Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 11, 2017

№ 10, 2017

№ 9, 2017
№ 8, 2017

№ 7, 2017

№ 6, 2017
№ 5, 2017

№ 4, 2017

№ 3, 2017
№ 2, 2017

№ 1, 2017

№ 12, 2016

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


ПРИСТАЛЬНОЕ ПРОЧТЕНИЕ


Об авторе | Андрей Пермяков родился в 1972 году в городе Кунгуре Пермской области. Окончил Пермскую государственную медицинскую академию. В настоящее время проживает во Владимирской области, работает на фармацевтическом производстве. Стихи, проза и критические статьи публиковались в журналах и альманахах «Абзац», «АлконостЪ», «Арион», «Вещь», «Воздух», «Знамя», «Графит», «День и ночь», «Новая реальность», «Новый мир» и др. Автор книг и стихов «Сплошная облачность» (2013) и трех книг прозы. Лауреат Григорьевской премии (2014).


Андрей Пермяков

Мартиролог и реестр

 

При последовательном чтении этой книги (Олег Чухонцев. выходящее из — уходящее за. М.: ОГИ, 2015) — где-то чуть после середины — возникает детское, крайне непрофессиональное и совсем нехарактерное для знакомства с поэтическими изданиями желание заглянуть в ее финал. Да, узнать, чем дело кончится. Не в сюжетном плане (о нем чуть позже), а ради сравнения с весьма давней книгой того же автора. С «Фифией». Вообще, сопоставление это во многом очевидно. Краткая, на полторы строки, аннотация так и сообщает: «В новую книгу поэта вошли стихо­творения, написанные после вышедшей в 2003 году книги “Фифиа”».

То небольшое издание, выпущенное Пушкинским фондом, конечно, оказалось чрезвычайно важным. Прежде всего об этом говорит сам поэт: «По-настоящему у меня одна “Фифия”. Она довольно быстро написана, хотя несколько стихотворений уже были. Если тебя держит длинная мысль, то, о том ли ты пишешь, о другом, она все равно тебя держит в русле, как река»1. А во-вторых, именно та книга провела водораздел (раз уж автор сам начал речную аналогию) между Олегом Чухонцевым, как «поэтом первого ряда» и явлением порядка совсем иного. Тем, о ком, к примеру, Илья Фаликов в довольно полемической, но аргументированной статье, посвященной премии «Поэт», сказал: «В общем, сводном, суммарном смысле все лауреаты и есть он, тот самый — и по масштабу, и по характеру творчества. А по персоналиям — так ли это? Лишь Чухонцев, может быть. “Может быть” — потому, что этакая корона — не нашего суда компетенция»2.

Да, стихи Чухонцева в дальнейшем выходили неоднократно: в Москве, в Петербурге, в Киеве. Но и «21 случай повествовательной речи», и «Речь молчания», и «37» были именно сборниками. «Безъязыкий толмач», безусловно, оказался книгой, однако книгой переводов. И вот — «выходящее из — уходящее за». Сам факт появления новой книги у поэта определенного статуса и определенного возраста уже вызывает немалый интерес, а тут еще и случай особый. Чухонцев ведь принадлежит «к числу поэтов малопишущих (Тютчев, Мандельштам, Ходасевич), для которых молчание — естественное состояние, стихоговорение же — акт обдуманный и вынужденный…»3.

Так вот, повторю: где-то к середине нарастает отчетливое удивление — а вдруг да мы имеем дело с удвоенной «Фифией»? Действительно, книга, содержащая вдвое больше стихов по сравнению с предшественницей, подобно ей, начинается с почти афористичного четверостишья, становящегося своеобразным автоэпиграфом. Структура изданий тоже сходная. Доминирующие темы кажутся прежними — рефлексия по ушедшей части жизни с осознанием непоправимости произошедшего. Причем непоправимости фундаментальной, не зависящей ни от поэта, ни от персонажей его стихов. Точно так же, как и в «Фифии», здесь есть композиционный и стилистический центр, отнесенный к началу (центр, отнесенный к началу — оксюморон, но поэзия — это же не физика, здесь многое возможно). Есть явный контрапункт, есть попытка синтеза: «Три наброска» явно рифмуются с «Тремя стихотворениями» и затем еще раз с мини-циклом «Из немоты». В конце концов, даже приемы сходны. К примеру, больше стало палиндромов. Тех, абсолютно узнаваемых, внятных, осмысленных, легко воспринимаемых и со слуха, и с листа. Чухонцевских, словом. Столь же чухонцевских, сколь и глоссолалия, столь памятная еще со времен «—Кые!» и вновь обильно присутствующая. Но это опять-таки количественные изменения. Еще можно упомянуть об увеличении числа текстов без знаков препинания. Только это уж совсем микрометрия, конечно. Да что там: не только приемы, но и образы сходны — вот актинидия, вот неор­динарно безумный Батюшков…

С Батюшкова-то мы и начнем разговор о важнейшем. О принципиальных различиях сопоставляемых книг и о фундаментальной новизне книги новой. Можно было б оттолкнуться и от иной точки, но тут — момент какой-то уж очень надежной ясно­сти. Стихотворение о Константине Николаевиче вновь недлинное:

 

        * * *

        Я видел Батюшкова: нервный взгляд
                дерзал горем, а речь была престранна:
                — Я буду щастлив два часа назад, —
                сказал он, отрываясь от кальяна,
                и, выдохнув турецкий никотин,
                на оттоманке коротко забылся,
                — а в поколеньи вашем ни один, —
                вдруг вспыхнул, — ни один, — и восклубился.

 

Вот насколько этот текст отличен от знакомого, хрестоматийного почти «Батюшкова», пропадавшего «В небесах… в небесах», настолько несходны и книги, включившие эти стихотворения в себя. В первую очередь обращает на себя внимание, конечно же, ритм. На смену разностопному балладному анапесту, обещающему красивый, но неизбежно роковой финал, пришел акаталектический пятистопный ямб. Драматичный метр, подразумевающий вызов сущностям, скорее, посюсторонним. Тут важен контекст. Вернее, два совершенно разных контекста.

Первый из них имеет значительное протяжение во времени. Как показал А.Э. Скворцов4, тот, прежний, «Батюшков», написанный в 1977 году, помимо художественной самоценности, еще и включен в контекст интересного разговора-полемики Чухонцева и Кушнера. Разговор этот, начатый стихотворением Кушнера о Боратынском, коснувшись особенностей взаимоотношения классиков с их Золотым веком, воспаряет туда, куда и положено воспарять диалогу двух поэтов. А теперь вот — такая кода, утверждающая несостоятельность целого поколения. Да и поколения-то блестящего. Капитуляция? Признание факта проигрыша? Причем тотального проигрыша, всеобщего? Думаю, нет.

Вернемся сначала к ритму: он какой угодно, только не капитулянтский! А кроме того, обратим внимание на упомянутый ранее второй контекст, куда помещено это стихотворение. Оно являет собой центральный фрагмент цикла «Осьмерицы». В свою очередь, цикл этот при внимательном рассмотрении оказывается поэмой. Чухонцев свои произведения такой протяженности любит называть «полупоэмами», но по смысловой насыщенности это поэма несомненная. Причем поэма восхождения. Начинается она с нетипично-прямолинейных для Чухонцева восьмистиший про «еще не умирание, но и не жизнь…», а приходит путем довольно извилистым для, в общем-то, довольно краткого произведения к вот такому финалу:

 

        * * *

        Только брошенные начала
                да несвязанные концы —
                это все, ни много, ни мало,
                да саврасовские скворцы,
                да светающая дорога
                со шпаною из Петушков,
                это все, ни мало, ни много,
                влез на полку — и был таков…

 

Вот так: лирический герой, находящийся в полуразобранном состоянии, помещенный в состояние между жизнью и невесть чем, неожиданно легко поднимается на верхний ярус плацкартного (к примеру) вагона. Хотя Вадим Муратханов хорошо подметил в своей рецензии: «Пассажир ли взбирается здесь на полку купе или живой классик в виде книги на полку шкафа? В зависимости от того или иного варианта прочтения стихотворение мерцает разными смыслами»5. Учитывая, что в Петушках останавливаются лишь знаменитые электрички, а настоящие поезда, «с полками», эту станцию минуют, второй смысл представляется более вероятным. Да, оттенки смысла разные, но сама возможность оказаться на полке, а не пребывать в беспомощности и нетях — она ж хороша? Словом, это восьмистишье не то чтобы вызов, и даже не ответ на гипотетический вызов, но готовность к ответу перед самыми серьезными предшественниками. Перед теми кто, подобно Батюшкову, признан безоговорочно великим. Согласимся, их совсем немного.

Так вот: в определенном смысле «Осьмерицы» не только композиционный центр книги, но и ее конспект. Более не в художественном аспекте — томик получился слишком многогранным для однозначной проекции на плоскость — но в смысловом. Вновь обратимся к «Фифии». Вспомним ее внутренний сюжет: «Хождение» по книге завершается духовным стихом — покаянием, которое приносит поэт-странник («пассажир уснувший»), он же «непутевый» и «скоморох» (Кые), он же «неслух» (Иона), он же житель «земли окаянной» (Ниневии), заканчивая свой путь «восвояси», то есть из «темной провинции» («чрева кита») в «нечаемую сторону херувимскую» (понятно куда): «Я пойду туда, неслух, повиниться, перед храмом в пыль-песок повалиться». А в покаянии, пусть даже одного, — надежда на спасение всех»6.

А новая книга начинается совсем иначе. Со стихов потерянных и почти злых. Повторю: очень нехарактерных для Чухонцева стихов. Со стихов, где присутствует царапающий порой пафос:

 

       
                и какое мне дело в конце концов до России,
                если в Страшном суде за свои мне грехи отвечать.

 

Но и такой пафос, и обращения к моментам очень-очень личным вполне оправданны. Это и не продолжение «Фифии», и не отрицание ее, а некая новая возможность. Вернее, в первой части — поиск такой возможности. Вопрос-задачка, прозвучавший в книге предыдущей, требует ответа:

 

       
                Вот и думай, мутант прогресса,
                что же будет после всего,
                после сныти, болота, леса...

 

        После лирики. После эпоса.

 

А то и будет: свобода. Свобода вкупе с опытом и мастерством. Нет, разумеется, есть вопросы неразрешимые ни в рациональном аспекте, ни художественными средствами. Вот, скажем, альтернативный «Осьмерицам» композиционный центр книги, маленькая поэма «Общее фото» (термин «полупоэма» все-таки слишком автор­ский, не станем им злоупотреблять). Классический сюжет о двух одноклассниках — один хулиганистый, другой несчастный. Развитие может оказаться самым разным: драма, элегия, зарисовка с постепенным сдвигом фокуса, когда автор смотрит на событийную канву сквозь годы и версты — как то было в «Кукушке». Суть, однако, в том, что сюжет-то не развивается никак! Появляется и гибнет какой-то очень симпатичный, но совсем посторонний персонаж, повествование прыгает вперед на годы — отдаленные от школьных, но еще более отдаленные от лет нынешних. Класс замирает на том самом общем фото… И вот отсюда незаметно появляется ритм. Вольный стих обретает строгость. Свершается мощный лирический финал, где растворяются, точно бульонные кубики, герои этого текста. Да: растворяются, чтобы насытить концентрированное варево стихотворения, но они ведь живые были, мы к ним даже чуть привыкли. Вот такая вечная коллизия: хороший итог или нет — взамен своей жизни стать фрагментом литературы? Кажется, «Общее фото» кладет маленький камушек на литературную чашу весов. В конце концов, в одной из «Осьмериц» явным образом сказано:

 

         * * *

         и на пол журнал отложить,
                и выключить свет, — а пожалуй,
                читать интересней, чем жить, —
                с запальчивостью моложавой
                подумаешь, глядя во тьму
                малевичевскую из мрака,
                не помня уже что к чему…
                счастливая старость, однако.

 

Вроде бы, да: любить литературу больше отдельных, вполне живых людей — это отнюдь не цинизм, а признание очевидных фактов: чужая душа — потемки, а книги же объединяют, создают общее пространство. Или хоть иллюзию такового.

Только все оказывается гораздо сложней, конечно. Вот два персонажа совсем иного (тоже достаточно протяженного) стихотворения. Персонажи нарочито комичные, почти картонные. И фамилии у них тоже сходные и смешные. Одному предстояло напрасно погибнуть, а погиб другой. Стало быть, пропал дважды зазря. Вроде, тот случай, когда вместо крови клюквенный сок, но финал-то вот какой:

 

         P. S.

         мы, люди, львы, орлы и куропатки,
                все хорохоримся, а что в остатке?
                а то, что есть. не истина, а миф:
                кто за себя поручится, что жив?
                жизнь — это случай: заглотни интригу —
                и попадешь из переплета в плен,
                начни читать поваренную книгу —
                и обнаружишь книгу перемен,
                и ты надеешься еще на чудо,
                жмешь на педаль, но сон взорвет труба
                и оторвется тромб одна минута
                и ты летишь и за тобой судьба
                мгновенье миг и жалко почему-то
                шумовкина шумелкина себя...

 

Вот об этом «мгновеньи, миге» и написана, кажется, рецензируемая книга. Правда, миг тот (вопреки определению термина «миг») имеет отчетливое и немалое протяжение. Вернее так: иллюзию протяженности:

 

        3

        сперва планетарий сачок гербарий
               потом крематорий и колумбарий

 

        бабочки и цветы цветы
               сначала я потом ты

 

То самое, расхожее, многажды артикулированное чувство: вот было детство, длилось. Оно в памяти. Далее была какая-то, вроде, жизнь, а оказалось — суета. Кажется, добавить тут нечего, только вот из этой суеты стихи-то и растут.

Достаточно давно, еще при вручении Олегу Чухонцеву премии «Поэт», Дмитрий Бак сказал о лауреате: «Это поэт с долгим дыханием, которому суждены несколько молодостей». Как говорят в таких случаях малоопытные журналисты, «время внесло свои небольшие коррективы». Чухонцев оказался поэтом с несколькими зрелостями. Помимо прочего, новая книга ведь и меняет понятие об определении «поздний Имярек» — в конце концов, «Фифию» тоже многие называли книгой «позднего Чухонцева».

Ну, и да: об ожиданиях. Предсказывать, угадывать — самое неблагодарное из всех возможных занятий. Когда речь идет о поэте — трижды неблагодарное. Когда о поэте, мягко скажем, состоявшемся — попытка гадания делается смешной. Но все-таки попробуем. Ошибемся — ничего не потеряем, угадаем — будет приятно. Итак: и «Фифия», и «выходящее из — уходящее за» имеют схожую трехчастную структуру (в новой книге это представлено явным образом, в предыдущей — скорее угадывалось). Построены они по приницпу: тезис — умеренная антитеза — а вот далее не синтез, но критический взгляд на сказанное в первых двух разделах с обозначением новых возможностей. При этом книги исходят из весьма различных посылок: собственно, об этом мы и пытались сказать на протяжении всей статьи. Так вот: вдруг следующая книга станет по отношению к двум этим такой своеобразной третьей частью? Повторю: риска в таком предсказании ноль, как пожелание оно бессмысленно, но вот — загадал, будем считать.


1 Алексей Алехин — Олег Чухонцев. Беспомощность лирики. Арион, 2013, № 1.

2 Илья Фаликов. Поэт. Национальный. Русский. «Новый мир», 2013, № 4.

3 Максим Амелин. Поверх молчания и говорения. Чухонцев как продолжатель «умного делания» древнерусских исихастов // НГ Exlibris. 2004. 4 марта.

4  А.Э. Скворцов. Стихотворение О. Чухонцева «Батюшков» (генезис, форма, жанр, подтексты). Ученые записки Казанского университета. 2012. Т. 154. Кн. 2.

5  Вадим Муратханов. Арион, 2016, № 4.

6  Дмитрий Полищук. «На ветру трансцендентном». Новый мир, 2004, № 6.



  info@znamlit.ru