня уже три года как в живых нету — мелочи.

Я слушал и думал о том, как же всё-таки в мире всё переплетается. Мнимое и настоящее. Сны и не сны.

— Только вот носочки-то, Санёк, вишь в чём загвоздка, носочки-то были не для тебя, а для Арика. Так что носочков-то этих я тебе не отдам, — неожиданно бухнула Наташка.

И глаза её снова стали подозрительными.

Тогда, мысленно взвесив все за и против, я рассказал ей про историю со сновидениями.

Наташка выслушала меня неожиданно внимательно и даже как-то уважительно. После моего рассказа убеждённо кивнула — и через минуту я стал обладателем пары шерстяных носков.

Наскоро попрощавшись с Наташкой, которая с кряхтением влезала в свою прежнюю шкуру сварливой по жизни бабы, я опрометью вылетел на улицу и вдруг остановился как вкопанный. Мне в голову пришёл очень простой, дет­ский почти вопрос.

Как передать шерстяные носки своему мёртвому другу?

Я решил сделать просто.

Зашёл на какой-то шаткий дворик в двух шагах от кладбища. На лавочке у дома сидела бабулька лет под девяносто.

Я спросил лопату, которая была воткнута тут же, у клумбы с цветами.

Бабушка еле заметно кивнула.

Я взял лопату.

Бабушка что-то еле слышно пробормотала.

— Что? — переспросил я.

— Дуська, деньги-то утонут, — чуть громче прошамкала старуха.

— Вы про что, бабушка? — заинтересовался я.

— На лесосплаве работали, — терпеливо пояснила бабушка. — Выдали зарплату. Мою и Маруськину. Мне. Я пошла по деревинам с берега на берег да оступилась. Меня и понесло. А время октябрь. Меня несёт, а Муська бежит по берегу: «Дуська, деньги-то утонут».

— А-а, — понял я, для чего-то кивнул, взял лопату и пошёл к калитке.

— Через час занесу, — твёрдо пообещал я.

Бабушка махнула рукой.

Что такое час для человека на лавочке, подле которой бытие переходит в небытие? Что лопата для человека, который оживлял волей своего дряхлеющего сознания тех, кого, наверное, давно уже не было в живых и кого все давно забыли.

— Через час, — зачем-то повторил я и ринулся на кладбище.

Кладбище было полно жизни.

Громко пели птицы, бесшумно ходили люди, громко разговаривали полупьяными голосами кладбищенские рабочие, стучал дятел, а чуть в отдалении смеялись невидимые дети.

Рабочие культурно отдыхали в маленьком домике возле кладбищенских ворот. Я протиснулся в тёмный узкий коридор и постучал в дверь, обтянутую мягким материалом. Неожиданно я испытал то же самое ощущение, что и во сне, когда мой кулак прошёл сквозь Арикову физиономию. И я для утверждения чувства реальности два раза пнул дверь ногою.

— Да заходи уже, — крикнули из дома.

Я протиснулся в грязноватую кухню. На большом столе, обтянутом стародавней клеёнкой, дымился обед. Пятеро мужиков, которых я уже слышал, но ещё не видел, закусывали. Видимо, им предстояло делать захоронение, потому что единственная опустошённая бутылка из-под водки стояла у ножки стола. Я присмотрелся к мужикам и вдруг почувствовал, что они сильно устали.

— На плиту попали, — пояснил мне коренастый чернявый мужичок с пронзительными глазами. — Думали, не успеем. Хорошо ещё не зимой.

— Кирку сломал, — вступил в разговор светловолосый стремительно стареющий парень с нагловатыми глазами навыкате. — Во, смотри… — И он показал мне останки инструмента. — Я с такой в жэдэ войсках не расставался. Тонны камня ухрястал, а тут…

— А ты чего пришёл-то, — пытливо и даже с каким-то подозрением поинтересовался третий мужик, с глазами-щёлками на рыхловатом недобром лице.

— Да у кореша могилку найти не могу, — признался я. — Думал спросить.

— Кто такой?— поинтересовался чернявый.

— Аристарх Макаров. Может, знаете?

Чернявый кивнул.

— Я, брат, здесь всех знаю. Я знаю даже тех, кого суки-родственники забыли. А я знаю. И они знают. Лёшка, проводи человека.

И он хлопнул по плечу четвёртого рабочего, паренька, по виду школьника, но с прожжённым вороватым лицом.

Лёшка нехотя вылез из-за стола. Мы вышли из домика и пошли по узким, одному Лёшке знакомым тропинкам.

— Тута, — кивнул он на поклонный крест. — Крестик обойдёшь и увидишь.

— Спасибо, — поблагодарил я.

И даже хотел руку парню как товарищу пожать, но Лёшка не прощаясь развернулся и бойко пошагал обратно.

Я приоткрыл маленькую калитку. Арикова могилка была обнесена не металлической оградкой, а маленьким, можно сказать, декоративным заборчиком, деревянным, а потому неизбежно обшарпанным и каким-то обветшалым.

— Ну, здорово, Арик.

Арик молчал.

Плакать мне не хотелось. Я был настроен на деловой лад. Быстро найдя кусочек мягкой земли в углу внутреннего пространства оградки, я прикопал пакет с шерстяными носками.

Закопав пакет в землю, я испытал неизъяснимое облегчение.

Спустя обещанный час я воткнул лопату в землю у той самой клумбы, возле которой так и сидела на лавочке древняя-древняя старушка.

— Спасибо, бабушка! — громко, как старому человеку, старательно выговорил я.

Но бабушка сидела с закрытыми глазами и дремала.

По возвращении в гостиницу меня тоже сморил сон. Снилось разное. Чернявый мужик с пронзительными глазами спрашивал меня: «Зачем вам это, вы ведь в Бога-то не веруете?». Муська бежала по берегу и кричала про деньги. Я блуждал по кладбищу и не мог найти дорогу, только непонятно было, к могиле Арика или от его могилы к воротам.

А потом и сам Аристарх нарисовался в моём сне.

— Арик, ты материален? — спросил я.

— Во плоти, хоть хреном колоти, — мрачновато ответил мертвец, сел за грязноватый стол с облезлой клеёнкой и уставился на меня.

— Не стоит слов благодарности, — махнул я рукой. — Совсем пустяк. Свалить с работы. Ремонтировать велосипеды. Смотреть на волосатую цыганскую жопу в стрингах. Охотиться за чокнутыми старухами. Клянчить шерстяные носки. Шастать по кладбищам с лопатой. Это мелочи, Арик.

Арик помолчал.

— Мудак ты, Саня, — сказал он мне наконец. — Вот я тебя ни разу ни о чём не просил. Вспомни-ка.

Я подумал и как-то быстро понял. Что да. Ни разу.

— И вот попросил о херовой мелочи, шерстяных носках.

Я кивнул.

— И жду уже херовую вечность, когда ты мне их принесёшь. Мне. Их. Принесёшь. Не закопаешь в землю, а при-не-сёшь!

Арик перешёл на крик. Я вздрогнул и проснулся. Часы сказали мне, что я проспал весь вечер и всю ночь. Было семь утра. И я снова собирался на кладбище.

Загадал, что бабушка будет сидеть на той же самой лавочке, где и вчера. Загадал и ошибся. Бабушки не было. А лопата была. Она опять торчала из клумбы. И я взял лопату, решив, что бабушка отдыхает, а пока она отдыхает, я наши с Ариком дела обтяпаю — и лопатку снова на место воткну.

Сегодня на кладбище было пустынно, и я сообразил, что вчера была суббота, одна из тех суббот, которую называют родительской. Поэтому вчера на кладбище и было так много верующих и просто хороших людей. А сегодня их нет. Они с семьями за столом или в церкви. И могильщиков нет. По воскресеньям ведь, кажется, не хоронят.

Арикову могилу я сегодня нашёл сам. Плутанул, правда, разок, но как-то сразу сориентировался на поклонный крест и вышел к своему дружку. Арик строго смотрел на меня с овала керамики на металлическом кресте.

— Сам ты мудак, — сказал я ему.

Арик не ответил.

— Арик-Арик, ну на хрена ты сел в этот КАМАЗ?

Арик погиб глупо и по-доброму.

Он возвращался домой из кабака. Был пьян и благодушен. И когда дальнобойщик из притормозившей громадины проорал: «Слышь, зёма, а где тут у вас «Луна»?» — Арик начал было объяснять, но махнул рукой и крикнул:

— Подвинься!

Водиле не терпелось бухнуть. Трясло после запоя, который пришлось прерывать перед рейсом, чтобы не потерять неплохую работу. Он и втопил по полной.

— Не гони, — сказал ему Арик, — тут поворот крутой.

Водила не расслышал, Аристарх не повторил. Такие вещи он не говорил громко. И только когда поворот стал ускользать, Арик хлопнул небритого потного мужика по ноге:

— Поворачивай оглобли!

Мужик вдарил по тормозам, КАМАЗ слетел с дороги и ударился в дерево. Мужик тот, кстати, выжил. С работы его попёрли, но не более того. Отделался лёгким испугом и четырьмя переломами. Арик умер мгновенно. К этому нечего добавить. Просто хочу пояснить, откуда я знаю о последних секундах Арика. За годы нашей с ним дружбы я научился выверять то, что он скажет. До слова. До слога. До звука. Выверил и в этот раз.

Пакет с носками я выкопал, носки были на месте, в целости и сохранности и даже не успели отсыреть. Я взял пакет в одну руку, лопату в другую и пошёл с кладбища восвояси.

У старушкиного дома стояла «буханка». Возле неё прохаживался вчерашний кладбищенский ко́пальщик с пронзительными глазами, отругавший меня во сне за то, что я не верую в Бога, как этот мужик решил, может быть, и наяву.

Старушки на лавочке так и не наблюдалось.

— Родственник? — спросил мужик у меня.

— Да, — машинально ответил я и, подумав, добавил: — То есть нет.

Мужик кивнул:

— Бабка-то померла. Вчера на лавке полдня просидела. Семёновна с кладбища последней шла. Из-за смены до двенадцати прокопалась. «Чего, девонька, — спрашивает бабка, — люди-от все ушли?» — «Все, бабушка, все».— «Ну, — говорит старуха, — все оттуда, а я туда». С лавки грохнулась, только её и видели.

Мужик помолчал и продолжил:

— Семёновна скорую… А что скорая? Позвонили нам. Вчера в морг вселилась. Пока то-сё. А сегодня хоромы освобождать надо. Новые жильцы на подходе. Рыбаки пожаловали. Пять штук. Вот мы бабусю домой ночевать привезли. Лёшка место готовит да по шкафам шарит.

— А вы чего? — возмутился я.

— А ничего. Во-первых, там он ничего не найдёт, ибо нестяжательница была старушка. Во-вторых, если бы я не давал ему по шкафам и сарайкам у сирот шмонать, он бы на такие вызова и ездить не стал. А мне где людей найти? Негде.

Из дому вышел хмурый и недовольный Лёшка.

— Ну, миллион или два? — ехидно поинтересовался мужик.

— Понесли, — буркнул Лёшка, упорно не замечая меня.

— Поможешь? — спросил мужик. — Жмуров-то не боишься?

Я встал на сторону Лёшки и помог занести лёгкий гробик с невесомым телом в такой же ветхий и теряющий земное тяготение домик.

— А кто с ней? — спросил я у мужика.

Мужик пожал плечами.

— Да никто. Дверь щас закрою, да и лежи-полёживай, баушка. А завтра захороним.

— Могу остаться, — отчего-то заробев, предложил я. — Мне бы только до гостиницы дойти, вещи забрать. Расчётный час подходит.

Чернявый подумал секунду, посмотрел на меня, потом кивнул, достал из кармана ключ и протянул мне.

— Похороны в час. Гроб на прощание нужно будет вынести на улицу в двенадцать. Если дождя не будет. Это мы сами сделаем. Вина не пить, лебедей не водить.

Он подмигнул мне, запрыгнул на водительское место, да и был таков. Найдя замок на той самой лавочке, где вчера ещё сидела старушка, я запер дом на ключ и направился в гостиницу.

На полдороге спохватился, что забыл пакет с Аристарховыми носками в доме, но, поскольку дом был заперт на ключ, успокоился.

Забрав сумку с вещами, я отнёс её на вокзал, положил в камеру хранения. Купил билет. Подумав, заказал на вечер следующего дня. Мало ли что сможет задержать меня на похоронах. На работе я благоразумно отпросился до вторника. В понедельник планировал отоспаться. Но отоспаться, видимо, не получится.

— Саня! — внезапно окликнул меня кто-то, когда я выходил с вокзала. — Санёк, твою туда.

Я покрутил головой, но спившиеся и опустившиеся одноклассники в окрест­ностях привокзальной площади обнаружены не были.

И только когда мне посигналили из джипа, я узнал в брутальной и мордастой фигуре, монолитно вросшей в место водителя, Жорика Дегтярёва.

Через секунду Жорес, оторвав от земли, сжимал меня в мощных объятиях.

Жорик, к слову сказать, занимался борьбой в одной секции с Ариком, не настолько успешно, чтобы стать чемпионом области, но вполне ощутимо, чтобы сделаться каким-то хреном в криминальном мире. Они и сели с Ариком вместе. Но Аристарх, после условно-досрочного освобождения, к романтике неба в алмазах охладел, а Жорик, наоборот, прикипел к ней. Однако после третьей ходки садиться не то что надолго, но и вообще перестал, располнел и владел небольшим придорожным кафе, пополняя скромный заработок отечественного бизнесмена ещё какими-то доходами, о природе которых предпочёл мне не рассказывать, лениво отмахнувшись:

— Да ещё тут пару дел замутил…

Внезапно Жорик посреди нашего разговора, который продолжился за парой бутылок дорогого, но невкусного пива уже в его, по определению самого Жорика, «машине-ресторане-борделе», выхватил мобильник, посмотрел на часы и громогласно заматерился, после чего извиняющимся тоном обратился ко мне.

— Слышь, братан, давай на завтра забьёмся. Дельце горит. А хорошее дельце-то. На тыщ пятьсот, если не посадят. Шутка.

Жорик громко и очень довольно засмеялся.

— А у меня завтра похороны в час. То есть не у меня. А у одной бабушки.

Жорик невозмутимо кивнул.

— Лады, братка, забиваемся на час на кладбище. Бывай!

С этим напутствием он выставил меня из машины и умчался по дорогому, но опасному делу.

Идя домой по одной из захолустных улочек своего городка, в котором, честно говоря, все улочки были захолустными, я поймал себя на мысли: «Иду домой». И неважно, что домом была ветхая избушка с мёртвой старушкой. У меня был дом. И мне хотелось домой. Первый раз за очень долгое время. Пусть и на одну ночь.

А ещё я понял, как передам шерстяные носки своему мёртвому другу на тот свет.

На маленькой кухоньке, где, как и на многих маленьких кухоньках, в которых обитают чистоплотные старушки, пахло дождиком, я сидел и пил чай с лимоном. Во время чая помянул старушку заботливо припасённой для себя четвертинкой ненастоящего коньяка (тем самым я нарушил первый запрет чернявого). И закусил всё тем же лимоном.

Часов в десять вечера мне захотелось спать. Я сполоснул под старинным рукомойником чашки-стопки, засунул в пустой угол у печки пустую бутылку и пошёл проститься со старушкой. Бабушка отдыхала в зале, единственной комнате, кроме кухни.

— Спокойной ночи, бабушка, — сказал я, остановившись у маленького гробика, стоявшего на старинном столе. — Я у тебя переночую. И ещё попрошу тебя вот о чём. Передай, пожалуйста, этот пакет моему другу Аристарху.

С этими словами я откинул саван и пристроил пакет у бабушки в ногах так, чтобы его не нашли назавтра, когда будут разрезать бинт, связывающий ноги.

— Спокойной ночи, — повторил я.

В этот момент погас свет, и я оказался в абсолютной темноте.

Наверное, это что-то значило, кроме того, что на щитке вышибло пробки, тоже старинные. Пробки я ввернул обратно, однако и свет выключил почти сразу, потому что лёг спать, постелив себе на лавке у стола.

Спал я крепко, без сновидений. Ни старушка не пришла побеседовать, ни Арик поворчать.

Проснулся рано. Часов около восьми.

В дверь, которую я запер на засов, кто-то довольно громко барабанил.

На пороге стояла совершенно не знакомая мне пожилая миловидная женщина с белыми волосами.

— Здравствуйте, — просто сказала она. — Я с бабушкой попрощаться. Соседка. А вы кто будете?

— Так, знакомый, — смущённо буркнул я, пропуская женщину в дом. — За два дня до смерти бабусиной и познакомились.

— А-а, тогда понятно. А мы с девками думаем, чего у Дуси свет горит. Родственников вроде бы не осталось…

— Нет, я не родственник, — пробубнил я виновато.

— Но всё равно молодец, ночевал в доме, Дусе веселее было.

Мы прошли в залу. Женщина постояла у гроба, перекрестилась.

— Я-то на похороны не пойду. На смену заступаю.

— Вы не Семёновна будете? — воскликнул я, поражённый внезапной догадкой.

Женщина улыбнулась:

— Она самая. При мне баба Дуся Богу душу и отдала. Богу… А кому ещё. Вот уж человек был… Сначала лесозаготовки эти, потом война, колхоз, коровы, дойка, муж-пьяница. Лет пять, от силы семь и пожила спокойно. А уж счастья… Откуда тут ему быть, в нашем краю?

Женщина невесело засмеялась. Но тут же спохватилась.

— Ладно, заговорила я вас. Может, ещё и на кладбище подскочу, если Петрович на полчаса подменит.

Проводив женщину, я попил чаю. На этот раз без коньяка.

Около одиннадцати появились кладбищенские рабочие. Они были навеселе, кроме чернявого, который не только копал, но ещё и водил служебную буханку.

— Да я и вообще-то не пью почти, — признался он мне.

— Только раз в год по году, — ввернул своё слово Лёшка, но мужик неожиданно отвесил ему короткий злой подзатыльник, и Лёшка, тоже зло зыркнув из-под белёсых бровей, заскочил в дом.

Дусин гроб выставили на табуретах в тенёчке. Человек пятнадцать подтянулись в течение часа. Постояли, покрестились, поойкали, но не слишком горестно. Без десяти минут час чернявый посмотрел на меня.

— Поехали, наверное, — предложил он.

Я кивнул.

Маленькая процессия потянулась за машиной на кладбище. И путь этот был на редкость коротким.

Мне приходилось и до этого бывать на похоронах. Однако первый раз я попал на похороны, где о покойном не говорили ничего. Вместе с тем, всё было прилично. Бабушку прилично поставили на те же самые два табурета теперь уже у свежевырытой могилы. Присутствующие человек пятнадцать обошли гроб кругом. Подоспевшая белокурая Семёновна развязала покойнице руки и ноги, бегло осмотрела гроб. Пакет не заметила. Кивнула могильщикам. Те заколотили гробик и опустили его в сырую землю.

Я вздохнул. В этот момент чья-то тяжёлая рука легла мне на плечо.

— Крепись, братка, — сказал Жорес Дегтярёв.

Мы помолчали.

— А чего поминки? — громко прошептал Жорес.

— Не будет поминок, — тихо прошептал я.

— Не, ну так нельзя, — ещё громче забубнил Жорес. И вдруг брякнул во весь голос: — Дамы и господа. Поминки по усопшей состоятся в пятнадцать ноль-ноль в кафе «Луна».

Теперь уже я вопросительно уставился на Жореса, но он сделал широкий жест рукой, дескать, гулять так гулять, потом вспомнил о поводе гулянки и перекрестился.

— Бросаем землю, — сказали могильщики, вытащив из могилы верёвки и другие опоры. Я взял из-под ног горсть смешанной с камнями красноватой глины. Жорес порылся в кармане и шандарахнул в могилу полную лапищу десятирублёвок.

Могильщики бойко принялись зарывать гроб. А когда на месте, где ещё пять минут назад была яма, образовался холм, Лёшка неожиданно достал из-под комьев земли один конец брезента, то же самое сделал чернявый, они сбросили остатки свежей земли с брезента на холм и закончили своё невесёлое, но привычное им дело.

Чернявый подмигнул мне, мужики закинули на плечи ломы, лопаты и ретировались — не по тропинке, а как-то по диагонали, между могилами, по короткому пути сквозь густую зелёную рощу, постепенно растворяясь в ней, словно лесные призраки.

Семёновна подошла ко мне, пожала руку, сказала: «Всё путём!». Потом взяла у меня ключи от Дусиного дома и удалилась нести остаток боевой вахты в сельской школе.

— На поминки точно не приду, — сказала Семёновна. — Ну если только Петрович ещё на час не отпустит.

Я подумал, что Петрович отпустит, и не ошибся.

Семёновна появилась минут через пятнадцать после официального начала поминок, когда за сдвинутыми столами в зале, закрытом на спецобслуживание, в зале с замершими, точно птицы, перед тем, как отправиться в дальний полёт, официантами, в зале, где на столах чего только не было, а во главе стола восседал Жорес Дегтярёв, так вот, в этом самом зале возникла очень неловкая пауза, связанная с тем, что всё-таки нужно было что-то сказать, чего все стеснялись, а Жорес не очень-то умел.

— Царствие небесное. Светлая память. Вечный покой.

Семёновна с ходу перекрестилась и выпила полную стопку водки.

Все последовали её примеру. И только после этого загудели, зашевелились, заговорили.

Люди стали вспоминать Дусю, какие-то случаи, истории, связанные с ней. Поскольку с Дусей я был не знаком, мне сделалось неловко, и, накатив третью стопку, я незаметно ретировался из-за стола. В гардеробе меня ждал чемоданчик, с которым пора, да и давно уже пора было двигать на вокзал.

На крыльце меня догнал запыхавшийся Жорес.

— Погоди ты, чёрт. Я тоже пойду.

— Не обидят там сельчан без тебя?

— Не обидят. Я сейчас администраторше вздрючку дал. Ну и бабла тоже. До утра не откроются. Ты на вокзал? — и Жорес гостеприимно распахнул передо мной двери своей кареты.

Мы летели по узким улочкам городка, скажем, N***. Вокзал находился совершенно в другом конце этого доисторического паззла, скреплённого старыми церквями и безнадёжно разваливающегося по швам. И даже шикарное авто Жореса не могло решить вечной дилеммы между временем и пространством. Не могло сделать пространство нашей малой, а для Жореса ещё и постоянной родины в меньшей степени временем.

— Я вот бабулю не знал, поэтому всё за Арика гонял, пока Дусю поминали, — признался Жорес. — На тех-то поминках меня не было, сидел-с. А знаешь, братка, ещё одна печалька у меня за Арика есть.

— Что за печалька? — машинально спросил я.

— Да вот, когда закрыли его, Арика то есть, это же я его на дело-то подписал. Он всё не хотел идти, отнекивался. А я чего-то забздел тогда. Ну Арик, сам понимаешь, моща. Да вот возьми и ляпни ему, словно меня научил кто: «Аристарх, там, в ларьке этом, удочка есть — волшебная. Называется «Принцесса». Подаришь её своему братану. Подаришь и…»

Лещ тот был неподъёмным. Весил он никак не меньше трёх килограммов. Но куда мне было справиться с ним, сильным и нахальным, словно бы смеющимся над моей рыбацкой неопытностью. Я подтащил его к самому берегу, с которого мы ловили рыбу. И если бы у нас был сачок, мы выперли бы этого леща. Но дешёвый старый сачок развалился при сборке. И леска была старой. И удилище дохлым. Оно подвело первым, сломалось пополам. Потом порвалась леска. Я стоял по щиколотки в воде и глотал горькие слёзы. Аристарх шлёпал вокруг меня по воде, не зная, как ко мне подойти-подступиться. Я ведь никогда не плакал. Никогда в жизни. Даже когда за месяц до этой рыбалки у меня умер отец.

— Не горюй, братка, — осторожно выговорил Аристарх, подступившись, наконец, ко мне, обхватив за плечи, — не горюй. Я подарю тебе удочку… волшебную… сама рыбу ловит… Никакая не сорвётся. Только ты не плачь, не плачь, братка, не плачь.

Сразу хочу сказать, что в жизни я заплакал ещё два раза.

Второй — в ночь после суда, когда Арика увезли в автозаке на станцию — и ещё дальше.

А третий… После того как Жорес Дегтярёв признался мне в своей детской подлости. Не в тот самый момент, а через минуту, когда в шикарное Жоресово авто неожиданно влетела зелёная «Нива».

После страшного удара с той стороны, где сидел Жорес, прошло, наверное, всего несколько секунд. Кто-то постучал в стекло. Превозмогая себя, я разлепил глаза, которые почему-то не хотели открываться, и увидел Арика. Он явно куда-то торопился, словно Семёновна, которую всё время прикрывал незримый, но очень добрый Петрович. И был в синем рабочем комбинезоне, натянутом на его любимую серую футболку, в белых с чёрными пятнами от машинного масла рабочих перчатках на красивых сильных руках и клетчатом берете на бритой под ноль голове, том самом берете набекрень, который придавал Арику едва уловимое сходство с отважным моряком.

Арик что-то быстро и сбивчиво говорил мне. Я попробовал развести руками, но не смог пошевелить ими, придавленный к дверям чьим-то огромным и неподвижным телом. Тогда я застонал, страшно, медленно, хрипло и вместе с тем приглушённо, как будто сквозь вату.

Арик махнул рукой, показал мне оттопыренные большие пальцы и улыбнулся. А потом написал на запотевшем стекле: «Спасибо». Только вот эффекта отражения он не учёл, и буквы получились перевёрнутыми, как в сказке про зазеркалье. От этого-то, от ощущения сказки и того, что Арик, которого мне так не хватало в жизни, и только теперь я понял, как мне его не хватает, уходит от меня навсегда, я и заплакал. И перевёрнутые буквы, словно только этого они и ждали, тут же расплылись перед моими глазами.

На месте Арика в автомобильном окне, словно на экране телевизора, появилось древнее лицо Дуси. Она ласково улыбнулась мне:

— Думал-думал — жить нельзя. Передумал — можно.

Я моргнул. И этого было достаточно, чтобы Дуся превратилась в бабку Настю.

— Где Наташка-ташка-ташка? — беспомощно спросила она.

А потом я отчётливо услышал, как вдали истошно завыла сирена.



Кольцо


Идёт чемпионат мира по футболу. А я самым разгильдяйским образом лежу на диване и зеваю. Мне неинтересно.

Комментатор говорит, что все должны и обязаны болеть футболом. Я показываю ему средний палец левой руки, зеваю, но и футбол продолжаю смотреть. Однако игра становится ещё скучнее. Вроде бы всё в ней есть. Наши и немцы. Голы, моменты. Хамство. Фанаты. Но всё равно — ску-чно. Пред-ре-ше-но.

Начинаю вспоминать последние недели своей жизни. Как очухался в реанимации. Лежал две недели в больнице с пятью ушибами и двумя переломами. Как месяц ходил на костылях, а потом с палочкой. Начал полнеть. Занялся спортом. И, кажется, несколько переусердствовал. Раз как-то ночью я почувствовал, что задыхаюсь, вскочил с кровати и всё никак не мог сделать вдох. Потом вдохнул. Но вдох получился таким жутким, клокочущим. Жена, не отрываясь от листов бумаги, подошла, погладила по голове, за руку довела до постели.

С тех пор я решил, что лучше разжиреть, чем превратиться в жмура с фиолетовой рожей и вытаращенными глазами — и нагрузки сбавил. Да и полнота ушла, едва я начал возвращаться к нормальной жизни, нормальному ритму. А ощущение осталось.

О, кто-то кому-то гол забил. Всё равно неинтересно.

Комментатор опять соловьём заливается, этакий попка. Я повторяю жест в его сторону, только на этот раз правой рукой. Перевожу свой взгляд на безымянный палец и вижу там, как положено, обручальное кольцо. Начинаю вспоминать, снимал ли его когда-нибудь. Да нет же. Не снимал. Цепочку с крестиком много раз снимал. И даже один раз терял. А кольцо — как на регистрации брака пятнадцать лет назад нацепили, так и ношу.

Неожиданно мне начинает казаться, что кольцо жмёт мне. Сдавливает палец. Пробую покрутить кольцо вокруг пальца — не получается. Пробую подвигать его вверх-вниз — тщетно. Мне кажется, что оно вросло в палец. Но это ещё полбеды. Оно сжимается, медленно и неумолимо. Я вскакиваю на диване. Воровато оглядываюсь по сторонам. Жена сидит за столом и что-то черкает в белых листах.

— Что с тобой? — не отрываясь от бумаг, спрашивает она.

— Да так, ничего, — отвечаю я и выскакиваю из комнаты.

Запираюсь в ванной, хватаю мыло, тру им палец, сдираю с него кольцо. Выдыхаю. Испытываю чувство глубокого облегчения. Осторожно надеваю кольцо обратно на палец.

Ощущение удушья возвращается.

Снова сдираю кольцо с пальца.

Ощущение проходит.

Прокрадываюсь в спальню. Собираю вещи. На цыпочках иду в прихожую.

Потом передумываю. Ставлю чемодан на пол. Ступая громко и уверенно, возвращаюсь в гостиную

— Я ухожу, — говорю я жене, — не могу жить с тобой. Мы чужие. Я чувствую себя призраком, которого ты не видишь и не слышишь. А человека, которым этот призрак был раньше, просто забыла.

Жена кивает и подчёркивает что-то в рукописи остро заточенным карандашом:

— Всего наилучшего, — невыразительно говорит она.

В подъезде пустынно. Все как будто вымерли. И вдруг всё взрывается: вверху, внизу, слева, справа:

— Гоооооооооооооооооооооооооооооооол!!!

Бросаюсь на улицу. Успеваю захлопнуть дверь перед самым носом типа с фиолетовым лицом и выпученными глазами. Он возвращается на диван, а я всё увереннее иду дальше, на вокзал.



Явление


— Так вот, — начала носатенькая в очках, — мы с Лёлей уже не школьницы, но ещё не студентки.

— Абитура? — подмигнул я.

— Документы вчера подали, — улыбнулась стройная.

— Вчера, — повторила носатенькая и два раза моргнула. — Теперь волнуемся.

— Это ничего, — ободряюще откликнулся я и предложил попить чаю.

В привокзальном буфете я успел купить пакет пирожков. Когда я их покупал, то не совсем понимал, зачем я это делаю. Нужны были пирожки. С картошкой, луком, повидлом, два коржика и лакомка.

— Я лакомку хочу, — восторженно завопила стройная.

Я царским жестом и с лёгкой душой протянул ей лакомку, вкусно завёрнутую в промасленную бумагу. Дело в том, что я почему-то терпеть не могу это кулинарное изобретение, которое в школьном буфете вызывало у меня рвотный рефлекс. Может быть, конечно, дело было в буфете, а не в лакомке, этого я не помню.

Стройная слопала лакомку в два счёта и с трудом удержалась от того, чтобы не броситься мне на шею. Давно замечал, что путь к сердцу через желудок лежит не только у мужиков.

Носатенькая съела два с картошкой и, подумав, один с луком. Пирожок с луком она ела грустно и задумчиво.

Стройная проглотила два с повидлом. Потом ещё один с повидлом. Потянулась за четвёртым, но посмотрела на себя в зеркальную дверь купе и отдёрнула руку, а потом тоже погрустнела.

Мне грустить о не свершившихся поцелуях было поздновато, заботиться о фигуре я желал чуваку с фиолетовой рожей, потому без зазрения совести доел все пироги. Тут нам и чай принесли.

Хорошая получалась поездка по билету судьбы в образе пожилой железнодорожницы.

— Слушаю вас, — сказала она, как только я заглянул в окошко.

— Дайте мне билет куда-нибудь… На своё усмотрение, — выпалил я.

Она внимательно посмотрела на меня, подумала секунду, потом раскрыла мой паспорт и бойко застучала пальцами по клавиатуре.

— Купейный вагон. Место двадцать пятое. Отправление через двадцать минут…

Носатенькая и стройная зашушукались, пришлось выйти из купе. Вернулся через полчаса. Абитуриентки облачились в спортивное, улеглись на полки и лукаво поглядывали на меня.

— Спокойной ночи, — проворковала стройная.

— Приятных сновидений, — пожелала носатенькая и моргнула три раза.

А я подумал, что она тоже красивая, по крайней мере, пока смотришь в её дымчатые бирюзовые глаза, на длинные ресницы, в увеличенные тонкими стёклами зрачки.

— Отдыхайте, красавицы, — пожелал я им.

О том, что мы больше не увидимся, я не стал говорить. Зачем? Поезд просвистит мимо их городка через шесть часов. Я буду спать, и сквозь сон прошелестят тихие голоса:

— Хороший какой дяденька.

— Да, хороший.

— До свидания, дяденька, спасибо за пирожки.

Они скажут это тихонько, чтобы не разбудить меня. Не мне, а купе, чтобы наша на короткий срок общая квартирка передала мне от них наутро этот добрый привет.

Тихонько закроется дверь купе.

Всё.

Еду в никуда.

Один.

— Так уж и один.

Я подскочил на нижней полке, треснувшись головой о верхнюю.

Передо мной сидел невыразительного вида мужчина. Внешность его была ничем не примечательна. Обычный мужик из числа тех, кого полным-полно на улицах, в магазинах, во дворе многоквартирного дома.

Человек неинтеллектуального типа.

И одет соответственно. Классическая рубашка, а сверху простецкая какая-то куртка, штаны хаки. Да ещё и берет на голове.

Но что-то особенное в нём я всё же различил.

Он был хмурый.

Не просто так, а по жизни. Постоянно хмурый. И говорил хмуро. И на вопросы отвечал хмуро. И ещё недоброжелательно. Как будто ты был самым глупым на свете человеком, который задал самый глупый на свете вопрос.

— А вы кто? — спросил я, потирая ушибленную голову.

— Кто… — не переспросил, а скорее передразнил меня он и добавил: — Кто-кто.

Мужик этот сидел на нижней полке напротив меня. Ну, явно один из тех командировочных, у которых всё на все случаи жизни необходимое уложено в компактную сумочку. С такой куда угодно зашёл, сел — и расположился.

— Сосед ваш. Кто.

Мы помолчали. Я не выдержал и спросил:

— А откуда мои мысли знаете?

— Откуда.

Он засмеялся. Смех у него был недобрым. Я подумал, что впервые встретил человека, у которого в смехе не было совсем ничего доброго. Сплошное отрицание собеседника как явления природы.

— Ничего я вас не отрицаю, — сказал мужик.

И я отметил, что он, по крайней мере, не тыкает.

— Да потому что мне на вас вообще начхать, — продолжил мужик. — Меня вот в командировку отправили — я и еду.

— Куда? — спросил я, не понимая, зачем продолжаю разговор с этим неприятным человеком.

— Куда, — он снова недобро засмеялся. — К вам. Куда. Я уже в командировке. Прибыл к пункту назначения и жду.

— Чего ждёте?

— Чего. Когда вы замолчите и станете меня слушать.

Я обиженно замолчал.

— С вами произошли, происходят и какое-то время будут ещё происходить странные вещи. Так надо. Это так задумано…

— Кем? — перебил я.

— Не ваше дело! — повысил он голос.

И первый раз в его словах я почувствовал какое-то чувство. Это было смешанное чувство: зависти — по отношению ко мне. И страха — к тому, кто послал мужика в командировку, очень короткую командировку, которая, как думал он, уже почти закончилась.

— Вы невольно будете оказываться в центре событий. Сами того не захотите, но окажетесь. Это тоже так надо, так задумано. Будут трудности, я приду и помогу, хотя могу и не прийти, если буду именно в этот момент занят. Так что уж лучше надейтесь только на себя.

Сказав это, он стал собираться, то есть повесил небольшую сумку обратно на плечо.

— Как вас зовут? — спросил я.

— Обратно же — не ваше дело. Услышите и будете маяться. Так что лучше тоже дяденька, как вы для прошлых жилиц. А жилицы-то были не случайные. Вычистили вас к моему появлению. А то я не люблю, которые к ним придёшь, а они грязные, будто год не мылись, и в голове и в душе бардак бардаком. Неслучайные. Но я их не посвящал ни во что. Ни к чему это. Пусть едут куда едут.

Я кивнул.

Дяденька встал.

— И ещё одно. Советую! Не рассказывайте никому ни про нашу встречу, ни про мои слова, ни про странности всякие, которые могут случиться. Не поверят, высмеют и, чего доброго, запрут, — предупредил он и замер у дверей. — Вопросы есть?

Я молча покачал головой.

— Да, по поводу быта, — заметил дяденька, полуоткрыв дверь, — в N*** есть колледж, да неважно какой, он там один. Типа вашего старого. В колледже — место. Жильём обеспечат, на кусок хлеба дадут. Дальше увидите.

Он открыл дверь.

— Вы добрый? — спросил я ему в спину.

Спина была узкая, напряжённая и сутулая. Она замерла на секунду, а потом исчезла за громко щёлкнувшей дверью.

Я внезапно почувствовал усталость и дурноту, как будто надышался угаром в деревенском доме. У меня закружилась голова, и я рухнул на полку.

Очнулся от того, что меня тряс за ногу какой-то сердитый мужик в бриджах, придававших ему сходство с карапузом из детского сада. Но очень злобным карапузом.

— Место освобождаем, ёпт! — заорал он.

Я посмотрел в окно, увидел вокзал города N*** и через минуту шагал по перрону, гадая, на каком автобусе можно доехать до колледжа.



Альбом 41-го


Этот старик сразу привлёк моё внимание.

На моей привычной, тягучей и скучной работе визит нового человека не был событием. Люди приходили каждый день. Что-то спрашивали, уточняли. Юные наяды нет-нет да и забегали распечатать на казённом принтере листок-другой: сдутое из интернета сочинение или того лучше — реферат. Женщины в соку, блуждая рассеянным взором, виновато говорили, что в пожаре (непременно в пожаре) утратили диплом, или аттестат, или что-нибудь в этом роде.

Во время вечера встречи выпускников (это был музей педагогического колледжа) приходило и много народу постарше. Тогда я закрывал архив на ключ и занимался одним только музеем. Показывал приготовленные загодя нехитрые экспозиции. Напоминал, кого как звали из преподавателей. Или просто выслушивал рассказы о работе, семье, житье-бытье. Рассказы, адресованные, собственно говоря, даже не мне, а колледжу, в который меня занесло после того, как я уехал, а по сути — сбежал из другого города, оставив там сорок два года жизни, жену, другую работу, прямо скажем, получше этой, но гораздо более беспокойную.

Однако было и то, что я взял с собой. То, о чём рассказал мне мой попутчик в поезде. Странное, которое всё не наступало и не наступало, и я думал, что уже и не наступит. Тут-то оно и произошло.

Странное случилось, когда на пороге музея, смотрителем которого и по совместительству архивариусом я устроился на работу, появился этот старик.

Старик сразу же произвёл на меня впечатление интеллигентного человека. Это чувствовалось уже в том, как вычищено было его неновое пальто, старомодная, но ещё вполне добротная шляпа. Худенькими были ботинки, слабоватые для сырой весны, которая обрушилась на затянувшую свой неминучий отход зиму. Когда старик снял пальто и аккуратно повесил его на плечики, миру явился костюм, перекочевавший в новое тысячелетие из прошлого. Старичок поправил редкие, уложенные на правую сторону волосы, кашлянул и представился:

— Здравствуйте. Попов. Выпуск 41-го.

Я ещё раз посмотрел на его ботинки.

— Хотите чаю? У вас ноги промокли.

Старичок ещё раз кашлянул, но посмотрел на меня как-то по-другому, более осознанно.

— Спасибо, — искренне, хотя и суховато поблагодарил он. — Тут и стаканом водки от простуды не отделаешься. Впрочем, не откажусь.

Через пять минут мы пили горячий чай с малиновым вареньем. В музее моём постоянно холодно, вот я и привил чайную церемонию.

Был очередной, третий за время моей работы, вечер встречи выпускников. Наверху, в актовом зале, шёл концерт. И я напрямую спросил старика, почему он не там, ведь его, выпускника 41-го, все на руках носили бы.

— Знаете, когда тебя и так вот-вот на руках понесут, начинаешь думать и выбирать, что ты хотел бы сделать, пока ещё можешь ходить на своих двоих, — подумав, ответил старичок, представившийся мне как Попов.

Мы ещё посидели и молча попили чаю. Чувствовалось, что, с одной стороны, старику Попову хорошо здесь и, может быть даже, со мной. С другой — он не то чтобы расположен к продолжительным и сентиментальным беседам.

— Я чего пришёл, — тряхнув головой, сказал старик, допив чай и улыбкой поблагодарив меня за угощение. — Может быть, у вас сохранился некий альбом, который мне очень дорог и который я, если можно, хотел бы… полистать.

— «Выпуск 41-го»? — легко догадался я, убирая с журнального столика чашки-ложки. — Конечно. Секундочку.

Я наскоро сполоснул посуду, тщательно вытер руки, открыл угловой шкаф и достал запылённый, довольно тяжёлый фолиант.

— Давненько его, однако, не спрашивали, — предположил я.

И вдруг меня осенило. Старику этому было никак не меньше…

— Мне девяносто пять, — неожиданно выговорил старик. — Альбом этот не спрашивали десять лет. Именно десять лет назад я приходил его смотреть. За год до этого умер последний, кроме меня, персонаж из этого альбома. Посмотрев альбом десять лет назад, я переехал в дом престарелых, который находится в другом городе. Следовательно, десять лет, — подытожил старик.

— А как же…

Я осёкся от бестактности своего вопроса. Едва заметная улыбка тронула лицо старика.

— В дом престарелых я отправился, потому что не хотел становиться обузой для сына. Не поймите неправильно, я прекрасно себя обслуживаю и до сих пор делаю по утрам зарядку. Полвека в армии волей-неволей приучили меня к порядку. Обузой я называю присутствие в доме постороннего человека, который вмешивается в отношения мужа и жены, воспитание внуков и правнуков, а также вопросы ведения хозяйства. Менталитет полковника не оставляет сомнений по поводу того, что я не смог бы равнодушно смотреть на жизнь великовозрастных разгильдяев и разгильдяев более юных.

Попов улыбнулся второй раз, и я подумал, что он, как многие воспитанные люди, возводит на себя напраслину, что, на самом деле, в быту он человек приятный и очень добрый.

— Если же вы хотите спросить, почему я не приходил десять лет, то это тоже вполне приличный вопрос. Я прихожу сюда раз в десять лет, потому что считаю, что пятилетка — это так, для отчёта, для галки, а вот десять лет — вполне приличный срок, предполагающий подведение некоторых промежуточных итогов. Вы человек неюный, но всё-таки ещё молодой, поэтому я сочту своей обязанностью напомнить вам, что День Победы, к которому я имею своё скромное, но очень личное отношение, года до шестьдесят пятого особенно не приветствовался. Равно как и всякие другие мероприятия, прямо или косвенно с ним связанные. Но ни в шестьдесят шестом, ни в шестьдесят седьмом я прийти сюда никак не мог, потому как находился за пределами нашей великой и необъятной родины. И первый раз пришёл только в шестьдесят восьмом.

— Вы, наверное, не один сюда пришли…

— С ребятами… С теми, кто пережил войну, я встретился один раз, да, именно в шестьдесят восьмом году. Этого мне было достаточно, чтобы увидеть изменения, происшедшие в них и во мне, и понять, что они более всего дороги именно тем своим юным образом, который запечатлён в этом альбоме.

— Так вы…

— В семьдесят восьмом году я видел их мельком. Они сидели в актовом зале на концерте. Я немного постоял в дверях и направился сюда, к альбому. В восемьдесят восьмом кто-то мелькнул в фойе, и я махнул рукой. В две тысячи восьмом я уже никого из них не видел и видеть по названным ранее причинам уже не мог.

— А как вас отпустили… То есть как вы добрались… сейчас?

Полковник Попов улыбнулся, на этот раз весело и широко:

— А я попросту удрал. Подкупил санитарку, чтобы она выдала мне мои вещи и за отдельную плату привела их в порядок, пошёл погулять — да и был таков.

Мы замолчали.

— Ну, заговорил я вас, — махнул рукой старик. — А знаете, молодой человек, сказав «а», говори и «б». Я заметил, что там у вас есть отдельная комнатка, — Попов кивнул на дверь в архив. — Не соблаговолите ли пустить меня туда с сим альбомом и дать побыть с ним наедине. Этим вы оказали мне неоценимую услугу, ибо, думаю, что на вечер встречи две тысячи двадцать восьмого года я попаду вряд ли.

Я кивнул и отпер дверь в архив.

Старик, заметно прихрамывая, вообще он как-то отяжелел за период нашего вполне дружелюбного и короткого разговора, зашёл туда, держа альбом двумя руками, и закрыл за собой дверь.

Я спохватился. Старик был моим последним посетителем. После концерта молодые выпускники, и даже выпускники постарше находили для себя занятия повеселее, чем посещение архива. И я начал собирать с экспозиции книги и фотоснимки, раскладывая их по серым шершавым папкам, которые появились здесь не то что до моего появления, но иные и до моего рождения… И вздрогнул от неожиданности. Из архива послышался довольно громкий весёлый и молодой смех и голос, который принадлежал не полковнику Попову, а кому-то другому, кого я не знал. Ему ответил женский голос и звонкий заливистый смех. А потом в музее раздались звуки вальса, льющиеся с самой настоящей хрипловатой патефонной пластинки.

Через минуту всё смолкло. На цыпочках я подошёл в двери в архив и не сразу решился приоткрыть её.

— Товарищ полковник! — негромко позвал я.

А потом повернул дверную ручку.

Но пусто было в архиве.

Полки с папками.

Стул.

Стол.

И альбом 41-го года, открытый на последней странице.



Русалка


На званом обеде в доме одного художника на столе чего только не было. Он получил солидный гонорар за очередной портрет очередного депутата, точнее, отца депутата, некогда партработника высшего дивизиона.

— Хороший дедушка, — делился художник, азартно рубая борщ. — Только есть одно «но». Когда он что-то рассказывает, особенно длинное, особенно минуте на десятой рассказа, ни в коем случае нельзя его перебивать. Забудет, о чём говорил, и начнёт сначала…

Мы пожалели дедушку, который, как выяснилось, на днях открыл бизнес со стартовым капиталом в шесть нулей с цифрами впереди, причём, не в N***, а в Москве.

— А ты чего? — спросил у меня художник.

Вопрос этот означал общее состояние вещей. Поэтому я ответил тоже в общем:

— Нормально.

— Баба есть?

И художник, крякнув, запрокинул стопку. Он не любил чокаться и произносить длинные тосты, хотя сам слушал их всегда с искренним интересом орнитолога.

Иной бы на вопрос о бабе поперхнулся солёным огурцом, но я общался с моим дорогим художником не первый день, поэтому спокойно ответил:

— Нет.

— Плохо, — и художник размашистым движением вытер до сих пор лежавшим на коленях полотенцем красные толстые губы, — очень плохо. Надо бабу. Без бабы труба.

Я напомнил художнику то обстоятельство, что уже был женат, на что он раздражённо махнул рукой.

— Это не считается. Баба есть только в настоящем. Её нет в прошлом, это фантом. Помнишь, как у Горького, где она говорит, что не любит встречаться с бывшими, это как будто мертвеца встретить?

Я кивнул.

— И бабы нет в будущем. Абстрактно ли мы мечтаем о женщине. Или мечтаем о конкретной женщине, это всё пустое.

Я пожал плечами.

— Остаётся настоящее. Вот я тебя и спросил. Ну ладно. Раз ты такой лентяй, бабу я тебе сделаю.

— Куклу, что ли? — фыркнул я.

Художник, наливая себе одной рукой водки, другой делая жене успокаивающий жест, успокаивающий относительно и количества выпитых стопок и деликатной темы разговора, подмигнул мне самым плутовским образом, но и поплатился за это, потому что перелил водки, которая полилась из переполненной стопки на скатерть, чем жена художника не замедлила воспользоваться, отобрав у мужа бутылку.

— Сам ты кукла, — огорчённо сказал он и любовно обратился к стопке: — Идёшь ли винышко, идёшь ли красное, идёшь ли в горлышко?

И сам себе ответил невесть откуда взявшимся тоненьким голоском:

— Иду-иду, красно солнышко…

К тому времени я прожил в N*** уже десять лет и переехал жить из уютной, но маленькой квартирки в маленький, но отдельный домик. Жильё тоже было казённым, но разницу вольной жизни я почувствовал на себе ощутимо. Платить за разного рода коммунальные услуги стало проще и меньше, и я было обрадовался, но когда настала осень, а потом пришла зима, радоваться перестал: прибавилась забота о дровах, которыми в эпоху нанотехнологий отапливалось большинство домов в N***. Вдобавок, N*** формально был городом, а не деревней, да и я не был льготником, учителем сельской местности, так что дрова нужно было покупать за свой счёт.

И я поступил так, как поступало большинство жителей N***. Завёл себе огород, за что мой художник сразу же прозвал меня «куркулём». И стал во второй половине лета и первой половине осени жить тем, что на этом огороде вырастало. А поскольку одному мне разного рода провианта требовалось не так уж и много, я выровнял «дровяной» баланс в маленькой казне своего карликового государства.

Зима уносила летне-осенние запасы денег, еды, здоровья, приносила болезни и унылое настроение человека, запертого со всех сторон белым безмолвием, нарушаемым разве что грохотом разгружаемого лесовоза или визгом соседских пьяных разборок.

Огород зимой пустовал и напоминал своим видом то самое поле, которое перейти проще простого, в отличие от жизнь прожить, но в такие-то моменты, когда площадь занесённого снегом двора с десяти соток уменьшалась до маленькой тропинки от калитки до дверей и дальше, вглубь двора, до сарая, в такие-то моменты и думалось, что вот, мол, а жизнь-то, жизнь-то почти и прошла, а годы, «все лучшие годы», те и вовсе прошли и остались у очередного ребёнка севера нерастраченными в худшем смысле этого слова.

Проснувшись морозным зимним днём, я отправился в сарай, чтобы затопить дома печь. В берлоге моей было холодно, как в склепе. Накануне я поленился и печку истопил кое-как, отчего страдал всю ночь, бесполезно натягивая на себя одеяло.

Каково же было моё удивление, когда, пройдя по тропинке пару метров, я, почувствовав на себе взгляд, сам поднял глаза — и увидел художника, который молчаливо смеялся, а когда увидел, что обнаружен, заржал в полный голос.

— Здорово, затворник! Одевайся, выходи, бабу тебе делать буду.

Шут его знает, как он может столько пить и хорошо работать. Меня после часа трудоёмкой, как выяснилось, работы по набиванию снежного куба, сопровождаемой неснежными возлияниями, повело и, с трудом проснувшись на следующее утро, я смог припомнить из второго этапа работы только звук бензопилы да поучительную тираду художника о том, что нужно какой-то хренов зуб стачивать, чтобы пилой по льду работать.

Поскольку следующим утром тоже был выходной, я опять спал до одури, а проснувшись, уже с интересом пошёл на заснеженный огород. Художник словно и не уходил, а вот на меня закричал:

— Убирайся в дом, последние штрихи!

А через час я смотрел на ледяную женщину, волной изогнувшуюся на моём поле, нагую и прекрасную русалку, хрупкую, узкую и вместе с тем сильную, порывистую… Да разве можно найти точные слова, когда в твоей жизни возникло чудо.

Я поблагодарил художника и вопросительно уставился на него.

— Хочу в конкурсе поучаствовать. Отбор пройду, поеду в Якутию на бабки, — нехотя объяснил он. — А я три года того… филонил. Вот и размялся у тебя. Да, честно сказать, увлёкся разминкой-то. Ладно. Фото на память…

Он сфотографировал русалку отдельно. Русалку и себя. Меня и русалку. Русалку и нас. Нас без русалки.

— Порядок, — сказал художник, поздравил русалку и меня с приближением первой брачной ночи и был таков.

Я проводил его до калитки. Вернулся домой. Приготовил ужин. Поужинал. Посмотрел телевизор. Шёл шведский фильм о том, как мальчик подружился с девочкой-вампиром. Пошли финальные титры. Фильм был неплохой, но смотрел я его поверхностно. Потому что всё это время думал о ней. Женщине в снегах. Женщине из снега и льда. Это было странно. Это было непривычно. Я тепло оделся и вышел на улицу.

Русалка была на месте. Мело, и мою суженую слегка припорошило снегом, я стряхнул снег. Снега уже не было на её прекрасном ледяном теле. А я всё продолжал и продолжал гладить её плечи. Опомнился. Рассмеялся. И пошёл домой спать. Спал себе как спал. Мне даже снилось что-то, но как-то мельком. Ехал куда-то.

Утром работа. Сидение в музее, которое с некоторых пор стало меня напрягать. А уйти из музея мне было нельзя. Без работы я терял жильё. Денег на новое у меня не было. Возвращаться было некуда: бывшая жена стала настолько бывшей, что, кажется, после меня успела ещё раз побывать замужем и завернулась на третий круг.

Я чувствовал, как вокруг меня сжимается кольцо неизбежности, круг взрослых обстоятельств, которые нельзя изменить и которые уже на всю жизнь, что моё одиночество, которым я некогда столь гордился, становится хроническим, что оно переходит в черты характера, состояние души. Самое главное, я не мог изменить этих обстоятельств, и, словно холоп, был привязан к пустому месту деньгами и собственным углом, а точнее, его отсутствием. Так было изо дня в день полгода и будет ещё полгода вперёд. Самое паршивое, что это не я снизошёл до обстоятельств, а обстоятельства снисходят до меня. То есть колледжу я нужен как той самой козе баян. На моё место могут усадить любую вчерашнюю студентку, и от этого ничего не изменится. Сидение в холодном кабинете, внутри которого есть ещё один холодный кабинет. Но именно из этого внутреннего кабинета, который я называю архивом, и родилось продолжение истории.

Следующий после невесёлых размышлений день был, как я уже говорил, без сюрпризов, так же и ещё три дня. А потом, вопреки ожиданиям, в мою келейную жизнь вмешалось нечто, природу которого я, конечно, понимал, но каждый раз не переставал удивляться ей и пугаться её. Посреди рабочего дня из архива раздался осторожный стук. Стук в дверь изнутри, заставивший меня уронить книгу с Эрнандесом и компанией, дочитанную до страницы пятьдесят четыре. При этом я быстро спросил громким и противным от испуга голосом:

— Кто там?

Тихий стук повторился. Я отложил книгу и решительно направился к архиву. Сделал три шага, распахнул дверь…

Ну, естественно, никого. Пусто. Полки. Стул. Стол. На столе лист бумаги. На листе рисунок. Русалка. Под рисунком надпись, сделанная красивым, с завитушками почерком: «Я скучаю».

Вечером дом, запертый снегами. Тусклая лампочка. Тёмное окно. От скуки стал всматриваться в рисунок, выполненный морозом на стекле. Дом был старый-престарый, и окна в нём были старомодные, из дерева и стекла. Иероглифы какие-то. Абракадабра. При желании увидеть можно всё что угодно. Наклонился ближе к стеклу и вздрогнул, потому что с той стороны окна к стеклу приникло женское лицо.

Выбежал на улицу. Кричал. Размахивал руками. Костерил невидимых хулиганов. Потом побрёл к ней. К русалке. Долго всматривался в ледяную иллюзию губ, глаз, волос. В какой-то момент показалось, что она мне улыбнулась.

Видел сон, связанный с моей русалкой. Во сне преподаватель физики Канапеев оживлённо жестикулировал и рассказывал мне что-то важное, брызгая при этом слюной и пришепётывая (в жизни Канапеев говорил совершенно нормально). Проснулся от ночного телефонного звонка. Незнакомый какой-то номер. Ответил и первый раз услышал её голос:

— Привет!

Говорила она звонким, почти детским голоском.

— Привет! — хрипло спросонья сказал я.

— Глупо, да? — спросила она.

— Что?

— Я в каких-то десяти метрах от тебя, на заснеженном поле. Но не могу сделать эти десять шагов. Так всё устроено. И приходится искать всякие окольные пути, бреши в заслоне.

— В заслоне? — переспросил я.

— Да, мы называем это заслоном. Граница такая. При желании можно найти в ней дыры. Бреши. Я, по крайней мере, нахожу. Тем более что вокруг тебя их полным-полно.

Мы помолчали.

— Ты… Я могу как-то увидеть тебя? Ну, то есть, не в образе ледяной девы, а как-то по-другому.

Она засмеялась.

— Можешь, миленький, можешь. Только не сразу. Ты уж потерпи…

На этих словах связь оборвалась. А я не мог заснуть. Оделся, кругами ходил по огороду вокруг русалки. Потом сел у её ног. И в таком положении встретил сначала тёмное, потом тусклое и, наконец, просто унылое северное утро.

За утренним чаем сделалось мне смешно и тоскливо. Чего только не придёт в голову от безделья. Как только провинциальная ущербность существования не преломится в мозгу.

С прежними невесёлыми ощущениями шёл на работу. На улице было всё ещё темно. И ещё — людно. По дороге к колледжу всегда много народу на пути попадается. Школьники обгоняют. Кто пешком, кто даже в мороз на спортивном велике. Машины летят. Люди догоняют. Кто работает, кто учится. Кому с тобой по пути. А кому тебе навстречу. Вот девчонки. Школьницы. Класс седьмой. Красятся уже. И вот когда они проходят мимо, одна из них поднимает голову и отчётливо говорит, обращаясь ко мне:

— Тебе от Руси привет.

Остановился как вкопанный. Обернулся, чтобы переспросить, а девчонки уже растворились в невесть откуда взявшейся толпе. Смешались с другими девчонками. Смирился. Привет так привет. Двинулся дальше.

На работе проверил почту. Щёлк. Сообщение.

Rusya. Привет. Я ей тоже, мол, привет. А она: ну что, ждёшь меня в гости? Я чуть в обморок от радости не грохнулся. Жду, говорю, ещё как жду.

И тут она мне заявляет, что в таком-то сетевом магазине есть продавщица Олеся. И я эту Олесю должен зазвать в гости. А дальше? Дальше, дескать, увижу.

Потом Русенька очень вежливо со мной попрощалась, от моей просьбы продолжить беседу вежливо отказалась — и была такова.

У меня в голове всё вроде бы разложилось по полочкам. А на душе, несмотря на это, было неспокойно. Дело-то не в Олесе. Олеся так Олеся. Дело в том, что любимая разговаривала со мной так, что ни тени любви в интонациях её посланий я не чувствовал.

После работы зашёл в магазин. Побродил пару минут между коробок с овощами. Тут передо мной возникло миловидное существо в красной спецовке. Я и спросил:

— Не подскажете, как найти Олесю?

— Легко. Это я Олеся, — ответила она и удивлённо улыбнулась.

— Саша, — представился я, твёрдо уверенный, что только меня Олеся и ждёт.

Но, к огорчению своему, я выяснил, что Олеся совершенно не в курсе событий, более того, в её голосе я услышал с трудом скрываемое раздражение бесконечной усталости.

Тогда я понял: чтобы увидеть Русю, я должен завоевать Олесю.

Сделать это оказалось непросто.

В десять вечера я стоял с цветами у служебного выхода из магазина.

Вскоре показалась Олеся. Однако, увидев меня, она выказала уже не прикрытое коммерческим этикетом раздражение.

— Простите, Саша, но вы совершенно не в моём вкусе, — сказала она, словно бы репетировала всю смену.

Я поблагодарил её за откровенность, сунул в руки цветы, развернулся и зашагал прочь. На душе стало легко. Я сделал всё, что мог. И может быть, к лучшему, что так получилось. Любовные отношения, которые начинаются с насмешливых испытаний, как правило, ничего хорошего не сулят.

Однако, какие бы чувства Руся ни испытывала ко мне, она была заинтересована в нашей встрече и помогла с Олесей. Та неожиданно написала мне, благо найти меня в сети довольно просто, я там под своим именем. Написала, что очень сожалеет о своей резкости, что я ей нравлюсь и что она согласна сходить со мной на свидание.

Когда мы встретились за столиком в небольшом кафе с экзотическим названием «Лукоморье», я вновь испытал ощущение, словно бы Олеся никогда раньше не слышала обо мне и не видела меня. Однако и уходить ей было отчего-то неловко. Мы с полчаса обменивались общими фразами, и, наверное, ещё через полчаса наше свидание логично перешло бы в «пока-пока», но тут я сделал неожиданно правильный шаг. Предложил Олесе выпить. Причём из озорства, какое бывает у человека, которому терять-то, по большому счёту, нечего, я предложил два самых забойных коктейля из меню. Один назывался «Любимая женщина механика Гаврилова». Второй — «Взлёт и падение Фроси Бурлаковой». Среди ингредиентов Гаврилова причудливо смешались коньяк и шампанское, а Фрося включала в себя упомянутое плюс водку и что-то там ещё. Первый коктейль Олеся выпила залпом и с таким детским вожделением посмотрела на второй, что я, сославшись на ранний подъём, предложил Олесе запрокинуть и его, что она тут же и сделала быстрым и точным движением. Потом Олеся внимательно посмотрела на меня, и в её глазах я прочёл зарождающуюся страсть, не зависящую ни от кого, даже от Олеси.

— Давай уйдём отсюда, — предложил я суррогатной подруге.

— Как скажешь, милый, — с той самой тихой, где черти водятся, покорностью ответила она.

По дороге домой мы купили пару бутылок очень крепкого пива.

Когда мы переступили порог и я включил свет, Олеся окинула пьяным, но цепким и практичным взглядом мой интерьер, вздохнула и сказала:

— Рспрвляй постель, я пока пиво открйу. Где тыт у тебя стканы жвут?

Ночь была бурной. Мы по-быстрому сломали старый диван. Выпили пиво и огромную бутылку дешёвого бурбона, заныканную на чёрный день. Потом Олеся позвонила знакомому таксисту, и нам привезли водки. Мы пили водку. После этого Олесю рвало. Я придерживал руками её рыжеватые волосы и спрашивал:

— Зачем ты пьёшь, если тебя рвёт?

— Надо, — отвечала она, упрямо стиснув зубы, и снова блевала.

В пять утра мы забылись тяжёлым усталым сном на сломанном диване. Проснулся я почему-то один. Времени было час дня. Посуда помыта. Следов ночного буйства нигде не наблюдалось. На зеркале помадой было написано: «Пока если пустиш приду сегодня в семь». Я обрадовался и пошёл на работу.

Моего отсутствия никто не заметил. Я вообще как-то тут подумал, что если умру и залягу в своей хате, то на работе меня так и не хватятся. Люди будут приходить и уходить. В штатном расписании числится лаборант кабинета номер 32, а именно этой цифрой в колледже обозначен музей. По колледжу поползут предания и слухи о таинственном лаборанте, который выходит по ночам. Но в музей так никто и не придёт. А на карточку мне будут приходить деньги. Скопится много-много денег. А потом эту карточку взломает какой-нибудь мутень. И все деньги пропьёт.

Чтобы привести в порядок мысли, пришлось делать двойной кофе.

Я шёл домой и был полон приятных ожиданий. Почему-то твёрдо верилось, что именно сегодня моя возлюбленная придёт ко мне.

И вдруг я получил от неё весточку. Самым старомодным и от этого наивным способом. Письмо в конверте выглядывало из почтового ящика, прикрученного разноцветными саморезами на калитке у моего дома.

«Принимай Олесю. Позови в гости худ-ка. Не думай не гадай, просто знай, что сегодня мы встретимся».

Несколько обескураженный, я всё-таки позвонил художнику. Он был дома. Похмелен, трезв и язвителен. На моё странное приглашение заглянуть на чай часиков в восемь — с подозрением спросил, не запил ли я, а узнав, что нет, не запил, вздохнул:

— Так хрена ли мы делать-то будем? За жизнь разговаривать?

Но заманить в гости художника в некотором смысле было гораздо легче, чем заполучить, например, Олесю.

— Приходи, — сказал я, — надо кое-что сказать по поводу русалки, есть мысли. Возможно, тебе это пригодится. Тебе же ехать скоро.

— Хорошо, — подумав, сказал художник. — Я приду.

А дальше я стал готовиться к вечеру, который становился таинственным и запутанным, однако вместе с тем ко мне вернулись приятные ожидания.

Ровно в семь часов раздался стук в дверь. Я пошёл её открывать. Но в двух шагах от двери меня повело, причём настолько сильно, что за дверную ручку я уже просто уцепился, словно утопающий за соломинку. И тут у меня схватило дыхание. Я успел отпереть и распахнуть дверь — и провалился в мягкое небытие. То, что было дальше, помню фрагментарно. Всё, кроме разговора со своей возлюбленной.

Помню лицо художника, который мечется по моему дому и чрезвычайно чем-то озадачен. Чем-то, но не мной. Мимо меня он проходит рассеянно и даже несколько брезгливо меня перешагивает. Такое ощущение, что он ищет кого-то, кто должен обязательно быть в моём доме. И находит. Я слышу их разговор. Его «бу-бу-бу». А потом — о чудо! — к нему примешивается чьё-то «дзин-дзен-дзин». Он что-то бормочет. Сначала растерянно. Потом вроде бы уже довольно. Потом шутит так, как он может шутить, а эта самая «дзин-дзен» звонко смеётся. После он что-то спрашивает про меня, и ему отвечают довольно небрежно. Затем обрыв какой-то. Сижу я на полу. А напротив сидит моя девчоночка. Только не ледяная, а живая. И лицо мокрое.

— Ну что, пришла? — спрашиваю я.

— Пришла, — говорит она.

И плачет. Радостно так.

— Ты знаешь, как я тебе благодарна, — говорит она мне.

— Благодарна? За что?

А сердце моё уже переполнено гордостью. Если она благодарна мне, значит, я ей помог. А если помог, всё не зря. Даже если помог ценой жизни. Но вот в этом месте своих смазанных, но глубоких рассуждений я поторопился.

— Ты помог мне встретиться с моим возлюбленным, — сказала она мне. — А ему со мной.

От горького прозрения в груди сдавило так, что я снова начал задыхаться и потерял сознание. А когда пришёл в себя, по-настоящему пришёл в себя, словно и не было глубокого обморока, дом мой был пуст. С криком ужаса я выскочил на улицу. Но на снегу, тонким слоем покрывшем тропинку к калитке, не было ни следа. И тогда, словно бы ещё раз прозрев, я бросился к своему полю.

То, что я увидел, было ужасно. Художник, пьяный в дым, крушил кувалдой мою возлюбленную. И осколки разлетались в разные стороны. Я с разбегу наскочил на него, повалил в снег, бил по лицу, кричал:

— Что ты сделал со мной? Что ты со мной сделал?

Ещё помню перепуганное лицо Олеси и озадаченное лицо молодого полицейского, который растаскивал нас и страшно матерился писклявым детским голосом. Потом меня схватило третий раз, и я провалился во мрак по-настоящему.

А дальше всё было земным и, в общем-то, понятным. Я пришёл в себя в больнице. Поставили мне астму. Я как раз вспомнил, что в детстве она у меня была, а потом прошла, но доктор сказала, что астмочка, может быть, ещё заглянет на никотиновый огонёк или рюмочку водочки, а если этих поводов не создавать, то дорогая гостья и заглядывать не станет.

В больнице я пролежал неделю. Познакомился с красивой смуглой женщиной по имени Лида. Она была врачом и лечила меня от астмы, а больше от плохого настроения. У неё была длинная чёрная коса, грудной голос и тихий радостный смех. Чуть позже я сделал ей предложение, а она пустила меня жить в свой большой уютный дом, родила мне двух детей и жила со мной долго и счастливо лет десять. Ну а пока я купил в аптеке ингалятор, которым так и не воспользовался. Вскоре вышел на работу. И не пил больше месяца.



Объяснение


Впрочем, было ещё одно, и даже не одно продолжение этой трудной и странной истории.

На второй день после моего возвращения домой из больницы — без объявления войны у меня нарисовался смущённый художник. Он пропёрся на кухню, изрядно наследив, как раз грянула предвесенняя оттепель. Сел за стол, поставил на пол сумку не иначе со спиртным, но попросил почему-то чаю.

— Ты уж, брат, прости меня, — начал он без предисловий. — Слетел я с катушек. Я русалку-то твою сфотал и отправил на этот конкурс долбаный. А её взяли, да и запороли. Письмо пришло как раз после твоего приглашения. Ну, я психанул и напился. И пришёл к тебе. А дальше ты знаешь.

— Не знаю, — мрачно возразил я.

— Ну, ты мне позвонил. Я пришёл к тебе. А ты в дупель пьяный.

— Не пьяный.

— Ладно, не пьяный. А я не знал и подумал, что всё-таки пьяный. Да ты не забывай, что я и сам-то был с белочкой на стрелочке. Бегаю по дому, ищу, где у тебя выпить заныкано. Вдруг девчонка выходит. Красивая-красивая. Вон из той комнаты.

Художник показал рукой, но я не обернулся.

— И такая, знаешь, фифа. В топике. А всё пузо в татухе. Кирпичики, мать их. Я у неё спрашиваю: «А вы кто?» А она мне: «Твоя дочь. Приехала из Америки за тебя замуж выйти». А я ей: «Вы, девушка, извините, конечно, только я уже женат, и жену свою люблю до безумия. А детей у меня не было, нет и, честно говоря, быть не может, потому что в армии я заразился триппером от местных куртизанок и полтора года его не лечил». А она так звонко рассмеялась: «Любишь до безумия?» Я говорю: «Да». А она мне: «И детей не было и нет?» Я ей опять говорю: «Да». А она мне: «Так давай хоть выпьем». Я присмотрелся. Восемнадцать ей, вроде, есть. «Ну, давай», — говорю. А на столе бутылка бурбона стоит. Она два стакана налила и говорит мне: «Брудершафт». Я: «Ладно». Выпили. Потом поцеловала она меня. Я ажно глаза закрыл, так хорошо стало. Вдруг чувствую: язык-то ледяной. Я глаза открыл, а сам стою у тебя в огороде и языком к ледышке этой примёрз. Хорошо, зажигалка в кармане. Отлепился, чуть язык не поджарил. Но тут и вышло помутнение. Чего я её хрястать стал? Этого я не помню. А тут ты. Потом баба эта, менты…

И тут я придавил его вопросом, тяжёлым, как предмет, о котором я спросил:

— Откуда кувалда?

Он, конечно, притворился, что не понимает, о чём речь. Но я смиренно объяснил ему, что русалку де он ломал кувалдой, так вот, откуда она взялась? У меня-то в хозяйстве кувалды нет.

— Да ты гонишь, — нервно рассмеялся художник. — Ты же без чувств был, вот и привиделась тебе кувалда. Зачем кувалда, чтобы сломать ледовую скульптуру? Молотка хватит.

— Откуда. Кувалда.

— Да оттуда.

С этими словами он наклонился, выхватил из сумки всё ту же кувалду и замахнулся на меня. Но я был готов к подвоху и плеснул чая из своей чашки в лампочку над столом. Лампочка взорвалась. Художник вскрикнул. Я отскочил в сторону. И в этот момент табурет, на котором я только что сидел, разлетелся в щепки. Тут на улице замигали запоздалые новогодние огни, послышался дружный топот и ко мне в дом ворвался смешанный танцевальный коллектив из людей в форме и в белых халатах.

Когда его крутили, он всё изворачивался и насмешливо орал мне:

— Да потому что ты пытался её увести, скотина тупорылая. Ты — её. Ахахахаа…

Потом плакал:

— Да потому что я не смог остаться с ней, уйти к ней, в зиму…

Потом он громко захрапел от укола. У меня спросили, в порядке ли я. Я сказал, что в порядке. И в свою очередь поинтересовался, в чём дело. Выяснилось, что у художника два дня тому начались глюки, он сбежал из дому и рыскал в окрестностях моего дома, а когда я вернулся из больницы, обеспокоенные соседи позвонили куда надо.

— Так мы и встретились вновь, — резюмировал писклявым голоском давешний полицейский.

Несмотря на то что он спас мне жизнь, встрече с ним я был не очень-то рад. В отличие от ещё одной встречи, которую готовила мне судьба.



Снегопад


Я уже начал забывать историю с русалкой. Художника моего, наконец, выписали из дурки. Мы помирились с ним по-настоящему, как здоровые люди, или уж хотя бы почти здоровые. Растаял снег. Даже те ледяные осколки, которые сначала были под снегом, а потом вытаяли и постепенно сходили на великой и безжалостной в своём постоянстве чёрной земле и на которые я старался не смотреть, предавая их, как предают новогоднюю ёлку, некогда живую и зелёную, а впоследствии — бесполезную сухую палку на помойке с жёлтой неопрятно свалявшейся хвоей. Подошёл май. Начало его было удивительно тёплым и сухим, настоящее лето. Огородники не утерпели и вскопали грядки, и воткнули в них рассаду. И я не утерпел, хотя и не был огородником, я засадил огород впервые и потому увлёкся.

Май всё теплел и теплел. На митинге в День Победы я стоял лицом к солнцу, и у меня сгорело лицо. Кожа покраснела. Пощипывало лоб и скулы.

А ночью поднялся жуткий ветер. Сорвало крышу с гнилого сарая, который стоял через забор от моего дома, да так, не дома, временного пристанища перед прочным и во всех отношениях разумным браком, до и после заключения которого я был что-то вроде того — свободен. В шесть часов утра я проснулся. А в шесть ноль пять повалил снег.

Снегопад был ужасным в своей неестественности. Он мгновенно убил зелёную траву и скудные росточки, которые проклёвывались из грядок, раскопанных жизнерадостными жителями северной Помпеи. А убив всё живое, снег покрыл его сначала одним слоем забвения. Потом другим. Третьим.

Мне позвонила соседка. Одинокая старушка, которая на следующий день после моего заселения принесла мне ключи от своего дома со словами:

— Боюсь, что, когда умру, меня долго не хватятся, а потом не смогут двери открыть.

На мой вопрос, не боится ли она отдавать ключи незнакомому странноватому человеку, старушка улыбнулась:

— Да кто здесь не странноватый? Север всех умом подвинул. А брать у меня нечего. Только валенки новые на стене висят, да они мне уж и ни к чему, сама отдаю — никто не берёт.

Сейчас же она позвонила мне и со слезами в голосе сказала, что двор у неё завалило снегом, а дверь открывается не вовнутрь, а наружу, и ей не выйти из дому.

Сначала я не поверил старушке, но, выглянув в окно, вздрогнул. Меня напугал снег. Двор мой был тоже завален. К счастью, дверь моя открывалась как раз таки вовнутрь, а лопату я хранил в коридоре. Но всё равно добрых полчаса понадобилось мне, чтобы откопаться и прорыть тоннель к калитке. А вот калиточка-то моя открывалась наружу, поэтому пришлось мне через неё перелезать. Поцарапавшись о спрятавшийся под снегом гвоздь и порвав об него джинсы, я, матерясь на чём свет стоит, сначала мысленно, потом вполголоса и наконец в полный голос, проваливаясь по пояс в снег, выбрался на дорогу и, петляя между забуксовавшими и брошенными за бесполезностью машинами, пробрался всё же к соседке. Ещё час я откапывал её маленький дворик, выслушивал слова благодарности, отказывался от предлагаемой мне сотни и мягко отводил в сторону лёгонькую руку с зажатой в ней бумажкой, был благословлён и трое­кратно перекрещен.

Потом я брёл домой, чувствуя, как устал, а ведь надо было собираться на работу.

А снег всё валил и валил. Валил не переставая.

На работе я испытал странное ощущение, как будто я нахожусь в большом ящике, а этот ящик стоит в тёмной комнате. От этого стало грустно и противно. Пошарив за папками в архиве, я нашёл там стограммовую бутылочку коньяка и скрасил им своё одиночество внутри ящика, окружённого темнотой.

Пока шёл с работы домой, промок до пояса. Температура упала до нуля. Снег таял, не очень быстро, но таял. Машины медленно ползли по дороге, больше напоминая собой грузные неповоротливые катера. Каша под ногами чавкала, обдавала тебя чуть не до подбородка и вообще готова была поглотить. Я свернул на свою улочку. Ещё метров сто осталось. Так я подумал с облегчением и оторопел. В окнах моего дома горел свет.

Я открыл входную дверь и осторожно заглянул в прихожую. Сначала просунул голову, ожидая удара по башке чем-нибудь навроде топора или ледоруба. Потом протиснулся весь. Пусто и тихо. И вдруг в этой тишине нежной высокой нотой раздался голос. Её голос.

— Не могла, не могла я тебя так оставить, бедный ты мой, не могла уйти не простившись.

И она вышла из кухни, вся голая. Именно голая, а не обнажённая, потому что её хрупкая нагота вызвала во мне такую страсть, что я молча набросился на неё…

— Ты, главное, не спи. Не спи — не спи! — игриво ворковала она, пока мы лежали на некогда сломанном, затем отремонтированном и снова сломанном диване. — Как только заснёшь, я уйду. Так и знай.

— А ты правда вся в татухах, — кивнул я. — Не соврал он…

Тут я спохватился, потому что моя возлюбленная нахмурилась, но тут же расхохоталась.

— Какой он смешной. Представляешь, я даже любила его.

— Любила? Долго?

— Довольно долго. Две недели.

Тут расхохотался уже я.

Но она вдруг стала серьёзной.

— Мы не можем не любить того, кто сотворит нас из холода и воды.

— Как? Повтори! — не попросил, а потребовал я.

— Мы не можем не любить того, кто помог нам добраться до сотворившего нас, — сказала она.

— Ты жульничаешь! Ты первый раз не то сказала! — запротестовал я, да так бурно, что грохнулся с дивана.

Она протянула мне руку и с неожиданной силой втащила обратно, как будто диван был спасительной лодкой в открытом море, где я тонул.

— А рука у тебя тёплая, — заметил я.

— Да нет, холодная, — возразила она. — Это я тебе внушила, что рука тёплая. Ведь теперь я люблю тебя, а не его. И не хочу, чтобы ты страдал.

— А ему ты хотела причинить страдание?

— Ему — да. Потому что он сотворил меня русалкой и обрёк на страдание саму. И оттого что я холодная, мне нельзя долго быть с тобой, иначе ты умрёшь. Понимаешь? Тебя я люблю больше. Ты готов посвятить мне всего себя без остатка, ведь готов?

Я кивнул.

— Но я не могу оставаться с тобой бесконечно, потому что не хочу обрекать на смерть того, кого я люблю.

— Да и наплевать. На смерть так на смерть. Главное, с тобой.

Она покачала головой.

— Вот бы всё было так просто. Небытие русалки и человека никогда не пересечётся. Не знаю, как у вас, у людей, а для нас с тобой есть только здесь и сейчас. Мы вместе, пока ты жив, поэтому лишать тебя жизни просто не имеет смысла.

Я грустно улыбнулся.

— А почему же тогда русалки лишали жизни прекрасных юношей.

Она фыркнула.

— Дуры потому что. Всё. Хватит. Мне идти скоро.

Мы помолчали.

— Ты вернёшься? — робко спросил я.

Она хмыкнула.

— Вернусь-то я вернусь. Только лет через тысячу. Плюс-минус век. Боюсь, что твой прапрапраитакдалеевнук меня не узнает.

Я встрепенулся, потому что чудом отогнал от себя невесть откуда подкравшийся сон.

— Чуть не вырубился, — пробормотал я.

— Знаешь, — тоже сонно сказала она. — А давай наплюём на всё и заснём вместе. Это лучше, чем тягостное расставание и проводы.

И снова я вскочил, задыхаясь, долго не мог прийти в себя и вспомнить, вспомнить, почему мне не только больно, не только страшно, но ещё и плохо, очень плохо. Вспомнил и бросился на улицу. Безжалостно яркое солнце лупило в глаза. Дико парило. Снега не было. Он сошёл. Я бросился в тень к сараям, нашёл последний островок грязноватого снега, грохнулся на землю и смотрел. Смотрел на этот островок, который быстро исчезал. И через несколько минут сошёл на нет, уступив место насквозь мокрой чёрной земле.

Через полгода мёрзлая серая земля покрылась первым островком снега. К тому времени я был женат и жил в большом светлом и уютном доме. Супруга моя ждала ребёнка. Я ушёл из колледжа и работал в редакции, осторожно правя местных сочинителей. Осторожно, чтобы не обиделись и не бросили писать. Кроме того, почти все они годились мне в отцы и матери. И мне было их как-то очень, оооочень, по-человечески жаль.



Жертва радио


Вся эта история вокруг русалки сильно сблизила меня и художника.

То, что было до этого случая, не в счёт.

Двойственность этого человека я и сам отметил уже давно, а тут и русалка подоспела. Радушие и приветливость дома, в котором жил художник, были несколько обманчивы. И я долго не мог понять, в чём подвох. Наконец, понял. Тебя там изучали. Разыгрывали. Не в смысле дружеского розыгрыша, а как чеснок в кулинарном блюде. Чтобы раскрылся вкус всего блюда, чеснок надлежит разрезать. Вот и в доме художника. Он изучал тебя, а остальные устойчивые персонажи, жена и товарищи, помогали тебе раскрыться.

Вместе с тем двойственность художника не вызывала у меня гнева или раздражения, обиды. Вовсе нет. Мне интересно было перед ним раскрываться. Он почувствовал во мне два этих момента. Первый — то, что я читаю игру окружения в команде художника, второй — то, что я поддерживаю эту игру. И он приблизил меня к своему дому ещё сильнее, словно король, приблизивший к себе бедного или неродовитого, но примечательного дворянина. А в провинции, где не только дворян, но и дворов маловато, фраза о том, что нужно же, чтобы было, куда пойти, звучит особенно остро.

Однако русалка изменила всё и всё поставила с ног на голову (уверен, плутовка это отлично понимала и посмеивалась по поводу того, как постепенно мы будем открывать всё новые и новые последствия её короткого визита на Землю).

Теперь художник искал моего общества в трущобном дворике, который я занимал последние недели перед предстоящей свадьбой. Он приходил ко мне вечер за вечером, с молчаливым упорством.

— Так, через меня, ты находишься ближе к ней? — спросил я у него в один из вечеров.

Он улыбнулся и ничего не ответил.

А где-то через месяц, когда я в пустоватой беседе назвал его по сущности — художником — отмахнулся:

— Здесь не я художник.

— А кто? — испуганно переспросил я, подумав, не разошёлся ли мой гость опять со своей головой.

— Ты, — невозмутимо ответил он.

— А почему я?

— Потому что художник — это способность мистических прозрений в первую очередь. И только во вторую — умение воплотить их в жизнь, то есть творчество. А у меня только вторая, необязательная, сторона медали.

И мой художник загрустил.

— Почему же необязательная? — ободряюще спросил я у него.

— Да потому что… Потому что работы творца люди или не поймут или тут же забудут. А ещё бывает, который творит-творит вдруг возьмёт да и сожжёт все свои творения. Или они сами сгорят. Что он, не художник, что ли, после этого?

— Сложно как-то, — махнул я рукой. — Ты творишь. А когда творишь, прозреваешь. Только потихонечку. И мы видим… Что ты прозреваешь.

Художник расхохотался, и мы прекратили этот разговор, то ли бессмысленный, то ли просто лишний.

— Скажи честно, я не очень тебе надоел со своими приходами? — спросил художник, когда пошёл домой спать.

— Не говори ерунды, — обиделся я.

В том, как он разговаривал со мной, выговаривался мне, раскрывался всё новой и новой стороной своей сложной личности, чувствовались сильная дружеская любовь и доверие. И надо ж тому было случиться, что именно от этого человека и ворвалась в мою жизнь страшная, смертельная опасность.

Где-то через неделю художник, вопреки обыкновению, ко мне не пришёл. Я забеспокоился, всё ли с ним в порядке, и позвонил ему.

— Ага, ага, погоди, перезвоню, разговариваю по стационару… — пробормотал он и повесил трубку.

Я ждал его звонка два часа, не дождался и, разозлившись, лёг спать.

Он разбудил меня своим звонком в час ночи.

— Здорово, старик, — бодрым голосом заорал он в трубку и тут же с подозрением и глубокой обидой переспросил: — Ты что, спишь, скотина?

Я сухо соврал, что, мол, не сплю, а прогуливаюсь по зимнему парку (дело в том, что никакого зимнего парка в N*** не было).

— Ты мне скажи одно, — рванул он с места в карьер.

— А ну-ка дыхни, — потребовал я.

Художник дыхнул в трубку.

— Перегаром вроде не пахнет, — отметил я.

— Нет! Нет-нет. Я не пил. И даже не курил четыре часа. Я разговаривал с одним забойным чуваком. Миша Рубенс звать. Но это не суть…

— Миша Рубенс, Миша Рубенс, — задумчиво протянул я. — Где-то мне доводилось слышать это имя.

— Ты с художником Рубенсом перепутал, — заржал в трубку художник Нерубенс, как будто сказал что-то смешное. — Короче. Ты мне завтра будешь нужен. С семи до восьми вечера. Могёшь?

— Могу, — твёрдо ответил я. — А где я тебе нужен?

— У себя дома. И телефон держи наготове.

— Решил подломить банк или винный погреб? — едко, хотя и не без опаски поинтересовался я.

Чем чёрт не шутит. Художники ведь люди непредсказуемые.

— Увидишь, — загадочно заметил он и повесил трубку.

В семь часов следующего вечера я сидел и нервно теребил в руках мобильный телефон. Предчувствия были почему-то мрачные. И они себя оправдали. В семь вечера телефон зазвонил. И хотя номер был незнакомый, но я всё равно нажал зелёную трубочку на дисплее. У художника было двести тысяч симок, на то он и художник.

— Здравствуйте! — приветливо сказал мне в трубку незнакомый голос.

— Здравствуйте! — с натянутой любезностью ответил я и открыл было рот для привычного «вы ошиблись номером», но вдруг остолбенел.

— Вы в эфире радиопередачи «Почта духов», — доверительным шёпотом сообщил мне голос. — Нам позвонил ваш друг и заявил, что вы обладаете ярко выраженными экстрасенсорными способностями. Поделитесь, пожалуйста, с нами вашим секретом. Это правда?

Я замолчал. Оглушительно замолчал, словно у меня память отшибло.

— Александр Сереге-ич! — сладко протянул голос по ту сторону трубки. — Вашего ответа ждёт миллионная аудитория.

— Ну, что-то такое есть, — наконец ответил я.

— А приведите, пожалуйста, пример. Докажите! Может быть, это банальный розыгрыш?

— Понимаете, — медленно начал я, — способности мои заключаются в том, что на меня сами выходят люди или субстанции, которым я косвенно могу помочь.

— Как вы сказали? — взвизгнул голос.

— Могу косвенно помочь.

— Я ничего не понимаю, но заинтригован. Звучит крайне интересно! — замогильным голосом пробубнил радиоведущий. — А примерчик-то какой-нибудь? Или хотите, кто-нибудь из наших волонтёров… Звонок! Звонок в студию. Вы в прямом эфире, представьтесь!

В наш с невидимым ведущим разговор вмешался художник.

— Понимаете, он оказывается в гуще событий. В нужное время в нужном месте. Он собой как будто вытягивает всех. Вот.

— Я видел выпускника сорок первого года, а потом он исчез. Со мной разговаривал призрак моего троюродного брата Аристарха. Я видел зимнюю русалку…

— Всё это, конечно, здорово, — взвизгнул ведущий, — но я не вижу в этом ничего сверхъестественного. Просто вы неплохой человек, вот и вся магия. Внимание, ещё один звонок в студию…

В наш разговор вмешался женский голос. И я вздрогнул, когда услышал его.

— Ты сдержал своё обещание, художник, я сдерживаю своё…

— Здравствуйте, представьтесь, пожалуйста, — недовольно и растерянно выговорил ведущий.

— Ну, вот она я, нечистая сила, сверхъестественное, паранормальное — всё, мой словарный запас для определения меня самой иссяк.

Ведущий натянуто засмеялся.

— Интересная у нас сегодня получается передача. Уважаемые слушатели могут подумать, что «Почта духов» сменила профиль и решила объединиться с «Comedy club».

И он засмеялся своей шутке, причём делал это в полной тишине и с очевидным удовольствием — вот этому-то качеству журналистов я всегда завидую.

— Какой же ты club? — удивлённо протянул женский голос. — Вот мы с мальчиками — club, а ты хрен моржовый…

Ведущий громко закашлялся, пытаясь заглушить последнее слово.

— Дорогая Незнакомка! Блоковская! Может быть, вы расскажете нам об экстрасенсорных способностях Александра Сергеича. Он скромно молчит. И человек, который привёл Александра Сергеича в эфир…

— По моей просьбе, — перебила русалка, ибо это была именно она.

— Да-да, — не понял, но продолжил ведущий. — Так вот, а способности-то Александра Сергеича в чём? Кроме того прекрасного, разумеется, обстоятельства, что у него много друзей.

Русалка помолчала несколько секунд.

— Ну, вот смотри, — начала она издалека. — Я ведь здесь, в эфире.

— Конечно! — взвыл ведущий. — В эфире радиопередачи «Почта духов»!!!

— Да погоди ты, пидорача. А лучше скажи, почему я здесь? Ведь меня же не бывает. Я та самая русалка, зимняя русалка, о которой Саша бегло упомянул.

— Видимо, в русалочьей стране тоже слушают «Почту духов»! — не унимался…

— Дурак, — резюмировала русалка. — Я ведь по-хорошему с тобой хотела обойтись. Вразумить. А придётся и проучить.

— Что вы… — начал ведущий, но вдруг осёкся и без всякого перерыва заговорил с совершенно другой интонацией, голосом усталого, очень усталого человека: — Передача-то моя — говно полное. Так, по корешам с замректора «Радио Отчизна». Учились вместе на филфаке. Журфак-то я потом закончил. Да как закончил. Купил корки да и всё. Бабла хватало. Я сначала вообще негром был. Писал одному богатому пидорасу роман про лесбиянок. Это же сейчас модно. Пидорасы, лесбиянки, насилие над детьми, да пафоснее и чтоб деталей было побольше под маской сочувствия. Негры, евреи. Спид. Войны в трёх местах. Я ему всё в роман и забабахал. Не поверите! Премию «Букинист» получил. М-да. А я стихи писал. И вообще я родом из Архангельской области. Слушая вот вас всех, а вы тут такие уроды, в кунсткамере поискать…

И ведущий смачно выругался и крякнул от удовольствия, как будто всадил стакан холодной водки и не умер.

— Да мне вообще всё по херу, если честно, — продолжил он. — Вот ты Саня, нормальный парень. Таким и будь. А магии этой жопной не бывает. Её просто — не бы-ва-ет. А в пидараче моей тухлой одни шизики и наркоты. М-да. Что ещё хорошего сказать. Но я хоть не впариваю народу, какое он быдло и как виноват перед всем долбаным светом хрен знает за что, потому что в этом долбаном свете каждый первый бывший фашист или участник бомбардировки Хиросимы и Нагасаки…

В таком духе ведущий говорил ещё минут десять. Потом замолчал и вдруг взвизгнул тоненьким голосом:

— С вами была программа «Почта духов» и её ведущий Миша Рубенс.

— Да погоди ты, болтун, — урезонила его русалка. — Дай с мальчиками поговорить. Давно не слышала их голос. И сто лет не услышу. Без метафор, как говорится. Сашка, ты как?

— Да нормально, — ответил я. — Женюсь вот.

— Это хорошо, что женишься. А меня всё-таки не забывай.

— Не забуду, — пообещал я.

— А ты как, создатель? — поинтересовалась русалка у художника.

— Да тоже ничего. В дурке вот лежал.

— Знаю-знаю. Мне знакомый домовой рассказывал. Он там, кстати, не поверишь кем работает… Но не скажу, зачем хорошего человека подставлять.

Мы помолчали.

— Ладно, мальчики. И ты, Мишка Рубенс. Мне пора. Мишка — дурак. А остальных я очень люблю. Сашка, ты молодец. У тебя всё будет замечательно, если захочешь. Только не очень долго. Прощай, мой хороший. А тебя, создатель, не обрадую.

— Что, совсем ничего больше не будет? — чуть удивлённо поинтересовался мой художник.

— Ничего… хорошего. Ты уж прости, миленький, что не могу напоследок ничего радостного тебе сказать.

— Да я и сам чувствую. Ниточка уже не расплетается, а тянется. Тянется-тянется, как лесочка. Того и гляди порвётся…

— Мишка, — вдруг вспомнила русалка про ещё одного участника нашего разговора. — С тебя стих, только чтобы хороший. И будем прощаться. Это я уже серьёзно. Стих Мишки Рубенса всё и закончит.


               Какая неприютная зима.

               То оттепель. То ветер. А морозов

               Так долго не было. А нынче минус двадцать —

               и легко. Наверно, это главное — легко.

               Тогда нет-нет — и вспомнишь, что ты русский.

               Нет-нет — и вспомнишь Бога-душу-мать,

               Когда шагаешь по морозцу по делам,

               А все дела в мороз на расстояньях

               Больших

               в провинции.

               Огромный коридор

               к столицам и чему попроще!

               А в коридоре звёзды и мороз.

               И отопленья

               не предусмотрено проектом,

               который был заверен подписью лица

               куда как официального.

               И подпись,

               и положение вещей

               Менять не представляется возможным.

               Да и не хочется менять:

               холодный утлый коридор,

               в котором свет не просто брезжит

               в конце тоннеля, но зияет.

               Со всех сторон и даже снизу — свет.

               И снег. И мат. И красота природы.

               И кто-то обхаркал ступени вверх (а также вниз).

               А кто-то их уделал в сгустках крови.

               А кто-то шарф нашёл и, чтоб хозяин

               его увидел,

               обмотал им ветку.

               И вот стоит гламурная рябина,

               Качается от ветра. Прославляет

               Летучего Голландца, «Дым», «Камчатку».

               Всё гениально, тонко, ломко,

               но не про нас.

               Не про меня.

               Вот и «Про это» совсем не то.

               (Не потому, что это вам не это,

               А потому, что то — совсем не то).

               Не Север, космос, посвист, беготня

               По мелочным и суетным делам.

               Не суки в проверяющих мундирах,

               мешающие мне писать стихи,

               а также прозу.

               Не кризис экономики

               в картинках ЖэКа-экрана

               с высоким разрешеньем фона.

               И не агония ума

               как опция айфона.

               Или услуга Мегафона

               По номеру…

               Мороз сошёл на нет,

               на минус два.


После передачи художник мой запил и совсем повредился умом. Его снова куда-то увезли. А обратно приехал глубокий старик. Инвалид, который редко выходил из своей квартиры. И шёл по коридору или по двору, рядом с крыльцом, тяжело шаркая ногами.

Мишку попёрли с радио. И когда я нет-нет да и выберусь в областной центр и брожу по книжным магазинам и лавкам, подбирая себе ту единственную, что ждёт меня. Книгу, конечно же. И когда в глаза бросаются пёстрые обложи с крикливыми названиями, я всё думаю, что это Мишка Рубенс перегоняет в современные сюжеты свои неплохие юношеские стихи.



Электрик


В новом доме, точнее, в доме жены, я всеми силами пытался не ударить лицом в грязь. Но каждая из моих попыток починить водопровод, выровнять полку или дверь, банально заработать денег — почему-то заканчивалась полным фиаско. Жена относилась к этому с терпением и значительной долей юмора, и постепенно я тоже перестал делать из житейских мелочей большой комплекс собственной неполноценности. Как только это произошло, и я познакомился с Васильичем, Петровичем и Фомичом, которые у меня на глазах чинили трубы, выравнивали двери, полки, показывали, как выравнивать, одобрительно крякали, брали меня на халтуры, где им отстёгивали легко и с удовольствием — и кое-что из этого перепадало мне (из колледжа-то я ушёл, а в редакцию ещё не устроился), — так сразу многое начало у меня получаться — с тем же водопроводом, полками, дверьми и упомянутыми деньгами.

Однако оставалось ещё одно поле, в которое я не совался, и сама мысль о том, что сунуться всё же придётся, вызывала у меня содрогание.

И вот пришёл судный день. Жена, уходя на работу, заявила:

— В санузле не работают розетки. Пришлось волосы над газовой плитой сушить. Разберись-ка что к чему.

Жёлтый тумблер в распределительном щитке грустно смотрел вниз, а когда я попытался поднять его в рабочее состояние, обречённо щёлкнул и вернулся на исходную позицию. Я попробовал ещё раз с тем же результатом. После пятидесятого щелчка я смирился с мыслью о том, что нужно искать электрика. Рассеянно листал адресную книгу в своём телефоне и неожиданно наткнулся на контакт под названием «Сервис-центр». Я напрочь забыл о нём, а найдя его, кое о чём вспомнил.

В этот сервис-центр я недавно носил сломанный электроинструмент. Парень, который отремонтировал мою болгарку, показался мне дружелюбным. Вдобавок он и сам сказал:

— Обращайтесь. Я ещё спортивные велики ремонтирую, если что.

Я набрал сервис-центр, но парень, который работает там, сказал, что не суётся в проводку, помолчав, добавил, что знает человека, который суётся, и через минуту я стал счастливым обладателем заветного телефонного номера.

— Здравствуйте, — вежливо начал я. — Простите, мне дал ваш номер…

— Адрес, — устало и раздражённо осведомились в трубке.

— У меня что-то в щитке…

— Адрес! — рявкнули по ту сторону.

Я быстро проговорил свой адрес.

— Да что же это такое, — всхлипнул мой невидимый собеседник. — Громко. Скажите. Ваш. Адрес.

Я проорал свой адрес в трубку ещё раз и спросил уже тише, когда можно ждать.

— Через час, — сказал электрик и нажал отбой.

Тут как раз прибежала на обед жена. Поинтересовалась, есть ли подвижки с проводкой, а то ей вечером нужно перегладить кучу всего и делать это хотелось бы в ванной, а не на кухне.

Я ответил, что, мол, подвижки есть, нашёл человека, он должен прийти с минуты на минуту, может быть, даже при ней.

Жена похлопала меня по плечу и сказала, что приятно видеть мужчину в действии, я тоже похлопал её и предложил развить эту тему, но жена категорически засобиралась на работу — и действительно, через пару минут я ждал электрика в гордом одиночестве.

«Ну вот, — грустно подумал я, — сказал через час, значит, ждать до завтра». Но как раз в этот момент раздался телефонный звонок.

— Это электрик. Напомните, пожалуйста, ваш адрес.

Я напомнил, и через пять минут приветствовал зарулившего ко мне на двор велосипедиста, хмурого мужика с чемоданчиком.

— Так, — сказал он, открывая дверцу и засовывая голову в коробку с проводами. — Так.

Потом он достал из чемодана отвёртку и стал крутить.

— А мы так, — сказал он, переставив два провода. — Так.

Свет немедленно погас во всём доме.

— Так, — сказал он. — А если мы так…

И переставил провода в какой-то другой последовательности.

Свет загорелся в санузле, где он изначально не горел. Дом оставался тёмным. Незаметно надвинулись зимние сумерки.

— Ага, — сказал он. — А мы вот так, так и так.

Свет загорелся во всём доме.

Электрик торжествующе посмотрел на меня, и я подумал, что никакой он не хмурый и не злобный. В ту же секунду свет погас.

— Погас, — сказал электрик и зажёг фонарик. — Странно.

Он выкрутил винтик, дотронулся до провода пальцем и вскрикнул.

— Ать, — сказал электрик. — Бьёт.

И ещё раз переставил провода.

Дом по-прежнему оставался тёмным.

— Хреново, — сказал электрик. — На вводе чего-то перемыкает. То есть — то нет. Где ввод?

— Да вроде наверху, — сказал я.

— Вроде, — повторил электрик.

И снова показался мне хмурым и злобным.

— Вроде, — ещё раз сказал он. — Тебе что говорили? Не суйся в СМИ. А ты что сделал?

И я понял, почему этот мужик показался мне знакомым и где я его видел. В одном купе как-никак ехали.

— Ну, сделал и сделал, — с неожиданной для самого себя злостью крикнул я. — Другу помог с любимой женщиной попрощаться.

Он повернул ко мне голову и ослепил меня фонариком, закреплённым на лбу.

— С женщиной, — презрительно повторил он. — Да какая она женщина? Монстра она. Ты ещё как выпутался непонятно. Мы думали — кранты. Такое устроил. Хм-гхм. В общем, так. Лишаешься ты своих скрытых способностей. Живи обычной жизнью. Болтай языком — всё равно никто не поверит. Ожиданий наших ты не оправдал.

— Но я же старался, — начал я непонятно с чего оправдываться.

В голосе электрика появилось нехарактерное для него сочувствие.

— Старался. Сейчас тебя мотнёт немного. Дар из тебя выйдет.

И я рухнул на пол как подкошенный.

— Вы чего там? — спросил сверху электрик.

По голосу я понял, что разговаривать с ним как с командировочным далее бесполезно.

— Так, споткнулся.

Внезапно мне в голову пришла одна мысль.

— А погодите-ка.

И я выскочил на улицу. Окна всех соседних домов были тёмными.

Я влетел обратно в дом и едва не сбил электрика с ног.

— Осторожнее, — испуганно воскликнул он.

— Света нет. Во всём квартале света нет. Совпало, представляете?

— Да ну на хер, — не поверил электрик, вытянул из нагрудного кармана телефон и начал кому-то названивать.

— Серёга! Здорово. Слушай, на подстанции у кладбища ничего не… А-а… А долго? Что?

В этот момент я подумал, что свет у нас отключили навсегда.

— Предохранитель на подстанции сгорел. Пятнадцать минут ещё ждать.

— Присаживайтесь, тут скамеечка есть, — предложил я.

— Спасибо, постою.

Я тоже остался стоять.

И мы стояли в темноте пятнадцать минут. Хотя чуть меньше. В конце четырнадцатой минуты электрик негромко выговорил:

— Один раз. Ещё один раз вы соприкоснётесь. Без вас, к сожалению, никак не обойтись. И всё. Потом больше ничего не будет. Не ждите.

Во всём доме зажёгся свет. И снова передо мной стоял электрик.

— Во как! — ухмыльнулся он. — Такое в американских фильмах только бывает. Один провод в подвале перерезал — весь квартал тёмный.

Я протянул ему купюру.

— Хватит?

— Достаточно, — степенно ответил он.

Сел на велосипед и укатил в направлении центра.



Короткая история про юбилей


Сорок пять я праздновать не хотел. И гостей не звал. Но гости приехали сами, без приглашения. Точнее, гость. Ещё точнее — гостья. Меня приехала поздравить моя первая жена, которая, кстати сказать, незадолго до приезда развелась со своим третьим мужем.

Я удивился и был озадачен тем, чтобы в моём доме не началась свара. Но первая и вторая жёны довольно быстро нашли общий язык. Гостей мы звать так и не стали. А кого? Художник мой свихнулся. Остальные мне опротивели.

И юбилей мой отмечали втроём. Я по причине слабости здоровья тяпнул сто пятьдесят коньяка и сидел, смотрел на своих близких. А близкие на меня тоже смотрели, но, поскольку выпили они гораздо больше меня, то они прямо при мне повели обо мне разговор весьма деликатного свойства.

— Ты знаешь, — сказал первая жена. — Иногда мне кажется, что его нет. Просто я чрезмерно увлеклась новой рукописью и выдумала такой вот… образ.

— А я иногда думаю, — начала свою партию жена вторая, — что это я, и ты, и все — осколки его воображения. Предметы его фантазии, что есть только он, а нас нет. Есть в нём что-то магическое.

— Как раз таки нет, — вмешался я, но меня категорически не слушали.

Тогда я выпил ещё сто пятьдесят коньяка и ретировался в спальню, оставив рукопись, в которой меня создали или персонажей, созданных мной. Пускай себе болтают.

Если коротко, то вот и весь юбилей.



Бессмертный Петрушка


От нечего делать я ударился в редакторскую работу. Благо авторы в этом году просто заваливали районку стихами.

Чего не сделаешь от слабости характера? И когда в отдел поэзии, совмещённый в нашей газете с отделом прозы, лиро-эпических произведений, драматургии вкупе с эссеистикой, пришла сногсшибательная брюнетка и попросила меня пообещать, что я помогу, нет, сначала пообещать, не пообещать, пообещать, пообещать! — я не выдержал и согласился.

В награду за это в воскресенье я встал не хмурым осенним полднем, а тёмным ноябрьским утром и стал собираться в музей на конкурс детского творчества. О том, что такое детское творчество, я краем уха слышал, но никогда не сталкивался с ним нос к носу. А тут вот столкнулся. И в награду за это ровно в десять утра не лежал в кровати с любимой женой, а сидел рядом с мрачноватой и хромой тёткой, которой предоставили слово, потому что она была кем-то, кем я не понял, но знала кого-то, это было сказано, и тётка эта с завываниями прочитала стих про Жанну Д’Арк. Правда, на половине стиха забыла слова и, кажется, немного приврала. Юные дарования, коих в зале я насчитал штук десять, сидели по разным углам, но все как один съёжились и стали маленькими и незаметными.

Потом слово предоставили мне. Я поздоровался и поклонился, стараясь быть учтивым. На меня посмотрели недоумённо, тогда я попросту сел. Третьим членом жюри была учительница литературы из того самого колледжа, откуда меня попёрли. Мы быстро нашли с этой продувной бестией общие темы для разговора. Сидели и хихикали.

Мне стало что-то вроде того — уютно, однако, всегда так бывает, нашёлся человек, который и сам нормально не жил, и другим не давал. Это была методист из дома творчества, так её представили. Поначалу у меня даже возникли ассоциации с методистской церковью, однако я тут же их отогнал. Тем временем дамочка объявила первого участника, который при этом тоненько вскрикнул от ужаса.

Это был мальчик, очень похожий на девочку. Выйдя перед глазами компетентного жюри (слово «компетентное» ведущая выговаривала по слогам то ли от уважения, то ли от ненависти, я думаю, что всё-таки от ненависти), мальчик ещё раз тоненько воскликнул и заявил, что стихи он читать передумал. Всё та же сердобольная ведущая детского конкурса, дама с манерами сотрудницы гестапо, мягко сказала, что юноше дадут ещё одну возможность прочитать свои стихи. Но только одну! Мальчик с рыданиями, завуалированными под насморк, сел обратно на своё место, чтобы тут же перед нами появилась девочка с манерами мальчика.

— Стих, — сказала она.

Потом грубовато засмеялась и сказала, что стих читать тоже не будет.

И снова засмеялась.

Зал загудел. Я тоже гудел в тон залу, хотя мальчик и девочка вызвали у меня сочувствие, переходящее в симпатию. Ведущая подскочила к конкурсантам и, выжимая из себя улыбку, когда поворачивалась к залу, что-то злобно нашёптывала деткам. А шея у неё пошла красными пятнами.

Третьей вышла читать, а вернее, была вытолкнута читать, самая обычная, упитанная девочка. Я тяжело подумал, что сейчас стану первым слушателем гимна «К бабулечке». Но вместо этого из уст юной толстушки полетел такой трэш, что жестокие японские аниматоры померкли и съёжились, подобно бумажному цветку, слишком близко поднесённому к огню.


               Долбаная жизнь, долбаные люди.

               Мне хреново есть. Мне хреново будет.


Лично мне стихи очень понравились, но я прекрасно понимал, что толстушке не светит, хотя и решил поставить ей пять баллов по критерию оригинальности.

— Видите, как воспринимает жизнь нонешнее молодое поколение! — зловеще завопила ведущая, когда толстушка смолкла.

Несколько человек зрителей бочком-бочком стали выбираться из зала.

Тем временем ведущая, поняв, что терять ей уже нечего, предоставила слово хроменькому мальчику со злыми глазами. Мстительно глядя на немногочисленных присутствующих, мальчик цедил, словно с оттяжкой стрелял из настоящего пулемёта, строки о сучьей течке и червях, ползающих под мышками.

В какой-то момент я понял, что на утреннике самодеятельной поэзии, кроме жюри, не осталось никого. Сидел, правда, в третьем импровизированном ряду из венских стульев ещё один человек, старикан, однако он был, кажется, глухим.

Ведущая махнула рукой на пиетет и стала дежурно предоставлять слово одному сочинителю за другим. Тут произошло то, чего я боялся, поползла череда серых стихов, которые нужно было ещё и оценивать, причём по-разному.

Сюрпризов больше не было. И очередное серое выступление поставило точку в детском утреннике, но не стало последним. Со среднего ряда поднялся дедок и решительно развернулся в сторону жюри.

— Здравствуйте! — проорал он. — Прочитал о вашем конкурсе и решил прийти поддержать. Я ведь тоже в некотором роде поэт.

Волна холодного ужаса захлестнула меня при этих словах. Я понял, что поэт-самородок добрался до слушателя, и теперь он станет читать стихи, будет это делать долго и жестоко, до последней капли крови. Моей. У ведущей в жилах было, видимо, что-то другое. Зелёный электролит. Так мне почему-то в тот миг захотелось.

— Пожалуйста! — возопила она. — Очень рады!

И громко захлопала в ладоши.

«Вот дура», — грустно подумал я.

А старикан тем временем начал читать.


               Обломок кораблика утлого встретился мне в огороде в земле.

               Да пешечка малая белая кости слоновой под досками пола.

               Бренчит пианино бордовое детское на чердаке.

               А старый Петрушка ютится в сарае под крышкой бачка жестяного.


И сразу всё изменилось. Подобрела и заулыбалась ведущая. Похожая на мальчика девочка подняла лицо от ладоней, в которые уткнулась давно и, казалось, навсегда. Вернулся от двери выхода и присел на краешек стула мальчик, похожий на девочку. А следом за ним в зал потянулось ещё несколько человек.


               И в бане, в углу, где газеты с журналами сложены снежной горой,

               Под ними зелёная пушечка мир стережёт искажённой пружинкой.

               Пиратская карта зарыта под яблоней, мужа отважного ждёт.

               В игрушечной печке свой холод хранит бутафорская ватная льдинка.


Внезапно раздался дружный топот детских ног, и через другую дверь в зал влетело человек пять ребятишек. Их отпустили с какого-то мероприятия в южном крыле, и они, как мотыльки на огонь, тут же прилетели на искренний голос.


               Где спрятаны печка и льдинка, не помню, но твёрдо уверен в другом.

               Когда мы уйдём, обо всей нашей жизни с её неисправной зелёною пушкой

               Расскажут не хуже стихов уцелевшие кости молочных щербатых

                                                                                                                            расшатанных нот

               На том корабле, что ведёт по маршруту откопанных карт

                                                                                                     неизменный Петрушка.


Неожиданно все разом заговорили. Мы с тётками стали обсуждать поэтов. Поэты бросились друг к другу и стали знакомиться, забивая в громоздкие неуклюжие прямоугольники айфонов номера и прозвища, которые тут же друг другу придумывали.

А какой-то смелый второклашка выпрыгнул перед всеми и стал читать стихи про лунатиков, которые бродят по небу, смотрят оттуда на людей и улыбаются. И сам при этом светился лучистой детской улыбкой.

Ещё через несколько минут мне предоставили слово. Я стоял, комкал листки с подсчётом баллов, распределением призовых мест. Комкал и чувствовал, что не смогу сказать дежурные вещи. И не сказал.

— Все молодцы, — выдавил я из себя. — Все молодцы, ребята. Налетайте. Всех угощаю.

Ведущая схватилась за сердце. А я, чёрствая скотина, так и не предложил ей валидола. У меня появилось более важное занятие. Ходить между поэтами и раздавать им конфеты. От конфет, простых конфет и конфет в шикарных обёртках, шоколадных конфет и леденцов, а потом уже просто — конфет из открытой коробки с надписью «Magic» — в это утро, а ведь всё ещё было утро — никто не отказывался.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru