Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 8, 2019

№ 7, 2019

№ 6, 2019
№ 5, 2019

№ 4, 2019

№ 3, 2019
№ 2, 2019

№ 1, 2019

№ 12, 2018
№ 11, 2018

№ 10, 2018

№ 9, 2018

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Анастасия Миронова — журналист, публицист. Родилась в 1984 году в Тюмени, живёт в Санкт-Петербурге и Ленобласти. В «Знамени» опубликован рассказ «Фунтаксис» (№ 11 за 2018 год).




Анастасия Миронова

Вокруг музыки

цикл рассказов


Контрабас № 1


К музыке Александра была равнодушна и могла месяцами жить без всякой музыки, однако скрывала этот свой недостаток даже от матери. Никто не знал, что доцент Театрального института Сенявская не умеет отличить хорошее исполнение от плохого, а классику знает по популярным аранжировкам. Кроме того, Александра никогда не слышала музыку — она её понимала. Как люди понимают текст с ошибками, речь с акцентом. Ей не мешало, если музыка звучит из карманного приёмника, если оркестр фальшивит и из-за гриппа на сцену не вышли двое скрипачей из пяти. Она не слушала музыку, а считывала информацию, сообщения. Изредка её впечатляли отдельные музыканты, однако она реагировала на их внешность, выразительные жесты, мимику. Ей нравились энергичные дирижёры, умирающие и воскресающие вместе с оркестром несколько раз за вечер — по числу картин в опере. Ещё больше она любила пианистов — за их орлиный размах рук и трубачей — за то, что всегда твёрдо стоят на ногах. Только за размах рук и только за укоренённую стать. Эти внешние, неоспоримые, вещные проявления музыки впечатляли Александру больше всего, сама же музыка трогала в ней разве что самые поверхностные, агрессивные и полудикие эмоции, не касаясь среднего и верхнего регистров, поэтому она любила громкие ритмичные мелодии, низкие давящие ноты и в оркестре слышала лишь трубачей и контрабас.

В этот вечер она попала именно на такой концерт: на новой сцене в арке Главного штаба играли дикую экспериментальную музыку. Вообще-то Александра сейчас занималась историей британского театра и готовилась защищать по этой теме докторскую диссертацию. В такое напряжённое время она не ходила не то что на концерты, а даже за хлебом. Однако друг детства Илья позвал слушать экспериментальную оперу OPERA: какой-то Грибов улетел на море, оставив свободный пригласительный билет. Александра согласилась — в оркестре играла новая жена Ильи, а на новую жену старого друга посмотреть всегда интересно.

Как только дирижёр поднял руки, Илья принялся объяснять происходившее на сцене. Оказалось, что на вечере играет филармонический оркестр, что дирижёр — известный и что играет он собственного сочинения оперу, но играет плохо. У Ильи было консерваторское образование и, по слухам, невероятный талант, но в профессиональной среде он всегда был вторым и на международных конкурсах, и в том же филармоническом оркестре. Он готов был продолжать отношения с музыкой лишь в качестве героя первых ролей и потому ушёл со сцены, продав рояль Bluthner и пропив вырученный миллион.

Ходить с Ильёй на концерты было увлекательно: он всегда мог сказать, кто играет на сцене и как. Даже в московских оркестрах он почти всех музыкантов знал по именам, с половиной из них состоял в приязненных отношениях, с другой половиной — в неприязненных.

Александра разглядывала музыкантов и не верила, что эти напыщенные, сосредоточенные, раскрасневшиеся от усердия, жары и громких звуков лица могли вступать с Ильёй в какие-либо отношения. Вот тощая скрипачка со злым лицом, руки её, бледные, тонкие, будто на шарнирах, высовываются из-под парчового платья... она, оказывается, была первой любовью Ильи и сидит теперь о бок пухлой арфистки — любви последней. А певец? Толстый, с животом. Говорят, знаменитость. Он знаменито покачивал животом, словно готовился на сцене не петь, а подавать паровозный гудок. Живот оказался мужем бледной скрипачки. А этот горнист — круглый, красный, пыхтит на весь зал — сокурсник Ильи ещё по музыкальному училищу. Такой старый, а учились вместе?

— Горн, пионерский горн? — спросила Александра тихонько Илью.

— Сенявская! Какой горн? Это валторна!

Лицо толстого горниста, руки узловатой скрипачки, постные мины скрипачей, профили двух альтисток, похожих на строгих учительниц и отвернувшихся почему-то от зрителей... все эти черты и штрихи, выхваченные из общего оркестрового портрета, в голове Александры заиграли собственную историю. Сорок пять человек, с трудом уместившихся на сцене, наполняли музыку конкретным смыслом. Вот пошла стремительная часть: это скрипачи с жиденькими причёсками — недоедают мяса, дефицит B12 – суетливо играют, будто спешат побыстрее завершить выступление и выпить — кафе неподалёку обещает вечером наливать музыкантам бесплатно. Темп усилился, главный мотив заюлил, залебезил по сцене: это крайний слева скрипач волнуется, удастся ли перехватить до понедельника пятерку — пора покупать билет в Анапу, дочь едет на каникулы уже в мае. Темп замедлился, путаный и взволнованный его шаг сменился тяжёлой походкой — вступил рыхлый виолончелист. Он, единственный из оркестра, хорошо подстрижен и одет в дорогие ботинки. У кого, как не у него, занять пятёрку? Виолончелист уже ждёт неприятной просьбы. Он будет ждать её весь вечер и заранее знает, что ужин испорчен.

Но виолончелиста перебили — это напористо и нагло ворвались... гобоисты? Трубачи? Александра не поняла, кто эти трое, что стояли у края сцены и были видны в полный рост. Мощные, они наступали на публику, наваливались на неё, напирали, заставляли собой любоваться, словно трое самодовольных пацанов, прогуливающихся по вечернему сочинскому бульвару: штаны с искрой трещат под натиском толстомясых ног и задов, бицепсы поигрывают, острые носки туфель рассматривают каждую женщину в зале, пухлые маслянистые губы сложены в трубочку и, казалось, вот-вот просвистят вслед неразборчивой публике: «Эй, девушка, зачем проходишь мимо?».

Александра снова ткнула Илью в бок.

— Кто это?

— Бас-кларнеты. Из джаз-оркестра. Наглые... — Илья поморщился — ему явно не понравилось, что кларнетисты, да ещё из чужого оркестра, вышли в первый ряд.

Кларнетисты тут же замолкли и действительно послали в зрительный зал пару сальных поцелуев, волна которых вынесла на сцену пузатого певца. Он хикал, хокал и тарахтел с полчаса. Весь оркестр замер подобострастной оторопью. Не двигались даже альтистки.

«Паучья банка», — теперь уже Александра перевела взгляд.

— А это кто... висит? — спросила она, заметив, что на всей сцене, охваченной восторгом, под пыхтящее пение шевелился лишь худой длинноволосый человек, страстно обнимавший контрабас и качавшийся на нём из стороны в сторону.

— Сормов. Контрабас № 1.

Имя едва ли не самого известного в России и единственного известного Александре контрабасиста её впечатлило. Она вместе с Ильёй спустилась между рядами к оркестровой яме сделать пару кадров, но задержалась на полчаса и отсидела на холодных ступеньках полный акт сложной музыкальной пьесы. Всё это время на сцене солировал Сормов. Толстяк, как ни пыхтел, перебить его не мог. Александра, не уставая, не моргая, следила за висевшим на контрабасе немолодым мужчиной, смотрела, как он, словно сама плоть, словно бескостная пульсирующая масса, то всплеском поднимался по контрабасу вверх, то с огромной силой скатывался по грифу и растекался у основания бледной лужицей. Сормов весь, до кончиков ботинок, превратился в безликий материал, в пластилин, он мялся, гнулся и вытягивался, подчиняясь грубой воле контрабаса, в котором чувствовалась почти неприкрытая похоть. Инструмент, старый, крепкий, дорогой, вальяжный — такими итальянские неореалисты изображали богатых развратников — играл контрабасистом, крутил его по сцене, ронял на пол и терзал под светом софитов, словно маленькую шлюшку на постели в дешёвом номере мотеля. Лицо его, бледное, с белоснежной и будто бы вощёной кожей, было покрыто испариной. Оно то напрягалось, то расслаблялось в улыбке. То корчилось от страдания и боли, то каменело, словно в приливе сильного оргазма. В эти секунды Сормов извивался вокруг контрабаса, обнимал его всем телом, не оставляя между собой и инструментом ни одного зазора, ни одной незаполненной впадины. Он сплетался с контрабасом, впивался в него, сжимался вдруг в предчувствии конца, а затем выпрямлялся, вытягивался вдоль партнёра и... замирал. В это время партию подхватывали совсем расплывшиеся в ласке альты, а Сормов, расслабившись и обмякнув, клонился вбок и почти падал на контрабас от изнеможения. Падал с улыбкой абсолютно бессмысленной, ничего не выражающей — улыбкой уставшей довольной девки. Он отдыхал пару минут, ходил туда-сюда в тёмном углу сцены — и снова вступал. Новая партия длилась минут пятнадцать, затем он падал и вновь — полая улыбка, шаги, вода...

Александра внимательно смотрела на Сормова, будто бы разглядывая, а не слушая музыку. И не могла понять, почему ей раньше никогда не было интересно, как выглядит контрабасист Сормов, хотя имя это она встречала и раньше. И даже случайно попала на его выступление в лондонском Barbican.

Пока Александра вспоминала тот концерт, зал зашумел: это гулкие аплодисменты перебивались топотом ботинок, шарканьем и щебетанием — публика спешила на антракт, аплодируя музыкантам на ходу. Илья потянул Александру к выходу и на ступеньках серьёзно спросил:

— Влюбилась?

Она промолчала. Сделала вид, что не слышит.

— Понимаю... ну каков он. Гений! Просто гений! — продолжал Илья, размахивая руками так, будто хотел достоверно передать величину сормовской гениальности.

— Я раньше никогда его не замечала.

— Ты его никогда не видела... Вообще, я в тебе разочарован, Сенявская. Классический сюжет! Любую курицу посади перед сценой — она обязательно влюбится или в дирижёра, или в контрабасиста. Если, конечно, не слепая. Обязательно влюбится, поверь моим словам. Фатальный расклад.

— В кого же ещё влюбляться?

— Вот именно! И-мен-но! Женщина не полюбит человека из толпы, не вы­хватит взглядом скрипача из второго ряда, не обратит внимания на зажатого между тубой и литаврами бубниста, не заметит оттиснутого на обочину ударника. Курицы любят дирижёров, считают их всесильными, ведь те повелевают оркестром, и десятки взрослых мужчин и престарелых женщин слушают дирижёра, как натренированные псы. Они следят за каждым взмахом его руки, каждым его покашливанием, посапыванием: ещё бы, оркестр в руках дирижёра — страшная сила. Женщины алчные всегда тянутся к влиятельным особям, даже если особь — всего лишь бригадир ассенизаторов.

— Но я не влюбилась в дирижёра — пыльный, штаны мешком.

— Здесь мы наблюдаем бесчеловечное исключение из правил: оркестр игнорирует дирижёра. Почему? Потому что дирижёр нюня, размазня. Они играют его же оперу без него. Они уже пятьдесят раз её играли и справляются сами. Н-е-е-е-т, в такого дирижёра не влюбится даже последняя клуша.

— А в кого влюбляются неалчные курицы? — Александра не хотела сворачивать разговор, ей нравилось, когда Илья смеялся над музыкальным миром.

— В контрабасиста. Страстная женщина влюбится только в контрабасиста!

Александра смутилась. Ей стало неловко перед другом: а ну как догадается, что в опере OPERA она категорически не способна понимать музыку и гениальность музыканта? Заметила ли она, как великолепно Сормов исполнял сегодня свою партию? Вряд ли... Что же она заметила? Ничего. Ничего, кроме быстрых чувственных рук, гибкой спины и страстных движений.

«Курица!» — зло выругалась она на саму себя и уже собралась было испортить себе вечер, как вдруг заметила, что на неё, на всех них, последних зрителей, неспешно выходивших из зала, смотрит со сцены Сормов. Он стоял на том же месте, где в перерывах между игрой разминался и пил воду. Стоял на самом краю сцены и очень внимательно наблюдал за каждым зрителем. Александра потянулась к нему сказать, как очаровательно он играл этим вечером. Она сделала в сторону Сормова несколько шагов и вдруг, смущаясь и сминая слова, не в лицо контрабасисту, а как бы немного поверх него и вбок выпалила:

— Вы очаровательны...

Продолжения не последовало — она скомкала фразу и не смогла расправить последние её слова, потому что сзади наплывала на Сормова, словно баржа, огромная женщина в чёрной юбке и томном лице. Произошла толкотня, женщина задела Александру животом. Александра в ответ наскоро улыбнулась туда, где, по её расчётам, должно было возвышаться лицо Сормова, после чего быстрой и деловой походкой почти выбежала из зала, подчеркнуто громко отстукивая по мягкому полу каблуками. Каждый раз, попадая под сногсшибательную волну смущения, она сглаживала, усмиряла её напускной деловитостью. Вот и сейчас она так смутилась от двусмысленных своих слов — «Вы очаровательны... Ах, как же вы очаровательны!», — что придумала для себя неотложное дело и поспешила прочь.

— Ты куда? — Илья нагнал Александру лишь у гардероба. Они взяли пальто и вышли на улицу покурить. Антракт объявили длинным: за эти полчаса они успели выпить. Илья взял виски, Александра — кофе.

После антракта Сормов на сцену так и не вышел. Не было и пыхтевшего толстяка, он остался в баре, у винной стойки. Вместо них солировал пианист. Маленький полный мужчина с такими же маленькими ручками, он сидел на стуле, как будто вбитый в пол, и все его движения, даже в моменты наивысшего темпа, были сжаты, скованны. Вслед за пианистом зажался оркестр. Скрипачи подогнули под себя пятки, сухие дамы с альтами совсем усохли, арфистки дремали, держась за свои арфы, а виолончелист закрыл глаза, запрокинул голову на стул и в этом акте вовсе не вступал.

От скуки Александра стала осматриваться. На стене над сценой проектор транслировал сумасшедшие картинки, двигавшиеся в такт музыке: сначала по стене прокатилось огромное, пятиметровое разноцветное чудовище, за ним пополз по белоснежному шоссе гигантский автомобиль, составленный из десятков зелёных кубиков, а следом выплыл в море кораблик, его заболтало на волнах и чуть не вытрясло штормом на головы оркестру. Но музыканты вовремя умолкли, вступил гобой, и под его ласковые звуки море утихло, кораблик замер, закачался медленно, как на подушке, на уютных волнах ярко-синего моря и плавно ушёл вдаль. Когда он скрылся за горизонтом, в зале зажгли свет. Концерт окончился. Публика вновь захлопала, затопала спешно по лестницам, зашуршала сумками, застучала гардеробными бирками: все торопились первыми одеться, первыми выйти и первыми успеть в кафе «Обоз» — половина зрителей, среди которых не нашлось бы случайных гостей, также была приглашена на празднование.


Возле гардероба к Александре подскочила смутно знакомая женщина, стала трясти её за рукав и о чём-то спрашивать, но тихий голосок не прорывался сквозь шум толпы. Арфистка! Точно, это была жена Ильи! Видимо, она только что убежала со сцены и теперь искала мужа. Вскоре Илья нашёлся у выхода уже с их пальто и куртками в руках. Все вместе они молча оделись и вышли на улицу.

— Хорошо... — Илья затянулся сигаретой и замолчал. Молчала и арфистка. Все трое стояли в полукруге, а рядом тенями скользили те самые редковолосые скрипачи и строгие альтистки: бесплотными силуэтами они тихо, но спешно уносились по серому бульвару в сторону Невского проспекта. Александре стало неловко от налипшего на них молчания, и она начала собираться: затянула ремень, поправила сумку.

— Очень мило, — она мялась, не зная, что сказать. — Представьте, я ни разу не бывала в этом зале.

— Никто не бывал — сегодня открытие, — отбил наотмашь Илья и снова уткнулся глазами в мокрый, покрытый снежной кашей асфальт.

Александре стало неловко, она ещё раз поправила сумку и приняла деловитый вид.

— Мне пора. Нужно готовить лекции. У меня три лекции. Что ж, спасибо за... — она хотела элегантно продлить разговор шуткой над болтливостью Ильи, но нужные слова в голову не пришли. К счастью, Илья сам её перебил.

— Куда? Сенявская, твои лекции в следующий вторник — успеешь ещё придумать, как заморочить детям головы. — Он серьёзно погрозил Александре пальцем. Арфистка хихикнула.

— Пойдём с нами в «Обоз». Вера приглашает, — Илья кивнул в сторону арфистки.

— А меня не выгонят?

— Кто выгонит? Верочка нынче — первая арфа страны. Пусть попробуют!

— И во сколько? — Александра будто бы сомневалась, хотя на самом деле с трудом скрывала радость: приглашения в «Обоз» она ждала весь вечер.

— Если сейчас пойдём, можем успеть на бесплатное виски, — запахивая на ходу пальто, Илья резко двинулся вслед за спиной виолончелиста в дорогих ботинках. Тот как раз вышел из концертного зала и столь же решительно, как и его жидковолосые коллеги, направился в сторону «Обоза». Здесь, на улице, было видно, что виолончелист-то — самый настоящий позёр. Пальтишко у него было неважное, а хорошие ботинки он боязливо берёг от грязи, медленно ступая между лужами и вытягивая пятку вперёд, словно цапля. Так же бережно он нёс с собой виолончель, зажав её подмышкой и боясь испачкать кофр.


Пока Александра разглядывала виолончелиста, с места тронулась и Верочка. Маленькая, пухлая, она семенила за мужем. Грязь, вылетавшая из-под каблуков Ильи и виолончелиста, забрызгивала Верочку по колени.

Александра бросилась следом, зачем-то прокричав на ходу:

— Я не пью, ты же знаешь. Уже много лет.

— Но хотя бы ешь? — не оборачиваясь, спросил Илья. — Тогда торопись, в оркестре третий месяц денег не видели — съедят салаты вместе с тарелками.

В «Обозе» они были минуты через три. Александра мялась у входа со стеснительностью воспитанного человека: она очень переживала, не окажется ли их троица в числе первых гостей, не придётся ли им одиноко ходить вдоль столов с закусками, не окинут ли их официанты унижающим взглядом — половые презирают самых расторопных гостей фуршета.

Однако опасаться было нечего: все залы оказались заполненными так, что ни столы, ни закуски сквозь толпу не просматривались. Гостей на вечеринку пришло куда больше, чем слушателей концерта, десять минут назад вывалившихся из нового концертного зала. И все они, разношёрстные, весёлые, полупьяные, роились в одном большом клубке. Тугой рой гостей расслабленно жужжал, смеялся и неспешно перелетал от стола к столу, оставляя после себя пустые блюда и грязные скатерти. То там, то здесь из роя прорывались отдельные фразы, виднелись чьи-то руки с бокалами, выглядывали ноги в нечищеных ботинках. «Старичок, ты где-как? Дай-ка я тебя обниму!» — басил немолодой уже мужчина в застиранной рубашке и тянул руки к такому же неудачнику с тонким седым хвостиком. «Мне красного, красного мне!» — визгливо дёргалась над столом с напитками бледная женская рука. Поэт с алкоголическим носом читал громко стихи из книжки, которую крепко прижимал к пивному животу:


               Ж-ж-ж-жук это не морок,

               Это ж-ж-жуть.

               Ах, его! И сразу — в обморок...

               Не разж-ж-жуть.


Алкоголика не слушали — рой равномерно гудел и никому не позволял себя перекричать.

В этом клубке переплетённых жизней, в этом месиве, где все знакомы и рады друг друга видеть, Александра не знала никого. Илью с Верочкой она давно потеряла. Ходить по толпе в поиске знакомых лиц было глупо, поэтому она решила найти тихий уголок, где можно спастись от неловкости: ей казалось, что весь рой, все несколько сотен человек заметили в эту минуту, что Александра одинока и ей не с кем даже поздороваться. Она прошла один зал, второй. В третьем, самом большом, было спокойней. И хотя публики здесь оказалось не меньше, вела она себя тише, и тишина эта нарастала тем сильнее, чем ближе Александра подходила. Здесь уже не стучали громко бокалами, не кричали надрывно «Старичок!» и не хлопали друг друга по плечу. В самом эпицентре тишины толпа исчезла — вместо неё появились сдержанные хорошо одетые люди, стоявшие кругом и тихо беседовавшие. Все они разговаривали с одним человеком. Он стоял среди гостей расслабленный, слегка стеснительный, потягивал из рюмки ликёр и размеренно отвечал на вопросы. Голос его, очень вялый, уставший, надтреснутый и немного даже женственный, был почти не слышен. Александра подошла поближе — эпицентром тишины оказался Сормов. Он как будто узнал её («Вы очаровательны!») и, не прерывая разговора, поднял приветственно руку с рюмкой. Александра не могла решиться подойти: она стояла немного поодаль и с интересом разглядывала уже пустой, без всяких напитков, стол. Бросив неуверенный взгляд в сторону Сормова, Александра увидела, что он снова её приветствует.

— Присоединяйтесь же к нам, не стесняйтесь, — негромко позвал её Сормов. Она несмело подошла и не знала, что скажет всем этим спокойным людям, которые непринуждённо разговаривали с музыкантом, не знала, сможет ли так же с ним говорить. Да и о чём говорить, она тоже не знала. Зато Александра была совершенно уверена — если сейчас Сормов позовет её с собой, прямо из «Обоза», в постель, в дальнее путешествие или сразу замуж, она тут же, на месте, согласится.

— Добрый вечер. Саша, — неуверенно представилась она сразу всем присутствующим, но руку протянула Сормову.

«Господи, зачем я лезу жать ему руку? Это так неловко!» — выругалась про себя Александра. Ничего больше она подумать не успела.

— Да ведь мы с вами давно знакомы! — весело ответил Сормов. Александра удивилась так, что на её изменившееся выражение лица Сормову пришлось отвечать.

— Ну, конечно! Мы же соседи. Двадцать девятая квартира. Владимир Сормов. Не узнаёте?

Но она всё равно не узнавала. Перебрав в памяти своих соседей, она вспомнила блёклого невзрачного мужчину из двадцать девятой квартиры: живет один, подолгу отсутствует, иногда некрасивая женщина с суровым лицом приводит к нему на день золотушную девочку — дочку. Сам сосед, тихий, полупрозрачный, белёсый, тоже казался Александре золотушным.

— Действительно, не узнала, — смутилась она.

— А я вас сразу узнал. Хотите что-нибудь выпить? — предложил он, видимо, заметив, что банкетные столы давно опустели.

— Кофе... Где здесь можно взять кофе? — невнятно пробормотала Александра. Голос её, от волнения и неожиданности осипший, звучал жалко.

— Кофе? Неплохой выбор для полуночи, — пошутил Сормов и обернулся к бармену. — Молодой человек, сварите Александре кофе и проследите, чтобы она к нам обязательно вернулась.

Александра наконец справилась с волнением, мило улыбнулась и села у столика дожидаться кофе.

Золотушный сосед не выходил у неё из головы. Ведь они выросли в одном доме, и она с ранних лет, лишь только замечала на лестничной площадке его белёсо-розоватые пальцы с ключом, неизменно испытывала лёгкое отвращение к кисельной субстанции соседа, к этой его полупрозрачности. Весь он был каким-то тщедушным, крахмалистым. Когда в школе им рассказывали про неоньютоновские жидкости, она вспоминала соседа из двадцать девятой квартиры с его прозрачной кожей, невидимой фигурой и веснушками на всё лицо. Сосед — его, кажется, и впрямь звали Владимир — представлялся ей податливой массой, которая вытекала без единого звука из квартиры справа и также тихо затекала обратно. Александре даже казалось, что сосед по-особенному пахнет — не то киселём, не то пареной картошкой.

Сейчас, когда она сидела в мягком «обозовском» кресле и пила кофе, ей снова почудился этот запах. Оттуда, из центра зала, где, в окружении восторженных ртов, неторопливо говорил Сормов, пахло именно киселём. Александра смотрела на этого спокойного человека и не могла сдержать отвращения — на месте музыканта и гения она видела своего бесформенного соседа Володю. Замуж идти расхотелось, ехать в путешествие — тоже. Даже оставаться здесь, среди толпы, центростремительной силой стянутой к Сормову, было тяжело. Никакого музыканта Сормова, который играл на контрабасе в лучших концертных залах мира, она больше не видела. О том, что ещё полтора часа назад Александра заворожённо смотрела на Сормова из партера и мечтала хоть на минуту оказаться рядом, она и не вспоминала. Не было Сормова — был сосед Володя. Золотушный, прозрачный, липкий. Настала пора уходить.

Она допила кофе и быстро выскользнула из зала через вторую дверь так, что ни Сормов, ни его поклонники побега не заметили. Впрочем, может быть, про неё все давно забыли, и даже если бы она подчёркнуто прошла к выходу сквозь толпу, никто бы её не окликнул.

Правда, уже в холле встретился Илья.

— Уходишь? — спросил он почти равнодушно. Он был сильно пьян. Он всегда к вечеру был пьян. — Этот лифт не работает, — безразлично пробормотал он и вернулся в толпу.

Александра прошла к другому лифту. Уже нажав на кнопку вызова, она увидела в тёмном углу прислонённый к стене контрабас. Он не стоял, а лежал на боку, одетый в свой строгий чёрный костюм. Болезненно толстый и ленивый, он отдыхал, тяжело отдуваясь одышкой престарелого гурмана, и от него как будто даже пахло хорошей сигарой. Ещё пару часов назад Александре казалось, что именно этими сигарами и этим виски должен был пахнуть вблизи Сормов. Но она ошиблась: дорогой жизнью с привкусом власти и разврата пахла музыка, а от Сормова, вернее, её соседа Володи, голого, без контрабаса и без смычка, пахло крахмалом и лимфой. Не удержавшись, она потрогала вальяжного толстяка за округлый чёрный бок и вошла в лифт. В кабине её встречала афиша «Владимир Сормов и «ТриК». Соло на контрабасе».



Сама


Третий звонок отбивал начало следующего акта. За окном в это время встала полная темнота. Из-за темноты и первого большого снега, который приглушил всё живое, звонок тоже раздавался приглушённо, будто из-под ватной подушки. Галина любила эти спокойные, камерные дни. Любила ранние ночи, которые, словно защитной плёнкой, покрывали собой всё резкое, шумное, острое. Ей почти сорок. Она никогда тяжело не работала, не испытывала сильных потрясений, не переживала cтрашных бед. Но она очень устала. Уставший человек яркости не любит. Ни в красках, ни в звуках. Поэтому Галина так не любила белых ночей, которые на самом деле белые полярные дни, и нетерпеливо ждала, когда им на смену придёт в Петербург полярная ночь и скроет всё лишнее. Как в кинотеатре зажжённый с появлением титров свет делает финальную песню громче, так и день прибавляет звукам силу. А ночь убавляет.

Сегодня за окном стояла полная чернота. Галина шумно опустилась на стул в буфете. Вокруг было пусто, публика с таким же гулом, с каким она выкатилась из зала во время антракта, закатилась обратно. А Галина осталась. Она не знала, есть ли в зале свободные места. Жену контрабасиста, её помнила каждая билетёрша филармонии. Из всей многочисленной родни и свиты музыкантов без билета пропускали её одну. Билетёрши знали, что Галина ходит не на концерты — она следит за мужем.

Собственно говоря, за Сормовым Галина не следила. Она за ним подсматривала. Как зрители подсматривают в кино за жизнью богатых, а в журналах — за жизнью знаменитых. И сегодня Галина Сормова пришла украдкой на концерт, чтобы посмотреть на мужа — они не виделись больше недели. А разговаривали в последний раз месяц назад, когда у их дочери Леночки в школе украли сменную обувь, и ей не в чем было возвращаться домой. Пришлось в тот день звонить отцу — чтобы привёз сапоги, потому что Галина была в командировке.

За последние пятнадцать лет они с Сормовым разговаривали разве что про сапоги. Когда были молоды и только начали встречаться, говорили о музеях, о путешествиях, о еде. Но темы для разговора быстро кончились — Сормов в музеи не ходил, другие страны видел только из окон концертных залов и ел наспех. Он был разговорчив, мог болтать с друзьями и коллегами часы напролёт, в любой своей компании Сормов неизменно попадал в центр внимания. Но с Галиной им разговаривать было не о чем. Она любила и понимала музыку, но никогда ей не училась. Она не запоминала имён, названий, не ориентировалась в частях музыкальных пьес и в оркестровых обработках. В институте их, будущих историков культуры, заставляли играть на пианино. Именно пианино. Но чему могли научить взрослого человека за два года музыкальных занятий по три часа в неделю?

Она была готова говорить о музыке просто. Как о литературе, кино или путешествиях. А Сормов так не умел. Зато он мог говорить обо всём остальном. Он любил автомобили, перечитывал сотни номеров «Техника — молодёжи», увлекался ещё с советских времён фантастикой и хорошо готовил. Но об автомобилях и пирогах Галина с ним не разговаривала — ей казалось, что это несерьёзно и что с таким большим музыкантом она должна говорить о музыке.


…Галина вздохнула, потянулась в сумку за сигаретами и зашаталась на стуле. Она посмотрела по сторонам, убедилась, что из холла скрылись последние официанты, рывком подтянула к себе ещё один стул. В последние годы она сильно растолстела, и на одном стуле ей было неудобно. Полноту, накатывавшую на неё в арифметической прогрессии, она научилась переживать, но никак не могла побороть желание её скрыть. Кутала оплывшую фигуру в неопрятные растянутые кардиганы с кармашками на бёдрах и в длинные бесформенные юбки, плотно обнимавшие зад и расширявшиеся книзу неправильным колоколом. Всё чёрное, с осевшими пылинками. Так обычно одеваются женщины, которые резко растолстели и пугаются своей полноты. Галина полнела постепенно, из года в год, как по плану. Но привыкнуть к себе так и не смогла. Найти способ надежнее спрятать полноту не умела.

Она сидела на двух стульях, толстая, немного отёчная, с пухлыми маленькими ручками опытной толстушки, и листала на телефоне сообщения от дочери. «Прийди в шесь», «Уроки отминяют», «Я думаю то что мы не пойдем сегодня на занятия».

«Господи, и как она будет сдавать экзамены?» Леночка скоро закончит девятый класс. Закончит ли? Ребёнок давно ничем не интересуется, не читает, в школе спит. Учителя ставят ей тройки только потому, что отца часто показывают по каналу «Культура». Дома за все годы Леночка даже не заглянула в материнскую библиотеку, под которую отдано две комнаты. Лишь однажды, ещё ребёнком, она стянула из кабинета «Повседневную жизнь женщины Древнего Рима», исчеркала там все картинки и пририсовала императрице Криспине большой нос.

Леночку задушили музыкой. Отец к образованию дочери, особенно музыкальному, не проявлял любопытства. Нет, плохим отцом Сормов не был. Можно даже сказать, что отец из него вышел хороший. И всё своё свободное время он проводил дома, с ребёнком. Вот только времени, свободного от гастролей, концертов и репетиций, у него почти не было. Он видел дочь редко, от размера до размера. Между вечерами, проведёнными с отцом, Леночка успевала вырасти минимум на размер. И чем медленнее она росла, тем меньше времени проводила с отцом. Их встречи сводились к рассматриванию привезённых Сормовым подарков. В любой стране, где ему удавалось вырваться после концерта в город, он шёл на блошиный рынок или в букинистические магазины. Сначала привозил Леночке старинные, посеревшие от ветхости игрушки. Затем стал дарить книги и девичьи безделушки: шкатулки, гребни, крючки для вязания. Недавно привёз из Шотландии набор расчёсок с резными костяными ручками и водяной будильник: сосуд состоял из двух трубок, в верхнюю наливалась вода, она капала в нижнюю трубку, постепенно вытесняя воздух. Когда вода заканчивалась, последний воздух из нижней трубки дул в свисток и тот нежно гудел. Леночка была в восторге. Отца она любила беззаветно, ждала всегда с нетерпением и любой его подарок, даже фантик от конфеты, принимала трепетно.

Галине такая любовь была непонятна. Ведь Сормов дочерью не занимался! Он не хотел учить её музыке — говорил, Леночка к ней не способна. Как, как дочь такого музыканта может быть не способна к музыке?! Галина не верила и занималась с Леночкой сама. Водила её в музыкальную школу. Все домашние задания делала с дочерью вместе. Чтобы подавать пример, она бездумно заучивала пальцами гаммы, упражнения и небольшие композиции. Руки дочери тоже ставила сама. Дочь её ненавидела. В музыкальной школе никто не смел её, Лену Сормову, выгнать или оставить на второй год. Поэтому пятнадцатилетняя Леночка, лишь трижды за всю учёбу верно сдавшая сольфеджио, в этом году вместе со всеми учениками получит свидетельство об окончании. Отец сочувст­вовал ей, но давно перестал спорить с Галиной — он почти не жил дома, что он мог поделать? В прошлом году Леночка призналась ему, что хочет стать кондитером. Уйти после девятого класса в пищевой техникум, выучиться и открыть кафе. Отец одобрил, но долго не говорил об этом с матерью...

Как-то раз, во время гастролей, он позвонил домой из Японии. Рассказал, как купил в супермаркете дуриан и застрял с ним в метро почти на два часа. Как японцы оштрафовали его за дурной запах. Ещё говорил, что черешню в Японии продают, как у нас — шоколадные конфеты. По двенадцать штук в упаковке, почти десять долларов коробка. А потом вдруг вспомнил о Леночкином признании.

«Кондитер? Ты хочешь сказать, что из нашего ребёнка выйдет всего-навсего кондитер? Ты сволочь, Сормов. Ты палец о палец не ударил, чтобы она хоть чему-то научилась. Ты ни один урок с ней не выучил, ни на один кружок не сводил. Ты музыкой с ребёнком заниматься не хотел. А теперь говоришь — кондитер? Кондитер?!»

Она тогда бессильно заплакала. И сейчас, вспомнив, что ребёнок не хочет идти в десятый класс, Галина почувствовала, как у неё неприятно схватывает живот. Обида, разочарование, тревога будто выкручивали её изнутри, притягивали органы к хребту.

Она оглянулась по сторонам и зажгла сигарету. Курить в холле запрещали, но людей вокруг не было. Только вдали в компании нескольких молодых девиц добродушно хохотал и пыхтел толстяк. Галина прищурилась — вроде бы Зверев. Толстый, страшный, волосишки повылезли, а всё с девицами на диванах сидит. «Господи, — подумала Галина, — хоть бы уж Сормов к бабам ходил. Сидел бы вот так на диванчике и гоготал. Можно было бы с ним поругаться. Но он не сидит. И не хохочет. Сормов всегда трезв, серьёзен, спокоен. И всегда занят».

Она встала и подошла к окну. Снег усилился.

Галина выросла в Сибири, где зима приходит... Нет, не внезапно. Не резко. И даже не рано. Она приходит основательно! Ещё вчера стояла на улицах грязь, капало с крыш, а сегодня грязь уже подстыла и спряталась под сугробами. Зима в Сибири приходит сразу на весь сезон, без прелюдий и интермедий. И вместе с зимой на улицы приходит зимняя тишина. У зимней снежной тишины есть объём, её можно пощупать. Ты идёшь по утоптанному снегу, а вокруг — плотная непробиваемая тишина, и снег поглощает даже собственный хруст. Но ты слышишь издалека, что там, за поворотом, где снег мягче и воздушней, что там ещё тише, там стена тишины ещё толще. Такая объёмная, вещественная тишина бывает только в морозных заснеженных городах. По этой тишине и по выраженной смене сезонов Галина скучала везде. Особенно в Петербурге, где за год бывает лишь два–три сезона. Здесь даже не понимают, чем осеннее пальто отличается от весеннего. А для неё оказалось важным, чтобы сезоны сменяли друг друга в срок и на совесть. Чтобы они были ярко выражены, а не с затёртым до дыр пасмурным небом. Чтобы ты засыпал в ночи осенью, а просыпался с утра уже зимой. Здесь, в Петербурге, при Галине зима пришла на совесть впервые. И аккурат когда ждать её сил уже не было. Если бы она не пришла прямо сейчас и не оглушила город снегом, Галина совсем бы затосковала. Снег скрыл тоску, завалил и обезоружил...

Она год за годом всё больше тосковала, потому что жизни с Сормовым не получилось. Она давно ушла от него. Вернее, уехала к себе. И поняла, что Сормов её переезда не заметил. А с Леночкой виделся всё так же: отец приезжал к дочери после гастролей или мать сама привозила девочку. И всегда делала это молча. Сормов каждый раз был приветлив, весел. Её раздражало, что он не видит, как ей, Галине, от их неустройства плохо.

Все пятнадцать лет брака, такого нелепого, неуместного, неизвестно почему случившегося, Сормов казался Галине непроницаемым. Она не понимала ничего в нём. Почему он всегда так спокоен, если видит, что семья разлаживается? Да и видит ли? Зачем, уезжая, всегда приезжает? Почему, после месячного отсутствия, он возвращается так, будто лишь в обед вышел за хлебом? Зачем он, наконец, женился на ней?

Они познакомились, когда Галина была аспиранткой. Изучала любовные страсти императриц Древнего Рима. В совершенстве освоила древнегреческий и латынь, чтобы посвятить все свою жизнь поиску новых любовников развратной дочери Августа Юлии. Стеснительная и зажатая, она всегда мечтала о безграничной страсти, однако в жизни не могла и собственному мужу положить на колено руку. Её страсть прорывалась лишь в науке. И прорывалась успешно. Сублимация оказалась продуктивным мотивом научной работы. Галина провела пару лет в Италии, где, склоняясь над древними списками античных фолиантов, воображала себя смелой и страстной. Чем больше она погружалась в чужие любовные истории, тем стыдливее становилась сама. С Сормовым они познакомились в библиотеке Ватикана, где Галина работала в архивах, а Сормов пришёл на экскурсию. Он удивился, увидев среди нескольких десятков дряхлых католических священников молодую русскую девушку.

Знакомство в Папской библиотеке — это лучшее и в то же время худшее, что случилось с их с Сормовым общей жизнью. Худшее, потому что ничего, кроме этого экзотического воспоминания, их не объединяло. Под впечатлением от своей необычной встречи они провели в Риме несколько свиданий и увиделись уже в Петербурге. Ходили по набережным, копались в букинистических развалах, посещали антикварные салоны. Вспоминали Рим... А потом Галина забеременела...

Помедли Леночка зародиться хотя бы на полгода, они бы успели понять, что перепутали любовь друг к другу с влюблённостью в Италию. Они поженились, не зная, что говорить им станет не о чем. Их римские воспоминания сначала приглушились постоянными разговорами, затем — померкли и вскоре вовсе стёрлись из памяти. Сормов по-прежнему бывал в Риме, проездом или на гастролях. А Галина никуда уже не ездила — тяжёлая беременность, роды, болезненный ребенок. За первые несколько лет Леночкиной жизни у Сормова появился собственный Рим, а Галина свой почти забыла. Два чужих друг другу человека остались в одной квартире с одним на двоих ребёнком и без единого общего воспоминания. Если бы Сормов не был большим музыкантом, если бы жил и работал в Петербурге, если бы приходил домой каждый вечер строго в семь, они бы сразу развелись. Но его постоянные разъезды, долгие, по несколько месяцев, гастроли, длительные репетиции скрывали неустроенность жизни — Галина жила и воспитывала ребёнка одна. Муж появлялся дома редко, всё свободное время занимался дочкой или читал. Даже не ужинал с женой — всегда ел в кафе или ресторанах. А ещё чаще — на ходу. За годы тяжёлой музыкантской работы он отвык спокойно есть — только в спешке: на деловом завтраке, на ланче-интервью, на ужине с коллегами. Ему было жаль тратить время на еду как процесс — он всегда совмещал её с более важными делами.

Галина завтракала, обедала и ужинала одна. Одна ездила к маме в Омск, одна делала ремонт, выбирала мебель, искала ребёнку няню.

И вот ей сорок лет. Выглядит она на пятьдесят. Сидит в холле концертного зала тоже одна, а у неё над головой, в центре огромной сцены, стоит её собственный муж. За минувшие пятнадцать лет Галина бывала на концертах только в таком формате: муж играет, она слушает. Потому что ходить не на свои выступления у Сормова времени не было. Поначалу она увлечённо просиживала всё выступление — ей нравилось, что человек, возвышающийся над большим и слаженным оркестром, её муж. Но спустя пару лет она стала на его выступлениях скучать и даже злиться. Потому что вдруг увидела, что на сцене Сормов открыт, свободен и страстен — такой, каким она желала видеть его дома. Это неприятное наблюдение поразило Галину так, что в один из вечеров она вышла из зала прямо посреди выступления и не возвращалась лет пять. Она злилась. Каждый раз, когда Сормов приходил домой, надевал тапки и с несколько виноватым видом — он начал чувствовать, что виноват перед Галиной собственным спокойствием — усаживался в своей комнате с книгой, она вспоминала, как он преображается в музыке. Вспоминала и злилась. Злилась и ревновала.

Именно ревность заставила Галину вернуться на концерты. Когда Леночка уже ходила в школу, Галина вдруг захотела прийти послушать мужа без предупреждения. Тайно. Она надела давно купленное и забытое в шкафу новым, прямо с биркой, платье, причесалась иначе и села в тёмном углу зала. Сормов её не заметил. Во время игры он гримасничал, кривлялся, танцевал, а в перерывах шутил со зрителями. Вёл себя, будто на первом их свидании. Галина расстроилась. Однако с тех пор она стала иногда ходить на его выступления. Как бы подсматривать за мужем. Только на сцене она видела его таким, как в первые дни их знакомства. Когда-то, много лет назад, во время их прогулок по Риму, Галина если не влюбилась в Сормова, то уж точно была им очарована: он в те дни много шутил, импровизировал и даже пел. Но вскоре как-то зажался, притих, во всех смыслах ушёл в работу. А Галина ждала, что шутить и петь Сормов будет для неё всю оставшуюся жизнь.

Она давно перестала злиться, видя, как легко ведёт себя на сцене муж. Время от времени она ходит посмотреть на него, как на жизнь, которая могла ей выпасть по жребию, но не выпала. Как на несостоявшийся сценарий судьбы, упущенный поворот. Сормов мог стать для Галины таким, каким был на сцене, но не стал. А вместо этого...


...вместо этого к Галине подошёл надувшийся изнутри Толя Зверев.

— Привет, Галя. Давно сидишь?

— Ааа, Толик? Здравствуй. Давно сижу, мест в зале нет.

— Пойдём, я тебя посажу.

Зверев взял Галину под руку и поднялся к средним дверям зала. В темноте он ненадолго зажмурился, потом открыл глаза и высмотрел Яна.

— У Латышева подружка сбежала, — шепнул Зверев. — Вон там. Место свободно.

— Кто такой Латышев? — Галина всматривалась в темноту зала, параллельно нащупывая на сумке застёжку. — Она наспех собирала свои вещи, смахнула со стола сигареты, зажигалку, телефон и теперь не могла застегнуть сумку.

— Латышев? Продюсер с радио «Точка». Говорят, на днях станет гендиректором. Третий слева. Не бойся, он трезвый.

Галина, кажется, разглядела в зале этого нелепого человека в гавайской красной рубахе и маскарадном пиджаке. Он суетился. Снимал и надевал солнечные очки, пересчитывал сигареты, вытирал специальной губкой ботинки. И всё время высматривал что-то внизу, у сцены. Он походил на принимающего ванны чёрного какаду. Тут Галина заметила, что через кресло от какаду тоже шла возня. Мужчина в жёлтой футболке и оранжевых брюках вдруг схватил со свободного кресла какой-то лист бумаги, запихал его в свой портфель, потом стал утрамбовывать туда же маленькую сумочку. Портфель не закрывался и топорщился — мужчина сел на него и теперь торчал из зала, своей жёлтой футболкой и птичьим лицом напоминая второго попугая.

Поблагодарив Зверева за присмотренное место, Галина не без любопытства направилась в этот птичий заповедник.

— Здесь свободно? — Она вежливо выждала паузу в долю секунды и села в пустое кресло. Красный какаду недовольно зашуршал под боком. Жёлтый стыдливо мял под собой портфель.

— Илья? — Галина вдруг вспомнила это суетливое лицо, свисавшее над гавайской рубахой. Она встречала его много лет назад, ещё в те времена, когда ходила к Сормову на концерты открыто. Тогда Илья, кажется, играл на рояле в оркестре «Ленконцерта». Пару раз она встречала его в гостях. Он быстро напивался, читал на память пару-другую длинных стихов и заваливался в угол. Потом кто-то рассказал, что он спился. Брешут, значит, раз гендиректором станет?

Будущий гендиректор явно нервничал и продолжал заглядывать к подножию сцены. Он Галину не узнал и лишь сухо поздоровался.

Тут зашумел какаду слева. Он силился незаметно вынуть из-под себя портфель. Наконец вынул, поднялся, едва заметно поклонился Галине и вышел. На его месте остался мятый лист. «Ян Латышев. Радио «Точка».

«Значит, спился», — Галина равнодушно посмотрела на Илью, который оказался не Латышевым. А он посмотрел ещё немного вниз и вдруг тоже встал, тоже поклонился и пошел к сцене. Галина приподнялась и увидела — Илья сел рядом с молодой женщиной. Та расположилась на полу и снимала Сормова. Будто цапля, она вытянула шею в одну линию, стараясь дотянуться до её, Галининого, мужа. Женщина смотрела, не отрываясь, как смотрят на своих кумиров прыщавые подростки. Галина представила, что у зрительницы круглые, от восторга немигающие глаза.

А Сормов? Вспотевший, уставший, бледный, муж, казалось, еле держался на ногах. Если бы Галина не знала, что он никогда не напивается, подумала бы, что пьян.

«Бедный», — вырвалось у неё вместе со вздохом. Она вспомнила, что сегодня днём Сормов должен был прилететь из Латинской Америки, где гастролировал почти месяц. Надо же, месяц жил в тропическом лете и не загорел. Галина злилась на Сормова за то, что он всегда ускользал от неё, но она его не ненавидела. И неизменно жалела.

«Бедный...»

Оставшиеся минуты игры она сочувственно наблюдала за мужем, высматривала на его лице тревожные знаки: не заболел ли, не упадёт ли сейчас от усталости, не собьётся ли и не забудет ли свою партию — такой бледный, мокрый, склизкий.

Но Сормов не забыл и не сбился. Он доиграл до конца, скромно отошёл к кулисам и переждал, пока оркестр с дирижёром примут аплодисменты. Вытирал лицо, много пил, проверял телефон.

«Интересно, часто ли ему звонят...» — подумала Галина. Вдруг её телефон завибрировал. Сначала пришло сообщение о том, что Сормов появился в сети. А следом — уже от самого Сормова.

«Только прилетел. Приеду завтра, уже поздно». Галина внимательно посмотрела на мужа, силясь издалека, через полтора десятка рядов, разглядеть его лицо. Но ничего, кроме усталости, не увидела. Прилетел — и сразу на концерт. По телу пошло тепло от чувства жалости. Жалость к близкому мужчине всегда немного согревает, потому что она интимна. Ей вдруг захотелось подойти к Сормову и поздороваться.

Галина поднялась, приглаживающими движениями оправила на бёдрах юбку и пошла к сцене. Неприятно заметила, что за полчаса сидения ноги отяжелели и даже как будто распухли, отчего походка стала вязкой, тяжёлой. Пока Галина выбиралась из своего ряда тесных кресел, онемевшая правая нога совсем отошла и теперь в ней стало покалывать, будто в сапог наложили стекловаты. Ногу срочно нужно было размять. Чтобы не привлекать к себе внимания, она остановилась, облокотилась на перила, проверила содержимое сумочки, застегнула её, снова расстегнула, потом опять застегнула, одновременно с осторожностью крутя в разные стороны правой ступнёй. Но мелкие иголочки из сапога не пропали. На ватных ногах Галина спустилась к мужу. В последний момент между ними с Сормовым выросла женщина в голубом платье. Она кокетливо прощебетала «Вы очаровательны...». Вслед за этой фразой платье унесли из зала не менее кокетливые ноги. Сормов равнодушно улыбался.

«Бедная девочка... Ещё одна будет поджидать его сегодня на улице». Галина вспомнила, как на последнем концерте, куда они ходили вдвоём с Леночкой, одна экзальтированная дама дважды поднесла Сормову цветы. А после концерта, пока Галина курила и дожидалась дочь, дама караулила его у выхода. Как только Сормов появился, поклонница элегантно поскользнулась и растянула ногу. Сормов вежливо помог ей подняться, завёл в холл филармонии и попросил гардеробщика вызвать «скорую». Та поскользнувшаяся дама была очень красива. Даже слишком красива для того, чтобы молча отправить её к гардеробщику.

Галина спустилась к мужу.

— Привет. Давно прилетел?

— В пять.

«Бедный...» — подумала Галина. А сказала почему-то другое:

— Мог бы позвонить.

— Не мог.

Неожиданно ей захотелось уйти сейчас с мужем. Просто взять его под руку и уйти домой. Или в кафе. Или гулять. Но слов нужных снова не нашла:

— Ну, я пойду?..

Сормов спустился со сцены, поцеловал Галину в щёку.

— Иди.

Галина пошла.

— Концерт-то понравился? — вдруг спросил Сормов.

— Я не знаю. Я опоздала.

Сормов незло заметил:

— Ты всегда опаздываешь.

Она хотела вспыхнуть. Всегда? Опаздывает? За последние десять лет он ни разу не поинтересовался, как жена попадает на его концерты. Думает, что она каждый раз билет покупает? Он не мог и подумать, что жена по вечерам стоит у входа в ожидании снисходительной билетёрши и что порой всё первое отделение сидит в буфете или вовсе — рассматривает через щель в дверях свободные места. Сормов категорически не интересовался бытовой жизнью, ни одним из её проявлений. Поэтому Галина ничего не сказала — поздно и глупо, он всё равно не поймёт. Или забудет…

— Я пойду, — сказала Галина. Уходя по ступенькам из зала, она всё ещё надеялась, что муж её окрикнет. Шла медленно, походкой женщины, которая никуда не спешит и будет не прочь остаться. Но Сормов не окрикнул.

Галина после небольшой очереди в гардеробе получила свою шубу, наспех оделась и вышла на крыльцо — там, будто муравьи, оживлённо топтались музыканты. Одного из них, гобоиста Борю Кравцова, она узнала — его дети ходили с Леночкой в одну музыкальную школу. Кравцов тоже её узнал.

— Галюнчик, приветствую.

— Здравствуй, Боря. Что за паника у вас?

— Не паника, Галюся, но ажиотаж.

— По поводу?

— По поводу кормёжки! Дирижёра провожаем. В «Обозе» дымим. Завтра обещали выплатить прошлогодние долги.

— Куда провожаете? На пенсию?

— Какая пенсия, Галюня! В Москву, в Москву забирают дорогого. Идём с нами оплакивать утрату, пока салаты не завяли.

— Я не могу, мне пора. — Не признаваться же, что её не звали.

— Ну, пока! Не грусти, Галка, зима скоро кончится.

Вот уж успокоил… Галина немного отошла, скрывшись в тени. Она стояла на Дворцовой площади, не узнаваемая в своей чёрной шубе и в полной темноте. Выход из зала и пятачок, на котором толкались музыканты, хорошо освещался и просматривался. Она решила подождать. Ей стало интересно, куда пойдёт Сормов: если домой, то свернёт на Дворцовую, а если в бар, то на Невский. Но Сормова пока не было. Музыканты почти все вышли и отправились на проспект. Многие откровенно спешили. Все с инструментами. Вот появился Илья. Во всём чёрном и в красном шарфе — ведь и правда какаду! Он на птичий манер почистил своё пальтишко, смахнул с него снег, разгладил замявшиеся складки, достал расчёску и причесался. Рядом курила пухлая арфистка. Третьей стояла та самая деловитая особа в голубом. Поверх кокетливого платья на ней был надет дешёвый дутый пуховик с гофрированным поясом. Особа переминалась с ноги на ногу и руками обхватила себя, словно оборонительной цепью. Волновалась! Галина решила, что пуховик ждёт Сормова, а два попугаистых гражданина — команда поддержки. Но простояла троица недолго — как только Илья докурил, они ушли. В «Обоз». Видно было, как женщина в голубом наконец расслабилась и высвободила руки. Она волновалась, что её не позовут!

Сормова всё не было. Галина стала замерзать. Стучала сапогом о сапог и думала: «Если пойдёт со всеми, разведусь. Сколько можно? Это не жизнь. Нет у меня жизни».

Она прождала ещё полчаса. Уже закрыли входные двери, но муж так и не вышел. Стало ясно, что Галина его пропустила. Позвонила Сормову на домашний, но никто не ответил. Значит, не дома. Потоптавшись немного в арке, она вышла на Невский. «Обоз» был в двух шагах. Зайти проверить? А если они встретятся? Галина подошла к кафе и нерешительно затопталась. Она помнила, что большой зал для вечеринок был на третьем этаже, и только на третьем нашлось бы место для контрабаса — на первых двух лестничные площадки слишком тесные. Галина заглянула: внутри было темно, гремела музыка, сверху доносились голоса полупьяной толпы. Зайти или не зайти? Она нервничала.

Тут к Галине подошла девушка в маске зайчика. Дала листовку — реклама стриптиз-клуба. Она вспомнила, что видела эту девушку не раз курившей здесь же, на Большой Конюшенной. И даже помнила её имя — Надя. Так девушку называли подруги. Галина узнала Надю по куртке и ботинкам. Надя как будто тоже узнала грузную женщину в шубе, ведь та часто бывала вечерами на этой улице.

— Вам помочь? Вы нервничаете. Заходите к нам выпить. В клубе никого, уже два дня никого. Мы не танцуем.

Галина обрадовалась. А почему бы и нет? Почему бы не зайти, не погреться и не выпить? Она никогда не была в стриптиз-клубе, но всегда хотела увидеть падших женщин вживую — не в книгах о древних римлянках. Тем более что сегодня не танцуют.

Галина согласилась.

— Наденька, а пойдёмте! Только сделайте мне сначала одолжение. Поднимитесь на третий этаж, посмотрите, нет ли там контрабаса.

Надя не поняла:

— Чего нет?

— Контрабаса.

— Что это?

Теперь не поняла Галина. Она и не думала, что есть на свете люди, которые не знают, как выглядит контрабас.

— Что такое контрабас?

— Да, что это?

— Это для музыки. Лежит в большом чехле, больше гроба. Большой чёрный дутый гроб, на нём наклейки.

— Такой? — Надя показала пальцем на афишу, что висела напротив. Там, в русской косоворотке, на фоне балалаечников и гармошечников, сидел толстый парень с огромной балалайкой между ног.

— Да, такой. Только как скрипка.

— Поняла, — сказала Надя, сняла маску, свернула её трубочкой и спрятала в карман. — Я сейчас.

Уже у входа в «Обоз» она вдруг спросила:

— А вам зачем? Муж?

— Муж — вздохнула Галина.

— Он контрабасник?

— Контрабасист.

— Гуляет?

— Не пойму пока.

Надя юркнула в кафе, а Галина пошла рассмотреть гигантскую балалайку. Надо же! Никогда такую не видела. Наверное, если бы Сормов по столько часов в день не стоял за контрабасом, а сидел с балалайкой, он бы стал таким же толстым, как парень в косоворотке. Зато, может быть, уставал бы меньше и охотнее разговаривал с ней дома. Она представила Сормова за этой балалайкой. И себя — женой балалаечника. Историк Древнего Рима Галина Остроумова и её муж, солист оркестра балалайки… Галина хихикнула. Но тут её похлопали по плечу. Она обернулась и увидела маску зайчика. Только ростом заяц был выше Нади на две головы.

Сормов! Это же Сормов. Галина не успела изумиться.

— Слушай, Галя, невероятно! Зашла девушка и как заорёт: «Чей контрабас? Горит контрабас!» .

И Сормов рассказал невероятную историю. О том, как он выскочил на крик к лифту. Как увидел, что с инструменом всё в порядке. Тут к нему подошла девушка и спросила: «Ваш контрабас? Что же вы, господин! Вас жена на улице дожидается, мёрзнет, плачет». А Сормов думал, что Галина давно дома. Но девушка строго его отчитала, отдала маску, велела надеть её и спуститься вниз. Он всё бездумно выполнил и теперь растерянно спрашивал:

— Галина, это кто? Кто?

— Я не знаю, Сормов. Лучше скажи мне, как называется такая балалайка. — Галина, снова хихикнув, ткнула пальцем в афишу.

— Балалайка-контрабас.

— А ты бы на такой смог?

— Мог. И играл. Когда с военным оркестром музыку к фильму про чекистов записывали.

— Ты? На балалайке?

— А что? Ты в декрете сидела, денег не было, а тут Катасонова затопило, он мебель спасал, занят был, вот меня и позвали. Хорошо заплатили, вы с Ленкой два месяца тогда на море жили.

Галина удивилась — ничего этого она не помнила. Только хихикнула в третий раз:

— Даже на балалайке можешь? Ну и ну! Пойдём, Сормов, выпьем. — И потащила мужа в стриптиз-клуб.

— Сюда? — Сормов изумился.

— Сюда, сюда. Они сегодня не танцуют.

— А инструмент? Галя, ведь инструмент!

— Надя посторожит.

Они зашли в клуб, сели в баре. Никого не было, даже танцовщиц. Галина заказала себе сидра, а Сормову виски. Попросила бармена позвонить Наде.

— Наденька, это вы? Наденька, посторожите немного наш гроб с наклейками — мы тут с гражданином контрабасистом решили выпить.

Надя даже не удивилась:

— Без проблем. Смена у меня до двух, а листовки я все раздала. Сижу сторожу.

— Спасибо вам, Наденька. Только не уходите — гроб очень дорогой.

— Подождите, подождите, женщина. Как пишется этот ваш контрабас? Я про него почитаю.

Галина произнесла по слогам:

— Кон-тра-бас! И про большую балалайку почитайте. Потом мне расскажете. Дивный, оказывается, инструмент.



Билет


Петербург заботливо собирает в большой и жирно очерченный круг публику, которая никогда не покупает билетов. Эти люди воспринимают своё право бесплатного появления в зале, на выставке или поэтическом вечере как данное по рождению. Один раз войдя в круг, выйти из него человек уже не может. Он готов скатиться до статуса прилипалы, прихвостня, а то и собутыльника богемы — на что только ни согласится тот, кого выбросили из круга привилегированных безбилетников, только бы восстановить доступ к бесперебойному источнику контрамарок и мест в списке гостей. Он пойдёт на какие угодно уловки, лишь бы остаться в числе сопричастных к праву всегда и везде ходить без билета.

Почти на периферии этого круга оказываются журналисты. Не доросшие до богемы, они, тем не менее, предложение пройти по гостевому списку в оперу или на вернисаж считают социальным бонусом своей профессии. Уходя из журналистики, такой любитель оперы ещё долго цепляется за старые знакомства — всё ради заветного места в списке.

Далеко не каждый журналист, после многих лет бесплатного посещения концертов, найдёт силы купить билет и пройти в зал через общую дверь, в числе публики. Во-первых, он боится удара по самооценке (не позвали!), во-вторых, у входа всегда можно встретить коллег, проскочивших по «списку». Эти, из списка, на того, что с билетом, посмотрят вопросительно: «Не позвали?». В холле журналисты будут держаться группами: вчерашние коллеги разделятся на билетных и безбилетников.

Местный журналист Кира Солдатова с тех пор, как из культурного обозревателя переродилась в политического, связь с кругом безбилетников сразу утратила. Поборовшись недолго за место в «списке» исключительно из вредности, она отступилась, начала больше времени проводить дома и даже завела кошку.

Но через месяц должен был выступать Толя Зверев. Много лет назад Кира чуть не вышла за Толю замуж, однако испугалась: алкоголизма, гастролей, надрыва. Она хотела предсказуемой трезвой жизни, и Толика от себя отпустила.

Жизнь в итоге не сложилась вовсе. К сорока годам Кира, так и не побывав замужем, вновь загрустила по Толику. Если раньше он казался ей ненадёжным хулиганом из тех, на кого приличные семьи смотрели свысока и как бы со стороны, то спустя годы Солдатова стала вспоминать о сорвавшемся женихе как о лучшем, что случилось в её жизни, ведь другие яркие и талантливые туда не захаживали. Чувство утраты особенно болезненно давило изнутри, выпирало где-то в области селезёнки, потому что за прошедшие пятнадцать лет Зверев превратился в культового музыканта, которого почти нельзя было застать в России — международные гастроли, репетиции, записи со всемирно известными оркестрами... Кира за те же годы из заурядного культурного журналиста превратилась в журналиста общественно-политического. Такого же заурядного. Других перемен в её жизни не случилось. Разве что кошка...

Песни бывшего любовника она в последние месяцы слушала всё чаще и наконец решила с ним встретиться. Как написать Толику, она не знала. Его номер телефона можно было найти только через общих знакомых, которых с каждым музыкальным сезоном оставалось меньше и меньше. Впрочем, о чём написать и что произнести в трубку после его как всегда уставшего «Алло, я слушаю», она не знала. Оставалась личная встреча. Но встретиться они могут лишь на концерте — их жизни настолько разошлись, что общих коридоров не осталось. Ловить Толика в Москве? Это выжало бы досуха её достоинство. Оставалось ждать выступления в Петербурге. Кира ждала полгода, дождалась и твёрдо решила, что этот концерт станет началом её новой жизни. Жизни по билету.

Ещё недавно она чуть ли не каждый день ходила на концерты, но то была — обыденность. Пена. Концерт Толи в клубе A-ha должен был стать спасательным кругом, который вынесет Солдатову из пенного безбилетного прошлого на твердый берег будущего.

Ровно за неделю до концерта с приветом из прошлого дома у Киры появился бывший коллега. Вальяжный, всегда полупьяный продюсер авангардной радиостанции, как было принято говорить в Петербурге про «Точку», Ян зашёл по пути. Жившая на Невском проспекте, Кира оказывалась у всех по пути и потому в доме всегда соблюдала чистоту, а в гардеробе — порядок. В её шкафу единовременно находились минимум шесть платьев на случай утреннего, обеденного или вечернего внезапного выхода — по два на каждый, чтобы оставался выбор.

Кира выбрала платье из коктейльных — зелёное с игривым воротничком. Достаточно яркое, чтобы закончить в нём поздний вечер, и в меру сдержанное, чтобы начать этот вечер не с симфонического оркестра: Ян зашёл выпить кофе и позвал Киру на концерт — в честь открытия зала в арке Главного штаба там давали экспериментальную оперу под названием OPERA. После выступления планировалась закрытая вечеринка. «С шашлыками!» — уточнил Ян. Концерт был посвящён юбилею дирижёра, на него вообще не продавали билетов и всех гостей приглашали по спискам — высшая форма внутривидовой селекции.

Арку Главного штаба Кира решила сделать сценой для своего прощального номера. Она догадывалась, что Ян пришёл к ней случайно и больше ни он, ни кто другой не заскочит к ней по пути, не захватит с собой слушать симфониче­ский оркестр без билета. Да ещё с шашлыками.

Кира постаралась зайти в зал одной из первых и сразу высмотрела все компании безбилетников. С ними она сдержанно поздоровалась, похлопала фамильярно по плечу телеведущего Никиту Бриля, который прилетел на концерт из Лондона, где открывал на деньги российского олигарха арт-форум. Вдову эпатажного поэта Терентьева Кира приобняла по-родственному, как бы предлагая на двоих разделить тяжесть понесённой «всеми нами, городом и человечеством» утраты. Затем она пустилась элегантно по рядам, играла в грациозность и одаривала сколько-нибудь знакомые лица улыбкой. Она фланировала между креслами не менее получаса, словно заявляя, что в этом раю для избранных безбилетников оказалась не в первый раз и уж точно не в последний. К моменту, когда в зале погасили свет, Кира успела обойти всех за исключением оркестра.

Сквозь темноту со сцены зазвучала дикая музыка. Кира поудобнее устроилась в новом кресле недавно отреставрированного большого зала. Она обжила место, заняла его все, как бы растекаясь, заполняя каждую вмятину, каждый просвет. Кира сидела в кресле как влитая. Это был её вечер: пройдя конкурсный отбор среди безбилетников, она теперь по праву наслаждалась музыкой и собой, основательно сидевшей в этом обществе и в этом кресле.

Концерт очень нравился. Она любила сложную музыку больших коллективов, которыми руководят мастера импровизации. На сцене играли скрипачи, потом — виолончелист, а за ними вступили три кларнетиста — круглые парни в смешных фраках. Звучавшее со сцены напоминало тревожное ворчание сумасшедших — опера действительно оказалась экспериментальной: ничего подобного Кира раньше не слышала. Она закрыла глаза и, поглаживая бархатную обивку кресла, разомлела...

Когда вступил вокал, Кира не сразу пришла в себя. Она продолжала гладить бархатный подлокотник, раскачивалась в кресле и даже подпевала словам, которые слышала впервые. На второй минуте Солдатова поняла, что узнаёт не столько слова, сколько голос. Открыла глаза и убедилась — на сцене стоял Толик. В мешковатых штанах, растянутой футболке, давно не стриженный, он держался похмельной хваткой за микрофон и распевал какой-то немыслимый набор звуков: «А-ха, хи-хо, хо-хи-ха-ха, аха-ха-ха... Хо! Ха!». Рядом кривлялся контрабас. Публика в зале заледенела в восторге, вытянула из глубоких кресел длинные напряженные шеи, наставила на Толика выкаченные от удивления глаза и ими, глазами, слушала.

Они даже не моргали. Впрочем, и Кира не моргала. Придя в себя, она посмотрела на часы — до антракта оставалось семь минут. В эти семь минут нужно было придумать слова, чтобы не только стереть из их с Толиком жизней последние десять лет, но и открыть новый, уже общий период. Ровно через семь минут ей понадобятся слова, которые она собиралась подготовить на неделе и принести с собой в A-ha, где и планировала строить новую жизнь, разбивать старую. После концерта, один на один с Толиком. Но Толик досрочно стоял перед ней на сцене, держался за микрофон, и его похмельное «Хи-хи, ха-ха!» смешало все карты: Кира захотела объясниться здесь же, прямо в антракте, среди сотен безбилетников.


Антракт объявили раньше. Едва зажёгся свет, как публика зашуршала, выбираясь из кресел. Через полминуты обе лестницы, ведущие вниз, были заполнены: все спешили к шведскому столу и на перекур.

Толик остался на сцене. Подошел к кулисе и с интересом рассматривал убегавших в буфет зрителей. Он всегда любил заглядывать в глаза публике и провожал всех, до последнего слушателя с галерки.

Когда Кира приблизилась, Толик окликнул её со сцены:

— Девушка, вы забыли в кресле сумочку.

Действительно, забыла. Кира облегчённо рассмеялась: он не только узнал её, но и завязал разговор.

Они встретились тепло, почти без слов смотрели друг в друга, как старые друзья или, скорее, брат с сестрой.

— Надо же. А я и не знала, что ты сегодня выступаешь, — зачем-то вдруг стала оправдываться Кира. Она и впрямь не знала, но разве же Толик поверит?

Он не поверил, но промолчал. Зверев подошёл к Кире, и вблизи стало видно, что он совсем не с похмелья. Уставший, немолодой человек с одутловатым лицом «сердечника» и сильной одышкой.

«И как он до сих пор поёт...»

Зверев как будто услышал звон мысли у Киры в голове.

— Одышка. Скоро уже пятьдесят. На сцене пока держусь, но недолго. Полчаса — если выспался. А так, каждые пятнадцать минут перерыв. Светка мне за кулисами лекарства даёт. Помнишь Светку? — на этом вопросе он грузно слез со сцены и замахал руками в сторону утекающей на первый этаж толпы, среди которой, по встречной полосе, прорывалась к сцене маленькая девчушка, их соседка по дому на Шпалерной, где Толик жил с рождения, а Кира — целый год. Один их общий год. Светке тогда было лет двенадцать, она читала в школе «Капитанскую дочку». Если после разрыва с Кирой Толик на пять лет уехал в Германию, то встречаться они начали, когда Светка заканчивала школу?..

— Дочка моя оказалась Светка-то, — пояснил Зверев.

Кира начала припоминать: Светка жила с бабушкой, её мать, Ирина Василь­евна, уехала в Израиль, а вывезти дочку ей не дали родители.

Получается, Толик встречался с Ириной Васильевной в молодости...

Кира не успела пережить новость — подскочила сама Светка. Шумная, она верещала и топала от радости так, что толпа оглянулась. На крики прибежал Ян. Он успел уйти из зала первым и набрал в буфете закусок. Прождав Киру минут десять, Ян оставил телеведущего Никиту Бриля сторожить место у стола, а сам вернулся в зал.

Ян мог считаться приятелем Зверева, с которым организовывал несколько крупных фестивалей.

— Извини, что не предупредил, — сценическим голосом объявил Ян, показывая неопределённо в сторону Киры. — Не знал, что вы знакомы.

— Ах, так вы пришли вместе? — так же громко ответил Зверев.

— Должна же девушка выходить в свет. Совсем засиделась в своей политике, — Ян картинно отшучивался, — представляешь, никуда не ходит в послед­ние полгода. Сидит дома!

Светка подхватила разговор и стала расспрашивать, чем Кира занимается, какой такой «политикой».

— Да так. Пишу. — Кира не хотела этого вопроса. Перед ней стоял музыкант с мировым именем. Анатолий Зверев! Про Светку писали, что недавно стала примой Мариинского. Кира не знала, какие слова способны поставить её в один ряд с этими людьми, ворвавшимися к ней из прошлого с недельным опережением графика.

Толик попытался свернуть неуместный разговор и позвал всех пить кофе: у него в запасе был почти час, так как выступал он лишь в последнем акте.

Однако Светка не унималась. Маленькая, тоненькая, она едва поспевала за компанией крупных взрослых людей и хватала Киру за локоть, чтобы не отстать:

— А о чём ты пишешь?

— Я публицист. Про разное пишу.

— А где почитать?

— Ну, много где в интернете.

— А ты про нас репортаж сделаешь?

— Нет, меня просто пригласили.

— Кто? Папа.

— Нет, не папа.

При слове «папа» Кира чуть не расплакалась прямо на нижней ступеньке лестницы. Она представила, что вот уже пятнадцать лет могла и сама в шутку называть Зверева папой. Может, даже родила бы ему детей. А Светка шутливо звала бы её мамой. Кира стала бы женой всемирно-известного «папы» и мамой примы Мариинского театра.

Её пальцы сжимались и разжимались, будто пытаясь удержать уплывающее сквозь них прошлое. Удержать любовь, Светку, квартиру на Шпалерной, слова «папа» и «мама»...

Зверев всё понял. Он так любил когда-то Киру, что и разлюбив, спустя пятнадцать лет, без слов, даже без жестов понял — сейчас она разрыдается.

Он приобнял её, пытался успокоить, но в его глазах не нашлось любви, теплоты или сострадания. Хоть и участливый, но перед Кирой стоял чужой мужчина, в объятия к которому она может теперь попасть только по билету или зайцем.

Зайцем... Она прошла, проскользнула в эту жизнь, к этим людям зайцем. И, главное, она увидела, что Зверев всё понял. Он всегда хорошо её понимал и сейчас знает, что в их со Светкой жизни, в филармонии, в мягком бархатном кресле она чувствует себя безбилетницей. Кире стало так горько и страшно от правды, что слёзы отступили: как капли ртути, они собрались в большой тяжёлый шар и через тошноту прокатились вниз, по пищеводу, упав где-то на дне, под селезёнкой.

— А давайте и правда пить кофе. И вино! Ян, покажи нам, где вино. — Кира опрокинулась в искусственную бодрость.

— Пойдёмте, пойдёмте, у меня там свой столик, — облегчённо вздохнул Зверев и улыбнулся. Он боялся женских трагических сцен, как бормашины. К сценам чужих женщин он был равнодушен и оттого совершенно не знал, как себя вести. Кира ему чужая, что он может сказать чужой женщине, которая захотела вдруг заглянуть в его жизнь? К счастью, говорить ничего не потребовалось. Зверев обрадовался: внезапная и ненужная встреча пройдёт без происшествий и надрывов.

Кира тоже была довольна. Она любила в жизни ясность. Что ни говори, но последние минуты внесли в её жизнь то, чего ей больше всего не хватало — они добавили ясности. Стало ясно, что никакого Толика давно нет. Есть Анатолий Зверев с одышкой и пустыми стеклянными глазами. Цепляться за память о Толике не было смысла — нужно планировать жизнь дальше, принимать её новую, кристально-чистую ясность.

Даже Ян понял, что за три минуты жизнь Киры изменилась так, как не менялась в последние годы. Чтобы не мешать «устаканиванию чувств», как он про себя называл случающуюся после ссор сцену, Ян отошёл к бару, где деловито возился с бутылками, бокалами: менял их, проверял на свет, неторопливо, с аптекарской точностью, разливал вино.

Только Светка ничего не поняла. Она продолжала висеть на локте Киры и о чём-то ей рассказывала.

«...а вот сейчас и узнаем», — услышала Кира откуда-то из-под своего плеча. В следующее мгновение Светки рядом уже не было: она бежала на рецепцию, где барышни в вышколенных улыбках сверяли посетителей с заветным списком гостей.

— Ян, как у тебя фамилия? Латышев? — прокричала Светка на ходу.

Звереву и Кире стало любопытно, о чём она собиралась узнать.

Когда они подошли ко входу без всякой тревоги, Светка уже деловито водила пальчиком по списку гостей, выискивая фамилию Яна: «Латышев... Латышев...».

Зверев рассмеялся по-доброму, даже не пытаясь догадаться, что задумала дочка.

— Вот! Ян Латышев, радио «Точка», продюсер. Вы же вместе пришли, да? — щебетала Светка по-детски, без злобы или иронии.

Кира кивнула и сама заглянула в список, будто там записаны мелкими буквами важные для неё сообщения.

— Не хочешь признаваться. А мы сейчас сами узнаем, где ты работаешь... Ян Латышев, радио «Точка», продюсер. +1. — Светка вертела список, словно что-то в нём потеряла. — Плюс один — это как? Это ты плюс один?

Первым всё понял Зверев. Он, по старой памяти, метнулся в сторону Киры накрыть её собой, будто гранату. Не успел — Кира взорвалась в шаге от него. Она не разрыдалась, не закричала, а молча кинулась к выходу. Без пальто, без зонтика, забыв про оставленную в кресле сумочку, она навалилась на николаевских времён дубовую дверь и принялась изо всех сил выдавливать её. Ртутный шарик раздувался, бился изнутри, вместе с Кирой напирал на дверь и мечтал выбежать, высвободиться из мира безбилетников.

На секунду Кира замерла. Она обернулась и увидела десятки глаз, смотрящих на неё так, как они ещё полчаса назад смотрели на певшего Зверева. Столкнувшись с Кирой взглядами, глаза отвернулись. Зверев отвернулся вместе с ними — он боялся истерики чужих женщин. Не отвернулась одна лишь Светка — не понимая, что случилось, она не выпускала список из рук и хотела было броситься к Кире, но испугалась, остановилась в нерешительности.

Вдали, как ни в чём не бывало, разливал по бокалам вино Ян. Он всё слышал, но не стал оборачиваться. «Это скандал! Скандал!» — мерцал у него в голове пульс единственной мысли, единственной заботы...

«Скандал!» Ян не поворачивался, пока за Кирой не закрылась дверь и не было объявлено окончание антракта. Он вернулся в зал, согнувшись для большей незаметности вдвое, тихо пробрался к своему креслу, на котором лежал лист с надписью «Ян Латышев. «Точка». На соседнем кресле, на листке «Ян Латышев +1», осталась сумочка Киры. Ян скомкал лист, засунул в сумочку и убрал всё в портфель. Второе отделение он встретил нарочито громкими аплодисментами. Однако не успели вступить кларнеты, как в пустом кресле появилась женщина. Такая же, как Кира, лет сорока, но поскромнее. Спросила, не занято ли место, после чего села к Яну.

Он понял, что женщина — из числа гостей рангом ещё ниже. «+1 без места». Такие нередко появляются на мероприятиях, занимают проходы и лестничные пролёты. Всё первое отделение Плюс-один-без-места наблюдает, вертит головой, запоминая освобождающиеся кресла.

Ян сдержанно поклонился новой соседке, встал и вышел. На первом этаже он встретил Зверева. Тот допивал кофе в компании ещё двоих «+1», возможно, даже без места. Ян снова раскланялся, забрал в гардеробе пальто. На салфетке из-под бутерброда написал торопливо номер домашнего телефона Киры и вместе с сумочкой оставил на рецепции, сказав, что нашёл её брошенной в буфете.

Вышколенные улыбки отложили сумочку в шкаф для находок и вечером позвонили Кире на домашний номер.

В сумочке целыми лежали пудреница, ключи от дома, телефон, банковская карта, паспорт, билет в A-ha и скомканный лист с надписью «Ян Латышев + 1».



Зять Парслигова


Николай Иванович проснулся сегодня необычайно рано, в половине шестого утра. До смены ещё двенадцать часов, но у него — дела. Проснувшись, он бодро надел повешенные на стуле спортивное трико, кофту на молнии и мягкие тапочки. Прошёл на кухню, там включил чайник — вода налита с вечера. Под приготовленной вечером же сковородой с несколькими каплями масла зажёг огонь. На полке в холодильнике его ждали сырое яйцо с молоком, на кухонной тумбочке — два ломтика батона.

Хлеб и яйцо с молоком — по утрам старый дисциплинированный солдат всегда делал гренки. Если время позволяло, он готовил завтрак неторопливо. Если день обещал быть занятым, Николай Иванович приступал к утреннему меню с вечера. Брал белую мисочку, аккуратно разбивал в неё одно яйцо, выливал треть стакана молока, солил, перчил, натирал зубчик чеснока. Миску сразу накрывал пищевой плёнкой и отправлял в холодильник. Затем он отрезал от батона два тонких кусочка и оставлял их в маленькой настольной хлебнице. Остальной батон убирал в большую хлебницу на стене.

Заранее готовил он и чай — в маленький чайник высыпал щепотку заварки, в большой — наливал воды. Рядом ставил кружку. Многолетние подсчёты показали, что благодаря таким вечерним подготовкам он экономил утром ровно четыре минуты.

Сегодня эти четыре минуты Николаю Ивановичу очень пригодятся. Сегодня, когда он пожарит на сковороде свои два кусочка хлеба, съест их неторопливо, запивая крепким чаем, вымоет за собой посуду, протрёт насухо чугунную сковородку, смажет её маслом, уберёт на специальную полку, он пойдёт быстро в ванную — выбриться и помыть голову с мылом. Затем наденет свой лучший костюм и блестящие от крема тёплые ботинки, которые его поколение привыкло называть полусапогами. Ровно в шесть Николай Иванович, сверкнув начищенными полусапогами, выйдет из квартиры и на три замка запрёт за собой дверь — он спешит на улицу Мытнинскую, где в 15-комнатной коммунальной квартире живёт его внук Лев Крутиков с матерью Ольгой Крутиковой.

До Мытнинской Николаю Ивановичу ехать три станции метро. А затем ещё пятнадцать минут идти спешным ходом.

Лёве десять лет. Он учится в четвёртом классе музыкальной школы. Учится по классу фортепиано. Учится хорошо, даже отлично. Вот только дома у Лёвы нет инструмента. Чтобы Лев мог заниматься, его дед, бывший капитан внутренних войск, вохровец, проще говоря, Николай Иванович Крутиков пятый год работает гардеробщиком в петербургской филармонии. Каждый вечер Николай Иванович принимает у музыкантов и их поклонников пальто, шляпы, плащи, а в это время внук Лёва разучивает домашние задания в одной из репетиционных зал. После концерта они оба уезжают домой. Николай Иванович везёт Лёву на троллейбусе в коммуналку, а сам возвращается к метро. Около полуночи он обычно уже в кровати.

Свою дочь Ольгу Николай Иванович почти никогда не видит — она работает кондуктором на автобусе и выходит из дома в пять утра. Когда Николай Иванович привозит Лёву, дочь уже спит.

Вообще-то он редко встаёт так рано. И тем более редко в такой час приезжает за Лёвой. Просто сегодня Николай Иванович работает в другом месте — его, как одного из самых прилежных и опрятных работников гардероба, командировали на открытие новой концертной площадки — в арке Главного штаба. Поэтому позаниматься вечером Лёва не сможет. И хотя в музыкальной школе сегодня главный экзамен, пропускать игру нельзя. Поэтому было решено, что Лёва разучит урок всё в той же филармонии, но рано утром, пока там никого нет — Николай Иванович договорился. А после занятий Лёва поедет домой выспаться — обычную школу он сегодня пропустит, чтобы набраться сил перед экзаменом в музыкальной.

Ровно пятнадцать минут от метро — и Николай Иванович уже заходит во двор Лёвиного дома. К подъезду он пробирается по узкой траншее — её в снегу проложила Ольга. Даже после сильного снегопада дворник появлялся к девяти, так что дорогу на улицу жильцы пробивали себе сами. Ольга уходила первая. Если ночью случалась сильная метель, она просыпалась пораньше лопатой прорыть в сугробах лаз. Лопату оставляла в тёмном углу двора, Лёва перед школой спускался и заносил её домой.

Николай Иванович заглядывает в условленное место — лопата на месте. С лопатой он поднимается на пятый этаж. Едва минуло половина седьмого, а дед уже на пороге.

Стук в дверь — звонить в коммуналке в такой час нельзя. Сонный Лёва открывает в ту же секунду — одетый и обутый, он давно сидел в прихожей и ждал стука. На Лёве полинялые сапоги, выцветший финский пуховик, лёгкая шапка-балаклава. Можно сказать, что Лёва одет достойно и со вкусом, только во всё старое.

— Портфель? — тихо и кратко спрашивает дед, экономя перед возвращением на мороз жизненные силы.

Лёва через спину показывает деду на рюкзак.

— Ноты?

Лева снова тычет пальцем за спину.

— Бутерброд?

И бутерброд за спиной. Но дед недоволен:

— Выкинь, — Николай Иванович стремительно лезет в рюкзак, нащупывает там бутерброд с майонезом и колбасой и бросает его в мусорное ведро. Взамен кладёт внуку свёрток: там в маленьком контейнере творог со сметаной и мёдом, а в пакете — яблоко.

Они молча спускаются по жаркому подъезду, где из-за прорыва в подвале трубы парит, словно в оранжерее. Открывают дверь и выходят на улицу. Сначала внук, затем дед. Николай Иванович немного замешкался, пока поправлял на шее шарф и потуже натягивал шапку. Лёва оборачивается. У него за спиной -30. Он смотрит из зимнего мороза на деда, едва различимого в тропическом подвальном мареве.

— Опоздаем, — укоризненно поторапливает Лев Николая Ивановича. Деду неловко за медлительность, он наспех запахивает шарф и застёгивает на ходу куртку. Выскакивает на мороз и от неожиданного перепада температур резко отпускает дверь. Та с грохотом закрывается, и на Николая Ивановича с подъездного козырька обрушивается лавина снега. Куртка так и не застёгнута, Николай Иванович, не отставая от внука, вытряхивает из себя снег. А снег везде: под шарфом, под тёплым джемпером, под фланелевой рубашкой. Даже под майку попал. Николай Иванович на ходу ёжится и вертит головой, будто пёс после купания.



* * *

Ровно в семь они были в филармонии. Поднялись в репетиционную, наскоро разделись, побросали куртки на старые стулья и взялись каждый за своё дело. Лёва разучивал этюды к экзамену — заданное на дом он решил сегодня не играть. Николай Иванович вышел со стулом в коридор и принялся читать. За годы работы в гардеробе он пристрастился к чтению. Пока в залах гремели концерты, он проглатывал книгу за книгой. Сначала увлёкся детективами, потом перешёл на брошюры по садоводству. Жадно читал он о рыхлении чеснока, пасынковании томатов и укрывании винограда на зиму. Прочитал, что в старом грязном парнике помидоры накапливают нитраты и что из-за нитратов нельзя есть капустные кочерыжки. В другой книге узнал, что в радиусе 70 км от любого мегаполиса экологи не рекомендуют пить родниковую воду и заниматься огородничеством, ведь почвы там заражены, а в воздухе свистит ветер с вредных производств. Это открытие впечатлило Николая Ивановича — он продал шесть соток под Гатчиной, тем более что в другой книге писали, будто в Гатчине проходит разлом тектонической плиты и из этого разлома поднимается в воздух радиоактивный газ радон.

Без дачи у Николая Ивановича появилось больше свободного времени, которое он с упоением стал тратить на своё новое увлечение — книги. С вопросов агротехники он перешёл к теме безопасного питания и ЗОЖ. Читал про мифы о холестерине, вред мяса и опасность крупной морской рыбы. Возвращаясь в последний раз с уже проданной дачи, Николай Иванович купил в электричке книгу популярного автора по фамилии Порфирьев о том, как подделывают современные продукты и почему нельзя покупать в магазинах свежий дрожжевой хлеб. На вырученные от продажи дачи деньги Николай Иванович приобрёл хлебопечку с мультиваркой. Теперь он сам пёк на закваске хлеб и батоны, сам варил творог и сам делал внуку йогурт. В тесто всегда добавлял отруби и семечки. Жарил на рапсовом масле.

Сегодня у Николая Ивановича была заготовлена купленная на ярмарке натуральных продуктов книга о преимуществах японского питания. Первая глава называлась «Почему японцы не болеют раком». Николай Иванович углубился в рассказ об истории Японии, образе жизни японцев и их страсти к водорослям. Автор книги утверждал, что японцы долго живут именно благодаря богатой водорослями диете.

Николай Иванович медленно и вдумчиво читал, подчёркивая важные моменты пальцем. Лёва играл не переставая. В музыке Николай Иванович не разбирался, музыке он не учился, хорошо Лёва играет или плохо, не знал. Как и не знал, что именно тот играет. От Лёвы на занятиях он ждал только одного — прилежания. А прилежание, по мнению Николая Ивановича, заключалось в беспрерывной игре. Пока Лёва издавал на инструменте хоть какие-то звуки, Николай Иванович спокойно читал. Но как только рояль замолкал, дед встревоженно шёл разбираться, что случилось. Устал? Забыл ноты? Забыл задание?

В это утро Лёва играл без перерывов. Даже паузы не делал. Николай Иванович удовлетворённо сидел на стуле. Он дочитал новую книгу до конца главы и узнал, что раком японцы всё-таки болеют, особенно раком желудка, но болеют из-за радиации и сырой рыбы, а не из-за водорослей. Поставленный на 8.50 будильник подал в кармане сигнал. Тут же Лёва с роялем впервые замолчал — пора было уходить.

Они быстро оделись и выскользнули из репетиционной залы — никого пока в филармонии не было, их никто не увидел.

В девять они были на Невском. Немного потеплело, но ещё не начало светать. В сумерках они перешли на другую сторону проспекта и направились к остановке. Лёва вдруг посмотрел деду в глаза и спросил:

— Я сам, хорошо?

Он хотел вернуться домой один. Скоро будет светло, дорожку во дворе протоптали, завтрак у него есть, обед разогреет — зачем провожать?

Дедушка согласился.

— Приду в два. Жди у входа. Цветы принесу!

— Не надо цветы. Ну деда, ну не надо. Никто не носит, только я.

— Им можно. А ты должен!

Почему Лёва, единственный из класса, должен на экзамены приходить в музыкальную школу с цветами, он так и не понял. Но согласился. В два он будет ждать деда. Дед придёт в костюме и с цветами. Он всегда так приходит к Лёве на экзамен. Больше из родителей на экзамен не ходит никто. Тем более из дедушек. Раньше у Рашида Тимергалиева часто приходила бабушка, но без цветов и без праздничного платья. Но для дедушки экзамен всегда праздник.

Лёва пошёл перед праздником выспаться. А Николай Иванович вернулся на другую сторону Невского, в метро.



* * *

Он спешил. В десять Николая Ивановича ждал киносеанс. Раз или два в неделю он по утрам ходит в кино. Получается дёшево: утренняя скидка и удостоверение ветерана труда позволяли сходить в кино за 100 рублей. Правда, за эти деньги кино показывали только на окраинах. Поэтому сегодня Николай Иванович спешил на «Бухарестскую». Шесть станций метро с пересадкой. Приходить нужно заранее, потому что ветеранскую скидку оформляют в отдельной кассе, в ней всегда очередь.

Сегодня Николай Иванович собрался на фильм «Зона» по мотивам рассказов Довлатова. Собственно, самого Довлатова Николай Иванович не читал. Он хотел увидеть честное и правдивое кино о своей бывшей работе, полной опасностей, романтики и приключений. Так, по крайней мере, им, вохровцам, рассказывали на общих собраниях. Николай Иванович в тюремную романтику погрузился сразу после армии. Дослужился до сержанта, отучился на офицера. К пятидесяти обещал стать полковником и начальником отдела, но помешал скандал. Мелкий, склизкий. Николай Иванович «выписал» к себе на дачу троих конвоиров-срочников — они ему за день поставили ворота. Другие целые дачи и даже дома на солдатах отстраивали, а он только ворота. И хватило! То есть хватило взять Николая Ивановича за хвост. Приехал молодой парень из прокурорского надзора. Николай Иванович на всю жизнь запомнил его имя — Роман Сидорович. Парень был совсем прыщавый, но в части все называли его заискивающе «прокурором». Сидоровичем. Сидорович крутился в колонии, крутился вокруг, проверял все выходы конвоя за периметр. И нашёл одни лишь Николайиванычевы ворота! Слёг тогда Николай Иванович. Не ждал, что именно его и именно сейчас. Очень переживал. Дело в те дни завели, но потом тихо прикрыли — испугались, что из-за ворот этих Николай Иваныч от инфаркта умрёт. И правда, вскоре умер. Но не Николай Иванович, а их полковник, у которого Сидорович не нашёл дачу, но полковник всё равно умер от страха.

А Николай Иванович на службе удержался, но карьера остановилась. Лишь через тринадцать лет получил он следующее звание — капитана. И больше никаких званий не получал.

Николай Иванович свою работу любил. Начинал он по хозчасти в лагерях Коми, а закончил в конвойном отделении. На нехлебное место его подвинули после скандала с воротами. Но и на нехлебном месте служил он радостно. Работу запомнил как лучшее в жизни. И потому часто грустил по ней, как по любимой в юности девушке. Когда узнал, что в прокат выходит фильм про зону, воодушевился. Он ждал на экране романтики своей молодости. Ждал бодро­сти, свежести и свою первую и единственную любовь жену Людмилу, которая после выхода на пенсию не захотела вернуться с ним в Ленинград, а осталась в Коми с любовником. Она сказала тогда, что с Николаем Иванычем ей будет скучно и в Ленинграде.

Как только Николай Иванович узнал про фильм, позвонил своим сослуживцам. В живых остались четверо. Всех жизнь разбросала. В Ленинграде у Николая Ивановича был один приятель, ещё армейский. С ним они и службу прошли, и в колонии работали. Оба вернулись в Ленинград. Гену Николай Иванович и пригласил сегодня в кино. Тот обещал прийти, да ещё с женой — красивой стройной Тамарой. Ею Николай Иванович в молодости был немного увлечён. Ради Тамары-то он и надел сегодня костюм и галстук. Костюм слегка жал, отчего Николай Иванович ходил, словно нанизанный на жердь — не сгибался и едва заметно раскачивался из стороны в сторону. «Кости раздались», — подумал он, глядя на своё отражение в окне стеклянной будки, где сидит охрана станции метро. Рядом с собой он там, на стекле, увидел вдруг трёх китайцев: их отражения махали отражению Николая Ивановича рукой. Тут же один из китайцев похлопал его по плечу. Николай Иванович обернулся и попал под шквал фотоаппаратного огня: два китайца уже крепко схватили Николая Ивановича под локти, а третий фотографировал.

— Nicht! Nicht fotografieren! — закричал Николай Иванович и замельтешил руками перед лицом, отчего тесный пиджак стал потрескивать. Китайцы смеялись и показывали что-то жестами. Мол, фотография вышла отличная.

«Дебилы!» — подумал Николай Иванович про себя. Он знал, что китайцы любят фотографироваться с белыми людьми. Когда Николай Иванович шёл по центру города с Лёвой, их обязательно кто-нибудь снимал. Николай Иванович неизменно запрещал и злился: он читал, что фотографии с русскими детьми китайцам нужны для особых ритуалов.

На этот раз он не стал скандалить, подождал, когда китайцы отъедут на эскалаторе подальше, и двинулся к ступенькам. В последнее время в метро он делался суетлив и перед эскалатором терялся: перебирал ногами, топтался и запрыгивал на полотно не с первой, а с третьей или четвёртой попытки. Он вдруг забоялся упасть с ленты, хотя раньше никогда не падал. В метро Николай Иванович стал переживать что-то вроде приступов паники. Едва ощутимой, но болезненной. Он начал бояться террористов, наводнения, пожара. Мог выйти из вагона, если в нём сидел подозрительный человек или появлялся настораживающий запах.

Сегодня в метро ему не повезло. На первом же перегоне машинист без всякого объяснения причин продержал поезд пять или шесть минут. В вагоне стояла полная тишина. Все боялись, причём не террористов, а задохнуться. Многие были в шубах и меховых шапках. Они бесшумно разделись. Было понятно: если кто-то громко топнет или вздохнёт, вагон сорвётся в панику. Молчали все. Сидели, будто над пропастью.

Наконец поезд тронулся. Однако на «Садовой», когда двери уже закрылись, машинист вдруг снова их открыл и что-то невнятное сообщил по громкой связи. Николай Иванович только и расслышал: «…на платформу». И сразу выбежал. Он пересёк платформу и нырнул в поезд, уходивший в противоположную сторону. Рассудив, что если в его составе взрыв или пожар, то безопасней спрятаться за другими дверьми. Он ещё несколько секунд стоял в этом поезде на платформе и увидел, что из вагонов с противоположной стороны вышло не больше четверти пассажиров.

«Дебилы!» — снова подумал Николай Иванович. Он считал, что в таких ситуациях надо сначала действовать, а потом думать. Сказали — на платформу, значит, беги на платформу, разберёшься потом.

Поезд всё не уезжал. И Николай Иванович увидел, как из состава, который он только что в спешке покинул, вынесли мужчину в эпилептическом припадке. Ах вот оно что! Ложная тревога! Зря выскочил! Но было поздно — состав тронулся, и Николай Иванович понёсся назад к Невскому проспекту. В вагоне было людно, так как этот поезд ехал в центр уже в час пик. Николай Иванович, одёрнул рукав, чтобы тот не лопнул, и схватился за свободный кусочек поручня.

Приехал. Снова пересел. На сей раз добрался без приключений.



* * *

Друг Гена ждал его на платформе. Тамары не было.

— А где Тамара?

— Что?

— Где Тамара?

— Что? Говори громче?

Гена плохо слышал. Надо было подняться наверх, подальше от шума поездов.

Когда они вышли на улицу, Николай Иванович вновь спросил. Гена рассказал, что у Тамары давление, что ей подвернулся талончик на прием к кардиологу и что вечером придут внуки, поэтому надо испечь пирог, а если идти в кино, то сил потом ни на что не останется, ведь Тамара давно уже не та, плохо ходит, оперировали колено, набрала вес, одышка, на гимнастику не записаться — кругом очереди… Гена бы болтал и болтал, но Николай Иванович его остановил.

— Надо лечиться, — он в последний раз видел Тамару больше десяти лет назад и помнил её стройной, красивой, улыбчивой. Если бы Гена не остановился, Тамарин светлый образ моментально погрузнел бы, отёк и захромал. А Николай Иванович не хотел — пусть Тамара остаётся в памяти красивой.



* * *

В кинотеатре они долго ждали билетов. К кассе для ветеранов тянулась длинная очередь.

— Неужели все наши? — спросил Николая Ивановича Гена. Николай Иванович не ответил — ответа Гена расслышать всё равно бы не смог.

Люди в очереди мало напоминали бывших вохровцев. В основном это были старушки: кто-то в яркой, из дочкиного гардероба, блузке, кто-то в молодёжных спортивных штанах. Одна пожилая женщина, несмотря на морозы, надела соломенную шляпу. Мужчины пришли скромные, чистенькие, многие в костюмах и с дамами. Им было всё равно, какое смотреть кино — они выходили в свет. Со всех концов города в утренние часы к кинотеатру «Бухарест» съезжались бодрые и не желающие сидеть дома старики: они приходили задолго до открытия кассы, общались, шутили, некоторые пили чай, а те, кому позволяли здоровье и кошелёк, даже заказывали кофе.

В кинозале все притихли. Старики не молодёжь, в кино они не шумят — слушают. Потому что слышат плохо. Правда, на первых титрах вдруг раздались смешки — это смеялись над именем режиссёра. «Адик Смородинов» — семидесятилетним зрителям такой игривости не понять.

Кино они смотрели с некоторым удивлением. Ругались много, но тихо. Кроме нескольких студентов, сбежавших, наверное, с лекций в Университете кино и телевидения, в зале были одни пенсионеры. Им фарс про зэков и жареного петуха был непонятен. На эпизоде, когда бывший заключённый позвонил своему бывшему надзирателю в Америку с просьбой дать денег и вызволить из тюрьмы, старики совсем возмутились: да разве это возможно? Да разве нельзя просто повесить трубку?

Николай Иванович тоже был разочарован. Он ждал кино про них, про охрану, а здесь показывали зэков. Причём каких! Все, как один, артистичные, шутливые, с весёлыми интеллигентными лицами. Николай Иванович помнил других. Его зэки были мрачные, серые, почти потерявшие человеческое обличие и дар человеческой речи. Блатная феня придавала им монструозную гнусавость и сильный иностранный акцент. Блатные были не люди, никто из охраны их за людей не считал. С блатными боялись идти в конвой, если тех было больше одного. Какое там петуха жарить?

Николай Иванович смотрел на Гену. Тот всё время поправлял в ухе слуховой аппарат, продувал его, прочищал. Гена не был завхозом, он всю жизнь проработал надзирателем. Гену не обманешь.

Николай Иванович видел, что другим старикам кино тоже не нравится. Разве все прошли через зону? Откуда знают, как там? Николай Иванович вспомнил слова из газеты: «в России все либо сидели, либо сажали». Неужели правда?

Когда кино кончилось, зрители молча вышли из зала и засобирались домой. Только три весёлые старушки пошли в кафе пить чай.

Николай Иванович с Геной тоже вышли.

— Говно этот твой фильм. Так не бывает.

— Не кричи! Ты что? Мы же не одни.

— Я говорю, говно, а не фильм! — повторил Гена.

— Да не кричи же ты, неприлично!

— Неприлично? А зэков с кудрями показывать прилично?

— Тоже неприлично. Не кричи. Пойдём на улицу.

— Какие кудри? Какой театр? Да они меня за тридцать лет два раза шилом в бок и один раз кипятком облили, когда заточку нашёл. Их стрелять надо, зверей. Стрелять и всё!

Гена не унимался. Николай Иванович проводил его до метро и похлопал по плечу. Он знал, что зэки действительно несколько раз нападали на Гену и даже порезали ему селезёнку. Он не злился на друга.

— В следующий раз будет про Гагарина. Пойдём. Но надо быть уже в девять, на Гагарина много придут. Тут весь район бывшие военные, они космос любят.

— Ай, не знаю… — махнул Гена рукой и скрылся в метро, так и не отойдя от своих зэков.

Николай Иванович зашёл в цветочный ларёк у метро, купил три веточки хризантемы, обернул их в газету и сел на трамвай — так ближе.



* * *

В дороге он достал из кармана бутерброд с яйцом. Цветы в газетной обёртке мешали: они не помещались в сумку, не лежали на коленях. Во время еды их пришлось держать под мышкой, как веник. Николай Иванович откусывал помаленьку от бутерброда и думал, откуда в их городе столько цветочных ларьков. Цветов в продаже много, а людей с цветами не улицах не встретишь. Когда-то у Ольги был жених, он работал сержантом в милиции. И рассказывал, что в цветочных ларьках подпольно продают наркотики и чуть ли не оружие. Поэтому многие ларьки работают круглосуточно. Где тот сержант теперь? Обещал Ольге жениться и перевезти её с Лёвой в квартиру, которая вот-вот достанется от бабушки. Они ждали смерти бабушки три года и устали. Не дождавшись квартиры, сержант перевёлся в Ставрополь — там ему дали служебную.

Николай Иванович аккуратно съел половину бутерброда и убрал остальное — день ещё длинный. Он прочитал недавно, что с возрастом человек должен меньше есть и что старики потребляют совсем мало калорий. И стал есть по чуть-чуть.

Лёву он увидел ещё из окна. Смахнул на всякий случай крошки с подбородка, поправил шарф, подтянулся. Лёва стоял у входа один. Смотрел в противоположную от деда сторону, деловито ковырял ногами немного подтаявший на солнце снег. Когда Николай Иванович вышел из трамвая и подбежал к Лёве, тот, показывая глазами на спрятанные за спиной цветы, пробурчал:

— Замёрзнут.

Дед виновато кивнул.

— Рано ещё, — снова буркнул куда-то в сторону Лёва, но прекратил месить носком сапога грязную жижу и открыл дверь.

В школе сначала оба разделись. Николай Иванович тщательно отряхнул одежду от снега, очистил обувь себе и внуку, снял её и убрал в специальные мешки. Вещи сдал в гардероб. За это время хризантемы, которые успели подмёрзнуть, оттаяли, вода проступила сквозь газету. Николай Иванович торопливо разворачивал упаковку, бумага таяла у него в руках. Детей уже позвали в класс, а он всё очищал цветы от мелких налипших кусочков бумаги. На некоторых лепестках отпечатались буквы. Из-за возни с цветами Николай Иванович опоздал войти в класс со всеми и теперь ждал в коридоре. Там, вопреки заверениям Лёвы, оказался ещё один дедушка — раньше Николай Иванович его никогда не видел. Соседу он обрадовался — теперь-то Лёва не сможет говорить, что никто из взрослых не ходит на их экзамены.

Другой дед был в хорошем, но старомодном шерстяном костюме, новых ботинках и с красивыми, черепаховой оправы, очками на носу. Он немного нервно расхаживал по коридору туда и обратно. Садиться не хотел. Когда из класса донеслись первые фортепианные звуки, дед стал прислушиваться.

— Как играет! Вы только послушайте, как играет! — дед опрокинулся на стенку и зажмурил от удовольствия глаза. А когда очнулся, строго покачал головой: — Нет, это не Серёжа!

Николай Иванович изображал поддержку и кивал. Фортепиано вскоре затихло, в классе была слышна возня. Потом инструмент снова заиграл.

Дед вздохнул:

— И это не Серёжа!

Хороший костюм продолжал мельтешить туда-сюда. Дед с волнением ждал, когда же заиграет внук.

Звуки фортепиано сменялись за стеной кабинета шуршанием и вознёй, а Серёжи, видимо, всё не было слышно.

— Вы музыкант? — не выдержал дед пытки и обратился к Николаю Ивановичу. Тот, оторвавшись от рассказов про рыбацкие суши и сашими, весь как бы подобрался, выпрямился и, подумав, ответил:

— Я работаю в филармонии… — Николай Иванович опустил глаза и увидел, как носы крепких кожаных ботинок разворачиваются к нему. Взгляд понемногу карабкался по хорошему костюму вверх и уткнулся в нервное лицо деда.

— Тимофей. Тимофей Иванович Парслигов. Мой зять иногда играет в филармонии, — снизу, из-под неспокойного лица, к Николаю Ивановичу потянулась рука.

— Николай Иванович Крутиков. Пенсионер, — он привстал, оправил немного великоватые ему брюки и протянул деду руку. За секунду до приветственной стыковки рука Парслигова не одёрнулась, а как бы опала.

— Крутиков?

— Да… Николай Иванович...

Дед стал почёсывать затылок, как будто нащупывал что-то в своей голове, среди пластов старых воспоминаний. Но Николай Иванович нащупал первым. Он вспомнил, что Тимофей Парслигов приезжал к ним дважды с музыкальным ансамблем. Приезжал на зону. Культпросвет работников внутренней охраны. Николай Иванович, как заведующий хозяйственной частью, обеспечивал Парслигова стульями и обеденной посудой. Парслигов его не узнал. Он вновь откинулся к стене, надолго замер, вслушиваясь в происходившее в классе, а затем вскрикнул:

— Серёжа! Вот это точно Серёжа! — с каждым звуком фортепиано его лицо морщилось и вздрагивало. Можно было подумать, что за стеной Серёжа не играл на фортепиано, а кричал от пыток. Дед развернулся, закинул голову, прикрыл глаза и, продолжая вздрагивать неприятной болью, упёрся спиной в стену, будто хотел поддержать собой и её, и класс, и рушившийся Серёжин мир.

— Как плохо! Как плохо! — дед бормотал и временами закусывал губу.

— А по-моему, ваш мальчик молодец, — зачем-то сказал вдруг Николай Иванович. Дед резко открыл глаза и строго спросил:

— Вы музыкант?

Николай Иванович немного растерялся:

— Я же вам говорил, я работаю в филармонии.

Николай Иванович посмотрел на красивые новые ботинки. Они стояли на ширине плеч и, напряжённые, как могли, тоже подпирали пятками стену. Потом над ними раздался вздох.

— Не надо себя обманывать, — ботинки заёрзали и немного расслабились. И спросили:

— А у вас кто?

— Где? — испуганно спросил Николай Иванович и почему-то похлопал себя по карманам.

— Там, — дед показал глазами на экзаменационный класс.

— Лёва... — осторожно признался Николай Иванович.

— Играл? — без особого интереса спросил дед.

— Я не знаю. У них там очерёдность, да? Я списки не видел, — Николай Иванович тоже вдруг занервничал и зачем-то взял с кресла приготовленные для учителя цветы.

— Какие списки? — на этот раз насторожился дед.

— Кто за кем выступает... — предположил Николай Иванович. Он стоял уже нос в нос с дедом и мял в руках букет. Некоторые цветы после мороза превратились в кашу, и она неприятно приставала к рукам.

Но дед снова откинулся на стену и закрыл глаза. Николай Иванович сел, достал из сумки пакет, расстелил его на коленях и положил цветы, чтобы не испачкаться и не испачкать кресло. Читать теперь было неудобно, поэтому Николай Иванович просто сидел, слушал детскую игру и смотрел на деда.

Наконец музыка в классе окончательно замолкла. По кабинету ещё долго кто-то ходил, потом один за другим стали выступать женские голоса. Николай Иванович всё сидел и украдкой посматривал то на деда, то на его ботинки. Но дед вдруг очнулся и строго взглянул на Николая Ивановича сверху.

Видно было, что он снова перебирал губами фамилию Николая Ивановича и хотел уже что-то сказать, ну тут в коридор влетел полный мужчина.

— Привет, папа, ну что?

Дед снова опрокинулся на стену, закрыл глаза и тяжело произнёс:

— Ни-че-го!

— Экзамен был? Всё закончилось? Сергей играл? Хорошо играл? Он выходил? Ты его видел?

— Был. Всё закончилось. Сергей играл. Из рук вон плохо играл. Он ещё не выходил, и даю зуб, что выйдет последним.

Полный мужчина вздохнул и нервно забегал туда-сюда. Потом позвонил. Из дальнего конца коридора доносился тихий низкий голос: «…закончилось… плохо… последний». Николай Иванович успел заметить, что у мужчины были ветхие неопрятные туфли. Очень старые и совсем не тёплые.

Тут в классе наконец перестали выступать, после чего послышался шум отодвигаемых парт и стульев. Дверь открылась, появились дети. Лёва вышел первым и быстро направился к гардеробу. Он хотел не заметить Николая Ивановича с цветами. Но тот успел поймать внука.

— Ну как?

— Нормально.

— Что значит нормально?

— Нормально!

— И тебе не стыдно? — зашептал Николай Иванович. — Смотри, как другие переживают. Николай Иванович едва уловимо показал на деда в ботинках и его сына. Они выискивали глазами своего Серёжу и нервно подпрыгивали, словно боялись не разглядеть десятилетнего мальчика с высоты своего роста.

Лёва, увидев это, хихикнул и ткнул дедушку в колено:

— Пойдём, — Лёва одной рукой дёрнул Николая Ивановича за собой, а другой забрал цветы. В гардеробе он решительно выкинул их в урну, для надёжно­сти прикрыв грязными бахилами. Николай Иванович не сопротивлялся, потому что цветы к концу экзамена совсем испортились, завяли и раскисли. К тому же он хотел поскорее уйти, чтобы вновь не разговаривать с Парслиговым. Вдруг тот вспомнит свою молодость и концерты на зоне?


После экзамена Николай Иванович с Лёвой всегда ходил в пышечную. Этот поход за пышками несколько раз в год — единственная вредная привычка Николая Ивановича. На сей раз времени у них было немного — до работы оставалось чуть больше часа. Они молча и быстро дошли до кафе. Раньше там висели оформленная под старину вывеска и памятная доска, на которой сообщалось, что это самая старая в городе пышечная. Доска осталась, а вывеску заменили. Однако сегодня под словом «Пышечная» мелкими буквами было написано «ИП «Шакир-чурек». Николай Иванович с опаской заглянул внутрь. Там всё было по-прежнему: много народа, все в зимней одежде, от прилавка пышет жаром, под столами выпрашивают сгущённого молока кошки.

Шум стоял страшный. Поговорить не удавалось. Не удалось даже присесть — они съели свои пышки с сахарной пудрой стоя, у чужого стола.

После еды оба вышли на мороз. Давно стемнело. Началась метель. Они молча, пряча лица в шарфы, добежали сначала до Невского, потом — до здания Генштаба. Нырнули внутрь. Зрителей ещё не было, оркестр в зале вёл последние приготовления.

Николай Иванович раздел Лёву, разделся сам и спрятал вещи в углублении в гардеробной стойке. Сменил себе и Лёве обувь. После чего внук сразу побежал смотреть новый зал. Он здесь никогда не был, но каждый его знал, так как от гардеробщиков до администратора все были из филармонии.

Николай Иванович достал всё тот же пакет, расправил его и расстелил под батареей. Он поставил свои и Лёвины сапоги на просушку и уселся читать про японских долгожителей.

Когда он дошёл до рецептов приготовления риса, который обязательно перед варкой нужно вымачивать, чтобы из него вышли остатки пестицидов, в гардеробе появились первые люди. Сначала приходили раз в пять минут. Потом — раз в три. Когда интервал появления зрителей сократился до минуты, книгу пришлось отложить.

Зрители появлялись по одному и группами. Примерно через полчаса гардероб был уже заполнен наполовину. В холле появился устойчивый запах мороза, а под вешалками с пальто и куртками натекли от растаявшего снега лужицы. Уборка рабочего места входила в обязанности гардеробщика. Николай Иванович старался поддерживать порядок весь вечер — он не любил неопрятности, к тому же после работы всегда спешил отвезти Лёву домой. Когда гардероб закрывался, в других отсеках женщины только приступали к уборке, а у Николая Ивановича всё уже было чисто, и он сразу уезжал домой.

Николай Иванович взял швабру и полез вытирать лужи. Он добросовестно тёр пол и часто отжимал тряпку. Вода под пальто была чистая, прозрачная и ещё холодная. Когда он в очередной раз наклонился над ведром, чтобы выжать хорошенько тряпку, в просвете между полом и стойкой появились те самые новые ботинки деда из музыкальной школы. На этот раз они стояли, широко растопырив носы, и были полуприкрыты чёрными синтетическими брюками. Парслигов! Он ведь говорил что-то про работу зятя в филармонии. Николай Иванович вкрадчиво пополз глазами вверх и увидел, что над примечательными ботинками стоял вовсе не Парслигов, а его зять. Николай Иванович выпрямился и заглянул за стойку. Зять Парслигова уже мало походил на взволнованного отца бездарного Серёжи. Сейчас он был дородный, прямой, надменный. В концертном костюме. Николай Иванович принялся вспоминать музыкантов. Точно, это же виолончелист из «Ленконцерта»! А из-за его плеча выглядывал и тесть. Николай Иванович замер с тряпкой в руках, оценивая положение. Тесть и зять безусловно его заметили и узнали. К тому же они стояли с одеждой в руках. Прятаться было негде и поздно.

Николай Иванович отставил швабру, вытер досуха руки и пошёл принимать пальто.

— В филармонии работаете? — злорадно спросил Парслигов. И по глазам его стало понятно, что он наконец вспомнил, кто такой Крутиков.

— Поменялись? — парировал Николай Иванович, показывая глазами на новые дедовы ботинки, которые сейчас были надеты на ноги зятя. Рядом стояли грязные хлипкие туфли виолончелиста, в которых тот приходил в музыкальную школу. А над туфлями висели шерстяные брюки Парслигова.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru