Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 12, 2017

№ 11, 2017

№ 10, 2017
№ 9, 2017

№ 8, 2017

№ 7, 2017
№ 6, 2017

№ 5, 2017

№ 4, 2017
№ 3, 2017

№ 2, 2017

№ 1, 2017

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Денис Драгунский — постоянный автор «Знамени», лауреат премии нашего журнала. Предыдущая публикация — рассказ «Секрет» (№ 11 за 2016 г.).



Денис Драгунский

Пять очень разных рассказов


El eremita toledano


Много-много лет тому вперед — примерно в 2070-м году, некий русский турист, нестарый еще господин по имени Максим Кузьмич Ярцев, путешествовал по Испании. Погуляв неделю по Мадриду, посетив Прадо, Тиссена и прочие музеи, включая Морской и Нумизматический, он двинулся в Толедо, где снял гостиницу на трое суток. Прилежно осмотрел громадный кафедральный собор со всеми его приделами, капеллами и криптами, а также посетил древние синагоги и церковь Сан-Томе со знаменитейшей картиной «Похороны графа Оргаса», около которой стояли тучи китайцев с визафонами. Но совершенно живой гид очень долго что-то объяснял им по-китайски — даже интересно, что? Максим Кузьмич незаметно улыбнулся, пошутив в уме, что гид перечисляет имена и звания всех присутствующих на картине донов, грандов и епископов. Но потом подумал, что китайцам действительно надо объяснить все эти европейские духовные тонкости: почему на одних людях одежда черная, на других золотая, что за высокая ромбовидная шапка на старике, а главное — что такое небо в христианском понимании, что такое вознесение души после смерти, кто эти молодые люди с крыльями за спиной, что это за старик с ключами, дама в лиловой накидке, что за мужчина в белых одеждах с солнечными лучами вокруг головы, и почему они сидят на таких белесых будто бы коврах или подушках… Наверное, все дело в этом. Китайцы слушали и кивали. Потом ушли. Он поглядел на могильную плиту и удивился, что графа Оргаса, оказывается, похоронили лет за триста до того, как Эль Греко написал эту надгробную картину.


Осмотрев также дом, в котором Эль Греко якобы жил — путеводитель не делал секрета из этой туристической условности, — Максим Кузьмич понял, что у него остался еще один совершенно свободный день. В гостинице отказались возвращать плату за неиспользованные сутки — эх, подумал он, ну зачем же я платил вперед… «Ведь же предлагали заплатить в конце! «Зачем же вы платили вперед?» — посочувствовал швейцар, но посоветовал посетить место сравнительно новое, но весьма интересное, Valle dе los Eremitos, «Долину отшельников», в полусотне километров отсюда. «Настоящие монахи, как в древности, вам понравится. Именно вам очень, очень, очень понравится!» «Мне? Почему именно мне и почему очень?» «Вы же русский!» — швейцар поднял глаза к небу и на секунду сложил ладони перед грудью.

Ах, да. Русских в Европе считают очень верующими и богомольными.

— Ах, да! — сказал Максим Кузьмич. — Спасибо. Но я ведь ortodoxo, православный.

Швейцар не понял, и сказал, что он тоже ortodoxo. То есть ортодоксальный. Тут у нас все кругом — самые что ни на есть ортодоксальные католики. Все в порядке. Está bien! Somos los más ortodoxos catolicos.

— Ruso ortodoxo, — уточнил Максим Кузьмич и объяснил, что это немного другое, что это все-таки отличается от catolico.

Но швейцар взмахнул рукой и сказал: «Да ладно вам! В святую Троицу веруете? В Иисуса, сына Божия, веруете? В Марию, пречистую Матерь Божию, веруете? Вот и все. И не морочьте себе голову».


Долина отшельников — это была небольшая ложбина меж двух каменистых холмов. Тут и там, примерно в полукилометре один от другого, торчали каменные домики, крытые серой черепицей, наполовину вкопанные в склон. Между ними зигзагом шла мощеная тропинка. Вдали, за левым холмом, виднелась башенка церкви с тонким черным крестом, который дрожал и изгибался в жарком мареве. Вдруг захотелось пить. Максим Кузьмич пошел к ближайшему домику. Постучался, потом открыл незапертые распашные двери — по-старинному вытесанные из дерева и украшенные наивной рукодельной резьбой: в четырех квадратах, по два на створку, были изображены Благовещение, Поклонение Волхвов, Бегство в Египет и Вход в Иерусалим, — отворил, шагнул вовнутрь и понял, что там никого нет и давно уже не было. В другом домике отшельник спал на узеньком топчане, спрятав голову в тени и выставив наружу, на солнце, свои смуглые пятки. Он громко храпел.Максим Кузьмич неизвестно зачем перекрестил его и пошел дальше.

Становилось все жарче.

Он пошагал к следующей келье, или как эти домики правильно называть. Чуть кружилась голова, в глазах темнело, и стало страшно, что он тут упадет в обморок и изжарится до смерти — раньше, чем визафон передаст на спутник, что ему плохо.

Казалось, что домик, в дверях которого что-то мелькало, был совсем рядом, в десяти шагах. Но шагов оказалось четыреста двадцать восемь.

Он добрался до тени и рухнул на скамейку.

Монах, который размашисто крестился и клал поклоны, стоя спиной к дверному проему, не заметил его.

Из-под деревянного порога вытекал тонкий ручеек. Максим Кузьмич вгляделся в полумрак кельи. Там внутри было нечто вроде часовенки, оттуда тянуло легкой прохладой — вернее не-жарой, и это было дыханием благодати, — и видно было, что из стены струится вода, бежит по каменному полу, по неглубокой канавке, потом выбегает наружу и исчезает в расселине, среди камней и высохших веточек.

Пить хотелось так, что он был готов упасть ничком и хватать губами эту водицу. Но лишь на секунду. В следующую секунду подумалось — «а вдруг этот монах туда мочится, и вообще это такая как будто средневековая канализация?» Хозяин кельи меж тем что-то бормотал, на коленях стоя спиной к двери и кланяясь коричневой лысой головой. Неловко было идти мимо него к воде. Максим Кузьмич кашлянул и попросил разрешения попить. Монах обернулся, вскочил с колен, поклонился вошедшему, что-то сказал.

Визафон в ухе пискнул особым тоном, обозначая, что собеседник говорит по-русски. «На твоем родном языке».

Монах взял с полки большую глиняную кружку, подставил ее под струйку воды, хорошенько сполоснул, снова наполнил водой и протянул гостю.

— Спасибо, — сказал Максим Кузьмич; пять глотков, и кружка пуста. — А можно еще?

— Ради Бога.

— Спаси Христос, — на всякий случай сказал Максим Кузьмич, смакуя вторую порцию. — Чуть было тепловой удар не получил. Жара тут у вас страшная.

— Привыкли, — сказал монах. — В такие часы не надо наружу вылезать, а так ничего. Гуляете? Или по святым местам?

— Да так, скорее из любопытства. В общем гуляю.

— Тоже благое дело. Ну, а дома как дела? В отечестве, то есть. Что новенького?

— Все так же, — сказал Максим Кузьмич. — Все, как раньше.

— Вот, вот, вот! — оживился монах. — Помню, лет сорок назад нам все толковали, что на следующий год непременно будет война или революция. Однако год за годом шли, и ни тебе войны, ни революции. Все, как было, так и оставалось, — он ладонью изобразил волну, — желеобразно. Уж лет семь я здесь живу… Ну, и как там в отечестве? Опять грядут большие перемены?

— Да, — улыбнулся Максим Кузьмич. — Все грядут, никак не пригрядут. Млеем, преем, тлеем… В общем, существуем. Иногда даже мыслим, вы не поверите!

— Ну, оно и хорошо, — сказал монах и перекрестился.

— Семь лет уже здесь, батюшка? — спросил Максим Кузьмич. — А как сюда попали?

— Ох, — сказал монах. — Это, ежели желаете знать, целая повесть. Повесть дивна и зело душеполезна… Выслушаете?

— С охотой. Только дайте еще водицы.

— Прошу, — сказал монах, вновь наполнив кружку и протянув ее Максиму Кузьмичу.


— Итак, — сказал монах. — Начати же ся сей повести с… ну, неважно с какого года. Потом сами поймете. Жила-была в России некая бездетная пара, всячески они молили господа о ребенке, а также бегали по докторам, и в конце концов остался им единственный путь — ЭКО с суррогатной матерью. Все хорошо, женщина — вот эта суррогатная мать — забеременела. То есть в ней прижилась оплодотворенная яйцеклетка заказчицы. Ее холят и лелеют, правильно кормят, платят ежемесячное содержание, плюс она ожидает некую крупную сумму по завершении всей затеи… Как вдруг оказывается, что она беременна двойней.

— Так бывает при ЭКО, — кивнул Максим Кузьмич.

— Да, да, конечно. Но вдруг эта женщина, которая суррогатная мать, заявляет, что она не нанималась вынашивать двойню, и поэтому просит и даже требует, чтоб ей увеличили гонорар. Нет, не вдвое, а в одну целую и шесть десятых раза. Почему-то вот так посчитал ее адвокат. Заказчики, разумеется, отказываются — мы, дескать, так не договаривались. Она в ответ — дескать, прерву беременность, и ничего вы не докажете. Ну, слово за слово, сколько-то они ей доплатили, но самое интересное начинается потом!

Потом она рожает двойню. Двух прекрасных здоровых младенцев мужского пола. Но заказчики говорят: «Мы заказывали одного мальчика, вот одного и возьмем. Выберем и возьмем». — «А второго?» — спрашивает суррогатная мать. — «А второго берите себе, это же в некотором смысле и ваш ребенок, вы его, можно сказать, девять месяцев под сердцем носили! Ваша, можно сказать, кровиночка!» Но ей этого не надо. У нее совершенно другие планы. Это уже четвертый выношенный ею заказной, так сказать, ребенок. И она собирается сделать это еще несколько раз, сколько здоровье позволит. Профессия у нее такая — суррогатная мама. Она мне потом так и сказала: «Ежели ли бы я думала о своей кровиночке, я бы уже четыре раза с ума сошла».

— Вам? — удивился Максим Кузьмич. — А почему именно вам?

— Потому что это был я! — сказал монах. — Думаете, я заказчик? Или адвокат? Нет-с! Я — этот лишний ребенок. Не нужный ни своим генетическим, так сказать, родителям, ни этой обладательнице уютной сильной матки. То есть моей временной, на девять месяцев, маме. Никому. А вы знаете, как это неприятно — вдруг понять, что ты никому не нужен?

— Ох, — сказал Максим Кузьмич.

— Но ничего! Ничего! — воскликнул монах. — Мне повезло. Я попал в сильную сиротскую программу. Я учился в специальной школе. Я поступил в университет. У меня были удивительные способности к математике и особенно к архитектуре больших систем. С четырнадцати лет я побеждал в чемпионатах по решению бизнес-кейсов. После университета я три года поработал в разных компаниях, а потом начал свой бизнес. Но я все время пытался разыскать — и годам к тридцати разыскал-таки! — своих троих, так сказать, родителей — отца и обеих матерей. Ну и брата вдобавок. Кстати, он получился не такой удачный в смысле мозгов и работы. Нет, неплохой, но… — монах перешел на шепот: — Но попивал. Нет, не алкоголик, не пьяница, а так, любил, чтоб всегда чуточку подшофе. Каюсь, я иногда думал: «Эх, выбрали бы не его, а меня!» Недостойные мысли, жестокие мысли. Потому что он спился бы, наверное. Пропал бы совсем. А так — и он при хороших, заботливых родителях, и я тоже почти, можно сказать, процветаю. Бог все устрояет к спасению человека, яко рече преподобный Ефрем Сирин! — и монах перекрестился. — Первым делом я навестил свою суррогатную мамочку, и она мне сказала то, что я уже вам сообщил. Что я для нее — как сарафан для портнихи, как горшок для гончара, и все такое подобное. Ну что ж, извините, мадам… С отцом, матерью и братом было забавнее. Они пригласили меня домой, напоили чаем, были вежливы и улыбчивы, но твердо дали понять, что они мне ничего не должны. Ну, нет — так нет. На том и расстались.

Однако мне хотелось, чтобы они у меня были! Горе одному. Потому я и сделал себе такую фантазию. Я поздравлял их с Рождеством и пасхой, с Новым годом и государственными праздниками и, конечно, с днями рождения. Отца, мать и брата. Они отвечали, вежливо поздравляя меня в ответ. Кроме брата! Что особенно смешно. Ведь его день рождения — это и мой день рождения тоже. Но ему, наверное, это не нравилось. Бог ему судья.

Тем временем мой бизнес развивался и рос. Я богател. Я распространял свое влияние. Я проглатывал мелкие, а то и средние фирмы. Я обзавелся всем, что должен иметь процветающий бизнесмен — всем, кроме семьи. Я говорил сам себе: «Какой же я буду муж и отец, если меня не признают мои собственные мать, отец и брат? Сначала, — говорил я сам себе, — я налажу отношения в своей изначальной семье».

Возможно, они следили за моими успехами. Возможно, так просто совпало. Но вот вдруг я получаю весьма теплый ответ на очередное свое поздравление. Вот мой брат сам поздравляет меня с нашим общим, как он выразился, днем рождения. Чудесно. «Лед тронулся», как сказано в одной старинной книге. И вот тут моя мать — генетическая мать — пишет мне, что отец болен, устал, стар, денег на дорогое лечение нет… О, Боже милосердный! Я был счастлив услышать это. Я примчался. Я перевел им, сколько требуется, и еще два раза столько. Я обеспечил их всем, чем только можно. Новое жилье, прислуга, транспорт, путешествия, лечение в лучших клиниках Японии.

Но они предали меня еще раз. Смешно сказать, как. Словами. Однажды я случайно услышал, как они говорят обо мне. «Наш найденыш». Меня всего как дерьмом облило. Я, наверное, был очень подлый человек, и я велел своим людям установить прослушку. И вскрыл их почту. Да, они меня называли найденышем. С этаким смешком. Нет, нельзя было подслушивать. В любом случае это подло. И Господь наказал меня за мою подлость.

— Как? — спросил Максим Кузьмич.

— Тоской душевной, — сказал монах. — Тоской и пустотой. Это жалкое, глупое, безобидное словечко «найденыш». Оно меня выпотрошило. Но почему не по имени? Почему прозвище? Я думал, что они меня хоть чуточку любят. Понял, что простить не могу, а жить незачем. Жить для людей, я имею в виду. Так что я оставил им немного денег, все продал и приехал сюда… Здесь почти все построено на мои средства. Иждивением многогрешного инока Агафона.

— А как вас зовут? — вдруг поинтересовался Максим Кузьмич.

— Я же сказал — отец Агафон.

— Нет, а тогда?

— Алеша меня звали. Алексей Туломак.

— Интересная какая фамилия, — сказал Максим Кузьмич. — Из финнов?

— Господь с вами. Тройной псевдоним. Отец Тураев, мать Лопатенко, суррогатная мама — Макарова. Моя фирма, кстати, так и называлась — Tulomac. Удобно.

Максим Кузьмич встал, снял с плеча легкий рюкзачок, покопался в нем и вытащил сувенирный, но серьезный нож из толедской стали. Перевитые дамасские волокна на полированном лезвии.

— Ничего, что я буду на «ты»? — сказал Максим Кузьмич. — Я сейчас тебя убью. Только не дрыгайся, ладно? И не спрашивай, за что. Я сам объясню. Я тебя помню, хотя я маленький был. Фирма Tulomac, как же, как же. Ты разорил моего отца. Он отравился. Мне было одиннадцать лет. Должна быть справедливость.

— Хорошо, — сказал монах.

Он сидел на скамейке, уронив руки на колени и склонив голову. На его худой шее были хорошо видны все жилы.

Максим Кузьмич представил себе, как кровь старика вытекает из перерезанного горла на скалистую землю, льется в ручеек, ручеек становится густо-красным, потом томатным, потом едва-едва розовым.

— Я тебя прощаю, — вдруг сказал он.

— Хорошо, — повторил монах.

— Мне за это что-нибудь будет? — спросил Максим Кузьмич. — Ты фактически убил моего отца. Оставил меня сиротой. Если я тебя убью, меня арестуют, осудят, посадят. А если я тебя простил — что мне за это будет? Ведь сказано же в Писании: «Блаженны миротворцы, ибо они Бога узрят».

— Не совсем, — сказал монах. — Миротворцы наречены будут сынами Божьими.

— Ага, — сказал Максим Кузьмич. — А раз сынами Божьими, то, значит, и узрят? Ведь дети не могут не видеть отца своего. Верно?

— Может быть, — сказал монах. — Но здесь нет вот такой логики. «Если — то» и все такое. Бог — это не про логику.

— Ага, — сказал Максим Кузьмич. — Понятно. Credo, quia absurdum est. Так?

— Нет, не так. «Верую, ибо абсурдно» — это тоже логика. А Бог не любит логику.

— А что он любит? — спросил Максим Кузьмич, пряча нож, надевая рюкзак на плечи и собираясь идти.

— Пока не знаю, — сказал монах.



Письмо


Конверт был со штампом города Кирова. Она в Вятке? Как, почему? Нет, это был Киров Калужской области.

Алеша вошел в комнату, сел за стол, положил письмо перед собой, сдвинув в сторону чашку и немытую тарелку. Вскочил, заметался по комнате, ища ножницы. Выбежал в кухню, загремел ножами и вилками в ящике кухонного стола. Нашел. Вернулся, снова сел, отпил из чашки холодный сладкий утренний чай, и осторожно, по самому краешку, взрезал конверт.

Да, это был ее почерк. Написано синей шариковой ручкой на клетчатом тетрадном листке.


«Пойми меня, — писала она без обращения. — Я вообще-то не хотела подавать о себе любые знаки, потому что ты меня оскорбил и вообще не любил, как я теперь ясно вижу и понимаю. Но я человек, и ты человек, и у тебя, я надеюсь, сохранился кусочек человеческого отношения. Сначала я думала, что ты рад, что я совсем исчезла с твоих горизонтов. Что я вообще сдохла. Но теперь я решила, что ты все-таки должен знать, что я не повесилась, не утопилась, не замерзла на помойке, чего ты мне много раз желал, я помню, это было громко. И ты помнишь! Но знай, что я жива, вполне пока здорова и греха на тебе нет. Прощаю. В двух словах: я права, а ты нет. Я тебя любила, я старалась, чтоб у нас все было хорошо и нормально, а ты нет. Ты не старался. Ты сидел на зарплате рядового айтишника и сочинял песни все свободное время. Пел сам себе и мне, и все. Глупо. Когда я говорила, что надо пробиваться, хоть в айти, хоть в песнях, ты говорил «дура». Когда я жаловалась, что у меня нет хорошего белья и новых сапог, ты говорил «обойдешься». Когда я тебя спрашивала, почему я должна обойтись, ты говорил «ты моя жена». Когда я спрашивала, а кто ты такой, чтоб я жила при тебе с драными трусами, ты говорил «я твой муж». Я говорила, «мы не расписаны», ты говорил, что я еще не заслужила. А когда я тебе сказала, что я мало что с высшим образованием, я еще молодая и красивая и могу рассчитывать на лучшее, ты закричал «проститутка!», я сказала «извинись», ты сказал «проститутские у тебя мечты, мордочкой и ножками торговать», я сказала «все, я тогда ухожу», и ты сказал «вали, замерзнешь на помойке». А ведь я тебя любила, ты был такой добрый, нежный и так ласково пел свои песни. Я ушла. С мамой у меня плохие отношения, а папа умер, и больше нету никого. Я села на электричку, сама не помню на каком вокзале… Сошла на дальней станции и в лес пошла. Потом в одной деревне встретила хорошего человека, и мы теперь живем вместе, хотя он мне не муж в полном смысле, потому что ему сильно за шестьдесят, я точно не знаю, весь седой, борода большая, он пенсионер, мне не говорит, кем раньше был, и по разговору непонятно, то ли учитель, то ли полковник, он и разговаривает мало, да и времени нет болтать: огород. Но живем мы хорошо, не ругаемся. Так что ты знай, что я жива, греха на тебе нет, и ты только не ищи меня, все равно не найдешь. Прощай».

Даже не подписалась, не написала «Лена».


Это были страшные два года. Да, была ссора, даже скандал, да, он ее обидел, оскорбил, но нельзя же так! Он искал ее, бросался ко всем знакомым, подавал заявление, думал, что она на самом деле утопилась в пруду в лесопарковой зоне, тут рядом… Прочесывали, ничего не нашли. Звонил ее матери, она тоже ничего не знала, плакала, а потом пропала куда-то, перестала отвечать на звонки, он съездил туда — соседи сказали: «Нина Павловна уехала за границу». Он даже квартиру менять не стал, потому что верил — вернется. Каждый раз, возвращаясь с работы, особенно осенью и зимой, когда темнеет рано, он заходил во двор, десяток шагов шел, глядя в землю, а потом резко вскидывал глаза в надежде увидеть свет в окнах — она вернулась! Нет, не вернулась. Два года тоски и муки, и вот — письмо.


Елена Михайловна уже вот уже двенадцать лет живет в Санкт-Петербурге со своим мужем Анатолием Кузьмичем, управляющим «Севзапгазтранса». У них двое детей, они живут и учатся в Лондоне под присмотром бабушки, то есть матери Елены Михайловны. Да, а что же письмо? Письмо опустил в почтовый ящик на вокзале города Кирова Калужской области один подчиненный Анатолия Кузьмича, их фирма там что-то то ли строила, то ли выкупала у другой фирмы — Елена Михайловна не интересовалась такой чепухой.


А ее бывший муж Алеша каждый год в отпуск ездит в Калужскую область и Тульскую прихватывает, и даже Брянскую. Ходит по деревням и всех спрашивает — вдруг кто видел такую странную пару: седой старик с большой бородой и молодая красивая женщина.




Херовая фамилия

Из черновиков А.П. Чехова


                                      Посвящается Александру Жолковскому


У отставного генерал-майора Булдеева разболелись зубы. Приезжал доктор. Он поковырял в зубе, прописал хину, но и это не помогло. На предложение вырвать больной зуб генерал ответил отказом. Все домашние — жена, дети, прислуга, даже поваренок Петька — предлагали каждый свое средство. Между прочим, и приказчик Булдеева Иван Евсеич пришел к нему и посоветовал полечиться заговором.

— Тут, в нашем уезде, ваше превосходительство, — сказал он, — лет десять назад служил акцизный Яков Васильич. Заговаривал зубы — первый сорт. Бывало, отвернется к окошку, пошепчет, поплюет — и как рукой! Сила ему такая дадена...

— Где же он теперь?

— А после того, как его из акцизных увольнили, в Саратове у тещи живет. Теперь только зубами и кормится. Ежели у которого человека заболит зуб, то и идут к нему, помогает... Тамошних, саратовских, на дому у себя пользует, а ежели которые из других городов, то по телеграфу. Пошлите ему, ваше превосходительство, депешу, что так, мол, вот и так... у раба божьего Алексия зубы болят, прошу выпользовать. А деньги за лечение почтой пошлете.

— Ерунда! Шарлатанство!

— А вы попытайте, ваше превосходительство. До водки очень охотник, живет не с женой, а с немкой, ругатель, но, можно сказать, чудодейственный господин!

— Пошли, Алеша! — взмолилась генеральша. — Ты вот не веришь в заговоры, а я на себе испытала. Хотя ты и не веришь, но отчего не послать? Руки ведь не отвалятся от этого.

— Ну, ладно, — согласился Булдеев. — Тут не только что к акцизному, но и к черту депешу пошлешь... Оx! Мочи нет! Ну, где твой акцизный живет? Как к нему писать?

Генерал сел за стол и взял перо в руки.

— Его в Саратове каждая собака знает, — сказал приказчик. — Извольте писать, ваше превосходительство, в город Саратов, стало быть... Его благородию господину Якову Васильичу... Васильичу...

— Ну?

— Васильичу... Якову Васильичу... а по фамилии... А фамилию вот и забыл! Как же его фамилия? Давеча, как сюда шел, помнил... Позвольте-с...

Иван Евсеич поднял глаза к потолку и зашевелил губами. Булдеев и генеральша ожидали нетерпеливо.

— Ну, что же? Скорей думай!

— Сейчас... Васильичу... Якову Васильичу... Забыл! Такая простая фамилия... словно как бы, извините за выражение, не при дамах… — и прошептал в ухо генералу: — Херовая...

— Херасков? — спросил генерал.

— Нет, не Херасков. Постойте... Елдаков нешто? Нет, и не Елдаков. Помню, фамилия вот этакая, а какая — из головы вышибло...

— Мудищев?

— Никак нет. Постойте... Тряхомудов... Длиннохеров... Мандавошкин...

— Это уж насекомая фамилия! — возразил генерал. — Мошонкин?

— Нет, и не Мошонкин… Все не то!

— Ну, так как же я буду ему писать? Ты подумай!

— Сейчас. Залупаев… Головкин... Крайнеплотников...

— Нестояцкий? — спросила генеральша.

— Никак нет. Концевой... Нет, не то! Забыл!

— Так зачем же, черт тебя возьми, с советами лезешь, ежели забыл? — рассердился генерал. — Ступай отсюда вон!

Иван Евсеич медленно вышел, а генерал схватил себя за щеку и заходил по комнатам.

— Ой, батюшки! — вопил он. — Ой, матушки! Ох, света белого не вижу!

Приказчик вышел в сад и, подняв к небу глаза, стал припоминать фамилию акцизного:

— Хероватов… Херуцкий… Толстопалкин… Слабосильченко. Нет, не то! Мудозвонов... Нет…

Немного погодя его позвали к господам.

— Вспомнил? — спросил генерал.

— Никак нет, ваше превосходительство.

— Может быть, Кривохеров? Заебацкий? Нет?

И в доме все наперерыв стали изобретать фамилии. Приказчика то и дело требовали в дом.

— Срамноудов? — спрашивали у него. — Эякуляцкий?

— Папа! — кричали из детской. — Пиписькин! Крантиков!

Взбудоражилась вся усадьба. Нетерпеливый, замученный генерал пообещал дать пять рублей тому, кто вспомнит настоящую фамилию, и за Иваном Евсеичем стали ходить целыми толпами...

— Безъяйцев! — говорили ему. — Мудастый! Семяизвергащенко!

Но наступил вечер, а фамилия все еще не была найдена. Так и спать легли, не послав телеграммы.

Генерал не спал всю ночь, ходил из угла в угол и стонал... В третьем часу утра он вышел из дому и постучался в окно к приказчику.

— Не Донжуанов ли? — спросил он плачущим голосом.

— Нет, не Донжуанов, ваше превосходительство, — ответил Иван Евсеич и виновато вздохнул.

Утром генерал опять послал за доктором.

— Пускай рвет! — решил он. — Нет больше сил терпеть...

Приехал доктор и вырвал больной зуб. Боль утихла тотчас же, и генерал успокоился. Сделав свое дело и получив, что следует, за труд, доктор сел в свою бричку и поехал домой. За воротами в поле он встретил Ивана Евсеича. Приказчик стоял на краю дороги и, глядя сосредоточенно себе под ноги, о чем-то думал. Судя по морщинам, бороздившим его лоб, и по выражению глаз, думы его были напряженны, мучительны...

— Бардаков... Блядунов... — бормотал он. — Засувальчук... Онаницкий...

— Иван Евсеич! — обратился к нему доктор. — Не покажете ли дорогу? Живет тут у вас где-то по соседству некий Егор Францевич Шпигель, непременный член уездного присутствия по крестьянским делам….

Иван Евсеич тупо поглядел на доктора, как-то дико улыбнулся и, не сказав в ответ ни одного слова, всплеснув руками, побежал к усадьбе с такой быстротой, точно за ним гналась бешеная собака.

— Надумал, ваше превосходительство! — закричал он радостно, не своим голосом, влетая в кабинет к генералу. — Надумал, дай бог здоровья доктору! Членов! Членов фамилия акцизного! Членов, ваше превосходительство! Посылайте депешу Членову!

— На-кося! — сказал генерал с презрением и поднес к лицу его два кукиша. — Не нужно мне теперь твоей херовой фамилии! На-кося!



Ампир. Истинное происшествие


Мой товарищ, художник Сева Шатурин, рассказывал:

«Была у меня в семьдесят девятом году девушка одна, Аглая ее звали — кажется, на самом деле Аня или Ася, ну, неважно, я ей в паспорт не заглядывал, но жили мы хорошо. Недолго, правда. У нее жили, я как раз тогда с Маринкой развелся. Почему недолго? О, тут своя история!

Эта, значит, Аглая, она была искусствовед и еще фарцевала по антиквариату. Весь дом набит разными Булями-Жакобами, плюс к тому часы каминные, часы каретные, и реставраторы приходят, тут же ковыряются, и все эти слова типа «взяла монашку в дровах, но с родными замками»,и вся эта петрушка то туда, то сюда. Но была одна комната любимая, где были вещи для себя. Ампир она любила. Кровать с лебедями, кресла со сфинксами и все такое. Там мы, значит, и гнездовались.

Вот. Однажды приходим к одной ее подруге. Гостей человек десять или пятнадцать. Ну, выпили, потом я слегка отвалился, сижу на диване и слышу, моя Глаша с хозяйкой говорит: «Миленькие какие!». А там на низеньком комоде, на мраморной доске — пара роскошных ампирных подсвечников. Как положено, черные с золотом. Все в стиле. Черные такие амурчики с крыльями, и каждый держит золоченый шандальчик на три свечки. Моя и прицепилась: «Продай!». А хозяйка не хочет. Ну, поговорили, ушли, потом опять к столу, еще выпили, потом я опять отвалился на диванчик, потом танцы, и тут я смотрю, мы с хозяйкой почти вдвоем танцуем — ну, там в углу еще одна парочка воркует, — и кругом полумрак.

Думаю: «А где моя Глаша?». А хозяйка — убей не помню, как ее звали — довольно нагло прижимается и целует прямо по-серьезному.

Я говорю: «А Глаша где?» А она: «Да не знаю! Вроде убежала». — «Как?» — «Да так. Давай выпьем еще!» — и обнимается. Конечно, я как взрослый человек должен был отодраться от нее и поехать Глашу догонять, но я же тогда был совсем еще не взрослый, мне еще тридцати не было, пьяный, веселый, а тут такая девка ко мне клеится…

Короче, просыпаюсь утром. Рядом эта девушка. То есть, когда я рассмотрел, уже вполне тетенька. Улыбается. Я говорю:

— Доброе утро.

Она говорит:

— Ты чаю хочешь или кофе? Или стопочку?

— Погоди, — говорю. — Дай оглядеться.

Оглядываюсь, соображаю — как все это могло выйти? Что я Глаше скажу, как с ней буду мириться, какими словами прощения просить, потому что это же кошмар и свинство, вот так, на глазах у своей женщины! Жуткая тоска меня взяла. Прямо в груди давит. Прямо хоть в окно и на фиг. Вот если бы только не насмерть. «Чому я не сокiл, чому не лiтаю?». Вот как этот амурчик на ампирном подсвечнике. Гляжу — а амурчика нет. И второго тоже. Комод стоит, как стоял. Дверцы черные. Доска мраморная. А подсвечников — нету.

Я говорю:

— Прости, я, наверное, вчера нажрался просто в опилки. Тут были подсвечники. Типа маленькие канделябры. Или мне показалось?

— Были, были, — смеется хозяйка. — Аглаечка взяла.

— Да, да, — сказал я. — Отвернись, я встану. Мне пора, извини. И вообще извини за все. Прости. Напился пьян. Я больше не буду. Мне стыдно.

— Будешь, будешь! — смеется еще громче. — Аглаечка тебя обменяла. На эти подсвечники. Они чудесные. Париж, тыща восемьсот девятый год. Бронза, чернение, камень, позолота. Музейное качество. Она просто упала. «Для себя беру, — говорит, — не на продажу, себе в дом, придешь проверишь, ну, любые деньги!». Я ей так для смеха: «Давай своего мэна». А она: «На сколько?» Я говорю: «На вовсе!» «Ну, по рукам». Вот как дорого ты мне обошелся. Шучу, шучу. Я знаю, что ты художник, а как зовут, забыла, я тоже пьяная была, ты меня прощаешь?

И опять обниматься лезет.

Ничего, а? Неслабо?» — сказал Сева.


— Неслабо, — сказал я. — Ну, а ты что?

— Попил кофе. Выпил стопочку. Поспал. Днем еще раз потрахались. А к вечеру ушел, конечно. Хотя тетка чудо во всех смыслах. Красивая, сладкая и не дура. Но я забоялся: вдруг завтра меня на какой-нибудь Буль обменяют? Глашке позвонил, зашел, забрал чемоданчик… Попрощались по-доброму. Кстати, эти подсвечники в ту комнату хорошо пришлись.



Афганочка


— Ты чего ночью ворочалась? — спросил утром Николай Сергеевич.

— Сон приснился, — сказала Анна Ивановна.

Встали. Николай Сергеевич сделал зарядку, то есть помахал руками и поприседал. Анна Ивановна тем временем сварила манную кашу на молоке, сняла варенье с полки и поставила на стол, заварила чай.

Сели завтракать.

— Сон приснился, — вдруг сказала Анна Ивановна. — Как будто мы с тобой, Коля, поехали в детдом, ребенка усыновлять.

— Еще чего! — Николай Сергеевич даже поперхнулся чаем.

— Да это ж сон, ты что! Сон! — она махнула рукой и замолчала.

Николай Сергеевич откашлялся, отхлебнул чаю и спросил:

— Ну, а дальше что?

— А дальше мы, значит, приехали, нас какая-то женщина, вроде воспитательница, ведет, коридор длинный, а дом деревянный, деревенский длинный дом, почти как барак.

— В деревне не бывает бараков, — поправил Николай Сергеевич.

— Ой, ну какой ты! Длинный такой дом. Деревянный. С наличниками. Они крашеные в синий цвет. Синий-синий. Стенки все темные, коричневые, а наличники синие… Идем, значит, по коридору, и вдруг навстречу девочка. Лет пять. Худенькая, темненькая, загорелая такая, а глаза синие-синие… Яркущие. Вот как те наличники. Она мне так понравилась, я ее руками сгребла, к себе прислонила, она личико на меня подняла, глазки синие, я ее спрашиваю: «Как тебя зовут?» а она молчит. Я воспитательнице говорю: «Чего она молчит?» А она говорит: «Она по-русски едва-едва, она не русская, она афганочка. Возьмете?» Мне как-то неудобно стало, я к тебе поворачиваюсь, а тебя рядом нет.

— Куда ж я делся?

— Откуда мне знать? Может, покурить вышел на крыльцо.

— Я не курю, — мрачно сказал Николай Сергеевич. — Вот еще выдумки.

— Так это ж во сне, Коля! — отчаянно сказала Анна Ивановна.

— Ну и что ж ты во сне сделала? — спросил он.

— Ничего. Повертела головой, развела руками. Шепотом сказала: «Куда ж нам афганочку…» И ушла. Вот и всё.

— Меня там не было! — сказал Николай Сергеевич и хлопнул ладонью по столу.

— Конечно, не было, — помотала головой Анна Ивановна. — Это же сон! Меня тоже там не было. И этого детдома тоже не было на самом деле!

— Не знаю, — сказал Николай Сергеевич.


Вечером он долго лежал на диване, а потом сказал:

— Зря ты это, Нюта.

— Чего? — не поняла Анна Ивановна.

— Зря ты афганочку не взяла. Может, это Сережкина дочка была. Мало что, вдруг он там какую-нибудь ихнюю бабу… У него глаза были тоже синие. Прямо как у тебя.

У Анны Ивановны из-под очков выползли две слабые слезинки. Она посмотрела на стену, на фотографию сына. Ему там было вовсе семнадцать лет. После выпускного.

— Какая дочка? — она махнула рукой. — Его когда убило? В восемьдесят восьмом. А сейчас какой год? Забыл? А той афганочке пять лет. Шесть в крайнем случае.

— Значит, внучка, — упрямо сказал Николай Сергеевич. — Надо было забирать себе.

— Коля, ты что? Это же сон! Ты что, не понял? Это мне приснилось!

— Неважно, — Николай Сергеевич встал с дивана, подошел к окну. — Вот я, например, когда Сережку привезли, тоже думал, что это мне сон снится. Все ждал, пока проснусь.

Повернулся к Анне Ивановне и сказал:

— Так и не проснулся.

— В каком смысле? — испугалась Анна Ивановна.

— В переносном, — сказал он. — Не бойся, я живой пока… Жалко!

— Чего? — спросила она.

— Афганочку, — сказал он.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru