Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 8, 2017

№ 7, 2017

№ 6, 2017
№ 5, 2017

№ 4, 2017

№ 3, 2017
№ 2, 2017

№ 1, 2017

№ 12, 2016
№ 11, 2016

№ 10, 2016

№ 9, 2016

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 
 


Об авторе | Юрий Петкевич — постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация — рассказ «Лопнула струна» (№ 4 за 2016 год).



Юрий Петкевич

Дембель

рассказ


Сначала не домой поехал, а к Сане. Всю ночь на полке в вагоне думал о ней, назавтра вышел из вокзала — не встречает, только Родина-мать машет серпом. Тут же продают цветы, и я купил тюльпанов. Черная туча нависла, прыснул дождь, потом лепешками зашлепал в мае мокрый снег. Я спрятался на вокзале, туда-сюда выгляну — Сани нет, и я опять под крышу. И, всякий раз, как выскочу назад на площадь, подниму голову на Родину-мать, дыхание спирает, едва гляну на подол ее развевающегося платья над трубами домов, а тут еще залепило снегом лицо — и я чуть не задохнулся, скорее отвернулся, чтобы хватануть воздуха… А Сани нет, не едет, позвонил ей из телефона-автомата — не отвечает; еще подождал, позвонил — длинные гудки, вдруг просияло солнце, и я решил сходить на реку.

К реке — надо бы вниз, а здесь, наоборот, в гору, и чем дальше, тем круче — грузовые машины гудели, надрываясь. С горы навстречу пацаненок, не удержался: дай понюхать! — и нос — в мои тюльпаны. За ним еще один с сигаретой в зубах. И этот заорал: дай понюхать! Я не знал, как от них отвязаться, но тут и взрослые, все подряд: дай понюхать! И я понес букет, будто веник. Повернул назад и не почувствовал ног, — они сами сбежали с горы, на которую только что взбирался. Чем бродить взад-вперед по улицам, лучше спросить; впрочем, не надо уже мне на реку. Встречу телефонную будку — зайду, позвоню, — и вот один раз — не длинные, а короткие гудки — и я встрепенулся.

Дальше асфальта нет, за последними домами рощица, и вот — между деревьями проплыла труба; из нее дым валит. Сразу за рощицей овраг, и, когда я бежал вниз, у меня сапоги над головой задирались; можно так убиться, но я всего лишь думал: не помять бы тюльпаны! Пока сбежал вниз, баржа проплыла. Здесь снег не растоптали, как в городе; на берегу ни души, ни следа, только от моих сапог… Потом другой катер толкает еще одну баржу — на ней какая-то баба машет: эй, солдатик!

На голых ветках деревьев навис снег, подтаивает на солнце, и горьковато запахло проснувшимися почками. У нас в Сцецках скоро сады расцветут; нестерпимо захотелось домой — зачем сюда приехал? — и я повернул обратно. Взбираясь по обрыву, хватался за клочья травы из-под снега; ни о чем не думал, только о тюльпанах. Неба над собой не замечал, но, когда поднялся наверх, голова распухла от нахлынувших мыслей. Пройдя сквозь рощу к городу, ужаснулся радуге над снежными крышами, откуда гремела по водосточным трубам вода. Букет под мышку, помыл сначала сапоги под водосточной трубой, потом руки и осторожно обмакнул ими горячее лицо.

Загородили тротуар старухи в черных платках. Обойдя их, я оглянулся. Та старуха, которая посередине, так устала после похорон, что не может идти дальше; присесть негде — и вот она, стоя, отдыхает, а ее поддерживают с обеих сторон. На изможденном лице глаза не смотрят, а улетают — и я за ними.

— Куда? — услышал и еще раз оглянулся. — Тебе сюда! — простонала старуха, а я не осмелился спросить, откуда она знает, что я к Сане иду. Кажется, она попутала меня с кем-то другим, однако я повернул, куда она показала.

Через форточки переброшены на улицу сетки с деревенским салом; между рамами наставили кастрюль. Сразу видно — общежитие, и я тогда смекнул, почему старуха сюда показала. Двери настежь, навстречу кто-то выходил, а я не хотел спрашивать и боялся, что у меня спросят, к кому иду, и — скорее по лестнице на второй этаж, хотя не знал, что мне на второй этаж. По обе стороны коридора не счесть дверей, но нужный номерок отыскался сразу, будто не я его искал, а он меня, — и я постучал.

Всю ночь не спал на полке в вагоне и думал, что скажу Сане, и, когда она открыла, вручил тюльпаны, и как начал говорить, не мог остановиться — а уже потом заметил ее парня, поднимающегося с кровати. Но он пожалел меня; не то что он хотел ударить и пожалел, а я такими словами про любовь, что он меня за эти слова пожалел.

— Где же мама? — спохватилась Саня. — Венечка! — едва взглянула на парня, как тот, на голову выше меня, поспешил уйти — не потому, что я пришел, а потому, что сейчас Санина старуха вернется. Пока ее нет, я шагнул к Сане, а она скорее к окну, помахала вслед своему Венечке, затем, обернувшись ко мне, вздохнула: — Только ты не подумай ничего такого! — У нее голос переменился, сорвался в шепот, пятнами на щеках румянец, когда увидела, что я чуть не плачу. — Мало ли кто может в гости на минутку? — выкатила глазищи. — Не могла тебя встретить, потому что надо было с мамой на участок! А как я сообщу — у тебя же нет мобильного телефона. И как ты некстати — в полпятого снова приезжает землемер. — Тут и она сунула нос в тюльпаны. — А они не пахнут!

Наконец пришла ее мама.

— Почему такой грязный?

— Взбирался по обрыву!

— По какому еще обрыву? — спросила мама. — Покажи документы!

Саня оглянулась на меня — и я в ее глазах прочитал, что она догадалась, о чем я подумал, а я опять о тюльпанах и вспомнил всех, перенюхавших мой букет.

— Мама! Землемер не будет ждать! — Саня глянула на часы и набросила пальто. — Нам надо на участок! А ты, миленький, — так и назвала меня, — останься, подожди нас…

Я понял, почему старуха попросила показать документы; кто же осмелится оставить в своем жилище незнакомого меня, едва переступившего порог… Не выгонять же на улицу, а брать с собой на участок — не хотели, но и я не захотел один оставаться здесь.

— И я с вами!

Я побежал за Саней, а старушка, боясь поскользнуться, отстала. Дома вокруг, как в деревне; вдруг какой-то, будто из детства, очень знакомый, сразу проникший до сердца запах начал разъедать ноздри, однако я не мог вспомнить, чем это пахнет, пока не остановились у пожарища.

— Мы раньше жили на Сахалине, — начала объяснять Саня, — а потом родители развелись, и мама решила вернуться на родину. Мы приехали сюда и купили полдома. А другую половину занимал вроде бы приличный человек, однако с кем-то чего-то он не поделил; его подожгли — заодно и наша половина сгорела, но сосед успел отстроиться.

Рядом с пожарищем новый дом. Из него выскочил хозяин и удивился мне. Он бы еще больше удивился, но тут приехал землемер. Саня поспешила с землемером на участок, и сосед за ними, а я остался один. От открывающейся за последними домами снежной дали глазам больно. Я побежал в конец улицы, надеясь увидеть реку, но там один над другим холмы, только сразу за огородами канава, заросшая камышом. Я мог бы долго стоять здесь, лишь бы подальше от пожарища, и слушать, как шелестит на ветру прошлогодний камыш. Я переметнулся в мыслях домой, представил, как далеко еще ехать, и не мог представить, и, когда Саня позвала меня, опять: миленький! — вздрогнул.

Я скорее назад. Землемер, перемерив участок, уже собрался уезжать, как приковыляла Санина мама. Она сразу к землемеру, но тот слушать ее не стал, сел в машину и уехал. Старуха ужасно расстроилась и, отчитав дочку, которая что-то не так показала землемеру, повернула назад. Саня за ней, пытаясь оправдаться, а потом, вспомнив обо мне, обернулась.

— Зачем ты приехал? — опять спросила. — Ну зачем?

Я показал на пепелище.

— Ну и что вы теперь будете делать?

Я спросил и тут же пожалел, что спросил. Саня едва не заплакала, и я тогда выдохнул:

— А я знаю, что надо делать!!!

Старуха оглянулась. Она боялась поскользнуться, едва волочила валенки с галошами. И я изощрялся вслед за ней еще медленнее брести, чтобы остаться наедине с Саней. Не выдержал и начал о том, что у нас в Сцецках скоро расцветут сады, какой у нас большой дом, и про маму с папой, и даже про Жука. Ветер выхватил у Сани прядь волос из-под платка и ею по щеке моей щекотнул, и я затаил дыхание до самого общежития. Саня первая взбежала по лестнице, а я обождал, пока старушка вскарабкается на второй этаж, и тогда уже сам поднялся. В конце коридора настежь окно, перед ним на жестоком сквозняке мотается чья-то простынка на веревке. И в другом конце мотается. Я заскочил в комнату — не знаю, куда дальше шагнуть. Везде узлы, чемоданы. Старуха сразу к электроплитке. Саня бросилась помогать, затем вытащила книги и стала показывать любимые с обгоревшими по краям страницами.

— Успела выхватить из огня!

Я наконец понял, почему у нее такое неописуемое никакими словами лицо, и что оно таким стало после пожара. Я взял одну обугленную книгу, раскрыл, а в ней между страницами высушенные лепестки моих цветов, которые я ей посылал в письмах. Тут взгляд остановился на строчке: ветер выхватил у нее прядь волос из-под платка и ею по щеке моей щекотнул… Я не знал, что дальше, и, зачитавшись, не слышал, как Саня у плиты разговаривает с мамой; нет, конечно, слышал, но это было так далеко, что я не мог расслышать, о чем говорят… вдруг старуха громко сказала: не поеду в деревню!

У меня едва не вырвалось: да вы ведь сами живете в самой настоящей деревне, разве что она большая, и дом ваш, который сгорел, был деревянный! — но я промолчал — старуха так отчеканила: не поеду! — что стало ясно — и дочку свою не пустит. Однако за обедом я снова о Сцецках, где расцветают сады, и о папе с мамой, и опять о Жуке. И, когда я начал о Жуке, старушка вдруг растаяла — может быть, у нее у самой в детстве был такой же Жук или, когда жили на Сахалине, тоже завели собаку, но Сане больно слышать; я это заметил и шепнул:

— Проведи до вокзала…

Едва вышли из общежития, она опять:

— Зачем приехал? — Как раз автобус; сели в него, а Саня продолжает: — Не страшно вот так поехать — непонятно зачем, да на такое расстояние, о котором подумать жутко? Ты же меня всего лишь раз видел?

— Но мы переписывались, — напомнил я. — Ты же сама написала: приезжай!

— Что мне еще оставалось делать, когда ты в каждом письме: приеду!Ну, приезжай! — написала. А потом как мама меня ругала. Почему ты за меня так ухватился?

— Потому что у тебя такое лицо, — объяснил я. — Такого лица нигде больше не найду!

— В тот день, когда мы познакомились, — вздохнула Саня, — я ехала с похорон папы. Понятно, какое у меня было лицо — поэтому ты и оглянулся на меня. — И она добавила: — Мама не поехала. Он ей вот так был, — и она ладонью себе, будто ножом по горлу. — А ты, говорит, Саня, поезжай, все-таки он отец тебе…

— Это не я, — перебил я ее, — а ты первая оглянулась на меня…

— Потому что из всех солдат на вокзале ты был самый затюканный, — призналась Саня. — Будто ощипанный цыпленок! Как тебя только в армию взяли?

— А когда и я оглянулся, ты спряталась за чьей-то шубой. А потом шуба ушла — и ты еще раз оглянулась. Если бы ты еще раз не оглянулась, я не осмелился бы…

— Я растерялась, когда ты подскочил и сразу: давай, буду письма писать! Вот дала адрес, а ты мне сейчас, может, жизнь испортил… Чего молчишь? — Я обнял ее, а она: — Не надо! Я по лицу твоему вижу, что у тебя в деревне есть девушка…

— Как это можно увидеть по лицу?

— Как ты все увидел на моем лице, так и я увидела на твоем…

— Ну и что ты увидела?

— Улыбку, — а сама чуть не плачет. — Этот автобус не идет до вокзала! — опомнилась, и мы выскочили на остановке.

Перешли через рельсы — Саня первая, я за ней. Загудели над головой, закачались сосны, и, несмотря на то что опять повалил снег, повеяло весной. Через метель голос по репродуктору на вокзале — и я прислушался: не на мой ли поезд объявляют посадку? — однако не ухватить за ветром обрывки слов.

Уже начало смеркаться. Впереди прожектора ударили в Мать-родину, тут же огненные облака или же это несутся клубы дыма из труб за вокзалом. Саня обернулась, а я брел вслед и наскочил на нее; в мыслях я уже в поезде, но, когда Саня меня оттолкнула, обнял ее и стал целовать. Почувствовав под пальтишком, как она трепещет, испугался сам себя. Тут она, едва не ударив, вдруг поцеловала — и я еще больше испугался, а она опять: приедешь завтра домой и с другой предашь меня! — А сама, — не выдержал я, вспомнив, как застал ее сегодня с Венечкой. — Сколько их у тебя было? — Я не считала, — не знает, куда спрятать от меня глаза, и я изумился ее улыбке. — Не смотри так! — Я подумал, это она мне, но взгляд ее через меня, и я обернулся. За забором из ржавой сетки обмер мальчик. Я ему: уйди! — а он вцепился в сетку; кричу, а он таращится, и я в него снежками. Саня спохватилась и — за вагон, но, поскользнувшись, упала, и я вслед за ней упал, а когда оглянулся — мальчик уже по эту сторону забора. — Я сама, — взмолилась Саня. — Сама расстегну, не рви, — заплакала, но я ее не слышал, так спешил, что услышал только потом, и, если бы кто другой с ней так, как я, она так бы не плакала, а она, как ребенок, разревелась…

Надо еще забрать чемодан из камеры хранения, но я все-таки успел на поезд, и, когда он тронулся, долго не мог отдышаться, а тут еще девочка с фокусами.

— Запомни! — не глядя, вытащила из колоды карту, затем их перетасовала и, стараясь, чтобы я не подглядел, раскладывает карты на столике, а когда я отвернулся к черному окну в ночь, догадалась: — Ты все видишь!

— Да, — улыбнулся я, — отражается, как в зеркале! — Если бы не улыбнулся — не расплакался бы, а так скорее лицо в подушку…


Я проснулся не оттого, что папа засвистел, а от крика птицы за окном. На голое тело натянул куртку, сунул ноги в сапоги и вышел во двор. Когда зацветают сады, всегда очень холодно — и я застегнул все пуговицы. Как раз птицы умолкли, в необыкновенной тишине в эту минуту я услышал какие-то странные звуки, — только не мог понять: в небе они или под ногами. Я лег на траву и, приложив к ней ухо, стал слушать, как текут подземные воды. Но помешал Жук; еще задолго до того, как я услышал шаги папы, он подкрался первый и задышал мне в лицо.

— А я тебя, Жук, предупреждал! — сказал, подойдя, папа. — Что ты, сыночка, делаешь?

Я не стал ему объяснять и поднялся.

— А ты чего не спишь?

— Караулю Жука, — объяснил папа. — Срывается с цепи.

Жук крутился возле ног, колотя хвостом нам по сапогам, и виновато поскуливал.

— Не подлизывайся, — сказал папа. — Все, хватит!!! Сколько можно? Научился через заборы прыгать — а уже все соседи огороды посеяли. И вот сейчас сорвался — целый час я свистел; звал, пока дозвался… Все, хватит! Сколько раз я тебя, Жук, предупреждал?! Сегодня позову Ивана…

— Неужели нельзя его так навязать, чтобы не срывался?

— Да у него шея толще морды, — папа потрепал Жука, застегивая ошейник. — Все равно съедет — как туго ни затягивай… А ты чего не спишь?

Опять потемнело, будто ночь вернулась — на небо надвинулись обагренные от зари зловещие тучи. Они так низко опустились, что, кажется, задевали за верхушку березы, выросшей сама собой за сараем. На ней недавно распустились листочки — и не увидеть эту птицу, которая опять начала — словно ребенок плачет: вуи-уюиюуи! Затем раздался ее пронзительный, удивленный крик: прчт-кью-уууаяяяюйю-ууууу!!! От него я проснулся, но я еще не совсем проснулся, и, когда на рассвете глаза слипаются, скорее в дом, сбросил куртку и сапоги и под одеялом почувствовал, как дрожу, и еще помню первые косые лучи солнца в окне.

Затем вместе с папой загружаю в вагон шкаф; никакой шкаф не уместится в обыкновенном пассажирском вагоне, но во сне шкаф затащили. Потом скорее назад — за кроватью, я оглядываюсь — на перроне еще корова. Тут поезд тронулся; кровать успели загрузить, а корова осталась. Куда едем — не знаю, в окне ничего не видно — глубокая черная ночь, но вот опять какая-то станция. На платформе цыгане у костров, мы снова выносим из вагона шкафы, чемоданы, — успеем ли? Нет, поезд покатился — и одна кровать уехала. Папа к цыганам, а я бегу за вагоном и стучу в окно, там глаза больше лица — и в них искорки от костров на платформе. Не увидел под ногами яму и падаю, и, когда мама закричала, проснулся.

Скрипнула калитка, и я вскочил — солнце уже высоко, но все равно еще очень рано. Я успел набросить рубашку, схватил куртку, но не мог попасть рукою в рукав. Я к окну — с высунутым из пасти длинным языком и как будто улыбаясь, на улицу выбежал Жук с накинутой петлей веревочкой на шее. За веревочкой волочил свои больные ноги дядя Ваня Самосвал. Я присел на стул у окна, так и не попав рукой в рукав.

— Ты что, Жучок, не понимаешь, куда этот дядька тебя ведет? — едва слышно я прошептал.

Я не мог, как мама, ругаться с папой. Когда надо закричать, у меня пропадает голос, и Жук меня не услышал. Но он же должен был предчувствовать, и я ужаснулся тому, что он ничего не предчувствовал. Он только улыбался и вилял хвостом. Я обмер у окна, провожая Жука, пока дядя Ваня не перевел его по мосту через речку. Я все еще надеялся, что Жук почувствует и вырвется, а у самого ноги приросли к полу. Наконец я поднялся, стараясь попасть рукою в рукав куртки, и едва отвернулся от окна, как опять скрипнула калитка. Я тут же назад, но никого не увидел, и я подумал, что почудилось, но от окна уже не отходил. Даже шагов за спиной не услышал, только вздрогнул, когда чья-то легкаярука легла мне на плечо. Обернувшись, увидел Глашу, и, когда она только что приснилась уехавшею — одна, в ночь, — у меня опять сердце птицей, будто в яму падаю.

— Приехал? — выпялилась Глаша, а я еще не проснулся — вдруг у нее глаза больше лица: — Где твоя улыбка?! — И слезы ее брызнули на меня.

— Да куда же ты?! — и я за ней.

Еще не текли по моим щекам не мои слезы, надо ощутить их на себе, чтобы выйти из себя, и ноги сами собой слетели с крыльца. Глаша выбежала на улицу, навстречу дядя Ваня, завернул ее — и ведет назад. А я в калитке стою в трусах и куртке и никак не могу попасть рукою в рукав. Я скорее в дом, только натянул штаны — приводит дядя Глашу.

— Зачем ты ее обидел? — спрашивает, при этом так на нее глянул, что Глаша покраснела, затем распростер ко мне руки. — Вернулся? А где папа?

Я понимаю, папа должен ему за Жука бутылку, и так запросто дядя Ваня не уйдет, а при нем я не мог с Глашей заговорить и посматривал в окно, где в траве вдоль дороги и на разъезженном песке колыхались наполненные светом тени от едва распустившейся сквозящей листвы на деревьях. А вот и папа из магазина с бутылкой!

Увидев Глашу, он сообразил, что надо скорее выпить с Самосвалом, который не уйдет, пока ему не нальют за Жука, а уже потом позвать маму. И вот он все понимает, но додумался взять Глашу за руку и повел ее на кухню, ну, и я за ними, и сели все вместе за стол с дядей Ваней.

Папа бутылку на стол, всякую еду, не знал, с чего начать, и спросил у брата:

— Как твоя Наталка?

Куда ты, Ваня, идешь? — спрашивает, а я молчу, — отвечает Самосвал. — Она еще раз спрашивает, ну, и что я ей отвечу? Когда я уже надел пальто и выхожу, спрашивает: когда, Ваня, вернешься? Я молчу, а она опять и опять: когда придешь? И я ей тогда ответил: ты относись ко мне, как к смерти, тоже не знаешь, когда придет…

— Ваня, зачем ты пьешь? — спросил папа.

— Будто ты не пьешь, — ухмыльнулся Самосвал.

— Как сейчас не выпить! — не выдержал папа и начал про Жука, как любил его и какой он был преданный, что другой такой собаки у него никогда не было, но что поделать, когда Жук по огородам бегал.

Чтобы не смотреть, как дядя Ваня цедит водку из двухсотграммового стакана, я отвернулся и вздрогнул, когда он ударил кулаком по столу. Дядя даже не стал закусывать, поднялся — слезы ручьями, затем шагнул, да не в ту дверь.

— Что с ним? — спросил я у папы.

— А ты разве не знаешь, почему он поет, — зевнул папа, недоспав ночью, когда караулил Жука, или же это мне после долгой вчерашней дороги послышалось, что папа сказал «поет» вместо «пьет». Лицо у него такое, будто и он сейчас, как дядя Ваня, заплачет, и я тогда спросил:

— Может, и у тебя, папа, в животе сквозняк, а ты никому не говоришь — и поэтому тоже, — и я вместо «пьешь» сам пропел: — поешь…

— Иди, — говорит, — доведи его домой.

Я побежал за дядей Ваней, а тот повалился на мамину постель. Падая, подвернул под себя руку и взвыл. Я попытался дядю поднять, но он оказался такой тяжелый, что я не смог его с места сдвинуть; кажется, если бы не зимнее на нем пальто, он не был бы такой. Подскочил папа, вдвоем мы приподняли дядю Ваню и помогли его руке.

— Вставай! — взмолился папа. — Сейчас придет Зина!

Но дядя Самосвал не мог подняться и заорал:

— Через всю страну с голыми жопами!

Папа так кричал: сейчас придет Зина! — что мама услышала на огороде и пришла. Она онемела, увидев Самосвала на своей постели, а тот, кстати, когда она пришла, испугался. Он протрезвел и сам уже пытался встать; все вместе мы поставили его на ноги, тут мама обнаружила, что Самосвал изгадил ее постель, и горько заплакала… Мне кажется, не от этого мама заплакала. Она вспомнила всю свою жизнь с моим папой, с которым каждое утро ругалась, и, хотя соседи ее убеждали, что лучше папы моего никого она не найдет; оглянись, показывали на других и в первую очередь на Самосвала, и она смирялась, но от такой жизни ее как соломинку шатало на ветру, и я вырос, как соломинка.

Дядя Ваня едва не упал с крыльца, подоспела Глаша, и, вдвоем, мы повели старика по улице. Самосвал пытался оправдаться; я ему: молчи! — а он, не обращая внимания, что рядом девушка, опять заорал: через всю страну с голыми жопами!!!

— Как я опозорился! — не мог он прийти в себя. — Теперь так уже не возят, — стал вспоминать, — а нас, новобранцев, в скотских вагонах! Кормили гнилой рыбой, после чего подхватили дизентерию… — И уже в который раз начал: — Через всю Россию скотские вагоны с раскрытыми воротами! В них — поперек доска, снимаешь штаны, садишься на эту доску, а тебя держат из вагона за руки и ноги — и ты дрищешь, и вот так проехали через всю страну с голыми жопами!

— А потом?

— Отправили на лесозаготовки, потом бревна отвезли на пилораму — распилили на доски и сбили ящики. В одни ящики сложили оружие, в другие погрузили тушенку и привезли их на пристань, но ящики в корабль не влезли, пришлось их разбивать, и тушенка, в которую гвозди попали, протухла!

— Как это, — не понял я, — в тушенку гвозди попали?

— Так вот и попали, когда забивали ящики, — ответил Самосвал. — А потом, — попробовал улыбнуться, — познакомился на пристани с Наталкой… Где же она?

Вот мы и пришли, а на дверях замок.

— Ключ, дядя Ваня, у тебя?

— У Наталки.

Что делать, не вести же старика назад. У крыльца ломик, я взял его и выдернул пробой с замка. Этот пробой едва держался; его каждый день ломиком выдергивали.

— Подымай, дядя Ваня, ноги! — скомандовал я, и мы заволокли Самосвала на крыльцо, затем в дом, а на кухне дымится на газовой плите обугленный черный чайник. Положили дядю на кровать, едва я стащил с него ботинки — как он захрапел, и тут Глаша начала:

— Я все вижу на твоем лице!

— Что ты видишь? — не понял я.

— Если бы ты знал, как я тебя ждала, а ты…

— Что я? — никак я не мог сообразить, а она опять:

— Я все вижу, что у тебя с ней было…

Она это едва слышно прошептала, но дядя Ваня перестал храпеть — и я, и Глаша, — невольно мы оглянулись, а он пробормотал:

— Лучше бы ты помалкивала! А сама… — И он больше ничего не сказал, он даже только один глаз приоткрыл, не смог даже голову с подушки приподнять, как Глаша закричала: неправда! — и, схватившись за огнем вспыхнувшие щеки, выбежала на улицу. Я едва за мостом догнал ее.

— Посмотри, какое синее небо! — не знал, что ей сказать. — Какие облака! Посмотри…

А Глаша перебила:

— Почему у тебя такой голос?

Я не стал отвечать, почему? — продолжал: какой прекрасный день! — но голос еще жальче, потерянней. Мы присели на берегу; можно бесконечно смотреть, как пробегает за ветром рябь, тут Глаша разрыдалась. Я набрал из озера пригоршню и, как ребенку, умыл ей лицо, после чего она улыбнулась.

— Посмотри, как хорошо вокруг! — простонал я, обрадовавшись ее улыбке.

Ветер разметал на Глаше солому ее волос и сыпанул в глаза песком, когда она искала в небе спрятавшееся за тучами солнце. Вот оно выглядывает, краешком захватило наш берег — и мимо; не успел я моргнуть — нахлынуло со всех сторон. Начало припекать, одуряюще запахла трава под ногами, тут подгребает какой-то мужик на лодке, не видит, что я на Глашиной кофточке пуговицы расстегиваю.

— Это этот берег или тот?

Я подумал и отвечаю:

— Этот…




Яндекс.Метрика info@znamlit.ru