Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 12, 2018

№ 11, 2018

№ 10, 2018
№ 9, 2018

№ 8, 2018

№ 7, 2018
№ 6, 2018

№ 5, 2018

№ 4, 2018
№ 3, 2018

№ 2, 2018

№ 1, 2018

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Александр Даниэль

Утраченный шанс


«Праздник непослушания», охвативший в первой половине 1968-го молодежь в Западной Европе, Соединенных Штатах, Мексике и ряде других стран, не обошел стороной и «соцлагерь». Что-то такое носилось в воздухе, чему железный занавес не мог помешать. Конечно, «польский март» сущностно был соприроден «парижскому маю», независимо от идеологических ориентаций протестовавших. (Разница лишь в том, что в Париже бунтующих студентов почти сразу поддержали рабочие, в Польше же это случилось несколькими годами позже, а в 1968-м варшавским властям удалось натравить рабочих на бастующую молодежь).

Поставить ли в этот ряд «пражскую весну»? Я бы поставил, хотя события в Чехословакии «молодежным протестом» не назовешь. Правда, в анамнезе этих событий есть и волнения в студенческих общежитиях в декабре 1967-го — но еще раньше, в июле, был IV cъезд Союза чехословацких писателей; а Людвика Вацулика, Ивана Климу, Павла Когоута и других литераторов, выступавших на этом съезде, трудно причислить к «молодежи». В январе же 1968-го, когда «пражская весна» действительно началась по-настоящему, она не выглядела как бунт против элит — или, точнее, выглядела как бунт правящей коммунистической элиты против себя самой.

Что же касается Советского Союза, то 1968-й был, пожалуй, наиболее важным годом в истории становления оппозиции (политической? гражданской? На этот счет существуют разные мнения). В течение первых месяцев этого года в стране окончательно сформировалось численно небольшое, но чрезвычайно активное движение протеста против политических преследований. Впоследствии, спустя несколько лет, протестное движение, сформировавшееся в 1968-м, стали называть правозащитным; еще позже появилось словечко «диссиденты».

Модус вивенди этого движения выглядел достаточно скромно; за исключением нескольких уличных митингов, дело сводилось к отправке петиций, индивидуальных и коллективных, адресованных в советские партийные и государственные органы. С января 1968-го появились и новые адресаты: «международная общественность», «мировое общественное мнение». Сейчас уже трудно понять, насколько революционным выглядел тогда этот шаг — адресовать протест не родной власти, а за рубеж. Впрочем, и те, и другие «открытые письма» (так их чаще всего именовали сами «подписанты» — это полуироническое словечко употреблялось в те годы для обозначения тех, кто ставил свои подписи под протестными письмами) охотно подхватывал самиздат, с успехом — впрочем, что считать в данном случае успехом? — выполнявший функции инфраструктуры возникающего движения.

Эта, по чьему-то меткому выражению, «эпистолярная революция» охватила не только Москву и Ленинград, но и ряд других крупных городов страны. Кампания, приходящаяся на последние месяцы 1967-го и первые месяцы 1968-го1 , представляет собой пик протестной активности в СССР. По подсчетам Андрея Амальрика2 , в ней приняло участие не менее 738 человек. Цифра, казалось бы, ничтожная для огромной страны, — но заметную часть этой крохотной группы людей, уже начинавших осознавать себя как общность, составляли представители интеллектуальной элиты. И, что еще важнее, гражданская активность «подписантов» вызывала все возрастающее, хотя и несколько боязливое сочувствие широких слоев советской интеллигенции, — а, судя по некоторым данным, и не только интеллигенции.

Весной на «подписантов» начались гонения: увольнения с работы, исключения из партии и комсомола и т.д. Власть не могла поступить иначе: дыхание «пражской весны» будоражило умы, и, оставив «подписантов» безнаказанными (или, упаси Господь, пойдя на уступки их требованиям), Кремль рисковал получить к следующей протестной кампании уже не сотни, а тысячи и десятки тысяч протестующих — и, быть может, уже не на бумаге, а на улицах и площадях.

Настоящий очерк посвящен попытке оценить общественно-политический потенциал этого движения, а также понять, почему в последовавшие два десятилетия этот потенциал, в общем-то, не реализовался, — в том смысле, что он так и не привел к каким-либо значимым изменениям в нашей стране.


* * *

В целом год, конечно, проходил под знаком Праги. Симпатии советской интеллигенции к провозглашенному в Чехословакии «социализму с человеческим лицом», равно как и их неприятие брежневского «развитого социализма», не несли в себе особых идеологических предпочтений. Среди тех, кто жадно следил за событиями в соседней стране, убежденных сторонников коммунистической идеи было не так уж много — как, впрочем, и убежденных антикоммунистов. В оппозиционно настроенных кругах можно было встретить представителей практически всего идеологического спектра, от анархистов до монархистов; были, конечно, и коммунисты, и социалисты, и вообще левые, но они отнюдь не доминировали над либералами западного толка или националистами-почвенниками; впрочем, ни либералы, ни почвенники также не занимали доминирующих позиций. Многие, если не большинство, вообще не имели никаких идеологических предпочтений и равнодушно или с подозрением относились к любой идеологии. Первая часть пражского слогана — «социализм» — была им глубоко безразлична. Их интересовало только «человеческое лицо».

Было понятно, что если Кремль, пусть скрепя сердце, согласится принять «пражскую весну» как данность, то это неизбежно приведет к новому этапу либерализации в самом Советском Союзе. Заметим, что первые два-три года правления Брежнева были довольно свободными и плодотворными годами для литературы, искусства, кинематографии, театра, науки. Во всяком случае — куда более свободными, чем последние два-три года правления самодура Хрущева, гонителя абстрактной живописи, джаза и научной генетики. Парадоксально, что в коллективной памяти советской шестидесятнической интеллигенции начало брежневской эры осталось как время «ползучей ресталинизации». Противоречие между реальным положением дел и общественной оценкой этого положения легко объяснить: оценка исходила не из реального положения дел, а из ожиданий, непрерывно возраставших, начиная с 1956 года; ожиданий, которым советское партийное руководство не могло и не хотело соответствовать. Уровень «неосталинизма» в стране измерялся не реальностью, а нарастающим разрывом между реальностью и общественными ожиданиями.

Короче говоря, общество (не все, конечно, общество, а его неравнодушная часть), затаив дыхание, ждало новостей из Чехословакии. Где-то с середины мая это напряженное ожидание свелось к единственному вопросу: «Решатся или нет? Введут войска или не введут?».

Финал «московского 1968-го» — роковая ночь с 20 на 21 августа, положившая конец «пражской весне» — произвел колоссальный психологический надлом в душах нескольких поколений советской интеллигенции. Примерно лет десять спустя группа молодых людей (в их числе и автор этих строк) попыталась провести нечто вроде социологического опроса на тему «Чем стало для вас 21 августа 1968?». Люди отвечали на этот вопрос по-разному; характерно, однако, что каждый опрошенный помнил, по часам и минутам, где и как он провел этот день. Этот редкий коллективный феномен индивидуальной памяти возникает лишь в отношении переломных дат эпохи: в России в целом так помнят лишь три дня ХХ столетия: 22 июня 1941-го (начало войны), 9 мая 1945-го (Победа) и 5 марта 1953-го (смерть Сталина). Интересно, что гораздо более кровавое подавление Венгерской революции в ноябре 1956 года не воспринималось современниками с такой трагической силой, не ощущалось как слом эпохи. Вероятно, это обстоятельство свидетельствует о колоссальной эволюции гражданской ментальности за 12 лет, прошедших между 1956-м и 1968-м.


* * *

Я хочу попытаться ответить на поставленный выше вопрос о потенциале протестного движения 1968-го, проанализировав всего один «пограничный» сюжет: протесты внутри СССР против вторжения 21 августа.

Наиболее драматической — и наиболее известной — реакцией на вторжение стала манифестация восьмерых советских граждан 25 августа на Красной площади в Москве. Кажется, в Чехословакии тех лет «демонстрация восьми» воспринималась как единственный акт протеста советских граждан против интервенции. Это, конечно же, далеко не так, и наш очерк посвящен менее известным — или вовсе неизвестным широкой публике — случаям протеста против вторжения. Мы упоминаем здесь о демонстрации 25 августа с единственной целью — чтобы никто не подумал, будто автор ничего об этом не знает, — и вернемся к ней лишь в самом конце.

Этот очерк — ни в коей мере не «исследование», а всего лишь беглый обзор событий. Составляя его, я опирался, главным образом, на опубликованные работы других исследователей.

Основная из них, «Люди августа 1968…», представляет собой список советских граждан, выразивших протест или несогласие со вводом войск в ЧССР, подготовленный двумя сотрудниками Общества «Мемориал» — Геннадием Кузовкиным и Алексеем Макаровым — и опубликованный в 2008-м на информационно-аналитическом сайте Полит.Ру3 . В нем приведены краткие сведения о 160 советских гражданах, так или иначе протестовавших против интервенции. Правда, из этих 160 человек сорок попали в список только потому, что они поддержали документ № 58 Московской Хельсинкской группы «Десять лет спустя», выпущенный к десятилетию событий в Чехословакии — так что это, скорее, «люди августа 1978-го» . К тому времени диссиденты уже представляли собой сложившееся сообщество, со своими традициями и своей культурой политического поведения; четыре десятка человек, подписавших документ МХГ, принадлежат уже к этому сообществу и потому не очень подходят для целей нашего анализа. Аналогичное замечание можно отнести и к 17 человекам, подписавшим в августе 1969 года открытое письмо, посвященное первой годовщине вторжения.

С другой стороны, сто с лишним человек, остающихся в списке, опубликованном сотрудниками НИПЦ «Мемориал», если убрать оттуда 57 «подписантов» 1969 и 1978 годов, отнюдь не представляют собой полного перечня тех, кто так или иначе публично выразил свое негативное отношение к «интернациональной помощи братскому народу Чехословакии». В ходе работы над этой статьей, просматривая подборку — по правде говоря, довольно случайную и заведомо неполную — опубликованных источников, освещающих отношение советских граждан к вторжению, я выявил дополнительно еще как минимум около полусотни случаев протестов и других форм несогласия. Таким образом, моя выборка составила около полутора сотен эпизодов4 . Среди этих дополнительных источников необходимо отметить полумемуарную, полупублицистическую книгу бывшего журналиста-«известинца» Леонида Иосифовича Шинкарева, посвященную событиям в Чехословакии5 ; в нее включены также результаты многолетней работы Л.И. Шинкарева с архивными материалами и фрагменты интервью, взятых им у участников событий. Обширная информация на интересующую нас тему содержится в девятой главе этой книги, где приводятся выдержки из нескольких закрытых справок о реакции населения на ввод войск в Чехословакию, составленных партийными или чекистскими инстанциями для вышестоящего начальства. Конкретные эпизоды приводятся в этих справках в качестве примеров.

Помимо публикации на Полит.Ру и книги Шинкарева, дополнительные источники, на которые я опирался, — это, во-первых, диссидентская периодика (главным образом, «Хроника текущих событий») и, во-вторых, случайные заметки, появлявшиеся в 1990-х и 2000-х в региональной прессе.

Таким образом, не может быть и речи о какой-либо полноте «моей» итоговой выборки объемом в полторы сотни эпизодов. Во всяком случае, это верно в отношении подпольного Сопротивления. Сотрудникам КГБ соответствующие эпизоды становились известны по мере раскрытия той или иной группы; партийным чиновникам — в той степени полноты и подробности, какую руководство КГБ считало целесообразным и уместным с точки зрения ведомственных интересов. Диссиденты-правозащитники, как правило, узнавали о той или иной акции, случившейся вне диссидентского круга, после арестов или других видов политической репрессии, примененной к ее участникам (но сам акт репрессии далеко не всегда попадал в поле зрения правозащитников!). Что касается новейшей российской журналистики, то она интересуется данной темой весьма умеренно. Систематических научных исследований, специально посвященных отношению людей к событиям августа 1968-го, насколько автору известно, не было вовсе, за исключением упомянутой книги Шинкарева.

И все же, рассматривая эти полторы сотни эпизодов с точки зрения распределения их по форме протеста (или отказа от одобрения действий правительства, что в тогдашних условиях было почти тем же самым), по социальному и профессиональному составу участников, по географии, — невозможно отделаться от ощущения, что данная выборка, хотя и крайне неполна, но все же довольно репрезентативна. Чтобы понять место августовских событий в эволюции общественного менталитета в СССР, следует провести хотя бы беглый обзор этой выборки. Этим мы и займемся.

Два предварительных замечания.

Первое: мы не включаем в наше рассмотрение случаи выражения советскими гражданами сочувствия реформам в ЧССР и протесты против давления и угроз со стороны Кремля, относящиеся к периоду до 21 августа 1968 года.

И второе: в ряде случаев, особенно когда речь идет о подпольных группах, вообще сложно выделить мотив солидарности с Чехословакией из общей оппозиционной активности той или иной группы. Так, если говорить о неподцензурных текстах, то статью «Марксизм и колдуны», посвященную событиям в ЧССР, мы встречаем среди теоретических работ студенческой группы, именовавшей себя «Марксистская партия нового типа» и действовавшей в 1969 году в Рязанском радиотехническом институте (дело Юрия Вудки и др.). Это не обозначает специального интереса «марксистов нового типа» к вторжению Советской армии в Чехословакию — для Вудки и его единомышленников осмысление чехословацкой темы было лишь частью их теоретической работы по модернизации марксизма. То же можно сказать и о распространении в Саратове в конце августа 1968-го листовок, посвященных вторжению (это было делом рук другого подпольного кружка, называвшего себя «Группа революционных коммунистов» и сложившегося вокруг Олега Сенина, студента местного юридического института, имевшего тесные контакты с рязанской группой, и Александра Романова, студента истфака Саратовского университета). Обе группы, таким образом, не остались равнодушны к событиям в Чехословакии, — но их деятельность совсем не сводилась к реакции на эти события: они рассматривали интервенцию как очередное проявление возрождения сталинизма в СССР. Несомненно также, что «Союз борьбы за политические права», созданный военным инженером Геннадием Гавриловым на военно-морской базе в г. Палдиски («дело офицеров Балтфлота», 1969), возник под прямым влиянием событий в Чехословакии; сам Гаврилов открыто выступил в офицерском собрании против ввода войск (несмотря на то, что в этот момент, по-видимому, уже разворачивалась его подпольная деятельность), за что был исключен из КПСС и уволен из флота. Вероятно, в материалах этого союза можно выделить отдельные тексты, где протест против оккупации Чехословакии звучал особенно сильно; но такое выделение представляется нам несколько искусственным.

Это замечание — о затруднительности отделить протест против ввода войск в ЧССР от критики системы в целом — следует иметь в виду не только в отношении акций и текстов подполья, но и в дальнейшем, при рассмотрении каждого отдельного акта протеста.


* * *

Естественно ожидать, что самым распространенным типом протестной и «квазипротестной» реакции окажется неприятие интервенции, выражаемое в частных разговорах. Вероятно, так оно и было. Но эта форма реагирования менее всего улавливается политическим сыском (инициативное доносительство было не очень распространено в Советском Союзе 1960-х) и, соответственно, разговоры — «клеветнические измышления, порочащие советский строй в устной форме», выражаясь языком Уголовного кодекса, — в наименьшей мере влекли за собой репрессии и гонения. Соответственно, менее всего они отражены и в диссидентской правозащитной литературе. Да и властью этот вид фронды воспринимался как наименее опасный; далеко не всех замеченных в «устных разговорах» на эту опасную тему арестовывали и судили; многие отделались увольнением, исключением из партии и т.п. Например, саратовский журналист Александр Морозов был уволен из газеты, а в отношении московского инженера-экономиста Виктора Сокирко (будущего известного диссидента) дело вообще ограничилось «проработкой» на заводском собрании. Вероятно, еще больше было такого, что начальство предпочло просто пропустить мимо ушей.

Характерно, что если дело все же доходило до ареста, следствия и суда, тема Чехословакии встречается, как правило, в виде дополнительного пункта обвинения, довеска к «антисоветчине» иного рода. Именно так этот сюжет прослеживается, например, в уголовных делах студента Ульяновского пединститута Григория Пузанова (1969), петрозаводского студента-историка Александра Учителя, связанного с «рязанским кружком» (1969), шофера такси Анатолия Иванова (1970), студента-заочника истфака Таджикского государственного университета Анатолия Назарова (1971), московского инженера А.И. Лазаренко (1972), сотрудника Политехнического музея Владимира Попова (1972). Источники упоминают об аресте и осуждении в течение 1968–1972 годов целого ряда украинцев; здесь устные оценки событий в Чехословакии выступают в качестве довеска к обвинению в «украинском буржуазном национализме»: таковы дела заводского кладовщика из Тернополя Ивана Куриласа (1968), молодых днепропетровских гуманитариев Ивана Сокульского, Н. Кульчинского и В. Савченко (1969–1970), художников Петра Саранчука и Владимира Ивкова (1970), инженера Василя Долишнего (1972). Необходимо подчеркнуть: мы не пытаемся здесь перечислить все известные нам случаи, а лишь приводим отдельные примеры — в качестве иллюстрации к нашим размышлениям6 .


Следующим по «уровню публичности» типом реакции оказываются листовки, надписи на стенах зданий и не только зданий (известна история кинооператора Игоря Бугославского, в ночь с 21-го на 22-е расписавшего протестными надписями знаменитых Клодтовых коней на Аничковом мосту в Ленинграде), письма без подписи, отправлявшиеся в партийно-государственные инстанции, самиздатские тексты, написанные под псевдонимом, и т.п. Иными словами, речь идет о протесте — по замыслу — анонимном, но публичном. Эта категория протестовавших представлена примерно в 30 пунктах нашей выборки и включает в себя более 40 человек: иногда листовки или даже надписи (случай трех молодых ленинградцев — Льва Лурье, Сергея Чарного и Станислава Ярославцева) делались коллективно. Она делится на две неравные группы: те, кого госбезопасности удалось выявить (таких большинство) — их, как правило, сажали в лагерь или психушку, и те, кого госбезопасности выявить не удалось. Про последних мы знаем мало: только то, что они сами рассказали о своих действиях в мемуарах и публичных выступлениях в эмиграции или, в последние два десятилетия, в России. Можно предположить, что подобных нераскрытых актов индивидуальной или групповой подпольной активности было довольно много. Даже в опубликованных источниках названо несколько нераскрытых случаев распространения протестных листовок. В целом же географический ареал листовок и надписей, посвященных августовским событиям, и разброс социологических характеристик их авторов впечатляют: Анатолий Аваков, слесарь из Комсомольска-на-Амуре; Роман Гринь, студент-физик из Львова; Степан Липатов, художник-оформитель из Алма-Аты7 ; Маджид Ахундов, инженер-геолог из Баку; два каунасских студента, Валентин Белорусский и Геннадий Лесняк (их листовки были подписаны «Христианский демократический союз» — но союз этот состоял, вероятно, из них двоих); доцент кафедры физики в Кировоградском пединституте Георгий Дубовов (он отправил анонимное письмо поддержки в посольство ЧССР в Москве); супружеская пара из Умани, оба — фармацевты (впоследствии муж, Виктор Некипелов, стал весьма известным диссидентом; а об эпизоде 1968-го мы знаем из воспоминаний жены, Нины Комаровой); еще один будущий диссидент, московский врач-рентгенолог Леонард Терновский, автор статьи «Сентябрь 1968» — эта статья, подписанная псевдонимом «Валентин Комаров», имела хождение в московском самиздате; сотрудник тульского музея Станислав Сальников, написавший мелом на стенах тульских домов: «Чехословакия — наш позор»8 ; газосварщик из Красноярска Юрий Худяков (тоже надписи: «Советы, вон из Чехословакии!»). Отметим, что не все те, кто протестовал анонимно и был обнаружен, поплатились свободой: так, начальник отдела Всесоюзного геологического института (Ленинград), доктор геолого-минералогических наук Виктор Лавров, автор анонимного текста, обличающего ложь советской прессы относительно событий в ЧССР, был всего лишь понижен в должности и переведен в другой отдел.

…Мы вынуждены прервать перечисление, иначе статья превратится в перечень имен. Однако, для полноты картины, невозможно пропустить еще одно имя — Михаила Лихцова, вывесившего в ночь на 26 августа в Черкассах (Украина), на уличном рекламном щите, листовку: «Да здравствует свободная Чехословакия! Долой оккупантов! Политическую свободу Украине! Долой бюрократическо-коммунистический режим!» (эту рекламную акцию суд оценил в три года лагерей). Дело в том, что в этот момент Лихцов занимал немаленькую должность — заместителя заведующего отделом агитации и пропаганды Черкасского обкома Компартии Украины…

Вероятно, анонимные и псевдонимные статьи о событиях в Чехословакии, ходившие в самиздате, следовало бы рассматривать отдельно: дело не столько в жанровых особенностях, сколько в специфике распространения. Помимо названных уже статей «Сентябрь 1968» Терновского-«Комарова» и работы «Марксизм и колдуны», распространявшейся рязанскими подпольщиками, можно назвать еще несколько подобных самиздатских работ — например, анонимная заметка, появившаяся почти сразу после вторжения и озаглавленная «Логика танков» (насколько нам известно, автором ее был недавно скончавшийся историк и социолог Леонид Седов). Под псевдонимом появлялись в эмигрантской прессе статьи журналиста Бориса Евдокимова, посвященные, в частности, чехословацким событиям; другой журналист — Ивар Жуковскис дал на условиях анонимности интервью на эту же тему своему югославскому коллеге (анонимность не помогла: Жуковскиса «вычислили» и арестовали).


Однако на дворе — 1968 год: диссидентская модель открытого протестного поведения9  хотя и сравнительно нова, но уже довольно широко известна, и многие «несогласные» принимают эту модель. Открытые публичные протесты — уже не диковина и не самоубийственное чудачество, а новый modus vivendi, опробованный участниками предыдущих протестных кампаний. Неудивительно, что в этой категории протестующих мы постоянно встречаем знакомые имена — имена участников протестного движения 1965–1967 годов, а также тех, кто примкнет к «правозащитникам» в будущем. Диапазон общественной известности первых достаточно широк: от знаменитых уже в тот момент Петра Григоренко и Ивана Яхимовича (после самосожжения Яна Палаха они выступили с воззванием к советским гражданам) или не менее известного писателя-диссидента Льва Копелева (открытое письмо Милану Кундере с выражением солидарности) — до московского инженера Е. Глезина, связанного с предыдущими протестами лишь подписью под одним из коллективных писем в защиту Гинзбурга и Галанскова. Теперь Глезин обратился в Совет Министров СССР (необычная адресация: возможно, обращаться в партийные инстанции ему казалось неправильным «с точки зрения права») с собственным открытым письмом: «Я не поддерживаю ввод войск…». С осуждением вторжения выступил на собрании в своем институте молодой физик Александр Каплан, в 1967–1968 годах также подписывавший диссидентские «открытые письма». А весьма известный к тому времени диссидент, 72-летний Алексей Костерин, участник Гражданской войны, писатель, убежденный коммунист, друг Григоренко, человек, много лет подряд поднимавший — сначала перед партийными инстанциями, а с середины 1967 года перед активистами протестного движения, — тему «наказанных народов» (чеченцев, калмыков, крымских татар, поволжских немцев), в знак протеста против интервенции вышел из партии.

В нашем списке встречаются имена и тех, чья общественная известность начинается с публичного протеста против вторжения. Будущие украинские диссиденты — преподаватель философии Ужгородского университета Николай Бондарь, осудивший ввод войск в ЧССР на заседании кафедры, и военврач Владимир Малинкович, открыто высказавшийся на эту тему перед строем солдат. Двое школьных учителей из Бендер (Молдавия) — Яков Сусленский и Иосиф Мешенер, авторы письма в ЦК и в ООН, в котором осуждалась интервенция; в лагерях они стали сионистами и, освободившись, эмигрировали в Израиль. Михаил Кукобака, электрик из Киева, ставший вскоре «вечным зэком» — более пятнадцати лет, с 1970-го до 1988-го (с двухгодичным перерывом в середине 1970-х), он провел в психбольницах и лагерях. А началось все с того, что в августе 1968-го, будучи вызван в военкомат на военные сборы, Кукобака заявил: «Если пошлете в Чехословакию — поверну оружие против оккупантов»; тогда же он передал в консульство ЧССР в Киеве письмо, в котором выражал свою солидарность с чехами и словаками. Молодой одессит Вячеслав Игрунов, вышедший 22 августа 1968 года на улицы города вместе со своим приятелем, художником Виталием Сазоновым, надев на рукава траурные повязки10 ; в середине 1970-х Игрунов стал известным диссидентом (а в 1990-е — еще более известным политическим деятелем и депутатом Думы). Борис Митяшин, ленинградский водитель, также автор писем протеста против оккупации (строго говоря, диссидентская биография Митяшина началась еще в 1967-м, когда он демонстративно вышел из комсомола). Аналогичное замечание можно сделать и в отношении двух московских студенток, Ольги Иофе и Ирины Каплун, вышедших 25 января 1969 года на площадь Маяковского в Москве с плакатами: «Вечная память Яну Палаху» и «Свободу Чехословакии»; диссидентская карьера этих девушек началась еще в 1966-м, с антисталинских листовок в десятом классе школы.

Однако достаточно в списке и имен людей, ни ранее, ни в дальнейшем ни в какой открытой диссидентской активности не замеченных. Так, в январе 1969 года был исключен из КПСС биолог Александр Гусев, ведущий научный сотрудник ленинградского Института зоологии АН СССР. Причина исключения: письма в ЦК КПСС, посвященные разным аспектам советской общественной жизни, в том числе протест против вторжения в Чехословакию, адресованный Брежневу. Имя и дальнейшая судьба железнодорожного машиниста Петренко из Краснодара, отсидевшего год за аналогичное письмо, адресованное министру обороны маршалу А.А. Гречко, также не прослеживается ни по каким диссидентским источникам. То же можно сказать о двух выпускниках физфака МГУ — Владимире Карасеве и Богданове (имя неизвестно), пытавшихся 25 августа 1968 года организовать в вестибюле университета сбор подписей против ввода войск. Москвич А. Харитонов, подобно Глезину, адресовал свой протест, составленный в довольно резких выражениях («Каждому понятно, что эта акция поставила нас в глупейшее положение, еще больше расколола мир социализма и т.д…»), Председателю Совета Министров А.Н. Косыгину. Еще более резким было письмо в ЦК, составленное «по поручению группы коммунистов Автозавода им. Лихачева» Н. Василевским: его авторы (или все-таки автор?) прямо и недвусмысленно объявляли руководителей партии и правительства преступниками и требовали созыва чрезвычайного съезда КПСС и «отстранения от власти виновных». Имя рабочего Валерия Луканина (г. Рошаль Московской обл.), выставившего в апреле 1969 года в окне собственной квартиры плакат, содержавший протест против оккупации, появляется в 9-м, 10-м и 11-м выпусках «Хроники текущих событий», а затем бесследно исчезает. Между тем, судьба Луканина после этого сложилась куда более драматично, чем участников других «невербальных» публичных протестов: он был арестован, признан невменяемым и пробыл в Казанской спецпсихбольнице девять лет — до 1978-го.

Возможно, к категории «диссидентов одного поступка» относился и журналист из Казани Рамзи Илялов, автор статей «Всяк в своем доме хозяин» и «Не помощь, а оккупация», посланных им в газеты «Руде право» и «Юманите». Но с уверенностью классифицировать этот поступок как «открытое диссидентство» мы не можем, ибо неясно, посылал ли их Илялов под своим именем, или же под псевдонимом или анонимно. Сказанное относится и к В.И. Мельникову, переплетчику из Жданова (Украина), посылавшему в газеты письма протеста против оккупации; мы опять-таки не знаем, подписывал ли он эти письма своим именем. Мы, однако, можем с почти полной уверенностью предполагать, что В. Эйхвальд из Таллина, Селиванов, Пынтак и др. из Киева — подлинные имена людей, отправивших в «Литературную газету» письма, где критиковалась (подчас в крайне резкой форме) линия редакции в освещении чехословацких событий11 .

Отдельный случай — история Виктора Коваленина, преподавателя кафедры русского языка Южно-Сахалинского пединститута: в декабре 1968-го он был исключен из КПСС и уволен с работы за распространение самиздата, в т.ч. переведенных им материалов чехословацкой печати12 . Неясно, однако, корректно ли рассматривать эти действия Коваленина в контексте протестов против оккупации; из публикации невозможно понять, распространял он эти материалы до 21 августа или после.

Но самым, конечно, драматическим (и самым, наряду с «демонстрацией восьми», известным) «открыто диссидентским» протестом была отчаянная акция Ильи Рипса, студента 5 курса математического факультета Рижского университета: 13 апреля 1969 года он развернул на площади Свободы в Риге плакат «Я протестую против оккупации Чехословакии» и совершил попытку самосожжения. Рипс выжил, но был осужден за «антисоветскую агитацию» и отправлен в психбольницу (к счастью — не в специальную). Вскоре после освобождения (апрель 1971 года) он эмигрировал в Израиль.


«Диссидентским» поступком была и телеграмма поэта Евгения Евтушенко Брежневу, Косыгину и в посольство ЧССР, содержавшую категорическое несогласие со вводом войск. Впрочем, главное дело поэта — стихи, а не телеграммы; и стихотворение Евтушенко «Танки идут по Праге», широко разошедшееся в самиздате, сыграло куда большую роль в формировании общественного отношения к чехословацким событиям, чем его протест. Это же касается и другого известного советского поэта, принадлежавшего к другому поколению, — Александра Твардовского: его отказ подписать коллективное письмо «представителей советской творческой интеллигенции», одобряющее ввод войск в Чехословакию, был, конечно, замечен общественным мнением (как и аналогичные отказы нескольких других крупных деятелей советского искусства, отнюдь не диссидентов: писателей Константина Симонова и Леонида Леонова, композиторов Родиона Щедрина и Дмитрия Кабалевского)13 ; но куда более значимым для спасения чести русской культуры стало четверостишие Твардовского, посвященное подавлению «пражской весны»: «Что делать нам с тобой, моя присяга…».

Однако прямое или косвенное отражение событий в Чехословакии в литературно-художественном творчестве — от песен Александра Галича до стихов ЮрияЛевитанского и Григория Поженяна14  — это отдельная тема, не умещающаяся в рамки данной статьи. Вернемся к протестам.


Специфическим видом протеста против вторжения в Чехословакию стали отказы от членства в КПСС. Выше уже упоминалось о выходе из КПСС Алексея Костерина; позднее заявление о выходе подал Иосиф Богораз, член партии с 1918 года (отец Ларисы Богораз, одной из участниц «демонстрации восьми»). Менее известные случаи: Василий Харитонов, преподаватель философии в одном из одесских вузов; Ольга Скребец, киевский медик (последняя — уже в 1971 году). Оба поплатились за самовольный выход из партии психбольницей. Названные эпизоды известны из правозащитных источников: об Ольге Скребец сообщалось в «Хронике текущих событий», «психически больной Василий Харитонов» упоминается в обвинительном заключении по делу Вячеслава Игрунова (1975–1976). Наверняка были и другие случаи, оставшиеся неизвестными правозащитникам.

Фактическим отказом от членства в КПСС было заявление в ЦК биолога Александра Нейфаха — протест против политики партии по отношению к Чехословакии и против суда над участниками «демонстрации восьми». И действительно, после этого заявления Нейфах был исключен из партии.


Еще одна категория несогласных была порождена советской практикой «всенародного одобрения» крупнейших мероприятий партии и правительства, то есть, волной митингов и собраний по месту службы, на которых «трудящиеся» должны были проголосовать за резолюцию в поддержку «братской помощи народу Чехословакии». Это ставило людей перед ситуацией нравственного выбора, к которой многие из них сами вовсе не стремились; таким образом возникали «диссиденты поневоле», порожденные самой властью. Мы уже назвали несколько имен выступавших на этих собраниях с развернутым протестом. К этим именам можно добавить еще несколько: студент истфака МГУ Юрий Гаврилов (он был отчислен из университета и призван в армию); московский лингвист Леонид Касаткин, сотрудник Института русского языка АН СССР (сектор структурной и прикладной лингвистики этого института вообще был рассадником диссидентства: многие сотрудники этого сектора хорошо знали и уважали своих коллег Константина Бабицкого и Ларису Богораз, вышедших на Красную площадь 25 августа); сотрудник НИИ ядерной физики Наталья Левятова; старший научный сотрудник НИИ автоматических устройств Андронов (имя неизвестно), предложивший отложить голосование до того момента, когда выяснится, кто в Чехословакии и от чьего имени просил помощи у Советского Союза. Впрочем, для того, чтобы заработать неприятности по службе, вплоть до увольнения с работы, достаточно было просто проголосовать «против» (преподаватель МГУ, филолог Марина Меликян; технолог Николай Шерман, работавший в типографии «Известий»; сотрудник московского Музея им. Бахрушина Фред Солянов; Самойлов (имя неизвестно), инженер в Институте химической физики) или даже воздержаться при голосовании (двое научных сотрудников из Института элементоорганических соединений — Юрий Аронов и Евгений Рохлин).

Имеются также сведения, — проверить их не удалось, — что истинной причиной ареста студента Куйбышевского мединститута Дмитрия Кранова (в октябре 1969 года приговорен к двум годам лагерей за «антисоветскую пропаганду») была принятая комсомольским собранием курса резолюция, предложенная Крановым и осуждавшая ввод войск в ЧССР.

Мы не знаем, в какой форме протестовал против интервенции целый ряд людей, названных в списке (в том числе люди, известные в диссидентских кругах): например, сотрудницы московских академических институтов востоковед Октябрина Волкова (Институт востоковедения) и лингвист Лидия Булатова (Институт русского языка): в наших источниках лишь бегло отмечается сам факт протеста, без уточнения обстоятельств. Но легко можно предположить, что их выступления также происходили в контексте «всенародного одобрения»15 .


Наконец, совсем специфическая группа, небольшая, но тоже весьма заметная (осенью 1968 года об этих случаях много говорили в Москве): журналисты, отказавшиеся освещать события в Чехословакии «с правильных позиций»: «известинцы» Владлен Кривошеев, Борис Орлов (в 1968 году оба они работали корреспондентами «Известий» в Праге) и Леонид Шинкарев; сотрудники журнала «Проблемы мира и социализма», редакция которого, как известно, тоже находилась в Праге — Кирилл Хенкин и Владимир Лукин (будущий российский политический деятель, занимавший в 2004–2014 годах должность Уполномоченного по правам человека в РФ). Понятно, что они оказались в особенно сложном положении: четверо из названных находились в 1968 в самой гуще событий «пражской весны» и точно знали, что то, чего от них требует начальство, — заведомая ложь, а пятый, Леонид Шинкарев, был личным другом Иржи Ганзелки и Мирослава Зикмунта и тоже прекрасно понимал суть происходящего.

Завершая этот краткий обзор, хотелось бы еще раз подчеркнуть: названные здесь имена — достаточно случайная выборка из другого, тоже случайного и заведомо неполного, хотя, по нашей оценке, довольно представительного списка. На самом деле граждан СССР, протестовавших против вторжения в Чехословакию, наверняка было гораздо больше.


* * *

Какие выводы можно сделать из всего вышеизложенного?

Первое. События августа 1968 года разразились в тот момент, когда независимое общественное движение в СССР только-только возникло. Оно еще не успело стать не только массовым, но и достаточно многочисленным, чтобы представлять собой значимый фактор реальной политики.

Был ли у протестного движения 1960-х шанс превратиться в реальную политическую силу? Рискуя соскользнуть на опасную стезю «альтернативной истории», скажем: возможно, такой шанс был.

Наш обзор демонстрирует наличие оппозиционных настроений решительно во всех слоях советского общества, от партийных аппаратчиков до неквалифицированных рабочих. Как и следовало ожидать, значительная часть известных нам протестовавших состояла из представителей интеллигентных профессий (особенно если включить в эту категорию учащуюся молодежь). Но то, что довольно заметная доля протестных актов исходила из рабочей среды, оказалось для нас неожиданностью.

Протесты против интервенции возникали не только в Москве и Ленинграде, как можно было ожидать, но практически во всех регионах Советского Союза, от Ужгорода до Южно-Сахалинска, от Алма-Аты до Петрозаводска. И если в республиках Прибалтики или на Украине этот протест часто имел отчетливый национальный контекст (смысл этого контекста кратко сформулировал эстонский студент Вилт Валдик, написавший на стене кинотеатра в Тарту: «Чехи, мы — ваши братья!»), то в собственно российской провинции его движущий мотив ничем не отличался от мотивов «восьмерки», вышедшей на Красную площадь: во-первых, нравственная несовместимость с политическим бандитизмом, творимым от имени советского народа, и, во-вторых, отчетливое понимание того, что акция 21 августа имела своей целью не столько подавление свободы в Чехословакии, сколько пресечение дальнейшего развития свободы в СССР.

Естественно, что против вторжения протестовали многие активисты недавно возникшего и еще не имеющего своего имени общественного движения протеста против политических репрессий (позднее их станут называть «правозащитниками»). Но неожиданно то, что открытые и публичные, а не только традиционные «подпольные» методы протеста исходили и из кругов, не имевших с диссидентами никаких точек соприкосновения. Что это может значить? Что уже на самой первой фазе становления правозащитного движения информация о новых формах общественной активности доходила до значительной части населения и находила там своих адептов и последователей? Или что новый взгляд на общественные ценности, возникший в середине 1960-х годов в среде московской интеллигенции, оказался соприроден смутным представлениям о справедливости, бытовавшим в значительно более широких народных слоях? На этот вопрос мы не умеем дать определенный ответ и оставляем его открытым.

Мы не можем выразить в цифрах распространенность протестных настроений; однако понятно, что если, не проводя специальных исследований, оказывается возможным назвать около полутора сотен протестных актов (причем по одному-единственному, хотя и самому важному для 1968–1969 годов поводу — оккупации Чехословакии), то таких актов точно было несколько сот. Следует также принять во внимание, что на каждого, кто решился тем или иным способом выразить свое отношение к происходящему, приходился по меньшей мере десяток людей, точно так же думавших, но не рискнувших перейти от пассивного неприятия к протестному действию.

Таким образом, даже исходя из анализа данного списка, можно осторожно предположить, что к августу 1968-го у протестного движения в СССР была потенциальная опора в населении, пусть не массовая, но довольно многочисленная.

Второе. Вопреки вышесказанному, в конечном итоге советское правозащитное движение, как мы знаем, так и не вышло за пределы одной социальной группы: интеллигенции, в основном — столичной. Именно в этой среде правозащитники находили сочувствие и практическую поддержку; интеллигенция была основной аудиторией и одновременно референтной группой движения; новые кадры правозащитников рекрутировались почти исключительно из числа интеллигенции. Правда, диссидентские правозащитные организации установили систематические контакты с некоторыми группами населения вне интеллигентского круга (крымские татары, евреи-«отказники», баптисты-«инициативники», пятидесятники и т.д.); но здесь уместно говорить не о «социальной базе» движения, а, скорее, о его «клиентских группах».

Таким образом, потенциальная поддержка более широких слоев населения, о которой мы только что говорили, не стала реальностью. Относительная множественность протестов против вторжения в Чехословакию оказалась не первой ласточкой, предвещающей вслед за пражской — «московскую весну» (таковая началась лишь через 20 лет), а эпилогом к несостоявшемуся общественному подъему. Интервенция достигла своей цели — она резко понизила градус оппозиционного брожения внутри самого Советского Союза.

Подавление «пражской весны» привело к колоссальному психологическому перелому в общественном сознании. До того, как советские танки перешли чехословацкую границу, основные характеристики политического режима, установившегося в СССР после смерти Сталина, возможные пути эволюции этого режима, его способность к самообновлению оставались проблемой, предметом общественной дискуссии. Эта дискуссия разворачивалась, главным образом, в «неофициальном» пространстве самиздата, в разговорах на московских кухнях, хотя отзвуки ее выплескивались иногда и на страницы подцензурной печати. Кому-то из спорящих советский строй представлялся изначально жестоким и бесчеловечным, кому-то — великим замыслом, претерпевшим чудовищные искажения в ходе исторического развития; кто-то вообще считал споры вокруг идеологии схоластическими и бесцельными. Однако не это было существенным. И для тех, и для других, и для третьих изменение положения дел в стране было актуальной задачей, которую можно и должно решать. (Речь, конечно, идет об активном меньшинстве; большинство населения всегда и везде равнодушно к политическому режиму — его устраивает любой режим, лишь бы он обеспечивал стабильность.)

После 21 августа все стало ясно: и с сутью режима, и с перспективами общественной модернизации. И со стабильностью тоже: что-что, а стабильность эта власть будет обеспечивать любой ценой. Что же касается тех, кто был недоволен существующим положением вещей, — на официальном языке это называлось «советской действительностью», — то перед ними открывались три возможности.

Первая: податься в революционеры. Этого мало кто хотел: историческая память ХХ столетия не способствовала распространению революционных настроений.

Вторая: оставаться при своем недовольстве, не выражая его открыто и публично. Это не возбранялось, ибо тоже являлось, по сути своей, формой сосуществования с режимом.

И третья: продолжать публично протестовать, отчетливо понимая, что это не приведет ни к каким реальным результатам и если что-то от этих протестов изменится, то исключительно личная судьба протестующего. На языке диссидентского сообщества такая публичная активность стала называться «гражданским протестом». Конечно, это и был гражданский протест. Но пафос героической обреченности этого протеста, как ни кощунственно это звучит, был, в сущности, тоже формой сосуществования с режимом. Хотя бы в той мере, в которой жертвенность первых христиан была формой сосуществования со львами Колизея.

«Советская действительность» сумела заставить принять себя как данность решительно всех — и конформистов, и нонконформистов.

Акции против вторжения в Чехословакию — это последний выплеск общественной энергии, накопленной в 1960-е годы. На них уже лежит печать обреченности.

И здесь время вернуться к «демонстрации восьми». Эта акция, движимая, по существу, вовсе даже и не политическими, а личными нравственными мотивами, стала квинтэссенцией и итогом всего периода консолидации протестного движения в СССР (1965-1968), «модельным образцом» диссидентской активности на долгое будущее и одновременно подведением черты под эпохой подъема общественного протеста. В сущности, это относится и к большинству других протестов против вторжения в Чехословакию.

То небольшое по численности, но чрезвычайно стойкое общественное движение, которое продолжало существовать после августа 1968-го в качестве «сухого остатка» эпохи подъема, основывалось на гражданском протесте, как экзистенциальном действе, не нагруженном политическими смыслами. Но гражданский протест, движимый мотивами экзистенциального порядка и не ориентированный на достижимые (или кажущиеся таковыми) изменения в стране, — удел немногих. Как массовое явление он не может состояться.

Пафос этого типа протестной активности замечательно точно выразил Анатолий Якобсон, литературовед и педагог, видный участник общественного движения 1960–1970-х годов, в своем публицистическом отклике на демонстрацию 25 августа:

«…К выступлениям такого рода нельзя подходить с мерками обычной политики, где каждое действие должно приносить непосредственный, материально измеримый результат, вещественную пользу. Демонстрация 25 августа — явление не политической борьбы (для нее, кстати сказать, нет условий), а явление борьбы нравственной. Сколько-нибудь отдаленных последствий такого движения учесть невозможно. Исходите из того, что правда нужна ради правды, а не для чего-либо еще; что достоинство человека не позволяет ему мириться со злом, даже если он бессилен это зло предотвратить».

Эти слова можно поставить эпиграфом ко всей истории советского правозащитного движения, начиная с 21 августа 1968 года и вплоть до начала перестройки.



1  Непосредственным поводом для нее стало известное «дело четырех»: Александра Гинзбурга, Юрия Галанскова, Алексея Добровольского и Веры Лашковой — самиздатчиков, арестованных в январе 1967-го и осужденных Мосгорсудом в январе 1968-го. Но на второй фазе кампании тематика «открытых писем» вышла за рамки протестов против отдельных конкретных беззаконий и переросла в системную критику. Разговор шел о подавлении гражданской свободы, о преследованиях инакомыслящих, о «ресталинизации», проводимой, по мнению авторов писем, новым брежневским руководством.

2  Амальрик А.А. Просуществует ли Советский Союз до 1984 года? — Амстердам: Фонд им. Герцена, 1969.

3  http://www.polit.ru/institutes/2008/09/02/people68.html

4  В некоторых из них принимало участие довольно много людей, так что, называя цифры, правильней говорить не о числе протестовавших, а о числе «актов протеста». Самыми массовыми акциями такого рода, вероятно, можно считать два факельных шествия — 19 и 28 октября, — проведенных эстонскими студентами соответственно в Тарту и Таллине в рамках подготовки к официальному празднованию 50-летия ВЛКСМ и Международному дню студентов; участники этих шествий подняли транспаранты с карикатурами на интервентов. Впрочем, эти акции скорее следует рассматривать как эпизоды эстонского национально-освободительного движения: карикатуры, изображавшие бравого солдата Швейка, мочащегося с облаков на советских солдат, чередовались с ироническими лозунгами типа «Янки, убирайтесь за Чудское озеро!» и другими текстами, касавшимися сугубо эстонских проблем.

5  Шинкарев Л.И. Я это все почти забыл… Опыт психологических очерков событий в Чехословакии в 1968 году. — М.: Собрание, 2008.

6 В докладных записках первого секретаря МГК КПСС В. Гришина в ЦК от 21 и 22 августа 1968 года (Информация об откликах трудящихся гор.Москвы в связи с положением в Чехословакии. РГАНИ. Ф. 5. Оп. 60. Д. 1. Л. 106–110; Информация об организаторской и политической работе Московской городской партийной организации по разъяснению среди трудящихся сообщения ТАСС от 21 августа 1968 года и материалов, опубликованных в газете «Правда». Там же. Л. 112–116) названы имена еще восьми москвичей, «допускавших нездоровые, а порой враждебные высказывания в частных беседах» (архивные ссылки и цитата даны по: Шинкарев. С. 286-287). Характерно, что ни одно из этих имен не пересекается с именами, приведенными в публикации «Люди августа 1968…»: это — косвенная оценка как степени неполноты источников, которыми мы располагаем, так и реальной распространенности неприятия вторжения, выражавшегося «в устной форме».

7 Протест Липатова носил, если так можно выразиться, профессиональный оттенок: он рассылал по редакциям советских газет и журналов не только листовки, но и фотокопии изготовленных им рукописных плакатов. Впрочем, тематика его рассылок не ограничивалась одной Чехословакией, и вообще Липатов занимался этим с 1964 года — просто КГБ удалось обнаружить автора этих материалов лишь в мае 1969-го.

8 Автора надписей так и не нашли; но познакомиться с тюрьмой Сальникову все равно пришлось — в 1979 году его арестовали и отправили в ссылку за самиздат.

 9  Здесь и далее мы употребляем термины «диссидент», «диссидентский» и т.п. для краткости и простоты, отчетливо сознавая, что их применение к событиям и людям 1968 года является анахронизмом, — как, впрочем, и слово «правозащитник».

10 Власти, кажется, не обратили на эту демонстрацию никакого внимания, возможно, просто не заметили ее; осенью 1968 года их гораздо больше интересовало участие Игрунова в распространении манифеста чехословацкой оппозиции «2000 слов», начавшемся еще до вторжения. Равным образом не был замечен поступок студента философского факультета ЛГУ Игоря Чубайса, вышедшего на улицу с чехословацким флагом в руках; а вот заметка о событиях в Чехословакии, помещенная Чубайсом в факультетской стенгазете, чуть не привела к его исключению из комсомола и университета.

11 Эти имена приводятся в Сводке отдела писем «Литературной газеты» от 29 ноября 1968 года. (РГАНИ. Ф. 5. Оп. 60. Д. 60. Л. 264–269). Архивная ссылка дана по: Шинкарев. С. 289.

12 Газета «Южно-Сахалинск». 21 апреля 2000 года. № 37 (186); см. также.: Шинкарев. С. 300.

13 Об отказе названных деятелей культуры одобрить вторжение и оккупацию сообщал осенью 1968 года московский корреспондент американской газеты «Вашингтон Пост» Дэвид Шуб.

14 Текст стихотворения Ю. Левитанского «Прости меня, Влтава!», по-видимому, утрачен (см. Шинкарев. С. 297–298). Четверостишие Г. Поженяна «И ударили вдруг холода» цитируется в воспоминаниях Сергея Юрского.

15 В отличие от ряда других случаев: так, совершенно очевидно, что в данный контекст не вписывается исключение из школы за выступление против ввода войск харьковского девятиклассника Ионы Кольчинского. Об этом эпизоде его биографии бегло упоминается в 18-м выпуске «Хроники текущих событий», где Кольчинский, уже 19-летний юноша, фигурирует как активист движения евреев-отказников.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru