Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 6, 2017

№ 5, 2017

№ 4, 2017
№ 3, 2017

№ 2, 2017

№ 1, 2017
№ 12, 2016

№ 11, 2016

№ 10, 2016
№ 9, 2016

№ 8, 2016

№ 7, 2016

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 
 


Об авторе | Вера Пищальникова — доктор филологических и юридических наук, профессор кафедры общего и сравнительного языкознания МГЛУ, автор более трехсот научных работ.

В «Знамени» публикуется впервые.



Вера Пищальникова

Мне повезло


Про тапочки

1

Мать каким-то чудом скопила аж три рубля, и мы с Наташкой, пробегав пол-лета босиком, отчаянно надеялись на новые тапочки. Мои шансы были чуточку выше: Наташка в школу еще не ходила, а мне, второкласснице, тапочки как раз бы пришлись к школе. По знойному дрожащему мареву мать отправилась в магазин возле вокзала — «железнодорожный». Вернулась скоро и, увы, без тапочек, да не одна: привела с собой безбилетника, ссаженного со скорого поезда бдительной линейной милицией. Безбилетником был дедушка в черной суконной гимнастерке, штанах в едва заметную полоску и пыльных кирзовых сапогах. Никакого чемодана или там узелка у него не было. Мать сразу посадила его есть. Дедушка, чуть подрагивая седой головой, аккуратно ел нашу нехитрую снедь, но было видно: голодный очень, и давно. Меня почему-то забыли вы­гнать из кухни, и я услышала, что ехал дедушка из Кульдура, где жил у сына, позвавшего его, уже вдовца, нянчиться с внучкой. Сын скоро выгнал отца, и вот дедушка добирался до своей деревеньки, где даже до́ма у него уже не было: продал, а деньги, конечно, сыну отдал. «А куда еще ехать-то?» Дедушка старался не плакать, но получалось у него плохо. Потом он сказал: «Спасибо, дочка», — и пошел на вокзал. Мать минут пять металась по двору, а потом сунула мне в ладошку три рубля и сказала только: «Догони».

Я мчалась голыми пятками по горячу́щей гальке железнодорожной насыпи и боялась только одного: дедушка уже сел в проходящий товарняк, я не успею, и произойдет что-то страшное, названия чему по детству своему я тогда не знала. «Де-е-да-а-а!» — с истошным воплем я воткнулась головенкой в черную гимнастерку и («Успела, успела!») протянула дедушке деньги…

…А с матерью мне повезло.


2

В моем детстве дети летом обуви не носили. И не то чтобы от желания приблизиться к природе. Но нищеты своей мы не осознавали и были счастливы. Особенно тогда, когда подсыхали после дождя большие лужи, а в них — первосортная блестящая сметанообразная грязь. Если поставить свою ногу в цыпках в эту грязь, во-первых, нога значительно меньше чешется. А в-главных — на ноге появляется лаковый сапожок неописуемой красоты. Правда, зараза, быстро подсыхает и отваливается кусками. Но у ребят из соседнего дома своей лужи не было ваще! А нам повезло.


3

Однажды мы с Наташкой нашли на шоссейке несколько монет. Сумма составилась огромная — рубль двадцать. И вознамерились тайно от матери купить себе тапочки. Пусть и одни на двоих. (Это летом-то, гедонистки!) Но мать нас, чахнущих над златом, застукала и велела отнести деньги «туда, где взяли». Стеная и обещая уйти к другой мамке, мы расстались с богатством…

Теперь у меня тапочек — завались. Мне повезло.


4

«Штурмовые ночи Спасска, Волочаевские дни», которые сейчас, кажется, пом­нят только историки, делали нашу деревеньку значительным местом идеологического воспитания. У нас, например, проходили районные пионерские слеты. И однажды на меня свалилась огромная радость: меня назначили КОМАНДУЮЩИМ СЛЕТОМ! От гордости распирало. Гордость-то гордостью, а приличной обувки нет. Синие парусиновые тапки, доставшиеся по наследству от кого-то из старших, предательски сползали после нескольких шагов. Не помогали и шнурки, затянутые туго-туго. Видок у командующего слетом был еще тот: белая кофтенка, голубая марлевая юбка (правда, это мы такую форму своему отряду придумали — не от хорошей жизни) и, конечно, проклятые тапочки. Гордо шагая по деревне впереди огромной колонны юных пионеров, я мучительно думала только об одном: хоть бы они не сползли с ног, эти тапочки. Но мне трижды пришлось отбегать от колонны и надевать это спадавшее с ног мучение и позор. Мы-таки поднялись на нашу легендарную сопку, где в Гражданскую войну полегло несметное количество людей и где я гордо, прижав к каменистой земле тапочки, принимала рапорты пионерских дружин («Рапорт сдан!» — «Рапорт принят!»). И тут девочка Оля из Смидовича, с очень красивыми настоящими капроновыми бантами в белокурых волосах, явно презирая меня вместе с тапочками, громко, отчетливо и торжественно предварила свой рапорт словами: «Слушай, Родина, слушай, народ, наша дружина рапорт сдает!». Такого вселенского масштаба нашего слета я не выдержала: по щекам потекли слезы. Слет проникся торжественностью момента и затих. Про тапочки все забыли. Мне повезло.



отец

1

В детстве всегда четко знаешь, кто тебя любит, а кто нет. Отец меня не любил. Да оно и понятно: старшую сестру как не любить? Она большая, вот ей одежки и нужнее. Брат у нас тоже один-единственный. Ему и лобзик положен, и гармошка на последние деньги. А Наташка самая маленькая, потому она конфеты делит и ее по голове гладят. А меня за что любить: уродилась посерединке, волосы не как у всех — белые, «сметанная башка», одним словом. Пельмени есть как люди не могу, а выпендриваюсь: поедаю только «шкурки», а мясо отцу отдаю, а прошлой зимой вообще одну тыкву ела и смотрела на всех желтыми глазами на желтой рожице. По врачам родителям со мной ходить некогда желтизну эту показывать, хорошо — отец накатал под кровать тыкв, на всю зиму хватило. Ну, и стакан сахара заставили сразу съесть, чтоб уж точно полечить основательно. Потому как сахар от желтухи — первое дело… Оказалось — любит отец. Мне повезло.


2

Помню: в нашей всегда промозглой казарме тепло-тепло. Мы, все четверо, мал мала меньше, сидим на коричневой в белую клетку суконной шали, которая брошена на пол, как ковер. Отец, смеясь, катает по шали крашеные пасхальные яйца. Мы с ним играем не помню в какую игру, но солнечные зайчики, тепло, колючесть шалюшки и смех отца — помню. Потом эту шаль мама разрежет надвое и в лютые морозы будет закутывать ее половинками нас с Наташкой, отправляя в школу. Нам было тепло. Повезло.


3

Отец стал рассказывать кое-что из своей жизни, когда мне было хорошо за сорок. Матери у него не стало, едва ему исполнилось четырнадцать. Отчим растворился в просторах родины сразу после похорон, оставив пасынка с семерыми младшими детьми на произвол судьбы. Он растил их («тянул не знаю как»), пока не пошел в армию, один, на семирублевую зарплату водовоза и на подножном корму. Школьная учительница, сама падая от голода, давала ему половину лепешки, печенной прямо на плите. Отец всю жизнь помнил ее имя — Наталья Петровна, и, оказывается, Наташку назвал в ее честь. Дети выжили все — в детских домах. Встретились однажды после войны.

За несколько дней до смерти отца мы проговорили с ним всю ночь. И он сказал: «Я в двадцать лет и подумать не мог, что у меня будет свой дом, хлеба досыта и — это уж совсем ни в какие ворота — мясо, да еще дочь-профессор, тут, понимаешь, на полу возле меня валяется». Нам повезло…


4

Отец пил. Лет в сорок я узнала почему. А в детстве было страшно и обидно. Во хмелю папаня был жесток, метал в нас тарелки и вилки и всякий раз в выражениях недостойных требовал селедки. (Один раз до войны он пробовал иваси — «Такой теперь нет!» — и всю жизнь, думаю, искал вкус этого довоенного лакомства). Еще он пел «На зеленом ковре мы сидели, целовала Наташа меня». Но особенно жалостливо выходило другое — «Как умру я, умру я, похоронят ме-еня-а-а, и родные не узнают, где могилка моя…» — за сим отец всегда рыдал. Тут уж мы подхватывали — от страха, тоски и жалости к участи отца — и случался хоровой рыдёж. Мать такого единения не выдерживала и пыталась нас куда-нибудь увести. В шестьдесят отец пить перестал — «Ты скажи, как отрезало!» — и прожил еще двадцать шесть трезвых лет. Нам опять повезло.


5

Про селедочную страсть отца мы никогда между собой не говорили, но, став взрослыми, всегда привозили или присылали ему самую лучшую селедку, какую только удавалось найти. И, конечно, иваси. И, конечно, всегда «спасибо» и «хорошая», но «не то, что до войны». Ну, это-то понятно. А я вот думаю о другом: как мы — все четверо! все очень разные! — смогли, не сговариваясь, эту отцовскую страсть отделить от того невыносимого, в чем она проявлялась?! И — простить. Повезло, что ли…


6

Однажды, когда отец был пьян в уматинушку и начал совсем уж неизящно высказываться в адрес всех ближних и дальних окружающих, мы с Натахой взяли по ботинку и вознамерились его, лежачего, вопреки российским принципам, отколотить: а не матерись! Мать, конечно, и тут взялась ниоткуда. Она так страшно на нас поглядела, что мы окаменели. И, не раз битая отцом, сказала: «Не сметь, нена́вистные! Не сметь на отца руку подымать!».

…Я ж говорю, с мамкой мне повезло.


7

Отец был мастером на железнодорожном околотке. И потому в нашем доме — единственном в деревне — был телефон, который назывался «селектор». По нему отец вызывал разъездного врача дядю Мишу Глассона больным путейцам и приказывал поездам ехать медленнее, потому что рабочие чинят путь. Это называлось «дать предупреждение».

Еще отец писал отчеты, которые очень не любил, и привлекал меня к бумажным делам. Я старательно выводила «Осмотрено рельс «Р-50» покилометрового запаса… Дефектов не обнаружено». Подписывался отец «ПД-11 Пищальников», и к восьмому классу я бойко выводила за него подпись на стопке однотипных бумаг. Когда он «доигрался-допился» и его «сняли», на его место прислали молодого дяденьку, которого я вообще не помню: ни лица, ни голоса. А фамилию помню, и вот почему. Однажды утром отец спросил нового мастера, проходящего мимо, а где это рабочие, что-то на путях их не видно. И тот ответил, что все выехали «на средний» — чинить пути между станциями. Отец побелел и бросился в дом. Он орал в телефонную трубку: «…ограничить скорость движения поездов до пяти километров на участке…». И — в заключение, как полагалось: «ПД-11 Пищаль… Сухоруков».


Предупреждение поезда принять успели. Все обошлось. Сухорукову повезло.


8

Наташке шесть лет:

— Мам, ну давай отца, пьяницу этого, выгоним.

— Так он же под забором умрет. Ну он-то ладно. А мы-то как жить будем, зная, что отца погубили?

…Отец умер в восемьдесят шесть лет в своем «домичке» у меня на руках. До меня около него были брат и сестра. Я помню его, пьющего, но не ощущаю своего детского горя, боли, обиды — все осозналось и потому простилось. А настоящего отца — умного, мудрого, кающегося за свою былую озлобленность на разливанное море несправедливости в мире, — я узнала за неделю до его ухода. И вот с чувством вины перед отцом расстаться не могу. Мне повезло.



Старики

1

Родительский дом весь обшарпался, штукатурка кое-где отвалилась. С упрямством своим, доставшимся мне от отца, ничего не планируя заранее, в почти сорокаградусную жару начинаю ремонт: Господи, пусть хоть в конце жизни поживут по-человечески! Краска-шпаклевка, побелка-стирка и даже рубанок и линолеум. От жары плохо соображаю, но руки трудовое детство помнят. Процесс идет, благо дом небольшой, но ни мать, ни отец, даже трогая свежевыкрашенные рамы и глядя, как я шпаклюю пол, в происходящее не верят. Через три недели все сверкает. Я даже умудрилась обтянуть кожимитом старые стулья. Отец, всегда называвший свое жилье хатой, говорит: «Ишь какой стал домичек… Мать, иди в домичек!». Уезжаю через два дня. В пространстве и времени ориентируюсь плохо. Зато похудела на пять килограммов. Ска́жете, не повезло?!


2

Закончились деревенские поминки. Бабы в кои-то веки никуда не спешат: зима, а что ночь и темень, так брат всех обещал развести по домам. Тетя Дуся Коренкевич хочет объяснить мне что-то, что и сама, родимая, не вполне понимает: «Знаешь, вот мы с голоду подыхали, а Анатолий взял меня на работу. Так я ему по гроб свой благодарная».

Знаешь ли, дочь моя Ириша, за какую работу она твоего деда благодарит? Ты и представить себе не можешь, что такое шлакоуборщица. (Вот и компьютер, тупое создание, красным это слово подчеркивает.) Эти женщины по восемь часов в день на носилках оттаскивали шлак, который выбрасывали паровозы, от железнодорожного полотна. Беспрерывно восемь часов. И зимой, и летом. Воровать и отбирать, как современные их односельчане-бомжи, они не могли. И они искренне уверены, что тогда им повезло.


3

Наверное, личные баньки в нашей деревне у людей были. Но у железнодорожников была и общественная баня. Это социальное завоевание было в деревне, надо полагать, весьма значимым, потому что, например, огороды назывались «за баней», а важным ориентиром в определении места жительства было «у бани». Баня была по субботам, и туда волочились со своими тазиками и вениками сначала мужики, а потом и жены с детьми. Но я баню не любила. Мало того что меня воротило от тесноты голых тел в горячем пару, — там люди еще почему-то обнажались не только в телесном смысле. Кто-то норовил влезть не в очередь за горячей водой, кому-то воды вообще не хватало, кто-то парился, плеща на камни воду, не обращая внимания на детские ротишки, изнемогающие от жары. И еще пугали обвислые груди тети Паши — как призрак будущего, что ли… Не то чтобы я все это осознавала, но все это вместе мне не нравилось. Мать, торопясь, мыла нас с Натахой (уж эти Наташкины длиннющие волосы!), и ей не всегда удавалось толком вымыться самой — воды не хватало. Нравилось в бане одно: дивные мамкины каштановые волосы ниже пояса, которые она только в бане и распускала.

Теперь только распускать по голым плечам уже нечего — «Так жизнь-то идет, доча». Зато у мамы есть своя банька. Ей повезло.


4

Поскольку теперь село стоит не на шоссейке, а на трассе, все занялись придорожной торговлей: кто от нужды, кто из азарта. Мать тоже выставляет к забору наш детский столик («живой еще!»), потерявший, увы, самую интересную часть — прекрасный выдвижной ящичек. Картошка в ведерках, морковь, пучки зелени, а в сезон — ягоды, помидоры и огурцы. Соседи с параллельной улицы, которым повезло меньше: живут не у дороги — уже ранним утром приходят к нам: «Баба Ира, я у тебя свое-то выставлю!» Баба Ира гордится этим доверием страшно и сильно переживает, если продать «соседское» не удается. А не удается часто: мать иногда сокрушается, что живем «посередке деревни», и проезжающие, пока до нас доберутся, уже затоварились. «Мам, да прекрати ты этот… бизнес, денег, что ли, не хватает?» — «Вот ты, Верка, вроде умная, а дурная. Деньги, конечно, не лишние. А куда я все с огорода-то дену?» — «Так не сади столько!» — «Дак ведь грех это — землю забросить!» Повезло нам с архетипами…


5

Мне лет пять. Потому что на уровне моих глаз — запон — обязательный фартук поверх длинной юбки, который всегда носила бабушка. Мы с бабушкой идем по пыльной гравийной дороге на станцию. Тогда еще от поселка к станции Николаевка автобусы не ходили, и шесть километров люди преодолевали на своих двоих. Я едва тащусь по жаре, хотя иду налегке. А бабушка, помню, несет полное ведро черемухи. Значит, меня везут домой, а черемуха — папке. Я изредка задаю какие-то жизненно важные вопросы, но бабушка отвечает односложно, а все больше молчит. Я сержусь — какая-то не бабушкинская бабушка. А она все чаще ставит эмалированное ведро в пыль проселочной дороги.

Я четко помню только это чертово ведро с деревянной ручкой на дужке и черным сколом у донышка…


6

Сад этот в нашем детстве был полон тайн и диковинных деревьев: в нем за не по-деревенски красивым и крепким забором росли настоящие груши и сливы, которых ни у кого больше в деревне не было. Дед Герасименко был молчалив и вкалывал на своем подворье с утра до вечера. Общался он только с мамой (мы жили через шоссейку), с другими сельчанами был суров и неприветлив. Он никогда и никого не угощал своими царскими фруктами, так что из экзотиче­ских мы знали только яблоки и китайские мандарины, которые в количестве «по штуке» обязательно входили в школьный новогодний подарок. В деревне царствовали смородина и ранетки. Ходили и за голубицей на дальние рёлки. Сквозь забор запретного сада прорывалась малина — она тоже росла в деревне в редких садах — по пальцам пересчитать. Вот ее-то, вылезшую за забор, а значит, уже не герасименкину, мы и крали — зеленую, безвкусную, иногда с розовым бочком. Зрелые ароматные ягодки были исключением — оно и понятно, кто бы дал им созреть…

Сейчас дома деда Герасименко нет, одна стайка, сложенная когда-то из крепких бревен, вся покосившаяся, сопротивляется времени. Нет и забора. Сад одичал, сливы и груши еще кое-где растут, но едва ли плодоносят. А малину ничто не берет — разрослась по всему саду. Нет забора и у нашего бывшего дома напротив. В доме моего детства теперь живут бомжи. Они беспрепятственно входят в сад деда Герасименко и собирают малину в нечистые поллитровые баночки. Малину эту они продают проезжающим по теперь асфальтированной дороге, потому что сейчас это трасса федерального значения, по которой день и ночь несутся машины. А раньше это была шоссейка, на которой мы играли в бей — беги. Нам повезло.



Наташа

1

Наташка у нас пела, играла на баяне, потрясающе лепила из пластилина, переплывала с двумя голышами в руках озеро и преподавала в Даниловке физику, математику, пение и физкультуру. Она снимала угол у злобной старушонки, ела что и когда придется и замещала бросившую все на фиг пионервожатую. А в двадцать шесть — рассеянный склероз. Зато заявление об уходе наконец-то подписали без звука. Повезло.


2

Когда я училась в аспирантуре, Наташа из своей Даниловки посылала мне иногда по тридцать рублей. Если учесть, что билеты в театр и книги были (и, слава Богу, остаются) важнее куска хлеба, а театров в Москве много, то надо признать, что без сестры в моем образовании обнаружились бы страшные прорехи. Сейчас я могу помочь ей. Мне повезло.



Юля

1

У моей двоюродной сестры было божественное имя Юлия, панбархатная вишневая блузка с необыкновенным вырезом — вот я, мам, тебе нарисую! — и цепочка с кулоном-сердечком и медальоном, который — восторг! — открывался. Еще у нее были брошка-розочка, будто из сахара, и флакон жидких румян, которые я в свои пять лет принимала за духи. Юле было семнадцать, и она служила в Хабаровске на центральном телеграфе. А это была профессия «не просто так»! Меня она любила, потому что я была «смешная» и веселила всех своими замечаниями о жизни. Я Юлю боготворила. Когда меня отправляли жить к тетке в Хабаровск, я бегала встречать Юльчу с работы, чтобы все видели, какая красавица у меня сестра. И, чтобы быть на нее хоть чуточку похожей, однажды налила на свою белую головенку румян, которые, конечно, засохли, а близорукая Юля чуть не умерла от страха, увидев ребенка с кровью по всей голове.

Я и представить себе не могла, чего хлебанула в жизни Юлька-красавица, дочь врага народа. Отца ее, капитана небольшого речного суденышка на Амуре, увели ночью, обвинив в шпионаже в пользу Китая, от жены и троих детей. А реабилитировали, когда Юле было пятьдесят. И Юля стала ездить в автобусе и электричке бесплатно. Повезло...


2

Зимой 2006 года отцу и Юле одновременно стало хуже. Я нагрузилась всеми чудодейственными и просто лекарствами, которые кто-либо рекомендовал, и полетела в Хабаровск. В «Домодедово» меня затормозили и велели предоставить разрешение на провоз такого количества однотипных лекарств. Почему-то я знала, что лечу прощаться, и от этого меня колотило до лязга зубовного. Бдительная шмональщица углядела в моей тревоге что-то другое. Вторая служащая, совсем молоденькая девчонка, спросила: «И в самом деле, куда столько?». Профессор-лингвист выдавила из себя только четыре слова: «Отец и Юля... рак…». Первая на мгновение задумалась, а девчонка, углядев заминку и помогая себе отчаянным жестом, прошипела: «Да проходите вы скорей…». Мне повезло.



Музыка

1

Каждый день с баяном через плечо Володька Еремин шагал мимо нашего дома за пять километров в совхоз — к учителю музыки. Народ в Володькину блажь не верил и посмеивался над сыночком учителя истории, который от нечего делать шастает тут второй год с этой пиликалкой. А потом в клубе тетки-дядьки боялись дышать, когда рыжий Володька играл на баяне «Карусель» — сложнейшую пьесу, наслаждаясь тем, что пальцы его могут все. И еще он пел. И руководил целый год школьным хором, куда собрал шестьдесят три человека. Никаких нот мы не знали, а просто слушали, как поет Владимир Алексеевич, и повторяли за ним. И у Кольки Дроменко, отпетого цыганенка-двоечника, вдруг обнаружился бас, и Колька окончил свои восемь классов в солистах и твердых троечниках. И «долго будет Карелия сниться» тем, кто слышал нежный и сильный голос дотоле неприметной Наташи Терляковой. Деревня вдруг как-то заулыбалась и просветлела: «Ты куда это, скаженный, несешься?» — «На хор!!!» — «А, на хор. Ну иди-иди».

…Говорят, Володя успел выучить сына игре на баяне. Повезло.



2

Когда на деревню обрушивался ливень, полоть грядки и сгребать сено было нельзя, а воду носить — дождик, дождик, припусти! — не надо, я забиралась на неширокий подоконник. С одной стороны за стеклом безопасно лилось небо, с другой — ситцевые шторы отгораживали от привычности нашего жилища (убогость его не осознавалась — все жили не лучше). И — «играло радио»! Из черного ящичка лилась сверхъестественная музыка, в которой хотелось утонуть и совсем бы в мир без дождя не возвращаться, кабы не мамка... Я была твердо уверена, что такой музыки не может быть, потому что ее не на чем сыграть. Иногда в деревне плохо, но с азартом и «кандибобером» играли только на гармошке. А такое — спорим! — на гармошке ни за что не выйдет.

…Про валторны и скрипки и про то, что сводившая меня с ума музыка называется симфонической, я узнала только в тринадцать лет, когда уехала учиться в интернат в Биробиджане. Но мне еще повезло.


3

Песенные пристрастия Сталины Петровны, нашей пионервожатой, мне не были понятны. Например, на Новый год мы почему-то хором пели «Верховину»: «На трембиточке сыграю да песню заведу…». Что такое трембиточка, вожатая объяснять не собиралась. А петь хотелось, был голос, и я к тому же «запевала» в хоре. Про ломку голоса и прочие безделушки никто никогда не знал: ну, перестал петь, другого берут в запевалы. И вот на самой высокой ноте — «Верховина, мать родная, вся краса твоя земная…» — голос мой сорвался. Я не просто не смогла петь — я говорить не могла. И от испуга я бросилась бежать. «Вернись! — грозно крикнула Сталина Петровна. — Будешь тут еще выламываться!»

Голоса теперь у меня нет никакого. Мне повезло: хоть плохой певичкой не стала.


4

В Барнаул приезжает Рихтер. Обязательно надо попасть, потому как «живьем» никогда не слышала. И студентов спецсеминара за собой — обязательно. За билетами очередь — такой давно не видела. Поменьше, правда, чем на Джоконду в Москве (аспирантами стояли, а разглядеть, ради чего стояли, не успели). Билетов добыла восемь штук. Но на мне они и кончились. Выхожу счастливая, а у окна плачет парень в форме курсанта военного летного училища. Неровно отрываю трясущимися пальцами билет, протягиваю куда-то в шинельную грудь…

Всю жизнь хочу увидеть того мальчишку. Наверное, летчик хороший. Если не Афганистан или там Чечня… Если повезло…


5

Он приехал на открытие орга́на в Алтайской краевой филармонии. А девицы наши восьмилетние, Ирка и Маша, с музыкой в его исполнении знакомы были хорошо, но в лицо маэстро, конечно, не знали. Перед началом концерта Манюня, оторвавшись от общей группы, заплутала в закоулках здания и уже приготовилась реветь, но ее спас дяденька в привычном, как у отца, фраке, показавший, как выйти к зрительному залу.

…Манюня теперь всю жизнь гордится «личным знакомством» с Гарри Гродбергом. Ей повезло.



Цветы

1

Мимо нашей деревеньки скорые поезда почти всегда шли не останавливаясь. В красивых вагонах мимо неслась недоступная жизнь: белые в жесткую крахмальную складку занавески на окнах, летом всегда видны букеты на приоконных столиках, проводни́чки в немыслимой форме с желтыми свернутыми флажками в руках. Признаком красивой жизни обитателей скорых поездов были и фантики от конфет, и «золотинки» от них же, которые мы ходили собирать по железнодорожному полотну — по путям. Конфеты, завернутые в фантики, были только в новогодних подарках. Все пестрые бумажки тщательно собирались, и на Новый год из них делали гирлянды флажков.

К редким останавливающимся на минуту-другую поездам жители иногда выносили вареную — круглую — картошку да малосольные огурцы. А дети — цветы, собранные на полях-лугах. Роскошный букет диких пионов стоил пятьдесят копеек — как стакан сметаны. И это был заработок. Я тоже однажды вы­шла с букетом. Молодой дяденька, выскочивший из вагона, бурно обрадовался цветам, взял мой букет в руку, и от предвкушения удачи у меня екнуло сердце. Дядька долго рылся по карманам, но монеты что-то не находились. А поезд уже тронулся, медленно увозя дядьку с букетом. У меня слезы навернулись на глаза, но я все бежала рядом с вагоном, на что-то надеясь.

… А мать сказала: «Что ж ты за так не отдала, дурная?». И только недавно до меня дошел смысл ее слов. Мне повезло.


2

Никаких таких гладиолусов в деревне моего детства в помине не было. Этот роскошный цветок мы знали по открыткам. А в прошлом году мать насадила вокруг своей знаменитой клумбы десяток сортовых гладиолусов. Мы с ними полмесяца нянчились, как с детьми. И вот расцвел первый — бело-фиолетовый с оборочками на лепестках. Дивный этот цветок среди дельфиниумов, мальвы, ноготков, циний и прочей мелочи резко выделялся. Из внедорожника вышел мужчина лет сорока в дорогом костюме и, посмотрев на ведерко с картошкой, выставленное, безусловно, в целях наживы деревенских жадюг, сказал: «Мы тут по деревне букет собираем, вот тот цветок можно?» — и пальчиком этак небрежно на гладиолус указал. Я выйти из летней кухни не успела, а мать как завороженная уже срезала красоту, и мужчина добавил: «И еще три таких», — и пальчиком на мальвы указать соизволил. Мать срезала и мальвы. Мужик захлопнул перед ее носом дверцу машины, и внедорожник только и видели.

«Дак что же это со мной?» — ошарашенно спросила восьмидесятилетняя ссохшаяся на деревенском солнце старушка. Дак то самое, мать: навыки прошлого. Повезло, что само прошлое, говорят, невозвратимо.


3

За деревней была трясина — зыбучее пространство, по которому даже дети ходили с опаской и, бывает, проваливались, но ходили — выдержит — не выдержит? — интересно же. По трясине были проложены удивительные мостки: из двух рельсов, уложенных на сваи тоже из рельсов, но одинарных. Удивительно, что чемпионок мира по гимнастике хотя бы на бревне из нашего села не вышло: ходить приходилось по этим мосткам с мешками с картошкой и тяпками-мотыгами весной и осенью. Дело в том, что за рельсами были заимки — там на песчаных пространствах между рощицами сажали картошку-кормилицу. И хоть картофельных заплат было завались, оставалось место для огромных полян диких пионов, а чуть позже эти пространства покрывались маленькими красными лилиями, которые мы называли звездочками. А настоящего названия их и теперь не знаю: не видела нигде и никогда после ни «живьем», ни в справочниках (а озаботилась вопросом однажды не на шутку). Эти цветы рвали огромными букетами и украшали ими свои убогие жилища. Только директор школы Николай Кузьмич называл нас «вырварами» и пытался проводить недлинные воспитательные беседы, но успеха не имел. Вороха цветов увозили и городские, выезжавшие на рыбалку.

Теперь за деревней нет ни зыбучки — даже озера пересохли, — ни цветов. Только кочки и какая-то скудоумная трава. Николая Кузьмича тоже нет, а есть возле новой беззаборной школы чахлые, насаженные взрослыми цветочки, которые никому не нужны и загибаются от жары на открытом каменном пространстве.

Мне повезло: мы под школьными вязами дожидались предэкзаменационных консультаций и выращивали на пришкольном участке всякие чудесные вещи. Например, бобы.


4

Если перейти у блокпоста за железнодорожное полотно, которое проходило рядом с путейской казармой, где мы жили, начиналась насыпь, ведущая в тупик. Место за железной дорогой называлось за линией. Там начиналась кочковатая равнина с небольшими рощицами и отдельно стоящими корявыми деревьями. А по тупику ходили на покосы. Весной равнина покрывалась дальневосточными дикими лилиями (красными, желтыми и — редко — оранжевыми) — саранками, огоньками и красивыми синими цветами, которые мы называли незабудками и которых больше я нигде не видела. Росли там на болотистых местах и дикие сине-фиолетовые бархатные ирисы, по-деревенски петушки, а уж всякого лекарственного травья было завались. Только мы никакими лечебными травами, кроме подорожника, который прикрепляли слюной к своим многочисленным детским ранкам, не пользовались. А валерьянку, например, и розовый тысячелистник, густо покрывавший склоны железнодорожной насыпи, называли розовой кашкой. Иногда и кашку собирали в букеты. И вот в одной рощице у малютошного озерца (да скорее большой ямы) в укромном месте под деревьями росли сначала ландыши, а потом розовые цветочки с ворсистыми листья­ми, которые мы называли фиалками, а мама говорила, что «их зовут сметанками». Я охраняла это укромное место от чужого глаза, а уходя, всякий раз, как мне казалось, искусно прикрывала вход ветками. Здесь можно, если послали за травой, полежать немножко лицом рядом с густо-розовой редкостью и помечтать в свое удовольствие. Потом идешь домой и улыбаешься во всю рожицу.

Спустя много лет отец выкопал где-то в лесках «фиалки» и принес домой. Мать посадила их на самое солнечное место в нашу удобренную коровками землю. Не поверите: года через три скромная дикая примула на навозных хлебах «вы́бухала» до размеров крупной ромашки. Но та дикарка, которую я любила с момента «проклевывания» первых резных листиков, была только у меня. Мне повезло.



Учителя

1

Когда мои старшие брат и сестра первого сентября пошли в школу с букетами самых красивых георгинов (особенно хороши были ярко-красные, размером с мою голову), я заявила, что целую зиму в этом снегу сидеть не буду, и, прицепившись к матери, поплелась «без формы и бантов» в каком-то вельветовом пиджачишке в школу. С приемом в школу в деревне было просто. «Пусть походит месяц-другой, пока тепло, — сказал директор Николай Кузьмич Минаев. — Будет что-то понимать — оставим». Это потому, что мне было шесть, а понимать, по убеждению учителей, люди начинали с семи. Моя первая учительница Мария Ивановна Старикова и не подозревала, что я главное поняла сразу: нужно правильно отвечать на все вопросы. А для этого просто внимательно слушаешь, что говорит эта красавица в полосатом шелковом платье и пиджаке, и накрепко все запоминаешь. Трудности были только с чтением. Я никак не могла научиться читать. Но учительница об этом и не догадывалась. Она имела обыкновение прочитывать текст, заданный на дом, и этого хватало, чтобы я его, под страхом разоблачения тупости своей, запоминала сразу. Оставалось только надеяться, что спросят первую, и тогда я лихо барабанила «Маша мыла раму» и получала, в зависимости от степени дрожания голоса, «четыре» или «пять».

Поскольку первоклашки закончили полугодие, всех под Новый год повели записываться в школьную библиотеку — так было заведено: взрослые люди долж­ны были начинать серьезно читать. И вот тут-то судьба мне впервые серьезно ухмыльнулась. Учитель рисования и по совместительству школьный библиотекарь Алексей Владимирович Грачев просил всех что-то прочесть, наугад раскрывая книжку. Он, видимо, хотел знать, насколько хорошо мы читаем, чтобы выдавать книжки «по уму». Я пыталась улизнуть, поняв, что меня ожидает несмываемый публичный позор. Но бдительная Мария Ивановна не дала. До сих пор слышу, как стучало мое сердчишко. И — о счастье! — в руках у Алексея Владимировича я увидела «Дядю Степу», а уж его-то я знала наизусть давным-давно. Но коварный учитель попросил прочесть книжку не с вожделенного начала… «Да ты ж читать не умеешь!» — удивился Алексей Владимирович и позвал Марию Ивановну…

Обалдевший отец полдня молчал: он хотел, чтобы мы учились так, как хотел учиться он, но ему не дали. А тут за полгода ребенок не научился читать! Надежды-то практически рушились.

Отец в методике преподавания разбирался мало. Он взял в руки газету «Тихоокеанская звезда» — уж ее-то я наизусть не знала, — а рядом положил ремень, об который «направлял» каждое утро свою опасную бритву. «Какая буква?» — бесцветным голосом спрашивал отец. И, когда я отвечала, он закреплял знание ремнем. К вечеру — клянусь! — я читать научилась.

…Мне всегда везло с факторами, активизирующими мои небольшие способности.


2

Не знаю, как уж Мария Ивановна пережила свой методический неуспех по поводу моего обучения чтению. Думаю, ее больше удивили результаты методического мастерства отца. Но я не об этом. Однажды Мария Ивановна принесла в класс чудо — цветные мелки в картонной светло-коричневой коробочке. И, уйдя в учительскую на перемене, оставила их открытыми на столе. Я не смогла себя пересилить: дрожа от счастья, не думая о грядущем наказании, я вывела на доске розовым мелком волшебное слово «цирк» — в цирке я никогда не была, но книжку «Цирк приехал!» читала. Два чуда слились в одном. А мелок сломался.

Ну все. Это была гибель. Я ждала звонка, тихо плача. Никто меня не спасет. Как только Мария Ивановна вошла в класс, Сашка радостно донес: «А она ваш мелок взяла и сломала, а сейчас плачет». Мария Ивановна взглянула на доску, увидела розовый «цирк» и сказала: «Ну, раз плачет, значит, все будет хорошо». И начала урок. С первой учительницей мне повезло.


3

В деревне все по-настоящему. Вот и Снегурочка должна быть настоящей и на глазах у всех обязана появиться словно ниоткуда в санях-розвальнях, запряженных нашей школьной лошадкой, в тридцатиградусный мороз. Чтобы не напрасно надрывались детки возле школьной елки: «Сне-гу-роч-ка! Сне-гу-роч-ка!». Директор школы Николай Кузьмич даже срубил со своей елки, растущей у дома, две нижние огромные лапы и бросил в сани. А Снегурочке мать шила всю ночь белый кафтанчик из ситца с голубой оторочкой из байки по низу и на рукавах. А еще замечательный капор из той же байки, расшитый елочными бусами. Но Николай Кузьмич сказал, что Снегурочек в капорах не бывает, а нужна корона. Нашлась и корона: ее отдала учительница труда Галина Ивановна, соорудившая невообразимую красоту для себя «на взрослую елку». Сейчас же она должна была изображать Деда Мороза, и поскольку будущий Дед Мороз был непредставимо тоненький, красный кафтан на него надели поверх толстой цигейковой шубы — предмета зависти всей деревни. А мне-то на морозе и ветру было несладко, но я ни за что не соглашалась что-то «пододеть». Мы лихо подкатили к клубу, откуда вывалила толпа орущей от восторга ребятни. Меня никто не узнал: соседские ребятишки еще долго рассказывали, что к ним приезжали настоящие Дед Мороз и Снегурочка.

С директором школы нам повезло.


4

Отец опять буянил с утра, обегав полдеревни в поисках спиртного. И дома никто не вспомнил, что сегодня мне исполнилось двенадцать. Это и неудивительно: дни рождения отмечать было не принято, хотя какие-то слова, наверно, обычно говорились. Но не в тот день. В тот день я сразу и навсегда повзрослела. В школе мне было ни до чего. Шел урок математики. Валентина Ивановна подошла ко мне и поставила на парту желтую пластмассовую коробочку с каким-то рисунком на крышке: «С днем рожденья». До этого мне еще никто и никогда не делал подарков в день рождения. А тут — классный руководитель — почти божество, никогда не сходившее на землю. И я, взрослая, поняла, что меня пожалели. Я сидела и плакала. Зло и молча. А Валентина Ивановна сказала: «Горбатого могила исправит», — и я поняла, почему меня пожалели.

…В коробочке этой мама и сейчас хранит разнокалиберные пуговицы. В тот день рождения мне повезло.


5

«Навсегда останется в памяти город Будапешт», — так начинал из года в год в дни Победы свое выступление Иван Прокопьевич Бабух, наш учитель физики. Физик он был никакой, за что я приняла прометеевские страдания в новой школе в Биробиджане, где физики тоже менялись со скоростью света, но всех почему-то интересовало отличие параллельного и последовательного соединения проводников, которое я постичь никак не могла. Иван Прокопьевич немножко хромал, но нам не было никакого дела до его фронтовых ран. Его намеренно и по-детски жестоко обижали, а он удивлялся только, а однажды сказал, глядя в окно: «Лучше бы меня на войне убили». Мы с Алькой Бадаляном переглянулись. А на перемене Алька предупредил весь «восьмой “О”»: «Кто Прокопа обидит, пожалеет».

…Алька, Арам Мамиконович Бадалян, теперь физик, кандидат физико-математических наук, работает в Новосибирском академгородке. Ему повезло.


6

Недавно я узнала, что из ЕГЭ, и без того убогой формы контроля школьных знаний, исключен экзамен по русской литературе. Оно и вправду литература нам ни к чему. Все, понимаешь, жжет глаголом сердца людей, пробуждает лирой чувства добрые, а на кой нам эти химеры, ведь нефть фонтанирует, газ газует, а уголек идет на-гора? И как преподавать литературу теперешним, извините за выражение, тинейджерам, я не знаю. А вот Полина Федоровна Рязанова на уроках просто читала нам вслух про Ваньку Жукова так, что мы плакали. Я сейчас понимаю, что это самое эффективное преподавание. А тогда мы, плача, взрослели и понимали что-то очень нужное и главное.

Судьбы моих одноклассников сложились по-разному, но подлецов и мошенников среди них нет. Нам повезло с учителем.


7

Никто, кроме учительницы Людмилы Михайловны Токтоновой, не подозревал, что у меня с математикой нелады. Она поставила мне двойку только однажды, на первом уроке в новой — городской! — школе, потому что я не знала алгебраического доказательства теоремы Пифагора. Как, впрочем, и все другие интернатские дети, собранные в девятый класс со всей области. То, что «мы ее не учили», учительницу не интересовало. А потом весь девятый класс вместо оценок Людмила Михайловна писала мне в контрольных со всегда правильными ответами: «Найти рациональное решение». И я остервенело решала задачи из учебника для вузов Антонова — по другим нас Людмила Михайловна не учила, — проклиная геометрию и алгебру, а также заодно все другие точные науки. Зато на олимпиадах по математике я, как всегда, зверея в критических ситуациях, ненадолго становилась рациональной и часто побеждала. Это искренне обижало и обескураживало мою учительницу, которой было хорошо известно, чего я на самом деле сто́ю.

А вот выпускное платье не́откуда было взять. На пятнадцать выделенных матерью рублей можно было купить только простую капроновую ткань, из которой сейчас делают плохие оконные шторы. Допотопная швейная машинка такую ткань только рвала. Да и модельер из матери был еще тот (хватит с меня спортивных трусов, которые маманя мне сшила на физкультуру, обеспечив веселье всего класса на целое полугодие). А выпускной близился, и я решила на него просто не ходить.

Но, как-то случайно узнав об этом, Людмила Михайловна, тоже та еще швея, сказала, что если уж я щелкаю Антонова, то и она может какие-то там два шва прострочить. Она потратила на изготовление шедевра для просто интернат­ской девочки три дня, терпя издевки окружающих, весьма критически оценивавших ее портняжные способности. Особенно веселился ее муж, Владимир Карпович, хотя, как мне казалось, больше всех верил в успех. Он знал жену. Платье вышло без рукавов, с маленьким круглым воротником и на розовой подкладке из ситца. Розовость его сильно украсила.

На филфак Людмила Михайловна несколько лет писала мне теплые письма и даже прислала однажды в конверте плитку шоколада.

Как-то не было случая сказать Людмиле Михайловне, что в ее платье я выходила замуж. Не повезло…



Культурный шок

1

Читала запоем, когда удавалось, и все, что попадалось на пути. В раннем детстве «Мальчика из Уржума» постигали с сестрой ночью с фонариком под одеялом. Отец, проснувшийся от странного свечения, испугался, что эти бандитки опять что-то подожгли, «Мальчика» и фонарик конфисковал, а нам запретил ночные чтения в выражениях непечатных.

По счастью, в деревне была очень хорошая библиотека — не знаю откуда, — а библиотекарь Вася Козлов даже доверял мне выдавать книги. Лет в тринадцать влюбилась в Грина. И уже разрешалось читать в кухне, когда все лягут спать. И случился «Блистающий мир» — понятный, до сердцебиения близкий и страшный. И когда Друд побежал по арене и вдруг взлетел в воздух, я закричала от этой близости, понятности и страха. Вскочивший полусонный отец, нещадно ругаясь, бросил Грина в печку, выдал мне положенный подзатыльник и отправил романтическую девушку спать.

Мне повезло: угли в печке уже прогорели.


2

Иду осторожно — нет, не иду, а ноги переставляю, потому что — по живому. И мнится: застыл дом настороженно, потому что людей то́лпы, а он ждет только одного — хозяина. И прячутся внутри «бессмысленная жажда чуда» и гриновский ужас при виде чуда. А чувствуешь: не трусь только — очнется, хруст­нет деревянными косточками, стряхнет с себя оцепенение и снова сольется с человеком, как и замыслил Гауди. Пальцы врастут в спящий дубовый узор и двинутся вместе с ним вверх по стене. Дверные ручки уже вкладываются в ладонь: поверни меня. Поверни меня к настоящему. Стена и спина срастаются, мозаичные осколки раскалываются завораживающим разноцветьем. Детство и калейдоскоп — бесконечный, неповторимый и необходимый. Лестница-спираль-вечности. Лестница для восхождения — не вверх, а в слиянность мира. И тебе покойно и невыразимо больно в этом мире для тебя, но без тебя.

Я здесь. Мне повезло…




Яндекс.Метрика info@znamlit.ru