Прогулка. Борис Заборов
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024
№ 12, 2023

№ 11, 2023

№ 10, 2023
№ 9, 2023

№ 8, 2023

№ 7, 2023
№ 6, 2023

№ 5, 2023

№ 4, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


КУЛЬТУРА


Об авторе | Борис Заборов — художник. Родился в 1935 году в Минске. Художественное образование получил в Минском художественном училище, затем в Академии художеств — Институте им. Репина в Ленинграде и Институте им. Сурикова в Москве. Жил и работал в Минске. С 1981 года живет в Париже. Спектр профессиональных интересов — живопись, скульптура, станковая и книжная графика, гравюра, театральный костюм и сценография. Работы выставлялись и находятся в коллекциях крупнейших галерей и музеев Франции и Италии, Англии и Германии, Японии, США и России.

В «Знамени» публиковалось автобиографическое повествование «То, что нельзя забыть» (№ 3, 2016; № 6, 2017; № 1, 2018).



Борис Заборов

Прогулка

 

К тому времени я жил уже десять лет в Париже баловнем Удачи. Я пестовал, лелеял свою покровительницу. Я знал её непостоянство.

Лёгкие сквознячки свежих дуновений 90-х годов завихрялись в щелях проржавевшего железного занавеса.

Для воздуха нет препятствий, кроме смерти. Беспечно гуляющий, однажды он принёс в мою мастерскую весть: в Париж приезжает Анатолий Васильев. Впервые русский режиссёр гость в славном доме Мольера, в театре Комеди Франсез.

За пару лет до моего бегства из СССР Анатолий Васильев показал в Минске свой спектакль «Взрослая дочь молодого человека» по пьесе Виктора Славкина. Это была радость. И сегодня вспоминаю давнее переживание. Я полюбил его театр, его актёров, подружился с ними. Я видел практически все работы, которые он привозил или создавал на Западе. И все они без исключения оставили во мне светлый трассирующий след.

В Париже он не один. С ним надежный товарищ Игорь Попов, его сцено­граф. Добрейший, милый человек. Талантливый художник и архитектор.

Вечером собрались у меня в мастерской. Перевозбуждены нежданной встречей. Над нами нимб один на троих. Кольцо плотного табачного дыма. Обильно выпиваем и закусываем...

 

Друзья предлагают работать вместе.

— Театр? Никогда!

Никогда — уже в который раз ты потешаешься надо мной. Мог ли устоять? После лет немоты пожить в родном языке. Познакомиться близко с неведомой мне ветвью театральной французской жизни. И, конечно, тщеславная мысль, которая никогда не покидала. Не зная скромности, напоминала о себе, помогала, стимулировала усилия душевные и физические.

Уже через несколько дней моя мастерская потеряла свой сложившийся к тому времени образ. Повсюду, на полу, на столах, приколотые к планшетам наброски, рисунки, заметки.

Я подписался «на роль» художника по костюму в работе над спектаклем «Маскарад» по пьесе Лермонтова, которую Васильев предложил театру. Работа началась незамедлительно. Я жадно утолял жажду дружбы. Я всегда был готов её идеализировать. Благодарить верностью и взаимностью.

По вечерам яростные бескомпромиссные разговоры о проделанной за день работе. Неизбежные выбросы шлака амбиций, гордыни, самолюбия. В основном между А.В. и мною. Но «звон битой посуды» был лишь аккомпанементом, свидетельством интенсивности нашей жизни в ту пору и бушующих страстей по дороге к цели.

Цель была сформулирована Васильевым ясно. Я и Попов были солидарны с нею. А цель была такова: постараться с доступной нам энергией и проницательностью создать спектакль, вобравший в себя не только текст пьесы, но и отражённую в творчестве поэта его загадочную судьбу, непостижимую до конца. И было совсем не важно, что, идя к цели, мы питали мысль из разных источников. Наш триумвират сложился не для философских споров и богословских бесед.

 

* * *

Визуальный образ спектакля возникает на сцене перед глазами зрителя чаще всего раньше, чем актёр произносит слово. Наши отечественные художники, такие как Эдуард Кочергин, Давид Боровский, Игорь Попов (называю тех, кого хорошо знаю), творят эти образы подчас гениально. Я же, театральный дилетант, усвоил только, что костюм в театре не одежда, но знак, камертон в настройке пластической и идейной программы спектакля.

 

Костюмы главных героев — то, с чего я начал свою работу.

Но прежде ключевые слова. Странная, необъяснимая фраза в устах Арбенина в начале пьесы. В игорном доме, подходя к столу, он обращается к игрокам: «Не откажите инвалиду / Хочу я испытать...» и т.д. Инвалиду, именно это слово стало для Васильева определяющим в построении образа Арбенина. Образа, говорю уверенно, единственного в своём роде. Неповторимого. Мысль счастливая, позволившая ему естественно воспользоваться большим актёрским даром Жана-Люка Бутте. Мучительно умирающий от тяжёлой болезни Жан-Люк пропел свою «лебединую песню» на сцене родного театра голосом, поставленным иноземным режиссёром. Он провёл эту партию незабываемо. Больше того: это была планка, ниже которой его партнёры не имели права опускаться. И они были на высоте. Древиль — Нина, Катрин Сальвья — баронесса...

Наша работа над костюмом и аксессуарами Арбенина в частности должна была вписаться не только в эстетическую раму спектакля, что было не так уж сложно, но при этом ещё выполнять утилитарную функцию. Нужно было придумать всё таким образом, чтобы дать актёру максимально возможную в его ситуации свободу поведения на сцене, облегчить его страдания. Кажется, нам это удалось.

 

Вскоре после «Маскарада» Жан-Люк Бутте как режиссёр начал работу над спектаклем «Лукреция Борджиа» по пьесе Виктора Гюго и пригласил меня быть художником по костюму. Это была моя вторая работа в Комеди Франсез. Это была последняя работа Жана-Люка в родном театре.

 

Между прочим, то, что я хочу сказать, в моём прямом ремесле — аксиома. Во всех жанрах искусства происходит, как мне кажется, подобное. И театральный спектакль не исключение, в чём я убедился, работая с Васильевым.

Так о чём же я? А вот о чём.

Если замысел творящего не растекается мыслью и точен в изложении, в конструктивно-композиционном строе, это позволяет делать удивительные вещи. Новые элементы, которые неизбежно возникают в процессе работы, укладываются в такую конструкцию легко и органично. Правильно найденная форма с радостью вбирает их, обогащая и укрепляя себя. Делает их своими. А затем и значения появляются, как любил повторять покойный Игорь Попов. Досконально продуманный Васильевым спектакль рождал и впитывал в себя все новые и новые усиления замысла.

И вот передо мной задача: найти силуэты двух ансамблей женских костюмов. Бальных и маскарадных. Они должны были, по мысли режиссёра, работать в двух протагонистических мизансценах, происходящих в одном метафориче­ском пространстве спектакля. Искать контрастные формы? Контраст — это свет и тень. Но как искать там, где должны жить только тени? Такие задачи по плечу поэзии. Найти выражение этой умозрительной идеи в сценическом визуальном контексте казалось невозможным. Тем не менее группа бальных костюмов первой дала завязь. Я предложил изготовить их из тонких многослойных кружев. В эскизах показать это невозможно. Идею решили опробовать. Когда первое платье было изготовлено и надето на актрису, мы увидели — это хорошо. Во время примерки я подобрал с пола валявшийся обрезок чёрной ткани. Приложил к таящему под рукой, как пена, платью. Вот и иллюстрация к сказанному выше. Эта не задуманная изначально встреча экстремально противных друг другу фактур, невесомого белого с жёстким чёрным, создала, по сути, известный шок противостояния. Этот приём стал обязательным для всей группы бальных платьев. Ленты, повязки и прочие элементы черного в замедленном ритме хореографического рисунка рождали призраки траурного предвестия...

Вторая группа костюмов, маскарадная, была для меня очевидна изначально. Прежде всего они мне виделись роскошными. Я втемяшил себе в голову мысль, что они должны быть изготовлены из настоящих исторических тканей... Но где их сыскать? Я обратился с вопросом к шефу костюмерного цеха Комеди Франсез Ренато Бьянки. Замечательный профессионал. В его словаре не было слова «нет». Словно он японец, а не итальянец.

— Есть ли в театре запасники, где могли бы сохраниться фрагменты старинных костюмов, куски парчи, ткани с вышивкой, кружева, пусть полуистлевшие? Ещё лучше. Театру ведь более 300 лет.

А он:

— Есть, Борис, есть такие шкафы, но я никогда их не открывал.

— Ну, мы-то их откроем? — с вопросительно-настоятельной интонацией произнёс я.

— Bien sûr! — воскликнул Ренато. — Ça m’intéresse aussi. C’est bonne occasion1 .

На следующий день мы открыли каверны Али-Бабы. Живая история театра явилась нашим глазам. Я мог прикоснуться к ней, включить в свою игру. Два дня я занимался раскопками. Извлечённая из тлена, она начала нам служить с радостью возрождения.

Я вспомнил некогда мною любимую технику, в которой проиллюстрировал не одну детскую книжку. Коллаж. Так, годы спустя в работе над спектаклем во Франции мне пригодился этот опыт.

Четыре костюма, как архитектурные объекты, выстроились в пошивочном цехе. Они были на самом деле красивыми. Васильев предложил на фасовой части испанского костюма сделать шторку, как занавес, который легко бы мог, раздвигаясь при надобности, обнажать интимные прелести танцовщицы. Она согласилась, но запрет пришёл с неожиданной стороны. Санитарные службы театра нашли шторку недостаточно герметичной от сценической пыли.

Но маскарад без масок — не маскарад. В нашем спектакле этот принципиальный атрибут неожиданно оказался проблемой. Рисуя десятки и десятки вариантов, я неминуемо оказывался в ловушке известных архетипов. Я нервничал. Васильев впадал в истерику. Котёл закипал. Спасал Игорь Попов. Спасал своими спокойствием и невозмутимостью, подчас похожими на безразличие. Пожёвывая губами, он чистыми прозрачными глазами взирал на нас сочувственно.

 

Спускаюсь по улице Тюрбиго от площади Репюблик. Иду в гости к О.И. Хотелось хотя бы один вечер провести без театра, без Васильева. На пересечении с улицей Реамюр остановился. Жду, когда загорится зелёный свет. В праздности поднял голову. Взгляд остановился на большой витрине. За её стеклом теснились ещё не обряженные женские манекены с лысыми черепами.

Я вздрогнул.

На следующий день в театре в нетерпении ожидаю прихода Ренато Бьянки. Вот и он, наконец. Я с порога:

— Ренато, возможно ли в театре снять гипсовые маски с наших танцовщиц?

А он, как всегда:

— Nessun problema, Boris.2

Формы были сделаны, затем отлиты маски из тонкого белого пластика. Это были поплечные бюсты и состояли из двух частей с открытой шнуровкой по бокам. Сохраняющие индивидуальные черты актрис маски, мертвенно белые, лишённые мимики, в ритуальном ритме неспешных движений и жестов на самом деле завораживали. То ли сакральные видения, то ли гомункулы из неведомых миров, ряженные в богатые одеяния. Представьте привидение в роскошном платье веласкесовской инфанты.

Во время работы над спектаклем я не видел Васильева равнодушно праздным. Его экстатическому возбуждению и работоспособности, казалось, не было предела. Страсть, игра, заряженная мистическим настроем, безжалостность ко всем вокруг и к себе в первую очередь сфокусировались в энергетическую точку, как луч солнца в линзе, возжигающий пламя. Оно обожгло всех: Игоря Попова, меня, актёров, цеха, весь театр. Мне кажется, что Васильев не имел в этой работе отказа ни в чём. Всё, о чём может только мечтать режиссёр в театре, было к его услугам. И Васильев воспользовался этой привилегией сполна.

Любовь не терпит риторики. Её пища — чувства. В эмоциях у нас не было недостатка. Что до меня, то я пережил многие мгновения тождества с А.В. Такое не забывается.

Помню чудесные моменты. Мы с Толей Васильевым часто бывали вместе одни. Некоторые его откровения люблю вспоминать.

Сидим в Пале-Рояль. Обеденный перерыв между репетициями. Расслабленный апрельский день дышит предчувствием скорого лета. Наслаждаюсь классической красотой сада. Толя бубнит себе под нос. Деспотичный хозяин в своём театре в Москве — он не может смириться с дисциплиной театра Комеди Франсез. Долгим перерывом на обед и тому подобное. Повторяет, уже в который раз, что ему вообще не нужен публичный театр, и актёры, и зрительный зал — тоже. Он увлечен Гротовским.

Я говорю:

— Толя, послушай, подарю-ка я тебе сотню-другую тетрадей, перья, карандаши. Поезжай «в глушь в Саратов» и занимайся своим театром в одиночестве. На хрена ты самоистязаешься.

Пауза. Долгая. Затем, не поднимая головы.

— И ты никогда не захочешь больше увидеть мой спектакль?

Я ошалел от изумления. Возможно, тогда впервые услышал и увидел своего товарища в нормальном простодушии. Неуверенным, сомневающимся. Необходимые качества всякого разумного человека. Я понял, почему его люблю.

 

Нежданно приобретённый мною театральный опыт я давно хотел записать. Но что-то мне мешало. Скорее всего, боязнь не быть достаточно бесстрастным. Нужна дистанция. Ну а затем увяз во всяких актуальных заботах, и прочее, и прочее.

И вот спустя 26 лет после премьеры «Маскарада», то есть в этом, 2018  году, получаю из Москвы сборник научных трудов театрального музея имени Бахрушина. В нём статья сотрудницы музея «Анатолий Васильев: постановка «Маскарада» Лермонтова в театре Комеди Франсез 1992 года». Выпуск № 7. И там же воспроизведены мои эскизы костюмов к спектаклю.

Читаю и понимаю — это сигнал. Такие вещи я не пропускаю мимо. Из них, правильно понятых, и сложилась мозаика моей жизни. Среди прочего, автор статьи приводит дневниковые записи Васильева во время работы над спектаклем.

Дневники — литературная форма интимная. При жизни автора она чаще всего не предназначена для широкого круга читателей. Оттого она более сердечна и откровенна. Не обеспокоена заботой — что подумает ОН, что скажут ОНИ...

Естественно, когда автор знакомит публику с сокровенным, он не застрахован от комментариев. А возможно, это и есть цель публикации? Если это так, я, как старый товарищ, счёл обязательным отозваться на призыв. Если этого не сделать, говорю я себе, значит, молчанием согласиться с их неправедностью. Когда разговор заходит об исповедальном, все соображения, кроме необходимости сказать свою правду, должны отступить. Не так ли? Для этого монолога или диалога, как посмотреть, я избрал форму риторически вопросительную: вопросы к себе, к А.В., к возможному читателю и… посланные в никуда. Без назначения.

Итак: «Режиссёр считал, что два русских поэта, Пушкин, Лермонтов, убитые французскими пулями, одна была Дантеса, другая Бранта (не было бы Бранта, не было бы Мартынова) “сто пятьдесят лет ждали своего часа на сцене Великой Комедии”». Решительно возражаю! В этой фразе — всё неверно, кроме, возможно, того, что Великая Комедия сто пятьдесят лет ждала часа приезда Васильева, чтобы, наконец, узнать правду. А вообще-то очень напоминает интонацию «вы нашего Христа распяли».

Начиная с этого момента, мне кажется, возможен прямой диалог.

Нет и нет, дорогой Толя! Поэтов убили свои, пулями, отлитыми в русских мастерских. Именно тогда была заложена преступная традиция убивать своих поэтов, которая спустя столетие приобрела размах, соответствующий российскому беспределу. Пушкина погубили « надменные потомки известной подлостью прославленных отцов жадною толпой стоящие у трона, свободы, гения и славы палачи». Это же не о французах сказано. А то, что не мог Дантес знать, «на что он руку поднимал», — возможно. Прошло без малого два столетия с той поры. Многие ли французы знают сегодня имя Пушкина? Но Мартынов знал, на кого направил дуло своего пистолета. Он, по свидетельству современников, после гибели поэта ушёл из полка и всю оставшуюся жизнь замаливал вину. Так следует ли позволять себе такой жестокий перекос (не было бы Бранта, не было бы Мартынова). Без папочки мамочка не зачала бы. Это зорко подмеченное тобой обстоятельство неопровержимо. Известен только один случай непорочного зачатия.

По свидетельству однополчан Мартынов и Лермонтов были приятелями. Мартынов был русский офицер с присущим времени кодексом чести. Лермонтов не раз его провоцировал. (Не так часто, впрочем, как Пушкин, который мог бы погибнуть задолго до Чёрной речки. Быть убитым не французом.) И как в этом случае ты разложил бы свой пасьянс?

Если бы кто-нибудь посмел уличить тебя в том, что ты еврей, только потому, что один из твоих родителей еврей, я ответил бы хулителю: Васильев Анатолий Александрович родился, живёт и работает в русскоязычной культуре. Он занимается тренингом русской речи со своими актёрами. Носит на груди крест, бороду до пупа, рубаху навыпуск с подпояской. Только злопыхатель не увидит в этом силуэте русского ортодоксального «à la moujik».

Если позволить себе безответственно жонглировать своими вымыслами, то можно сказать, что и Лермонтов француз. Его «духовник-гувернёр» был французом, некто месье Жандро Жан Пьер Келлет. Вывод. Француз Лермонтов был убит французом Мартыновым. Этот абсурд заслуживает усилия мысли. Но полно! Гувернёр — не родитель. Биологический отец Лермонтова, Юрий Петрович Лермонтов, очень серьёзно относился к своему возможному происхождению от шотландского офицера Георга Ле́рмонта. Он, якобы, знал, что самый древний представитель их клана, живший в XIII веке известный поэт-мистик из Эрсильдуана, обладал, по легенде, провидческим даром и сравнивался с Нострадамусом... Так ли это, не суть. Но кто не согласится — легенда красивая, интригующая. Не французские, но шотландские крови у поэта присутствовали, и он ими очень интересовался при жизни. А «кровь людская — не водица», как говорят.

Ну, а наш Пушкин? «Потомок негров безобразный», как он соизволил определить сам себя. Его далёкий предок арап Петра Великого — эфиоп.

Большой энциклопедический словарь: «Слоговое письмо Эфиопии, известное с начала новой эры, восходит к южно-аравийскому варианту древнесемит­ского консонантного письма».

И ежу понятно, что в те глухие времена был только один способ обратить лицом к цивилизации неразвитые народы — через миссионеров. Миссионеры — люди. Со всеми человеческими слабостями. Я имею в виду прежде всего сексуальное влечение. Задумываюсь. Каково было римским легионерам, несущим службу, скажем, в Иудее. Очень далеко от своих женщин. Ну, как им быть? Здоровым полноценным мужикам, властителям мира. Конечно же, сношали прекрасных иудеек, предпочтительно, наверное, замужних, выдаваемых часто за бессильных старцев: пастухов, хлебопашцев, плотников... Тут мысль и о непорочном зачатии тревожится, да и о многом другом. Если не сдерживать безоглядную любовь к своему воображению, то можно уйти так далеко, что и нить Ариадны не поможет выбраться. Быть обманутым любовью к себе, к своему воображению — это может доставить много неприятных переживаний.

 

Голос

 

О художественных достоинствах русских портретистов XVIII века, таких, как Рокотов, Боровиковский, Левицкий и других, можно думать по-разному. Но то, что их портреты были фотографически похожи на оригинал, сомневаться не следует. Всматриваюсь в замечательный портрет Пушкина работы Кипренского... Ну не вписывается лик Александра Сергеевича в иконостас русских типов времени. Эти кудряшки, длинный нос, узкое лицо с припухшими губами... Тип семитско-хамитский, говорят некоторые пушкинисты. О таинственном предке Пушкина Абраме Ганнибале много существует легенд, как, к примеру, эта: что был он не только «московскому государству благопотребный», но и, возможно, потомок царя Соломона и царицы Савской. Пушкин много думал и писал о своём странном предке. «Я слишком с библией знаком».

 

Прогулка

 

Я пишу, устроившись на узком балконе, нависшем над водопадом, некогда вращавшим мельничные жернова. В рокоте падающей воды, предполагаю, не потерялся ни один звук за последние 250 лет. Некогда полезная человеку труженица, ныне неутомимо и бесстрастно напоминает она о течении времени и вечности Бытия. Эта мысль примиряет со многим. Вокруг сумасшедшее буйство природы. Всего-то в 50 километрах от лихорадочного Парижа. Слева от меня, внизу, японский сад. Прекрасный экзотический остров. Он плывёт как палитра импрессиониста в отражении озёр кристальной прозрачности родниковых вод. Низко парят стрекозы. Кружит в воздухе одинокий лист неопознанного мною дерева. В застывшем воздухе замер резко прочерченный крик птицы. В подстриженной бобриком траве гомонит жизнь всякой мелкой твари.

Начало сентября. Утомительно жаркие дни, наконец, отступили. Природа возродила выжженные зноем запахи. Мощной грудью вдохнула свежесть наступившего нового дня. Захотелось прогуляться.

 

Не то чтобы очень много, но и не мало повидал я во Франции всевозможных дворцов. Но Château de Courances полюбил с первого знакомства. Вот уже второй раз в один месяц приезжаю сюда с женой перевести дыхание и дать отдых глазу. Его комплекс, строгий и сентиментальный, несмотря на разрушительные события прошедших веков, возродился. Он мне мил такой, какой есть сегодня. Он редкостно гармоничен с природой вокруг. Он гуманный, если можно воспользоваться этим словом. Его оба фасада — как два барельефа одной медали. Парадный — смотрит в глубокую перспективу аллеи сросшихся кронами платанов. Второй — «новый», отражаясь в Зеркале3 , всеми окнами распахнут навстречу широкому простору эспланады.

Кеды ни к чему. Босиком ступаю на пружинящий под ногами травяной покров. Несколько наискосок невдалеке щиплют траву дикие гуси. Они не обращают внимания на меня. Но их вожаки, высоко вытянув шеи, вращая маленькими головками-радарами, зорко следят за моим передвижением. Готовы в любую секунду поднять стаю в воздух. Поворачиваю направо. Выхожу к «Большому каналу». С маленького лесного озерца неслышными взмахами широких крыл поднялась цапля. Хрипло крича, низко над головой пронеслась стая уток.

И нигде ни одного человека!

Присел в тени у фонтана, в котором прелестная Наяда уже два столетия занята омовением беломраморного тела. В томлении ждёт своего Пигмалиона.

 

* * *

Человек всё же не всегда свинья. Может поднять голову. Достаточно одного взгляда в августовскую космическую тьму сверкающих звёзд, чтобы навсегда быть зачарованным поэтическим мегагением Творца Мироздания.

Для того чтобы человек познал тоску и томление духа, чтобы никогда не забывал «чудные звуки небес», ОН сотворил ПОЭТА. Возможно, одного на все времена. А что, если в земной жизни поэт меняет только имя собственное? Иной раз — пол? Архилох, Сафо, Гомер, Овидий, Гораций, Данте, Петрарка, Боккаччо, Шекспир, Байрон, Гёте, Баратынский, Пушкин, Мандельштам, Пастернак, Цветаева, Бродский... Всех назову не я.

Лермонтов из этой семьи. Нужно только включить внутренний слух и внимать его откровению. Его сердце открыто. Его жизнь в его поэзии. Как же здесь неуместна претензия вымыслов.

Буду искать опору своим комментариям в его творениях и только в них!

А то ведь читаю. «Лермонтов находится на стыке двух эпох — его творчество содержит отголоски романтизма, но делает также шаг навстречу символизму и даже сюрреализму. — И внезапно без мысленной связи патетическое восклицание: В этом его гений, в этом же — причина собственной краткости его жизни — он прожил всего лишь 27 лет!».

Дарю эту унылую риторику советской средней школе.

 

* * *

Самое сильное театральное впечатление во Франции настигло меня в 1992 году в театре Комеди Франсез.

На сцене разыгрывается спектакль по пьесе Лермонтова «Маскарад». Режиссёр-постановщик Анатолий Александрович Васильев. Впечатление? Действо грандиозное. Глубина проникновения в тёмные тайны духа, поражённого метастазами мистицизма, — поразительна. Завлекающее, неторопливо протекающее гипнозосновидение. Грустное и величественное, торжественное и монументальное. Льдистая, благородная сдержанность сценографического пространства, придуманного Игорем Поповым. Каждая мизансцена выстроена, как полотно хорошего художника. Толя Васильев в зените.

Я впервые обратил внимание на протекание времени в спектакле и его взаимодействие со временем реальным. Пересекаясь, они спонтанно рождали тревогу и мистическое беспокойство, не декларируемое режиссёром риторически. Эта особенная утончённость ставит работу Васильева в моих глазах в ряд замечательных театральных работ, которые мне приходилось видеть.

Вижу, вижу уксусную ухмылку мудрого, доброжелательного улавливателя чужой нескромности: «Сам, видите ли, в афише спектакля, о чём тут говорить!». Но стану ли его остерегаться?


Заметка на полях

 

Когда видишь такого уровня спектакль, становится обидно за жанр, один из самых древних. Творцу не было угодно одарить его плоды долголетием. Подобно плодам поэзии, музыки, живописи. ОН отдал театр на откуп человеку для его утех, отвлечений и для удовлетворения его самых разнообразных эмоций и фантазмов.

Театр для людей. Не для бога. «Кесарю — кесарево, богу — богово».

По этой причине спектакль, как бы ни был прекрасен, живёт, по сути, один вечер. Факир на час. Следующий после премьеры — он уже другой. Он может быть лучше, хуже. Но он другой. Очень хрупкое, трепетное сооружение — спектакль. Зависимое от многих обстоятельств и причин. Иной раз совершенно ничтожных.

Пока живы свидетели триумфа или поражения, он существует как тень их впечатлений, как эхо чужих голосов. Как оттиск в геологической породе некогда живой трепещущей плоти. Сохранивший с ювелирной точностью рисунок скелета остаётся мёртвым. Настигнутый помпейской лавой мальчик, сохраняя тысячелетиями свою скульптурную форму, никогда не оживёт. Не будет дышать. Как и все рассказы и видеокассеты сегодня не возродят дыхания зрительного зала в унисон с дыханием сцены. Ничто не вызовет в душе волнения. Не вернёт сиюминутности происходящего на глазах колдовства. Ничто не сохранит духовное вещество автора спектакля, артистов, всех соучастников.

Увы! «Прошло и не было — равно между собой!»4 Понимая это, режиссёр часто берётся за перо. «То, что написано пером, не вырубишь топором» (sic!).

Но неумелое слово больше дискредитирует, нежели помогает делу.


Продолжение прогулки

 

Эспланада, самшитовые аллеи, малахитовые верхушки леса и Château de Courances погрузились в мягко струящуюся просветлённой благодатью меланхолию. Моя душа согласна с природной. Притаилась в благостном состоянии покоя. И вот уже все окружающее пространство воспринимается мыслящей стихией. И душа ведёт немой разговор с душами тех, кто проходил или населял веками эти места. Язык их бесед недоступен пониманию смертных, но он шелестит рядом. Я ощущаю уплотнение воздуха от их множества. Они находят резонанс во мне. Проходя насквозь, оставляют сигналы. Будет ли время их расшифровать?

На фоне леса по всему периметру симметричной эспланады мерцают белизной милые мне античные небожители. Они терпеливо ждут часа, когда будут расколдованы. Это время придёт, а пока они равнодушно взирают на меня со своих высоких пьедесталов.

 

Неожиданно вспомнилось: я, молодой, размечтательный, сижу вечером на берегу древнего лесного озера Свитязь. В лесу темнеет быстро. Падающее в озеро небо на глазах растворяет всё вокруг. Исчезают формы, объёмы, очертания предметов. Понимаешь — так было всегда и пребудет вечно. И мы растворимся в природе, с которой живём одной безраздельной жизнью. Удобрим её своим пеплом, отжившими за ненадобностью телами. И наши претензии к ней выглядят непомерными в этот краткий миг пребывания на земле.

 

           И жизни божеско-всемирной

           Хотя на миг причастен будь.

 

* * *

Не помню источник. Но глубоко прочувствовал и записал правдоподобность кельтского верования. Согласно ему, души тех, кого мы утратили, становятся пленниками какой-либо низшей твари: животного, растения, неодушевлённого предмета. Расстаёмся мы с ними вплоть до того дня — для многих не наступающего — когда мы подходим к дереву или становимся обладателями предмета, служившего для них темницей. Вот тут они вздрагивают, взывают к нам и, как только мы их узнаем, колдовство теряет свою силу. Мы выпускаем их на свободу, и теперь они, победив смерть, продолжают жить с нами. Как же мне нравится эта мысль, как близка.

Вся моя авантюра со старой фотографией в сигналах, которые от неё получаю. После знакомства с приведённой записью я, пожалуй, могу лучше объяснить, почему иной раз полюбившаяся мне формально старая фотография не поддаётся усилиям «воскресить» её героев. Не мой предмет! Все попытки вдохнуть в неё жизнь напрасны. Но когда предмет мой, возникает внутренняя вибрация, виртуальный диалог. Упорные глаза образов, пленённые когда-то фотокамерой, начинают светиться навстречу подобно идущему к нам свету давно угасших звёзд.

 

* * *

Лермонтов был принесён на планету Земля в 1814 году. Не задержавшись надолго, покинул её в 1841-м. Эта поспешность понятна, если «душа жаждет того, что утратила, и призраки прошлого волнуют её»5 . Пронизывающая время генетическая память поэта, хранящая предшествующие жизни, тесно связана с прош­лым и будущим. Наше земное будущее — её давнее прошлое. «Как часто силой мысли в краткий час, // Я жил века и жизнию иной».

Поэт проницает, вспоминает:

 

           <...> По небу полуночи ангел летел,

           И тихую песню он пел;

 

           <...> Он душу младую в объятиях нёс

           Для мира печали и слёз,

           И звук его песни в душе молодой

           Остался — без слов, но живой

 

           И долго на свете томилась она,

           Желанием чудным полна;

           И звуков небес заменить не могли

           Ей скучные песни земли.

 

Это глубоко интимное признание было высказано пацаном 16-ти лет6 . Хочется рыдать! Кричать! Этот юноша сказал о себе всё. Скучные песни земли нагнетали его тоску по другим берегам. «Он создан был не для людей». Он «один выходит на дорогу», туда, где «сквозь туман кремнистый путь блестит», где «в небесах торжественно и чудно», где «пустыня внемлет богу, и звезда с звездою говорит».

Говорят, что художник всю жизнь пишет свой автопортрет. Правильно говорят.

 

           <...> Уж не жду от жизни ничего я,

           И не жаль мне прошлого ничуть;

           Я ищу свободы и покоя!

           Я б хотел забыться и заснуть!

 

           И однако...

           он мятежный просит бури,

           Как будто в бурях есть покой!

 

О, да ! Беглым взглядом это поле не объять.

Какой же тут Мартынов, дорогой Толя, Дантес? Вообще французы? Тут иные смыслы. Драматургия жизни и смерти, явленность Лермонтова были задуманы в эмпиреях более высоких.


Продолжение прогулки

 

Оставляю Наяду. Иду к полюбившемуся месту чуть в стороне от эспланады. К старому многомудрому платану. Он отторг своей силой поляну у леса. На этой поляне он всевластный хозяин. На ней не позволено расти другим деревьям. Только одному молодому дубку, лет тридцати. У них любовь. Платан трогательно обнимает его своей кроной, равной по размаху я никогда не видел. Даже в Ирландии. Её ветви, как исполинские змеи-питоны или волоса горгоны, которые разметались на 8–9–10 метров во все стороны. Это место эзотерическое. Метафора сущности Божественной организации жизни. Корни платана бугрят землю поляны, добывая соки земли для пищи. Крона благодарным и радостным объятием обращена к Творцу.

Не так ли длжно жить разумному человеку?

Я прижимаюсь спиной к его неохватному стволу. Прислушиваюсь к его дыханию. Мысленно листаю твои дневниковые записи.

 

30.10.1991 «Я опять репетирую свою жизнь. На сцене «Маскарада»». Скромная параллель. И без улыбки!

03.1992 «И вот европейский актёр свободен... В случае ритуала и по-другому, право!». Перевожу на русский. Право, даже назвав два–три имени можно оценить меру твоей застенчивости. Европейские режиссёры, к примеру Стреллер, Питер Брук, Феллини… и многие-многие другие достойны сострадания, работая с актёрами, повязанными с ног до головы путами несвободы. Усомнись, Толя, право!

07.04.1992 «Благовещение Пресвятой Богородицы — спектакль выходит на сцену». Но при чём же тут церковный календарь? Выход спектакля вовремя — условие, записанное в контракте с театром.

«Мы живём в ортодоксальном мире. Это не шутка!» Я, к примеру, не живу в ортодоксальном мире, как не живут в нём миллионы других людей. Ни умом, ни талантом не уступают живущим в твоём «ортодоксальном». Уровнем цивилизации и... говорить не приходится.


Репортаж

 

Приехав в Киото, я остановился с друзьями в традиционной японской гостинице, рёкан.

Вхожу с улицы в «сени».

Сажусь на деревянную скамью, снимаю обувь.

Из ячейки в стене достаю тапочки.

Ячейка под номером моей комнаты на ключе.

Иду по узкому коридору.

Прежде чем войти в номер, снимаю коридорные тапочки.

Надеваю другие — комнатные.

В опрятной светлой комнате ничего лишнего.

В туалете меняю комнатные тапочки на тапочки для туалета.

Выйдя, проделываю то же самое в обратном порядке.

Прежде чем войти в ванную, опять снимаю комнатные тапочки.

Надеваю шлепанцы.

Вхожу.

Пространство не более четырёх квадратных метров, но для полного комфорта есть всё необходимое. В центре — глубокая овальной формы бочка-ванна. Тут же душевая выгородка.

Принимаю душ.

Поднимаюсь на ступеньку и погружаюсь в бочку с тёплой водой.

На поверхности только голова. Она плавает, отделившись от тела. Тело растворилось в непроницаемой глубине бочки. Его не стало. Усталость, накопленная за день, тоже растворилась в неге.

Втираю голову в подголовник. Закрываю глаза и отлетаю в блаженный Элизиум, в объятия нирваны. Если нирвана — есть то состояние, которое меня объяло.

 

Ну и более близкое вспоминание всплыло в полудремлющем забытьи.

За ужином в нашей парижской квартире кто-то предложил определить одним ёмким словом понятие цивилизации. Ира предложила слово «гигиена». Я криво ухмыльнулся.

 

Моя голова, плавающая в бочке, улыбнулась. Ведь Ира-то была права!

Гигиена, комфорт каждодневной жизни — это цивилизация.


Видение

 

Знаю, что я в избе бабы Любы, в которой провёл несколько дней перед отъездом в эмиграцию. Но узнать её не могу. Большая светлица плавится в молитвенно-белом свете неземного происхождения. В центре — фаянсовый сверкающий белизной унитаз. Над ним неслышно парят непомерно большие зелёно-золотобрюхие мухи. Приветливо улыбаются. Щёлкнула дверная клямка. В хату вошла баба Люба и ох... остолбенела, выпучив зенки.

— Што гэта за дзіва такое, Барысе.

— Сральник, баба Люба. Обыкновенный сральник.

— Ты мяне старую маніш. Гэта ж нейкі Metropolitan Museum! Сральнік на двары, за гумном.

— Эх, баба Люба, баба Люба. Был бы у тебя телевизор, то знала бы, что за последние сорок лет на столбовой дороге, ведущей граждан к счастью светлого будущего, произошли великие перемены. Уже людей не стращают бесчеловечным лозунгом «Коммунизм неизбежен!». Заменили более гуманным: «В каждую избу ванну!», «В каждую “хазу” по унитазу!». Всё бы тебе рассказали, объяснили телевизионные патриоты. Есть такая профессия избранных властью проходимцев.

— Барысе, паглядзи на мяне, якая я ёсть. Я ўжо даўно ўмерла. Я ўжо адпачываю побач з маім Сямёнам пад сiнiм крыжам за маёй хатай.

— А-а-а! Вот отчего ты «у сваёй лепшай сукенцы»! Вот почему в хате так светло, тепло и мухи не кусают. Ты добрела до своего светлого будущего на том свете. Ты в раю, дорогая баба Люба. Можешь, наконец, опустить усталые кости в горячую ванну. Справить нужду в чистом туалете. Полный комфорт и гигиена. Свершилось небесное милосердие.


Запятая

 

Молвят, есть такие режимные государства, в которых “мудро” огранизованная пропаганда успешно замещает всё: экономику, сельское хозяйство, искусство, культуру. Способность самостоятельно мыслить. Свободы. И небо допускает это зло. Но простит ли!

 

* * *

Отчего эти дневниковые записи вызвали у меня такое отторжение? Не нашёл я в них слова единого, сказанного в простоте живого чувства. Ни тени сомнения, подобного тому, обронённому когда-то в Пале Рояль. Всё так невыносимо протокольно, декларативно. Речёшь, словно Пророк о судьбах мира. А всего-то...

А с другой стороны, эта воцерковленность, в которой больше словесной патетики, чем смирения. Гордыня, только гордыня, неугодная заповедям той же церкви. Ведь это гибельная дорога к фанатизму. Образ ненавистного тоталитаризма.

И кто тебе скажет об этом прямо и открыто? Иным твои дневники и ты сам безразличны. Другие, не желая «портить отношения», промолчат. Молчание —  золото. Похихикают, позлословят меж собой.

Убеждён, что нет ничего, чем нельзя было бы поделиться с другими, если это живёт в мыслях. Думать и скрывать — путь к фарисейству, лицемерию и в конце концов ко лжи. Совершенно недопустимой в отношениях с человеком, которого ценишь. Испытываешь дружеские к нему чувства.

«Я больше, чем хотел, сделал» — эти слова, тобою сказанные о спектакле «Маскарад», чистая правда. По мне, они искупают многое.

Отрадно знать, что подчас произведение художника много выше его словесных рулад.


Конец прогулки

 

Пора возвращаться домой. Иду по правому краю эспланады.

Дубок замер в объятиях платана. Не задохнулся бы в любви. Солнце спряталось за персиково-мохнатые облака, окрасив их по контуру розовым светом.

 

По-прежнему безлюдно. Только настежь открытое окно на втором этаже левого флигеля, если смотреть на дворец со стороны парадного фасада, говорит о присутствии человека. Перехожу канал по горбатому арочному мостку, сложенному из неотёсанных первородных камней. Маленький, мощный, словно бульдог. А канал всего-то в два шага. Останавливаюсь.

Смотрю в прозрачную холодную воду на медленно плывущие первые опавшие листья. Уткнувшись рылом в дно, неподвижно стоит, почти вертикально, глухонемой, как бревно, карп. Он вызывает в памяти аквариум в рыбном магазине моего минского детства. Несколько поодаль взгляд упирается в торец дома Foulerie7  с характерным для XVI века решетчатым окном и крутой под чёрной черепицей в два уклона крышей. Переплетённые ветви деревьев укрывают дом живым одеялом. Классический мотив европейского романтического пейзажа.

Через причудливую садовую арку из самшита и туи спускаюсь в японский сад. Не освещённый солнцем, он замер и поблёк, чтобы завтра в лучах зари нового дня засверкать свежими красками. Приближаясь к дому, слышу, как усиливается шум падающей воды.

Предвкушаю приготовленный женой ранний ужин. Проголодался.

Не духом же единым!

 

Борис Заборов

Париж, октябрь 2018

 

1 Конечно! Это мне интересно. Хороший повод (ит.).

 2 Нет проблем, Борис (ит.).

 3 Название озера.

 4  Мефистофель. «Фауст» Гёте.

 5  Петроний.

 6  К месту сказать, Пушкину было 16 лет, когда Державин рукоположил его в поэты.

 7  Гостевой дом.

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru