Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 11, 2017

№ 10, 2017

№ 9, 2017
№ 8, 2017

№ 7, 2017

№ 6, 2017
№ 5, 2017

№ 4, 2017

№ 3, 2017
№ 2, 2017

№ 1, 2017

№ 12, 2016

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

рецензии



Покидая и вновь обретая себя

Евгений Брейдо. Эмигрант. — М.: Время, 2016.


В сборник Евгения Брейдо «Эмигрант» входят роман и три рассказа. Роман с одноименным названием, как и следует ожидать, об эмиграции (или иммиграции, поскольку речь идет о тех, кто прибыл в другую страну на ПМЖ и поселился там иммигрантом), которую автор понимает многопланово — в истории, в пространстве, в культуре. При этом исторические рассказы, скорее — притчи, соединены с содержанием романа множеством заимствований, самоцитат, явных и невидимых нитей. Конечно, и в самом романе, что характерно для этого жанра, переплетаются сюжетные линии и фабулы, то есть по прочтении сборника остается ощущение, будто ты побывал в разных, причудливых местах вневременного лабиринта.

Автор, как и его герой, эмигрант, так что пишет не понаслышке. Но «Эмигрант» — о большем, нежели расхожие представления о мытарствах человека, прибывшего на чужбину. Это роман о переходе из одного состояния в иное, из бытия в иное бытие, если хотите, из небытия в бытие и наоборот, как в кратком описании метемпсихоза у пятидесятилетнего, в годы написания этого стихотворения, поэта-иммигранта Алексея Цветкова:


       когда вечерами в семейном кругу
                восстав на полвека из бездны...


О том, что «Эмигрант» — не роман в духе симпатичных иммигрантских баек Сергея Довлатова или Дины Рубиной, пишет и сам автор: «Осведомленный читатель... может воскликнуть: “А где же настоящие эмигрантские типажи? Где тетя Моня с Брайтон-Бич с ее прославленным «наслайсайте мне этот писочек колбасы» и бандюган Левочка оттуда же? Почему нет в тексте этого средиземноморского колорита и брайтонского диалекта выходцев из Одессы и Бердичева? Или автор не знает, как говорят и выглядят настоящие эмигранты?” Знает, знает, дорогой читатель, но, увы, это не моя эмиграция, и пусть ее описывает кто-нибудь еще, благо умельцев, кажется, довольно...».

Главный герой, молодой ученый Андрей Бранадский покидает зимнюю Москву, оставив в ней Аню, любимую и желанную. Основной посыл к эмиграции — ему тошно в постсоветской России и хочется, наконец, увидеть мир. Они мечтают об этом вместе, но начинается эмигрантская драма с того, что ему приходится уезжать одному. В далекий Бостон, столицу штата Массачусетс.

Они уверены, что соединятся в ближайшее время: поначалу он звонит ей ежедневно, иногда они по несколько раз в день обмениваются письмами по электронной почте (в начале 1990-х это не самый расхожий, если не сказать редкий, вариант переписки, но автору видней). А затем они стали реже созваниваться и в результате прекратили эпистолярный диалог. Через несколько лет они встретятся в Москве, но все будет не то, не так, да и они, уже другие, перестанут понимать друг друга.

Детализация иммигрантского ландшафта происходит на фоне другой сюжетной линии — о еврейском мальчике из местечка, который после Уманской резни в июне 1788 года чудом спасся, попал в Польшу, затем перебрался во Францию и стал одним из наполеоновских генералов. Он прошел с императором четыре кампании, войну 1812 года, стал свидетелем пожара Москвы и падения Наполеона, после чего перебрался в Новый Свет, купил поместье в Луизиане и тихо завершил свои дни, осмысливая бурный уходящий век.

Мальчика звали Йозеф. Во Франции он сократил длинную польскую фамилию Дзятковский до двусложной Жатто, и прославил свое имя в походах и сражениях, дослужившись до дивизионного генерала и став графом Империи. Жатто, как выясняется по ходу действия, был предком Андрея, и это отчасти становится пружиной не слишком сложной романной интриги.

«Настоящим страданием, адом человеческая жизнь становится только там, где пересекаются две эпохи, две культуры и две религии», — пишет Герман Гессе в «Степном волке». Наполеоновские кровавые войны и психологическая война с самим собой в условиях иммиграции; безжалостная по отношению к человеку эпоха конца XVIII — начала XIX веков и безучастная к нему в конце XX–XXI столетий; герой — и разные его отражения, ипостаси, версии, как в зеркалах. Похоже, История понадобилась автору также как зеркало, и в романе появилась вторая линия, историческая, со множеством экзотических сцеплений и совпадений. Здесь уже не всегда поймешь, кто главный герой, а кто его прототип, реализующийся в образе двойника.

Герой и разные его отображения — тоже в зеркалах, но последние — не выдумка автора, а заданное сюжетом двоемирие. Два мира — современный и исторический, потомок и предок в том самом, из романтизма, Двоемирии, которое было основано на идее распада мира на реальный и трансцендентный, где идеал и действительность не совпадали, а причиной этого несовпадения стали глобальные социально-политические сдвиги в историческом процессе, начатые Великой французской революцией. Гибель русской империи, которая продолжается в настоящем, вплетенная в быт иммигранта в Америке, и короткий век либеральной империи Наполеона — все это слилось в нерасторжимое целое и стало романом.

Стало историей о том, что судьбы и эпохи, перетекая друг в друга, несут в себе прошлое и предвещают будущее, напоминая тем самым, что все есть эмиграция-переселение, отъезд и прибытие, реинкарнация и изменение — душ и человеческих жизней, проживаний героя в себе, в других судьбах и характерах, в своих и чужих времени и пространстве. Как у Роберта Музиля в «Человеке без свойств»: «У жителя страны по меньшей мере девять характеров — профессиональный, национальный, государственный, классовый, географический, половой, осознанный и неосознанный и еще, может быть, частный; он соединяет их в себе, но они растворяют его, и он есть, по сути, не что иное, как размытая этим множеством ручейков ложбинка, куда они прокрадываются и откуда текут дальше, чтобы наполнить с другими ручьями другую ямку».

Роман полон поэтических интертекстов — скрытые и явные цитаты из Мандельштама, Пастернака, Цветаевой, Окуджавы составляют самую ткань, фактуру текста. Важен возникший в финальной части образ Петра Старшинова — прототипом его послужил рано умерший великий лингвист Сергей Старостин, автор знаменитого проекта «Вавилонская башня языков». Здесь речь о праязыке человечества, языке Адама и Евы, и о словах, которые Старостину удалось реконструировать: «женщина» — «жена» и английское «queen», «имя» — английское «name» и латинское «nomen».

Логичная в структуре «Эмигранта» линия Старостина-Старшинова — ключевая еще и потому, что эта синтетическая, объединяющая мечта о всеединстве — желанная и всегда недостижимая. Как приближение к единому в себе и к богу как своему зеркальному отражению.

Иными словами, иммигрантская тема разработана в романе на самых разных уровнях, включая и семиотический.

17 января 2017 года я слушал в авторском исполнении отрывки из романа «Эмигрант». Поскольку я прочел роман до этого, то был удивлен, как легко он воспринимается на слух. Дело в том, что сюжет с двумя параллельными линиями и темой крушения империй в романе держится на словесной ткани, узор которой не балует излишествами.

«Вечер тянулся невыносимо за полночь. Приходили друзья и какие-то малознакомые люди, бодро говорили, скрывая растерянность. Бесконечно прощались. Куда он уезжает, зачем, стало в конце концов непонятно и ему самому — как можно терять все привычное, любимое и уезжать в никуда. Чемодан стоял посреди комнаты открытым укором — все оставалось, как было, кроме него…».

Так начинается роман, и по-бытовому, стилистически точно и строго, он будет продвигаться к эпилогу (кстати, фрагменты разговоров — о диссидентстве, смысле жизни, исторических параллелях и прочем, характерные для иммигранской среды — совершенно аутентичны). В этой скупости прозаической речи, лаконичности описаний есть что-то от аскетичной прозы Варлама Шаламова. Понятно, темы разные (хотя лагерь — своего рода эмиграция из худших, и при всей громадной разности есть между ними немало сходства и пересечений). Понятно, ситуативно вещи не сравнимые, но средства языка выбраны с поразившей меня схожестью.

Кто-то из слушателей отметил, что «Эмигрант» напоминает «Путешествие дилетантов» Булата Окуджавы. Хотя повествование Окуджавы развивается в жанре исторического травелога, со скрупулезными подробностями и в романтическом стиле русской прозы первой половины XIX века, а «Эмигрант» принадлежит иному времени.

Один из эпиграфов к «Путешествию»: «Иногда хочется кричать, да хорошее воспитание не позволяет», — подходит и к сдержанному в эмоциях «Эмигранту». Я сперва удивился сравнению с романом Окуджавы, хотя еще больше был удивлен, когда возникла, после получасового слушания романа Брейдо, собственная ассоциация с языком Шаламова.

Но этому языку веришь. Тем более верят те, кто иммиграцию уже прошел. Непонятное окружение, от которого неизвестно чего ждать; чувство незащищенности и потеря ориентиров; странная речь вокруг (феня в лагере, ино-странный — на чужбине), незнакомая местность. Если это описывать метафорически или эзоповым языком — получится басня, сказ в духе Войновича; если начать играть с языком, интерпретировать эти новые структуры, потусторонние для «чужого» и «немого» (короче, «немца» среди чужих) — возникнут Набоков, Саша Соколов и Пелевин.

У Брейдо — охватывающий двух главных героев и четыре столетия временник. Летопись, хроника. И это заставляет слушателя не отвлекаться в момент авторского чтения, а читателя — переворачивать страницу за страницей.

Хотя роман занимает большую часть книги, нельзя оставить без внимания рассказы. Два из них — как бы двойчатки (и в том самом, мандельштамовском представлении о циклизме) о петровском времени, правда, с возвращением в современность в рассказе «Профессор N»; и один — об эпизоде из «Ста дней» Наполеона с вложенным в сюжет экскурсом в эпоху Ричарда Львиное Сердце.

Образ Петра различен в рассказах «Город» и «Профессор N». В первом он хрестоматиен, но застает врасплох названный итог царствования:

«Петр помялся, не решаясь, посопел носом, но спросил неожиданно о другом: “Скажи, что главное останется от меня, сумею я что-нибудь сделать такое, что сохранится навечно?”

“Пожалуй”, — ответил голос после некоторого раздумья.

“Что это? Победы мои над шведами, армия, флот, сама держава Российская?”

Голос ответил едва слышно, исчезая в предутренней дымке: “Город”.»

Во втором — это властный правитель, обладающий притягательной силой:

«Однажды он увидел стального цвета море холодным ноябрьским вечером, равнодушную рябь болтающихся туда-сюда волн и огромного человека с хищными кошачьими усами на надменном лице и свирепым пронзительным взглядом, от которого некуда было деться. Человек, одетый в зеленый преображенский кафтан с красными обшлагами, стоял по пояс в грязной промерзлой воде и командовал спасением моряков с бота, севшего на мель в Лахте.»

В рассказе «Долг» препарируется одноименное чувство, и читателю предлагается самому сделать вывод, какое понимание долга ему ближе: офицера, погибающего в сражении на службе у императора, хотя он мог бы и уклониться от этой службы без ущерба для чести; или средневекового рыцаря, спасающего любимого короля и отказывающегося служить тирану.

Рассказы в этой книге как бы продолжают роман и образуют с ним неразрывное повествование. Впрочем, последнее слово за читателем этой неожиданной, свежей для восприятия прозы.


Геннадий Кацов



  info@znamlit.ru