Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 12, 2018

№ 11, 2018

№ 10, 2018
№ 9, 2018

№ 8, 2018

№ 7, 2018
№ 6, 2018

№ 5, 2018

№ 4, 2018
№ 3, 2018

№ 2, 2018

№ 1, 2018

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Анастасия Миронова родилась в 1984 г. Выросла в Тюмени. Живет в Санкт-Петербурге, публицист, журналист, колумнист Газеты.ру, «Новой газеты».




Анастасия Миронова

Фунтаксис

рассказ


Самая унылая в этом году новогодняя елка появилась у Инженерного замка. Бледные, тощие проводки гирлянд ее были неопрятно наброшены на доходягу ель и свисали, словно нити старой паутины. Дерево установили ночью, незаметно, пока город спал. Нелепую новогоднюю елку не нарядили в подарок людям, а скорее подбросили.

— Хоть бы Павел проснулся. Показал обмылкам, как вести себя в культурном городе, — Серега Мешков обреченно втянул мокрый новогодний воздух. В канун Рождества в городе лил дождь.

Мешков и его друг Михаил Файнштейн шли в гости к Серегиной тетке — Вере Владимировне Изюмовой. В подарок они несли столовый сервиз — передали родственники из Челябинска. Коробка в красной упаковке вымокла под ливнем, и нарисованные еловые лапы размазались по бумаге: вместо уютной рождественской пасторали под декоративным бантом на болезненно-красном фоне обертки проступили авангардистские зеленые круги.

Сервиз несли по очереди от самого Литейного. Держать коробку было неудобно: почему-то огромная, но легкая, она не помещалась в обхвате рук. На каждом перекрестке приходилось останавливаться — сменить руки и пере­дохнуть. У памятника Чижику-Пыжику коробку взял Михаил, но на подходе к Садовой ему захотелось курить — снова встали. Под проливным дождем центр города опустел: осматривать архитектурные ансамбли в такую погоду не хотели даже китайские туристы, для рождественской же службы было рано, и верую­щие сидели по домам. Лишь атеисты выбирались в предрождественский вечер из квартиры и шли в теплые кафе, где пили сладкий чай. По улицам никто не гулял. Только два молодых парня с размокшей коробкой стояли перед охристым замком Павла I. Рядом несла караул елка. Через стекающие по стеклам струи — оба парня носили очки — елка еще больше плыла в своей несуразно­сти, отчего колонны замка стыдливо клонились назад и как бы вбок: казалось, они были сражены безвкусицей и вот-вот опрокинутся назад, словно в обморок.

Серегин друг Михаил молчал: одной рукой удерживая вырываемый ветром зонтик, второй он держал сигарету и пытался сфотографировать некрасивую елку.

Журналист Мешков недавно уволился и в связи с этим пребывал в тревожно-озлобленном настроении. Он вдруг представил, что Павел и впрямь на час возвращается в город. Сначала он, понятное дело, одуревает: его замок рушится, со стороны Фонтанки кирпичи из стен вываливаются — того и гляди, пришибут какого-нибудь зеваку. Посмотрит Павел на убогость, на елку да велит послать за чинушами. По мордам их, толстым ряхам зубовской же табакеркой сдачи надает: за разрушенный замок, за позорную елку. Часа хватит — управится. Мешков живо, даже слишком живо, представил страшное лицо больного царя, который, с проломленным виском и следом удавки на шее, врывается в кабинеты Смольного и с визгом хлещет коммунальных чиновников по заросшим жиром щекам.

— Пускай приходит, напомнит господам, что такое самодержавие. Они ж больно соскучились по монархии. Сталина им подавай, всех Романовых... Да им и Павла для начала хватит!

— Это не чиновник, а таджики. В прошлом году в Москве везде такие елки стояли, — ответил Михаил. Он резко махнул рукой, как бы желая прорвать брешь в окружившей их безысходности. Сигарета выпала. Достать новую было непросто — дождь сбивал с ног, зонтик то вырывался улететь на Фонтанку, то норовил закрыться и хлопнуть по ушам. — Подержи, — Файнштейн передал зонтик другу и закурил, прикрыв зажигалку бортом пальто. — У них за Новый год побить могут, за празднование Рождества убивают. Они же елки у себя никогда не ставили. Чтобы елку нарядить, ее нужно видеть с детства. Каждый год доставать из дивана пыльные игрушки, ждать, когда мать поведет тебя на елочный базар. Надо за неделю до Нового года приготовить гирлянду, перебрать игрушки, долго разглядывать их, раскладывать по кучкам: эти подходят, эти нет. Отец еще елку не принес домой, а ты уже знаешь, как ее украсить — абстрактное мышление! К десяти годам нашему ребенку известна логика оформления новогодней елки, он ее с закрытыми глазами наряжает. А таджики не понимают. Они и слова «нарядить» не знают. Им привезут коробки с гирляндами, выдадут мешок шаров, у них одна задача — все на елку сбросить и убежать пораньше высыпаться. Какая логика, какая концепция? В нашем дворе у каждого был свой, выстраданный, концепт елконаряжания, а таджики? Эээ... — Михаил снова махнул рукой все в ту же сторону беспросветности. Вторая сигарета потухла.

— В прошлом году в Таджикистане прирезали рэппера за то, что в Новый год оделся Дедом Морозом. Мусульмане к этому празднику нечувствительны, а тут наши елки, — продолжал он, определенно увлекшись своей теорией зарождения новогоднего дурновкусия. — Ты представь, что тебя... ну, не знаю, представь, что тебя таджики заставят красиво подать на стол свадебный плов. Представляешь, казан на двести персон, плов горой. Что ты с ним будешь делать? Ну, вырежешь из вареной морковки цветочки, утрамбуешь плов горкой, выложишь барбарисом «Хайрулло + Зухра». И все. Засмеют, потому что для таджика плов — целая история. Любой дворник так оформит рис с мясом, что хоть в ресторане выставляй, и при этом каждый кусок баранины на своем месте что-нибудь да означает. Вот и у нас. Елка — это воплощение наших правил жизни. Человека с раннего детства, можно сказать, готовят к самостоятельному наряживанию елки: как срубить, как крепко установить на крестовине, как самому собрать гирлянду и не загореться. А снег из ваты? Не из каждой ваты его можно сделать — выбирать нужно. Кошки чтобы елку не жрали, опять же, надо знать. А таджики и кошек не держат. Слышь, у них в домах кошек нет.

— А кого держат? Одних собак, что ли?

— Собак только на улице. Может, теперь маленьких песиков стали заводить, но раньше не принято было. Они кекликов держат в клетках. Птицы такие, вроде фазанов, пищат смешно. У них кеклики вместо кошек. И съесть потом можно...

Михаил представил таджикского дехканина Хайрулло, которого, после года жесткой экономии и аскезыстаренький Ту-154 уносит из фазаньего рая Курган-Тюбе в мокрый слякотный Петербург. Летит Хайрулло, сумку со своим имуществом под ногами щупает и заснуть боится — а ну как сумку украдут? Летит, чтобы завтра же выйти на работы по «предновогоднему благоустройству парков, скверов и комплекса зданий Дворцового муниципального округа Санкт-Петербурга». Хайрулло и не догадывается, что в это время работник ДЭЗа Дворцового округа Юрий Ивошкин уже обречен на раннюю смерть от удара цар­ским кулаком в грудь — отвечать за пробелы в его, Хайрулло, эстетическом воспитании. «Хороший сценарий для Муратовой, — подумал Михаил. — «Три дня Хайрулло Бобохуджоева». В роли Павла натренированный Сухоруков». Впрочем, Файнштейн сразу вспомнил, что Кира Муратова больше не снимает. Ни коротких историй, ни длинных...



* * *

Журналист Серега Мешков и его друг Михаил не планировали вместе проводить Рождество. Они не были верующими: кресты носили, но тот и другой в храме бывали в последний раз в детстве. Январский день, один из череды бесконечных выходных, оба хотели провести, как обычно. Серега, только вернувшийся с Урала, где впервые в жизни навещал дальнюю родню («из сосланных»), собирался встретиться с подругой Улей — агентом по рекламе. Но Уля, которую он почти решился считать своей невестой, с праздников еще не вернулась — задержалась в родном Ярославле. Друзей Серега имел немного, а приятели в основном были приезжими и разъехались по родственникам. Женатые остались в городе, но вечер перед Рождеством сидели по домам — традиция, семейный праздник.

Не уехал в свою Читу друг и — до недавнего времени — сотрудник Мешкова Михаил Файнштейн: его на все новогодние каникулы оставили в редакции выпускающим. Файнштейн ходил на службу в рабочие часы, а все остальное время слонялся по городу, подавленно оглядываясь на шумные компании. Михаил приехал из Читы полгода назад. В друзьях у него за это время случился только Мешков, другими связями в прошедшие месяцы молодой редактор деловой хроники газеты «Quickly Weekly» не обзавелся. Этот вечер у Михаила оказался не занят. Тем кстати пришелся звонок Мешкова: Серега предлагал навестить его тетку, профессора Изюмову, для которой родственники Мешкова передали подарок.

Файнштейн с Изюмовой хотел познакомиться давно: по ее книгам он проучился первые два курса филфака. Филологи-первокурсники провинциальных вузов были уверены, что Вера Владимировна Изюмова лучше всех в России знала русский язык и потому написала так много книг по современному русскому языку. «Чтобы понять и определить положение основного, семантического, уровня, необходимо показать его связь с действительностью и поверхностными структурами языка...» Половина одногруппников Файнштейна понимать положение семантического уровня языка с первого раза не желала: студентов младших курсов, вновь и вновь пересдававших экзамен по современному русскому языку с учебником Изюмовой, прозвали сектой ВВ. Расправиться с Верой Изюмовой мечтали десятки тысяч российских студентов. Ночами, закрывая лишь на минуту свои распухшие от бессонной сессии глаза, они представляли профессора Изюмову больной, искалеченной или внезапно попавшей под автобус.

Прийти домой к Изюмовой для филолога Файнштейна было равносильно тому, как если бы молодого физика пригласили в гости к Жоресу Алферову. Кроме того, Файнштейну было интересно посмотреть, как живет петербургская интеллигенция: он и у простых-то местных в домах почти не бывал.

Файнштейн знал, что профессор Изюмова жила в старинном доме на «Террористической», как петербуржцы в шутку называли улицу Миллионную, некогда Халтурина. По слухам, именно в том месте, где после покушения на царя прятался Степан Халтурин, у Изюмовой теперь гостиная и профессор смотрит там телевизор. Суп профессор варила над кабинетом маршала Тухачевского. Примечательно, что оба успели встретиться: маленькую Веру — пищащий сверток — привезли в дом за несколько месяцев до отъезда Тухачевского. В семье Изюмовых — Мешковых любят вспоминать, как маршал будто бы подарил маленькой Вере на прощание резиновую уточку и соску-пустышку «Резинотреста».



* * *

Серега Мешков знал, что визит к Изюмовой составит для его друга настоящее событие, хотя вида тот и не подавал. В редакции, где работали почти без исключения одни приезжие, под напускной грубостью и панибратством Мишки быстро распознали его образованность. И стали называть Михаилом — так провинциальные молодые журналисты закрепили за ним неоспоримое интеллектуальное превосходство. Сам Файштейн предполагал, что пиетет заработал легко, одной лишь своей фамилией, которая на всю редакцию оказалась единственной еврейской. И хотя фамилия досталась Мишке от отчима, за неимением в коллективе других евреев он согласился на предложенную роль проклятой интеллигенции.


— Фунтаксис. Единственная четверка в дипломе у меня была по фунтаксису, — вскрикнул Михаил.

— По чему четверка? — историк по образованию, Мешков не понял.

— Функциональный синтаксис. Профессор Изюмова — крупнейший в России специалист по функциональному синтаксису. Ее брат, твой дед, тоже, между прочим, фунтаксист. И твои родители — фунтаксисты. Понял?

— Нет. Мне все равно. Пойдем уже, — Серега сам успел выкурить сигарету и, поежившись, выбросил окурок в Мойку. За разговорами они с Мишкой потеряли очередность, с которой должны были нести уральский подарок — коробку взял Мешков.

— Странно, что ты не стал функтаксистом, — продолжал Файнштейн.

— Ты издеваешься?



* * *

В семье Мешкова действительно все были филологами, отец с матерью тоже занимались фунтаксисом, но Мешков родительской работой не интересовался. В их научной карьере Серега видел лишь одно достоинство: родители часто уезжали в командировки, оставляя сына одного. Кроме того, за успехи в изучении фунтаксиса отец Мешкова еще при Советах получил дачный участок и с помощью тещи построил хороший дом, который в студенческие годы полностью перешел в пользование к Сереге. За возможность одному оставаться на даче и бесконечные их разъезды по научным конференциям Серега был родителям благодарен, однако династию фунтаксистов продолжить не захотел. Когда пришло время поступать в университет, он молча отнес документы на истфак — изучать историю репрессий в России. К выбору сына оба филолога отнеслись с тяжелым, но пониманием. Тем более что Мешков обещал стать таким же крупным ученым, как и родители, только — историком.

Однако наука не пошла. Серега отлично учился, получал повышенную стипендию, но к научной карьере оказался не приспособлен. Выяснилось, что историей он был готов заниматься всего лишь как любопытный читатель, но не ученый. На третьем курсе читатель Мешков захотел быть писателем: завел блог, стал публиковать репортажи с местных событий, предлагал свои услуги московским изданиям. Сам себя Мешков называл окказиональным журналистом. К концу учебы у историка Мешкова накопилась внушительная подборка публикаций, несколько из которых — в столичных СМИ.

Однако устроиться со своим толстым «портфелем» Мешков смог только в «Quickly Weekly» — сеть газет полуделового толка, в которой имелась и криминальная хроника.

«Мы пишем о социально значимом криминале. «Мать забила сына утюгом» — плохой криминал. А вот если забила его от голода, стыда или назло соседям, это наша тема», — так приветствовали молодого журналиста в редакции универсальной газеты.

В «Quickly Weekly» Серега продержался почти год и ушел из-за нелепой, в общем-то, случайности: закончил последним и не закрыл после себя офис — к утру редакцию обворовали. Вынесли даже коврик и запасы кофе. На следующий же день Мешков покинул коллектив — ему сделалось совестно.

И если провал научной карьеры Мешков оправдывал природной своей к ней неспособностью, то уход из газеты он мог объяснить разве что неотвратимостью какой-то уже заготовленной для него, но еще не объявленной задачи.

Файнштейн, который все полгода номинально был начальником Сереги, в особую задачу друга не верил и считал его в принципе не годным ни к науке, ни к журналистике, ни к литературе. Серега об этом знал и не обижался.

Оба дружили с первых дней работы и дружат уже седьмой день после Серегиного увольнения.

Но несмотря на дружбу, за все полгода петербуржец Мешков никогда не приглашал Файнштейна в гости: ни к себе, ни к родителям, ни, тем более, к тетке. В их семье приводить малознакомых гостей было не принято. Серега терпеливо уважал это правило, хотя и знал, что друг мечтает познакомиться с элитой фунтаксистов, которые для него, Файнштейна, написали когда-то непосильные учебники.



* * *

— Сколько Изюмовой лет? Восемьдесят пять–восемьдесят шесть? — спросил Михаил — теперь была его очередь нести коробку. Они уже дошли до Аптекарского переулка.

— Бусе-то? Восемьдесят семь, — равнодушно ответил Серега. Он шел налегке, порядком замерз и хотел поскорее добежать до «халтуринского» дома. Однако Михаил медленно плелся сзади, раскорячившись и укрываясь от ветра — он не поспевал.

— Буся? Вы называете ее Бусей? Очень мило, — съязвил Файнштейн.

— Это от бабуси. Ее все так зовут, даже дочь, — пожал плечами Мешков. — Она и есть Буся.

Пока пререкались, дошли до Миллионной. Тут Серега забрал коробку, а Файнштейн, первым свернув с Аптекарского, увидел в другом конце улицы Эрмитаж. Как у любого провинциала, у Мишки от увиденного засосало под ребрами — у всех приезжих именно там, под левым ребром, живет щемящее чувство сожаления об упущенных годах жизни, которые и они могли бы провести так же, как Буся, на улице Миллионной.

— Эрмитаж?

— Что — Эрмитаж?

— Там Эрмитаж? — спросил Мишка, показывая в сторону Зимнего.

— Ну да. Мы же здесь были, — раздраженно ответил Сергей, удерживая на ходу совсем развалившуюся коробку.

— Я так... мне надо для пользы. Я, пока мысль не обговорю, не могу ее пощупать и в карман положить.

— Что положить?

— Мысль положить! Тип сознания такой гуманитарный: мыслю словами. Все, что приходит в голову, должно быть вербализовано, воплощено через слово.

Сергей не ответил. Он остановился в нескольких шагах от входа в Бусин двор и заглянул в витрину антикварного магазина. В этом магазине он недавно выбирал с Бусей лампу и увидел диван за три миллиона. Теперь ради интереса Мешков захотел проверить, не потратил ли кто свои миллионы на посредственный ампирный шик. Магазин был закрыт, но диван сквозь витрину просматривался — миллионы лежали на чьем-то банковском счете нетронутыми.

— Ты там был? — с наигранной легкостью спросил Файнштейн, осторожно поглядывая на вывеску и звонок. С лица Мишки пропала взрослая серьезность и маска хулигана — наедине с антикварной витриной остался лишь восторженный мальчик с рабочей окраины Читы. Этот мальчик своими огромными глазами всматривался в прозрачное стекло, за которым блестела старинным лаком мебель «золотого века». Магазин был не для всех: в него впускали по звонку, посетителей оценивали по... да черт знает, по чему они их оценивали. Мишка днями ходил по антикварным лавкам и букинистическим магазинчикам, но в такой магазин, с позолоченными кроватями и диваном за три миллиона, он еще никогда не попадал.

— Был. Лампу с Бусей выбирали, — буркнул Мешков.

— И как?

— Барыги...

Файнштейн понятливо покачал головой, давя в себе изумление. Мишка, чья мать, повариха, таскала для него из читинской школьной столовой котлеты, настолько привык к антикварным лавкам как к бесплатным музеям, что сам факт, будто кто-то что-то в таком магазине может искать,его изумлял. И тем сильнее было изумление, когда покупателем блестящего ампира стал — ну, или почти стал — его друг Сергей.



* * *

— Мальчики! Сереженька! Дофомон сломался, дофомон! — сверху раздался старушечий хрусткий голос.

Вслед за голосом из окна над мемориальной доской Тухачевского высунулся одуванчик седых волос, подвязанный шелковым платком, какие носила еще на Московском кинофестивале Софи Лорен.

— Буся! — проговорил в улыбке Мешков и тут же нагнулся к тротуару: Вера Владимировна бросила в окно ключи, чтобы гости сами открыли дверь.

Изнутри дом-дворец оказался непрезентабельным: ободранные стены, крошащаяся кирпичная кладка. Файнштейну снова представился работник местного ДЭЗа Ивошкин, погибающий под карающей справедливостью императорского кулачища.

— Наша Буся совсем слабая, никак не может запомнить новые слова: и домофон, и айфон называет одинаково, — пояснил Сергей. Мишке показалось, что в голосе профессорского племянника проскочила нарочитая, почти брезгливая раздражительность.

Когда Вера Владимировна Изюмова открыла дверь, Файнштейн пораженно вдохнул и на секунду замер: перед ним стояла именно слабая Буся, в мятом несвежем платье с растянутыми рукавами и старом платке на голове. Платок этот, привезенный советским ученым Изюмовой из парижской командировки, когда-то поражал воображение младших научных сотрудниц только что образованного Института русского языка. С тех пор платок изрядно пообтерся, концы его распустились, кое-где вытянулись шелковые нитки. Изюмова давно вернулась из Москвы в Петербург, вышла на пенсию, однако все еще была уверена, что «таких вещей» теперь не делают, и потому берегла платок, надевая его только по праздникам.

Большего Мишка рассмотреть не смог: Буся расцеловала племянника, предложила располагаться в гостиной и со словами excusez moi скрылась в темном коридоре. В руке у профессора была трубка радиотелефона, откуда доносился строгий мужской голос. «Вы меня слушаете? Вера Владимировна, не отключайтесь, нам осталось ответить на пару вопросов».

— Слушаю, Виталий Валентинович, слушаю. Ко мне внучек приехал, а дверь не открывается, ведь праздник, мастера отдыхают, дофомон чинить некому. Я сейчас, Виталий Валентинович, бегу, бегу...

Буся убежала. Пока Мешков искал, куда поставить мокрую расклеившуюся коробку в бурых разводах, Мишка осматривался. В огромной прихожей мебели почти не было: в углу стояла деревянная трехногая вешалка для пальто, рядом — маленькая дубовая скамеечка, у стены напротив — дубовый комод с огромным зеркалом. «Как из того магазина», — подумал Мишка. Просторность прихожей, ее высоченный потолок и выбеленные стены поражали: он никогда не видел пустых прихожих, но знал, что такими они должны быть в огромных богатых квартирах, где много места и захламлять прихожую необязательно.

Из пустой прихожей в квартиру вел длинный коридор с проходной гостиной, в ней можно было разглядеть лишь уголок старого кожаного дивана и резную раму над ним: рама добротная, тяжелая, из тех, что нередко стоят дороже одетых в них картин. В этой раме виднелся потемневший от времени холст, на котором угадывался подол женского платья. «Портрет Изюмовой», — подумал Мишка.

Он перевел глаза направо и увидел кабинет. Огромный, просторный, стены в высоту человеческого роста обшиты дубом. Ничего подобного читинец Файнштейн никогда раньше не видел. С дубовой роскошью кабинета могла сравниться разве что николаевская библиотека Эрмитажа, однако Мишка оказался так впечатлен «Миллионной» квартирой, что в победе Николая над Бусей усомнился.

— У Тухачевского такой же, — вскользь сказал Мешков, заметив удивление приятеля. — Дом был специальным, сюда заселяли военное командование. Чтобы генералы не чернели от зависти, большевики сделали всем серийный ремонт. Генералам нравилось.

Мишка снял обувь и украдкой растер ботинком оставшиеся под ним грязные лужицы — не хотел следить на генеральском полу, а швабры в прихожей профессор Изюмова не держала. Он привык, что в приличных домах Читы в прихожих всегда стояли тапки разных размеров и была половая тряпка. Мешков прошел в квартиру прямо в ботинках, но Мишка постеснялся и обувь снял. На паркете оставались следы от носков — это ботинки, привезенные еще из дома, промокали. Тихо ступая мокрыми носками, он по навощенному полу проскольз­нул к кабинету и застыл от неожиданности: посреди кабинета, между гигант­ским столом из красного дерева, покрытым добротным сукном, и таким же добротным кожаным диваном времен как минимум пушкинских, на невысоком резном табурете стояла Вера Владимировна Изюмова. В одной руке она держала телефонную трубку, а другой, левой, пыталась сзади схватить себя за шиворот. При этом фигура профессора была напряжена и слегка наклонена вперед и откуда-то из-под седого трясущегося одуванчика доносились звуки усердия: профессор пыхтела и отдувалась с фырканьем.

«Мальчики, не отвлекайте от сеанса с невропатологом. У меня обследование», — прокричала Буся, не поворачивая головы.

В это время в трубке слышался мужской голос: «Еще немного. ..тяните... Аккуратнее, Вера ...димировна. …ам важно знать …тиметров …тягиваетесь до лопатки».

Вера Владимировна пыхтела, но тянулась. Видимо, ей самой хотелось знать, на сколько сантиметров она до этой лопатки …тягивается.

Мишка молча позвал Мешкова глазами. Когда тот пошел к кулисе, на сцене, в самом центре дубового кабинета, на табурете стояла и махала руками его тетка, д.ф.н., профессор, член-корреспондент РАН Вера Изюмова. Профессор кричала, уже не в трубку, а в окно: «Видите, не помогает! После месяца приема не помогает!»

— Что не помогает? — удивленно спросил Мешков. От неожиданности старушка выронила трубку: из аппарата, уже с пола, раздался возмущенный вопрос: «Кто у телефона? Вера Владимировна, вы разве не одна?». Затем голос умолк, его сменили короткие гудки.

— Сереженька, он там? — спросила Буся испуганно и посмотрела на пол.

— Кто он?

— Виталий Валентинович.

— Кто это, Бусенька?

— Виталий Валентинович Кузьмин — невропатолог «Кальцимеда», специалист по остеохондрозу, мне сегодня было назначено. Консультация.

— Кем назначена?

— Лидочкой, номер 1236.

— А кому ты махала?

— Виталий Валентинович, Сереженька, проводил удаленную диагностику.

— Насколько удаленную? С Гражданского проспекта?



* * *

Мешков все понял. Он вспомнил, что Буся дважды хвалилась приобретенными «по своим каналам» чудо-таблетками «Кальцимед». Таблетки стоили тринадцать тысяч рублей за баночку, а «своим каналом» оказалась парикмахерша Скворцова, которая стригла Бусю последние лет сорок и, придя на очередную стрижку, посоветовала клиентке позвонить в «Кальцимед», где, со слов Скворцовой, таких, как Буся, поднимают на ноги. Непривычная к письму рука парикмахерши кое-как вывела на листке номер телефона и пометку «Кольцымед, звонить что бы не стриляло в костях».

И хотя на ногах профессор Изюмова стояла крепко, она все же позвонила. Там Бусю внимательно выслушали, отправили к нейна дом «медицинского консультанта» и объяснили, что без новейшего «Кальцимеда» остеохондроз с подагрой не оставят ей шанса дожить до весны. Купив баночку, Буся сразу же похвасталась родным: она была уверена, что за сущие копейки достала препарат, аналогов которому нет даже в Америке, так как американцам «Кальцимед» пока не продают — понятное дело, сначала нужно поставить на ноги своих. Когда приехала племянница Буси, Серегина мать Валентина, ей даже не пришлось проверять таблетки: честный производитель «Кальцимеда» без стеснения написал на упаковке, что в баночке лежит мел, смешанный с лецитином.

Буся верить не хотела: она начала вести дневник наблюдений за своей подагрой, и только неумолимые цифры — число приступов — убедили ее, ученого, что от мела пользы и вправду нет. В последних числах декабря в доме на Миллионной собрался семейный совет Изюмовых— Мешковых. Дочь Буси, трое внуков и двое племянников с племянницей Валентиной узнали, что профессор отдала мошенникам половину своей месячной пенсии. И хотя при столь необычайной честности мошенников обращаться в полицию было бессмысленно, совет постановил нажаловаться на мобильных консультантов «Кальцимеда». Однако вскоре все разъехались в отпуск, и дело было решено отложить на посленовогодние дни. Мешковы, включая Серегу, улетели на Урал, а вернувшись, напрочь забыли и про таблетки, и про отданные мошенникам деньги.

Сейчас, когда распухшее от напряжения лицо профессора Изюмовой свисало над Серегой с табурета, он все понял: видимо, пока тянулись праздники, Буся захотела решить свои проблемы самостоятельно и снова попалась. Он для газеты сам не раз писал о случаях невероятного мошенничества, когда «врачи» звонили одиноким старикам домой, дистанционно ставили им диагнозы и выписывали лекарства. В Петербурге было много стариков, готовых поверить, будто на другом конце провода их обследует дипломированный доктор-телепат. В новостях показывали, как на такой обман попался однажды бывший начальник городских судебных приставов. Мешков разозлился на себя за то, что совсем забыл про этого «доктора». Он негромко выругался и шагнул к тетке. Ее ноги на табурете дрожали, она пыталась спуститься на пол сама, но боялась. Мешков обхватил Бусю одной рукой, а другую подставил для опоры. Медленно, со страхом нащупывая голой ногой пол, Буся спустилась на паркет: от еще недавней бодрости, с которой она тянулась к своей лопатке, не осталось и намека — Буся все поняла. Она вспомнила дневник наблюдений, семейный совет и мобильного «консультанта», с которым месяц назад вместе спустилась к банкомату и которому лично в руки, сама, отдала тринадцать тысяч.

— Сереженька... Сереженька. Ведь я... ведь мне... ведь он же доктор! — Буся зашлась в слезах. Она хотела объяснить, как ей стыдно за свое легковерие, за бестолковую убежденность в том, что человек, назвавшийся врачом, никогда не обманет, и как, наконец, ей страшно жить одной в этой огромной дорогой квартире при полной немощи, когда ее любой может ограбить, представившись электриком, и она сама — сама! — откроет дверь вору, а то и... убийце!

Буся рыдала. Как унизительно было ей, ученому с мировым именем, найти себя стоящей на табурете и по команде отпетых проходимцев размахивающей руками. И это после того как она отдала проходимцам тринадцать тысяч! Смутно вспомнив про них, Буся заревела в полный голос. Она хотела спросить племянника, правда ли, что мошенники выманили у нее такие деньги, но не могла произнести ничего внятного — не успевала вставлять между криками навзрыд нужные слова и лишь задыхалась: от слез у нее подскочило давление, сердце стучало неровно и громко, лицо покраснело, нос забился соплями, вставная челюсть в напряженном разинутом рту немного выкатилась вперед. Буся трясла своим седым одуванчиком и вспоминала, как сама отдала преступнику в руки огромную сумму, плод нескольких лет накоплений. Этих денег хватило бы на кооперативную квартиру для внучки Верочки, которая до сих пор мучается с мужем и двумя детьми в аспирантском общежитии. Подумав о квартире, Буся схватилась за сердце и повалилась на бок, прямо на Сергея, но тут увидела, что на нее, красную, вспотевшую и в слезах, смотрит незнакомый молодой человек.

Это был Файнштейн. Он стоял в коридоре на одной ноге и пытался завязать шнурок ботинка на второй. На Бусю он успел бросить единственный взгляд, который она тут же перехватила. Во взгляде незнакомого молодого человека, в одежде и одном ботинке стоящего посреди ее квартиры, Буся, даже сквозь слезы и распухшие веки, увидела сильную горечь. Так смотрят дети, вместо щенка получившие в подарок велосипед. В кабинет заглядывал огорченный ребенок. Вернее, ребенок уже не смотрел — он сразу убежал, приволакивая ногу и оставляя на паркете грязные лужи.

Буся моментально пришла в себя.

— Кто это, Сереженька?

— Это Мишка. Мы вместе пришли, с подарком от тети Аиды. Сервиз... Ты не помнишь?

— Он все знает?

Мешков растерялся:

— Что — все?

— Про деньги, про квартиру для Верочки, про мел? Какой позор, Сереженька. Твой друг видел, как я кривлялась перед прохвостом, которому сама же подарила квартиру.

— Ты что говоришь, Бусенька, какая квартира?

Последние теткины слова насторожили Мешкова:

— Какая квартира, ты о чем? — повторил он, на этот раз с трудом сдерживая крик.

— Верочкина! Верочку же оставила без квартиры! Взнос в кооператив!

Сергей облегченно вздохнул: он вспомнил, что Буся давно путается в деньгах и нередко переводит цены на брежневские рубли. Вот и сейчас у тетки в голове от напряжения цены спутались.

— Ну что ты, что ты? Квартира стоит шесть миллионов, а ты заплатила всего тринадцать тысяч, — Серега прижал к себе всхлипывавшую старушку и стал поглаживать дрожащий одуванчик.

Буся ненадолго замолчала — в ее голове шли подсчеты. Она тяжело вспомнила, как недавно вместе с покойным теперь мужем купила для дочери Аллы квартиру на Большеохтинском. Сумму вносили частями, расплатились за год. Вспомнила Буся и про внучку, чья семья десять лет копит на жилье. Еще при муже Изюмовы-старшие решили помочь Верочке и отдать ей все сбережения: за последние годы академическая семья успела отложить немало денег. До самой смерти мужа Вера Владимировна публиковалась в серьезных научных журналах, ее книги по теории языка переиздавались во всем мире. Ее муж, академик Юрий Изюмов, на пенсию никогда не уходил и вплоть до подкосившего его инсульта работал в Институте русской литературы и получал академическую пенсию. Супруги имели доходы, куда большие, чем семьи их детей. С этих-то доходов и было решено добавить Верочке на квартиру. Однако денег всегда чуть-чуть, но не хватало. А потом умер Юрий Сергеевич и на несколько месяцев о квартире забыли. Когда Изюмова вернулась к разговору о покупке жилья, Верочка родила второго — вновь стало не до переезда и решение квартирного вопроса отложили.

Рождественский день, полный праздничного ожидания, волнение, разговор с «невропатологом» что-то повредили в голове Изюмовой: тот большой и самый крепкий нерв, который, единственный, все еще соединял ее с реальностью и не давал уплыть в старческую беспомощность, будто надорвался от напряжения. В момент кульминационный, когда профессор, красная, вспотевшая от усердия, обнаружила себя стоявшей на табурете посреди кабинета, островок жизни, на котором давно дрейфовала посреди своего слабоумия старушка Изюмова, в очередной раз сдвинулся, отплыл от материка, да теперь уже так, что берега жизни настоящей, где считают в новых рублях и ходят под Рождество в гости, отдалились, стали почти невидимыми. Когда она, спускаясь с табурета, осознала, что отдала «Кальцимеду» тринадцать тысяч, деньги эти превратились для нее в целых две брежневские квартиры. Буся рыдала и задыхалась от засевшего в горле клекота, смеси слез, стыда и отчаяния перед собственной глупостью. Если бы не появившийся у дверей Файнштейн, Буся в своих рыданиях довела бы себя до «скорой». Незнакомец привел ее в чувство: сначала она перестала реветь, а затем, узнав племянника и вспомнив, что в новой стране, где ей довелось проживать старость, давно считают миллионами, успокоилась. Она заправила под платок всклокоченные волосы, разгладила руками вспузырившееся на ней платье, нашла на полу вторую тапочку, взбодрилась и подмигнула Мешкову. И хотя Серега за глаза говорил о тетке с усмешкой, Буся считала племянника едва ли не самым близким в семье человеком. Она знала, что Мешков сразу и без ошибок понимает все, что с ней, старой, беспомощной Бусей, теперь происходит. Она знала, что ничего Мешкову объяснять не нужно: она просто взялась за его руку, похлопала по плечу словно бы ободряюще:

— Давай, Сереженька, пить чай.

Мешков усадил тетку за стол в гостиной, сам на кухне включил чайник. У Буси были приготовлены конфеты, печенье «Курабье», которое семья Изюмовых покупала в кондитерской по соседству последние лет пятьдесят. Также на столе стояли холодные творожные пирожные с изюмом и курагой: их Буся каждый год лепила сама.

Пока чайник грелся, Мешков с надеждой выглянул за входную дверь. На лестничной площадке и впрямь, растерянный, стоял Мишка.

— Не бери в голову, это жизнь. Пойдем пить чай, — позвал Мешков друга.

— Но я же видел! Как теперь? — Мишка считал нужным объяснить, что он не может, не силах переступить через огромное, давящее на него чувство неловкости, которое всегда угнетает тех, кто невольно становится свидетелем чужого позора или чужих промахов. Файнштейн трепетно относился к любым проявлениям человеческого достоинства, больше всего он боялся увидеть чью-то слабость или унижение. Он стыдился за киноперсонажей, которых оскорбляли плохие герои. Он испытывал стыд, даже когда видел, как ерзает брюхом по земле просящая у прохожих еду собака: ему было нестерпимо жаль ее, собачьего, достоинства. В этот вечер, увидев, как беспомощная в своем слабоумии профессор Изюмова под команды проходимцев вертится на табурете, Файнштейн едва не разрыдался: так жаль ему стало профессора, эту страшную ВВ, которую он в студенческие годы не раз перед экзаменом видел во сне в образе то суровой классной дамы, то монстра-осьминога, то нациста с автоматом. Эта самая Вера Изюмова стояла перед ним на табурете, совершенно не понимая, с кем, о чем и зачем она говорит. Мишке стало больно за профессора и стыдно перед ней за то, что он смотрел на нее в минуты ее слабости.

Застав профессора рыдающей, он выбежал в прихожую, набросил куртку, наспех надел ботинки и, зашнуровав один, вдруг передумал убегать. В его голове вспыхнула авантюрная идея: незадолго до финальной сцены, разыгравшейся в кабинете, он заметил в гостиной, среди книг, учебники Изюмовой — такие же, по которым когда-то Файнштейн занимался. Как только из глаз профессора брызнули слезы, он метнулся в гостиную и достал первую знакомую книгу: тот самый «Функциональный синтаксис». С этой книгой в руках Файнштейн хотел зайти к Вере Владимировне в кабинет и попросить у нее автограф. Сделать вид, будто книга — его, будто он с ней пришел и пришел именно за автографом. Он решил рассказать Изюмовой, как крепко ее уважает и как давно мечтал с ней познакомиться. Файнштейн подумал, что напоминание о науке, о прошлом вернет Изюмову в сознание, разгонит морок, развеет сумасшествие. Он тихо подошел к кабинету и долго переминался с ноги на ногу в нерешительности и путаясь в шнурках. В это время Вера Владимировна его и заметила. Мишка растерялся и снова бежал. Сейчас, стоя за дверью, он докуривал вторую сигарету.

— Брось, Буся уже ничего не помнит. Она зовет пить чай. С печеньем. Пойдем, не видел же ничего, кроме прихожей, — Мешков потянул Мишку за рукав. Мишка поддался, и они оба прошли в гостиную.



* * *

Вера Владимировна действительно ничего не помнила. Она приветливо улыбнулась и спросила:

— Михаил? Очень приятно. Присаживайтесь рядышком, сейчас мы кое-что посмотрим. Обещаю, вы будете удивлены, — она озорно показала глазами на дверь: там уже стоял Мешков с коробкой. Подарочную бумагу, которая совсем размякла и облезла, он собрал в комок и выбросил. Под бумагой оказалась серая картонная коробка из-под банок с краской и приклеенный к ней ценник: «Эмаль ПФ— 115, белая, Россия. 6 шт., 2400 руб.». В коробке лежал старый сервиз Ломоносовского фарфорового завода: четыре чашки, молочник, заварочный чайник. Блюдца — три.

Сервиз был выпущен к 200-летию Российской академии наук и подарен деду Изюмовой, профессору военной медицины Георгию Ратманскому. На всех предметах стоял юбилейный знак. Сервиз этот всегда хранился на ул. Миллионной, после смерти деда и ареста отца Буси он перешел к ее старшему брату. Брат тоже успел отсидеть в лагере, откуда вышел еще при Сталине, но уже после смерти мамы, и был определен на поселение вблизи Читы. Буся помнит, как совсем молодая ездила к брату вместе с освободившимся отцом. Они две недели жили в нанятой у местных избе и оставили Станиславу теплые вещи, мешки с продуктами, одежду, белье, посуду, ложки, вилки, ножи и сервиз.

Когда умер Сталин, про Станислава как будто забыли, да он не сильно о себе и напоминал: жил в лесной глуши, в деревне Чимки, где было еще два дома, все — ссыльных. Станислав женился на дочери спецпереселенцев. К 1961 году, когда до Чимков наконец дошли слухи о расформировании ГУЛАГа, у Станислава родилось трое детей. Он поехал в райцентр, куда не ездил несколько лет, и узнал, что про них в Чимках давно никто не помнит. Станислав вернулся в деревню, родил четвертого сына и только в 1964-м уехал. В Чите он узнал, что попал еще под первую, бериевскую, волну амнистии, но из-за бюрократиче­ской неразберихи провел в своих Чимках лишние десять лет.

Выправив документы, Станислав с семьей остался в Чите: за двадцать лет жизни в Сибири он отвык от мысли вернуться в Ленинград. Инженер-оружейник, он был арестован сразу после своего выпускного вечера и спустя столько лет не знал, что ему делать в большом городе, второй столице страны, в которой за время его отсутствия появились автомат Калашникова, атомная бомба и космические корабли. Станислав устроился в читинскую школу вести уроки труда. Остальные учителя не признавали «трудовика» за своего и общались с ним высокомерно. Доработав в школе до старости, Станислав Ратманский решил уехать в Челябинск к сыну, который стал бизнесменом и купил родителям квартиру. Ратманские продали две свои комнаты и устроили прощальную вечеринку. Впервые за почти тридцать лет школьные коллеги пришли к ним в гости. Правда, появились лишь те, с кем Станислав общался на работе больше всего: медсестра и поварихи. Из учителей была пара старожилов — физкультурник Басов и учитель химии Вахитов, он же замдиректора школы.

Ратманские давали первый в своей жизни, он же и прощальный, вечер, словно бал: поварихи, физкультурник и ветеран Салик Халитович Вахитов, которого ученики звали Халатычем, ели фаршированную утку, салат из стручковой фасоли, торт со взбитыми сливками. Все подавалось на старинной посуде, и даже приборы у Ратманских оказались серебряными. Гости изумленно глядели на тарелки, на изящно сложенные добротные салфетки и на манеры хозяев дома. Промолчав часа полтора, учителя с поварихами и медсестрой ушли, набрав с собой «гостинцев»: Вахитову и заместителю завернули в салфетку по куску утки, медсестра попросила отсыпать ей немного «божественного» китайского чая, а поварихи забрали остатки сладкого. Повариха Зина взяла большой — послед­ний — кусок торта. Ее Ратманский позвал на правах близкого друга: так как Зина подрабатывала в школе еще и уборщицей, они часто виделись. Когда Ратманский был моложе, между ними с Зиной случилось нечто вроде флирта, но вскоре игривость пропала и осталась лишь ровная дружба. Во времена дефицита Зина помогала Ратманским с продуктами, а Станислав обеспечивал мать-одиночку мелким домашним ремонтом: починить проводку, установить смеситель, прочистить раковину... Он не раз бывал у Зины дома и знал, как бедно она жила со своим болезненным сыном. Поэтому на прощальном вечере именно Зине был отдан самый большой и самый красивый — последний! — кусок сливочного торта.

Через пару дней Ратманские улетели в Челябинск, где Станислав вскоре умер: лагеря, высылка, жизнь в прямом смысле посреди леса истощили его до срока. Сервиз же остался у жены Аиды, которая, один раз в жизни видевшая свою золовку Веру, захотела сделать ей приятное. Когда Серега впервые приехал посмотреть на челябинскую родню, они отдали ему сервиз с нелепым смущением, потому что в наборе не хватало восьми предметов: две чайные пары, два блюдца и сахарница побились еще при Сталине, когда сервиз везли в Читу, а одно блюдце пропало как раз на том прощальном вечере, где гостей угощали на долгую память воздушным сливочным тортом.

Этот-то огромный, сладкий подарок с тремя сахарными вишнями на белоснежных сливках вспоминал сейчас Файнштейн, пока Вера Владимировна аккуратно, понемногу, разливала чай по кружкам с серпом и молотом на обратной стороне донышка. Пока Файнштейн приходил в себя, чайник вскипел, а Сергей уже помыл и согрел остывший на рождественском холоде фарфор. Чай, китайский, настоящий, его привозил из Китая отец Мешкова, был налит, в блюдцах лежали серебряные ложечки, Вера Владимировна раскладывала гостям белые и пахнущие ванилью куски творожного пудинга, которые она готовила на каждый праздник, а не только на Пасху.

— Не стесняйтесь же вы так, Михаил. Я, видите, и то не стесняюсь, а ведь это я вас взволновала.

Файнштейн заметил, что на столе, без блюдца, стояла еще одна, четвертая чашечка с серпом и молотом. Мишка сморщился и весь будто бы сжался в мышечном спазме.

— Это для Аллы, — пояснила Изюмова, перехватив Мишкин взгляд. — Она придет с минуту на минуту, повидаться. Сколько вы не виделись, Сереженька? Год, два? — Вера Владимировна повернулась к Мешкову. Тот хотел было сказать, что видел тетку ровно на этом же месте и на этом стуле три недели назад, но в последний момент лишь утвердительно промычал нечто невнятное: он не хотел напоминать Бусе ни о декабрьском семейном совете, ни о Виталии Валентиновиче, ни о тринадцати потраченных тысячах.



* * *

— А блюдечка нет. Знаете, мне Стасик еще из Читы написал, что блюдце украли. Кто украл? Учительница какая-то... — Вера Владимировна вкратце рассказала о судьбе брата Станислава, о его жизни в Чите и о том прощальном вечере с фаршированной уткой. Когда она вновь дошла до слов «какая-то учительница», Мишка впился в стул. Он чувствовал, как куда-то между сердцем и желудком вгрызается в него чувство стыда за себя, за свою мать Зинаиду, за ворованные ею котлеты (быть может, ворованные из школьной тарелки племянников Изюмовой), за торт с тремя вишнями и за блюдечко — единственную ценность, которая связывала его, ублюдка, побочный след совокупления матери Зинаиды и читинского уголовника, с тем, живым, неуголовным, не промерзшим в читинских снегах миром.

Мишка сидел на кухне Изюмовой и вспоминал, как, маленький, крутил в руках блюдце, украденное Зинаидой у «трудовика». На протяжении многих лет блюдце оставалось в их доме самым красивым предметом. Это блюдечко он привез и в Петербург: оно стоит на комоде из ДСП и по-прежнему остается в жизни Файнштейна единственной настоящей вещью.

Здесь, сидя за дубовым столом и грея руки о фарфоровую чашечку в красных цветах, Мишка ощутил себя самозванцем. Он остро, болезненно остро видел унизительность своей мечты любым путем попасть в этот мир добротных вещей, подсмотреть, потрогать, понюхать. Вся его сознательная жизнь была подчинена этой единственной цели — проникнуть, прошмыгнуть в мир антиквариата, фарфоровых сервизов и домашних библиотек. Он отлично учился, много читал, добирался на перекладных до Новосибирска, чтобы победить на региональной олимпиаде по литературе и попасть впервые в жизни в Москву. Он ходил за пять километров в библиотеку с бесплатным интернетом узнавать последние новости. Он на весь день оставался в книжном магазине читать с полок — денег на книги не было. Файнштейн рано начал работать — только так он мог выжить в Чите с больной матерью на руках и закончить университет. Спал по четыре–пять часов, мало ел, получил к двадцати пяти годам гастрит, должность главного редактора серьезной читинской газеты, известность в Сибири и статус собкора ряда деловых столичных изданий. Это позволило ему найти в Петербурге неплохую работу и сразу сесть в редакторское кресло.

Еще час назад, когда он шел по мокрому Петербургу в гости к Вере Владимировне Изюмовой, Мишка, отходя, отлетая вдруг на минуту от себя, представлял, как идет в квартиру на улицу Миллионную он — успешный журналист, редактор в известной газете. Он — житель Петербурга Михаил Файнштейн, который еще два дня назад обедал в Эрмитаже по приглашению Михаила Пиотровского. Но оказалось, что Файнштейн не пришел, а проник к Изюмовой. Самозванец, сын воровки, вскормленный на отнятых у чужих детей котлетах. И никакой он даже не Файнштейн: мать его Зинаида Куролапова двадцать шесть лет назад работала на зоне поварихой, где и встретила любовь с зэка Овечкиным, домушником. Он, Мишка, никакой не Файнштейн — он в лучшем случае Овечкин. А Файнштейном был спившийся еврей, родившийся в Балейлаге и там же потерявший родителей. После закрытия лагеря он попал в детский дом, потом вернулся в Читу и в перестройку открыл первый в городе торговый кооператив, заработал на квартиру с машиной, но за пьянство жена выгнала его на улицу. Файнштейн много пил, жил без прописки. Собственно, за эту прописку он и женился на Зинаиде, которая искала мужа, чтобы прописать его у себя для расширения жилплощади: благодаря Файнштейну Зина получила двухкомнатную квартиру. Файнштейн в ней до сих пор прописан, но ни Мишка, ни мать лет двадцать его не видели. Куролаповым от него досталась только фамилия: Зинка взяла ее без раздумий, она считала фамилию Файнштейн благородной.

Михаил Куролапов, в лучшем случае Овечкин, вот кто пьет чай с Изюмовой. Вот кто еще полчаса назад выскочил в парадную, не в силах сдержать в себе стыд и обиду за профессора. Он, выросший на казенных котлетах, нежно влюбленный в ворованный фарфор, вдруг постыдился за старушку. Да за какую старушку? Ту самую! За сестру трудовика, над которым все смеялись. И он, маленький Мишка, смеялся над Станиславом Владимировичем, над его потертым мешковатым костюмом, над старыми ботинками и над очками, перемотанными у дужки изолентой. Мишка смеялся, потому что Зинка смеялась: дородная Куролапова, фиктивная жена бездомного, смотрела, вернее, не смотрела, а — посматривала на Станислава Ратманского с дружеским пренебрежением, как смотрят на скатившегося интеллигента хабалистые люди. Зинка посматривала, панибратски хлопала трудовика по плечу, чтобы украсть у него блюдечко, чтобы он, Файнштейн, играл с этим блюдечком, чтобы потом привез его в Петербург и чтобы пришел сегодня стыдиться за старую больную Изюмову?

Стыд за себя и за те проклятые котлеты обездвижил Мишку. Он сидел, боясь поднять глаза на Веру Владимировну. Вдруг узнает? Вдруг она по глазам поймет, кто украл? Вдруг спросит, зачем он пришел сюда, сын вора и воровки Куролапов? Зачем назвался Файнштейном, зачем ходит на обед к Пиотровскому, если сам он — в лучшем случае Овечкин?

…Мишка разошелся, он вгонял и вгонял себя в стыд, словно в транс. И уже совсем было в этом стыде растворился, но тут позвонили.

— Вот и Алла, — вскрикнула ободрившаяся Вера Владимировна и побежала к окну сбросить ключ. Мешков пошел следом — помочь.

Когда гостиная опустела, Файнштейн тут же встал. В прихожей он взял свою куртку, сунул ноги в ботинки с так и не завязанными шнурками и, не прикрыв за собой дверь, кинулся вниз по лестнице. На втором этаже Мишке встретилась высокая пожилая женщина, похожая на Элину Быстрицкую. Файнштейн понял, что это и была Алла. Когда они поравнялись на лестничном пролете, Мишка автоматически кивнул ей головой и пробормотал быстрое «Здрасте!». Через пять секунд он выскочил из дверей парадной и еще долго, долго бежал по темному дождливому городу. Как будто Мешков с Изюмовыми бегут за ним и вот-вот настигнут, Мишка не сбавлял скорость и остановился лишь на Невском проспекте. Он зашел в первое же кафе, совсем опустевшее в поздний предрождествен­ский вечер. Снял мокрую куртку, сел за столик, со стеснением наклонился завязать шнурки. Будь Файнштейн девочкой, он непременно расплакался бы в эту минуту. Впрочем, нет, он плакал бы весь этот вечер. Но Файнштейн родился мальчиком, единственным сыном матери-одиночки, и потому не плакал. Вместо слез он решил заказать себе крепкого кофе и коньяка. В зале никого не было: почти все разошлись по домам — на столь поздний час в кафе осталась лишь одна официантка, да и та за барной стойкой смотрела трансляцию из храма Христа Спасителя. На груди у нее висела карточка с именем Оля.

Мишка обсыхал, пока дожидался Олю. Он еще раз встряхнул куртку, повесил ее на спинку соседнего стула. Салфеткой со стола вытер лицо, промокнул волосы. Захотел причесаться и полез в карман, где у него всегда была расческа. Он неуклюже свесился через стул и нащупал в кармане куртки книгу: «В.В. Изюмова. Функциональный синтаксис».



* * *

В это время Вера Владимировна, расцеловавшись с дочерью, рассказав ей о докторе-телепате и нахохотавшись вдоволь, вдруг вспомнила про Мишку. Семья уже сидела в гостиной, пила чай с печеньем курабье и испеченным Аллой тортом — сливочный крем с вишнями, — когда Буся вспомнила:

— Что за странный у тебя друг, Сереженька! Красный, взволнованный. Он совсем не умеет смотреть в глаза. Да и книжку зачем-то украл.

— Какую книжку? — Мешков недоуменно посмотрел на тетку. В последний час он старался не вспоминать о друге, надеясь, что и Буся про него забудет.

— Да вот же, — Буся показала рукой в сторону книжкой полки в гостиной, туда, где Изюмова хранила собственные книги. — Я сразу заметила, Сереженька. Он забрал учебник по синтаксису. Да ведь тот учебник давно неактуальный! Ты не работаешь с ним теперь, Сережа? Вот и хорошо. Это странный мальчик.



* * *

Странный мальчик Михаил Файнштейн пришел в свою квартиру у «Озерков» после полуночи. Он немного выпил, но не напился. Скорее, не хотел возвращаться на окраину, в этот маленький чистый, опрятный, весь в новой дешевой мебели мир, за который он отдавал двадцать две тысячи — больше половины своей зарплаты. Михаил уехал из центра на последнем поезде метро, а потом еще немного прогулялся по проспекту Энгельса. Он думал, что ему делать. Мир, в который он пролез на полчаса, все же манил. Уговаривал вернуться. Покаяться, взять блюдце и вернуть его Вере Владимировне от имени матери Зинаиды. Еще там, на кухне, краснея от отвращения к собственному прош­лому, он так и решил поступить. Но второй побег и книга, теперь уже без сомнения украденная, сделали возвращение невозможным. В подобных домах экзальтированных людей не принимают. Это он знал наверняка, а потому спокойно разделся, вытащил слегка подмокший учебник и положил его на комод, рядом с блюдцем. Теперь у него было уже две вещи, связывающих его с прочным миром дубовых библиотек, высоких потолков и портретов в полный рост. Мир, о котором он мечтал всю свою жизнь, с тех пор как слизнул с облака взбитых сливок три сахарные вишни и спрятал за пазуху белое блюдце. То самое, с красной гирляндой цветов по кругу, с золотой каймой и серпом с молотом на обратной стороне донышка.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru