Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 12, 2017

№ 11, 2017

№ 10, 2017
№ 9, 2017

№ 8, 2017

№ 7, 2017
№ 6, 2017

№ 5, 2017

№ 4, 2017
№ 3, 2017

№ 2, 2017

№ 1, 2017

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Окончание. Начало см. «Знамя», № 4, 2017.


 

Анатолий Курчаткин

Минус 273 градуса по Цельсию

роман

 

12. Голубчик!

 

Уже и привычно было К. оказаться в камере. Уже вид толстых прутьев бездушной решетки, отрезавшей тебя от свободного мира, не ужасал, не вызывал отчаяния, естественной принадлежностью мира была решетка, его обыденным элементом. Лишь в отличие от прошлого раза — в том, поддельном полицейском участке, — тут, в натуральном, К. был не один, еще несколько человек обреталось в этом ограниченном несколькими шагами в длину и ширину пространстве. И то, что сидел в ней не один, воткнут в нее, как в муравейник, одним из его насельников, странным образом, хотя само обитание в камере не страшило, — вот то, что был в ней всего лишь одним из безличных муравьев, это странным образом давило и угнетало.

Едва не десяток человек было в камере. Тесно для ее не слишком просторного чрева, тем более что трое, пересекаясь путями, беспрерывно мотались по ней, остальные, насколько могли подальше друг от друга, растолкались по разным углам, никто ни с кем не заговаривал без нужды, каждый был в своем, как в чехле. Даже и бурно пьяный мужик в расхлюстанной рубахе без единой пуговицы, что-то невнятно поорав первые минут пять, потом стих, ушел в себя и, устроившись в изножье решетки, стал помаленьку трезветь. К. тоже, как после оформления протокола его привели сюда, застолбил за собой место, которое другие обитатели муравейника признали принадлежащим ему, и сидел на уголке одного из топчанов у стены, вставал размять ноги и снова садился. Теперь он никуда не рвался, как в прошлый раз, когда оказался в поддельном участке, теперь оставалось смиренно ждать решения своей судьбы — он осознавал это с той же ясностью, с какой и то, что ничем уже не помочь привереде.

Один из тех, что шатался по камере, парень в коротком и узком ему, словно с чужого плеча, мятом льняном пиджачке, со стриженными под ноль висками и коротенькой челкой, углом свисавшей на лоб, вдруг остановился около К., наклонился и проговорил тихо, но внятно, с тусклой интонацией скучного сообщения:

— Убью! Как только возможность — так тут же. Жди!

Разогнулся, хватив рукой по челке, будто она была длинной и лезла в глаза, и снова отправил себя выписывать по камере кренделя — с таким видом, словно ничего и не говорил.

Бритвенный ужас объял К. Что значили слова парня? Был он подсадным, и его угроза — не более чем провокация, попытка вывести К. из себя, лишить равновесия? Или же вполне реальная шпана, и ему в наслаждение держать чужую жизнь на острие ножа?

Кем бы он ни был, все теперь изменилось. Теперь К. сидел на своем уголке топчана и, кося глазами, беспрерывно следил за льняным пиджачком. Отвлекшись было от слежения за ним, он тут же начинал искать его глазами и, если тот задерживался около кого-то, а тем более они перебрасывались репликами, мучительно пытался догадаться, что за слова были произнесены.

Ночь он толком не спал. Сидел все так же на своем топчане, лишь позволив себе привалиться затылком к стенке, задремывал — и тут же просыпался, разбуженный неким внутренним толчком. Парень в льняном пиджачке обосновался на ночь на соседнем топчане и вроде спал, но спал ли? А если и спал, никак это не значило, что он не проснется в следующую минуту.

Каким измученным и разбитым встретил К. наступившее утро. Но как рад был он ему!

Из далеких, невидимых из камеры окон пролегли по коридорной стене и полу солнечные струны, превратились в пласты лучей, заходили по коридору по своим суровым делам полицейские в форме и гражданском, пронеслось, словно бы соткавшись из воздуха, окрепло и обжилось на правах долгожданного каменное слово «суд».

— А есть когда дадут? — прокричал вслед прошествовавшему мимо решетки мясисто-вальяжному майору мужик в расхлюстанной рубахе, что был вчера пьян. Сегодня он на манер персонажа из рекламы мужского журнала связал концы ее подола узлом и, несмотря на выкатившийся наружу живот, этого персонажа тщился из себя и выказывать.

— Ты смотри, ему пожрать! Вместо опохмелиться! На дармовщинку у государства! — всколыхнулась в едином порыве зубоскальства камера.

— Суд тебе пирожок выдаст, — не останавливаясь, отозвался майор.

Но в желудке и в самом деле пищало от голода.

— А не имеете права голодом морить! Должны накормить! Хоть чай-то с хлебом! — взорвалась камера.

Похмельный мужик, выказывавший из себя персонажа мужского журнала, был громче других:

— А не имеете! Остановись, урод! Вернись! — прокричал он уже вслед майору.

— Непременно. Сейчас, — словно бы с приятельской приязнью обернулся к нему на ходу майор. — Вернусь сейчас.

Сам он не вернулся, но уже через пару минут около двери в камеру появились двое с сержантскими лычками, весело пробренчали ключами, мягко расщелкнулся замок, автоматным затвором звонко проклацал засов… еще через несколько минут похмельного рекламного мужика вернули в камеру, притащив его под руки, голова у него висела на плече, и когда он, посланный катапультным толчком, влетел внутрь, его пришлось подхватить под руки уже здесь и отволочь на лежак. Суки, простонал он с лежака, гады… Впрочем, особого сочувствия его появление в таком виде не вызвало. А не залупайся, как бы и с удовлетворением процедил парень в льняном пиджачке. Он не обращал на К. внимания, и К. даже стало казаться, а не примнились ли ему вчерашние слова парня.

Каменнокрылое слово «суд» наконец перестало порхать по камере бестелесным духом, облекшись в плоть. Пробежали полицейские в одну сторону, пробежали другие в другую, «приехала», «подана», затрепетали в воздухе, захлопали крыльями новые слова, около дверей решетки снова зазвякали-забренчали ключи, снова взлязгнула щеколда… один полицейский открывал и закрывал дверь, а двое выдергивали сокамерников К. поодиночке и уводили, чтобы через минуту вернуться и повторить операцию.

— Следующий! — ткнул в К. полицейский, несший свою вахту у замка, после очередного закрывающего бренчания ключей. — Готовься.

К. приготовился: подошел к двери, встал перед нею, как перед тем все остальные. Но словно бы некое броуново движение произошло в этот момент в невидимой из камеры части участка, где был в него вход и сидел дежурный за пультом: донесся громкий стук множества замельтешивших шагов, громкие, явно чужие голоса донеслись оттуда, среди них, похоже, и женский, а спустя мгновение К. уже и смог увидеть обладателей голосов и удостовериться, что женский принадлежал той, о ком было подумал, но тут же и отмел свое предположение как невозможное.

Она это была, пантагрюэльша. В заломленном на ухо и вздыбленном над макушкой острым гребнем красном берете, она шествовала в компании троих бравых молодцев в таких же красных беретах, и если они были в черно-болотной пятнистой форме, то она в знакомом переливчато-блестящем, отделанном кружевами, длиннополом черном платье, что в прошлый раз, — будто оно у нее и было формой.

— А, вот ты, голубчик! — еще издали увидела она стоящего перед дверью камеры К. — Сюда от нас задумал спрятаться? Хитрее нас, голубчик, решил быть?

С потерянностью и паникой смотрел К. на приближающуюся пантагрюэльшу. Если бы мог, он сейчас убежал от нее. Рванул, как на стометровку, и пусть лопнет сердце — а и двести метров, и триста, и километр, все не сбавляя скорости.

Мясисто-вальяжный майор, явно немалый чин в этих стенах, объявившись перед кавалькадой красноберетников, метнулся было ей навстречу, но кавалькада не умерила шага, грозя снести его со своего пути, и майор резво возглавил ее, зашагав, будто сказочная избушка, повернувшаяся к лесу задом, а к кому надо передом, вперед затылком, и, оглядываясь, ретиво замахал полицейскому, стоявшему на страже у замка решетки:

— Открывай, болван, открывай! Так рады вас видеть! Как солнцем осветили, — успевал он на ходу выказывать свой респект пантагрюэльше.

— Да уж и дыра тут у вас. Освещать вас и освещать, — с брезгливостью отозвалась пантагрюэльша и, остановившись около решетчатой двери, точно как майор, шумнула на замешкавшегося с замком полицейского: — Что валандаешься, кота за хвост тянешь?

И вот дужка замка, вылезая из петель, проскрипела визгливым дискантом, щеколда положенно звонко лязгнула, дверь описала дугу, выщербив в решетке щелястый зев, — но не свободой, нет, дохнуло из него на К. Не олицетворением свободы была стоявшая там красноберетная пантагрюэльша c подпирающими ее красноберетными преторианцами.

— Иди, иди, голубчик! — поманила она К. пальцем. — Хитрее нас, думал! Думал, как сом под корягу в омут!

— Ошибаетесь, — сказал К., не двигаясь с места. — И не думал я от вас прятаться. Наоборот. Собирался…

Он хотел сказать, что завтра у него было намечено пойти в тот особнячок под сенью ухоженных деревьев, признавать свою вину, но пантагрюэльша недовольно перебила его:

— Стоять долго будешь? Я с тобой не разговаривать сюда пришла. Давай, голубчик, давай! — снова позвала она его к себе пальцем. — Не думал он! И поборзей, давай!

Через мгновение, окруженный преторианцами пантагрюэльши, К. уже шел за нею к выходу, так и не узнав, кем был парень в льняном пиджачке и насколько была серьезна его угроза.

Машина, к которой подвели К., была большой черный минивэн с густо затененными окнами — сильный зеркально-лакированный зверь, предназначенный рвать в клочья пространство. Пантагрюэльша просторно разметнулась на переднем сиденье рядом с водителем, молчаливые преторианцы, прихватив локти К. клещами — так крепок оказался захват их рук, — едва не внесли К. на заднее сиденье и устроились по бокам сами, тесно зажав его между собой, третий сел на откидное место у двери, запечатав к ней проход. Дверь проехала вдоль борта, закрывая проем, и водитель, также в берете и форме, как остальные, тронул машину с места.

Пантагрюэльша на переднем сиденье сдвинулась набок и обернулась назад.

— А это что у тебя с фейсом? — лоснящимся от внутреннего смеха голосом спросила она у К. — Под ноги плохо глядел? Как с таким фейсом родину любить? — Задав этот загадочный вопрос, она не удержала в себе смеха, зафукала, зафыркала — весело ей было. — Как, а? Как ты намереваешься? Скажи!

— Куда вы меня везете? — вместо ответа спросил К. Да и что бы он мог ответить на ее вопрос?

— Родину любить везем! — снова фукнула-фыркнула в смехе пантагрюэльша. — Не понимаешь? Поймешь!

Куда он собирался ехать в понедельник, он оказался там сегодня. В том самом особнячке под сенью ухоженных дерев. Вот только не через тот вход, через который попал в него несколько дней назад, а через раздвинувшиеся ворота в каменной стене, что укромно жалась к одному из торцов особнячка, кутаясь в богатую кустарниковую зелень еще обильнее, чем сам особняк в зелень деревьев. Минивэен вкатил во двор, остановился, и — живо-живо! — К. был вновь подхвачен под локти, препровожден без всякой любезности внутрь через литую стальную дверь, хлестнул в глаза залитый белым операционным светом коридор с фигурой дежурного на высоком, словно барном, стуле вдали, и уже дальше, дальше влекли К.: поворот, новая стальная дверь с кодовым замком и — лифт, здесь был лифт, целых три, один даже и грузовой! Куда они доставляли своих пассажиров при двух имеющихся в особняке этажах: прямиком на небо?

Вниз, как того и следовало ожидать, ухнул лифт. С упругой кошачьей мягкостью; цифра «8» высветилась на мигнувшем табло, а судя по кнопкам на панели управления, уровней дальше было не меньше, чем пролетели.

Преторианцы вели К., вводили, выводили, обращаясь с ним, как с куклой, и он не заметил исчезновения пантагрюэльши. То, что она в какой-то момент его этапирования пропала, он осознал лишь тогда, когда его — в прежнем бешеном темпе — протащили по бесконечному коридору в ряби многочисленных стальных и деревянных дверей, отомкнули одну из них, и он, без единого слова со стороны преторианцев, оказался впихнут в просторное помещение, всем своим обликом для беглого взгляда напоминающее оружейный зал некоего средневекового замка. Доспехи, что ли, какие-то были развешаны по стенам, сабли и палаши, конская упряжь…

Дверь за его спиной с явственным металлическим лязгом закрылась. Ручки у нее не было, полотно подогнано к раме стык в стык — не подцепить и ногтем.

К. грохнул в дверь кулаком (так просилось!), ожиданно отбив руку, и повернулся лицом к своему новому неожиданному пристанищу. Теперь, при пристальном взгляде, оно удивило его. И чем дальше, тем удивление его лишь нарастало, переходя в недоумение.

Это была не зала средневекового замка, как ему показалось сначала. Это была вполне современная комната, и все в ней, хотя и находилась она под землей, имитировало обычную, нормальную комнату, в ней было даже два фальшивых окна, завешанных плотными длинными шторами. А то, что он принял за доспехи и оружие, — это были всякие кожаные одежды — жилеты, поручни, ботфорты, — скрещенные сабли и палаши оказались высеребренными громадными фаллоимитаторами и разных размеров стеками и плетками, сбруя же, если и была конская, то больно уж странная: слишком короткая подпруга, слишком маленькая уздечка, какая-то карликовая шлея… Из всей возможной мебели в комнате имелась лишь невероятных размеров квадратная кровать, стоявшая посередине, покрытая красным покрывалом вызывающей интенсивности. К. прошел к кровати, отвернул покрывало, где кровать холмилась подушками, — свежие, хрустящие накрахмаленные простыни, свежие наволочки, с тщанием натянутые на пружинящие взгорья подушек. Что за назначение было у комнаты? Догадки, что лезли в голову, выглядели одна другой нелепее. И зачем вообще службе стерильности понадобилось отнимать его у полиции?

У него, впрочем, не было сил додумывать до конца эти мысли. Он чувствовал себя совершенно обессиленным. А застеленная свежим бельем постель подействовала как катализатор, — ноги стали отказывать ему, и его достало лишь на то, чтобы набросить покрывало обратно на подушки, после чего он натуральным образом рухнул на кровать. Бессонная ночь дала себя знать — только тело оказалось в горизонтальном положении. Веки смежились сами собой, он провалился в сон, не заметив, как то случилось.

Проснулся он от вошедшего в его сознание чудовищным грохотом металлического лязга. К., собственно, не сразу и понял, что происходит — он оглушенно, ничего не понимая со сна, вскочил на ноги, — от представшей его взгляду захлопнувшейся со звонким благовестом двери шла к нему танцующей походкой, играя царственно-покровительственной улыбкой, пантагрюэльша. Берет с головы у нее исчез, и была она не в своем черном кисейно-кружевном платье, а в лилового цвета, тоже, как платье, длинном, до щиколоток шелковом просторном халате. Полы халата на каждый шаг отвеивались в стороны, в распахивающийся разрез открывались черные шнурованные туфли на каблуке-шпильке такой высоты — стопа, должно быть, стояла там вертикально.

— Разлегся? Развалился уже? — таким же покровительственно-царским голосом, что и ее походка, вопросила она, приближаясь к К.

К., не отвечая, смотрел на нее — одна из тех догадок, что месили его, все отчетливее превращалась в уверенность, но и эта уверенность одолевалась сомнением: какой бред, для этого он сюда доставлен?

— Лежи, лежи, разрешаю, — продолжила пантагрюэльша, царственный смешок снисходительно выпорхнул из нее. — Отдохни! Отдохни, говорю! — уже требовательно произнесла она и толкнула К. в грудь — коротким сильным тычком, от которого он потерял равновесие и полетел назад на застеленную огненным покрывалом кровать.

К. тотчас попытался вскочить вновь, но не тут-то было! Пантагрюэльша, раскорячившись, уже сидела на нем, придавливая его всей своей огромной массой, и сколько же в ней было килограммов… да, наверное, под полтора центнера было в ней — его так и расплющило ею. К. попробовал скинуть ее с себя, но это было все равно, как если бы он попытался столкнуть лежащий на нем холодильник. Ударить ее по лицу, чтобы боль заставила ее саму скатиться с него, даже не пришло ему в голову. Как можно было ударить ее по лицу — она была женщиной.

Пантагрюэльша между тем в ответ на его попытки освободиться не задержалась с оплеухой. Случайно у нее так получилось или же нет, но удар пришелся на ухо, — К. показалось, в голове у него громозвучно взорвалась бомба. Тяжелая оказалась у пантагрюэльши рука, совершенно мужская. Оглушенный, К. на какие-то секунды утратил способность слышать и видеть, а когда пришел в себя, пантагрюэльша, все так же восседая на нем и плюща, распускала пояс на своем лиловом халате.

— Трепыхаться мне будешь? Отлынивать собрался? Не хочешь родину любить? — похихикивая, приговаривала она при этом. Еще попрыгивая на нем, будто скакала на лошади. — Не выйдет, голубчик! Будешь родину любить, заставим, голубчик!

Бешенство залило К. глаза. Стиснутое рычание вырвалось из него, он взметнулся корпусом к пантагрюэльше, подсунул руку ей под колено, свернул ее, сам не понимая как, набок и сбросил с себя. Вскочил на ноги и отпрыгнул от кровати. Изготовившись… к чему изготовившись? Что-то вроде боевой стойки принял он: расставил ноги, напружинился, развел в стороны согнутые в локтях руки.

Не удержавшаяся на кровати и съехавшая на пол вместе с огненным покрывалом пантагрюэльша поднималась с колен. Выражение высокомерного царского сожаления было написано на ее лице. Ну ты же и ответишь за то, что сделал, говорило это ее выражение. Халат пантагрюэльши, не удерживаемый больше поясом, широко распахнулся, и она была под ним… как тогда, при первой встрече с нею в поддельном полицейском участке, К. вдруг всего протянуло судорогой острого, как бритва, желания.

То, что он счел туфлями на шнуровке, было высокими, доходившими до середины могучих ляжек черно-кожаными сапогами-чулками. Поблескивая никелем пряжек, туго натянутые ряды черных резинок подобно дорическим колоннам, подпирающим архитрав храма, тянулись от чулок к кожаному же черному поясу, стрельчатые арки представляло собой пространство между колоннами резинок, и в центральную арку, жарко выпучиваясь пухлыми губами, с бесстыдной наглостью искушающе смотрела исчезающая в тайне межножья оголенная мурка. Черный кожаный лиф с портупеями бретелек, захлестнутых за плечи, повторял своими арочными вырезами пояс, открытые чаши его держали в себе груди пантагрюэльши лишь снизу, и коричневые соски грудей глядели на К. двумя подморщенными ягодами мелкого шиповника с тем же бесстыдством, что и ее мурка. Руки у нее от запястья до локтя были забраны черными кожаными поручами на шнуровке, сходной с той, что и на сапогах-чулках. И все это ее кожаное одеяние завершал инкрустированный самоцветными камнями черный широкий ошейник, перехватывавший ей горло родом тугого воротника от несуществующего глухого платья. Облик женщины-вамп имела пантагрюэльша, лишь больших кожаных очков-маски на пол-лица и не хватало ей для полноты образа.

— Что? Не хочешь родину любить? — снова произнесла пантагрюэльша. Проиграла плечами, прошевелила руками — и халат свился к ногам, оставив ее в одной кожаной сбруе. — Будешь родину любить, еще как будешь! — Она повернулась и зашагала к ближайшей стене (взгляд против воли тотчас же ткнулся в выглядывающие из стреловидных арок пояса скачущие полушария ягодиц), каблуки ее сапог-чулок кокали о пол на каждый шаг с гневностью забивающего гвоздь молотка. Несколько мгновений, подойдя к стене, она пребывала в раздумье, затем стала набирать. Что-то похожее на подпругу перекочевало ей в руки со стены, какие-то перепутанные сетью гужи и плеть, да, плеть, это была плеть, что она сняла со стены — трехвостая, змеисто-витая. — Поиграем в лошадку? — вопросила пантагрюэльша, направляясь к К. Коканье каблуков добавляло ее словам ту самую убойную силу вбивающего гвоздь молотка. — Поиграем, голубчик, да? Поиграем!

Вот для чего ей нужна была плеть: она собиралась стегать его ею! К. бросило пантагрюэльше навстречу — опередить ее, перехватить плеть.

Руку ее с плетью ему удалось перехватить. Но это и все. Завладеть плетью К. не удалось. Пантагрюэльша была не слабее его. Да пожалуй что и сильнее. А кроме того, она владела боевыми приемами… но это уже он осознал, лишь неожиданно для себя, непонятно как прянув в воздух и в тот же миг оказавшись лежащим на полу, от плеча до крестца, наискось через позвоночник, спину располосовывало выкручивающей болью — мышцы будто свивало, как мокрое белье, когда его выжимают. И вот почему это было так: заломив ему руку за спину и навалившись на него, пантагрюэльша безжалостно подтягивала руку выше, выше — к самому плечу.

К. невольно застонал, попытался было напрячь руку, но куда! — и шелохнуться не смог он под нею.

— Больно? — довольным голосом, со смешком проговорила над ним пантагрюэльша. — Терпи! Раз в лошадку играть не хочешь. В лошадку играть не хочешь — верблюдом будешь.

— Пошла! — стиснуто промычал К., вывернув голову на сторону, лежа щекой на полу, около лица перед глазами — шмат перепутанных ремней, выпавших из ее рук. — Пошла!..

— Ох ты, ох ты! — все с тем же довольным смешком отозвалась пантагрюэльша над ним. — Терпи!

К. лежал под ней, елозя щекой по полу при каждом ее движении на нем, и чувствовал себя комаром, попавшим на обед пауку. Она недаром носила свой красный берет, кузнецом ей следовало быть в деревенской кузне, махать молотом.

Завернув К. за спину обе руки, пантагрюэльша дотянулась до шмата ремней у него перед лицом, растрясла над его головой их сеть, заставила К. свести локти параллельно один другому, локтевой сгиб одной руки к кисти другой, и принялась накручивать на них ремень, виток за витком, от запястья до запястья, а в конце, безжалостно потянув руки вверх, набросила отходящую от этой оплетки петлю ему на шею. После чего, больно опершись о его позвоночник, освободила К. от своего груза — поднялась, прикокнув каблуками, вопросила сверху, все с тем же царственным довольным смешком:

— Не хотел быть мустангом, голубчик? Так и не будешь!

К., когда она перестала удерживать его руки, безотчетно расслабил плечевые суставы — руки, насколько то позволяла оплетка, тотчас повело вниз, и петля начала душить его. Он закашлялся и так же безотчетно, как опустил, поддернул спеленутые руки повыше.

— Ничего, терпи! — без труда разгадала пантагрюэльша причину его кашля. — Сейчас верблюду еще и ноги…

Еще и ноги! К. перекатило на бок, на спину, он подогнул колени, напряг живот, сел… но как же трудно, оказывается, было подняться со связанными за спиной руками: не получалось, ничего не получалось!

Наконец ему удалось встать на колено, затем на другое, получилось поставить одну ногу на ступню… но пантагрюэльша уже ждала его. Ловко ухватила его за брючный ремень, и он вновь прянул в воздух, вновь осознав, что произошло, лишь очутившись на кровати — матрас вмялся под ним от удара, подбросил его и снова подбросил. И только К. завозился, заворочался в намерении вскочить, пантагрюэльша, лежа поперек него, уже придавливала его своей массой.

Она придавливала его своей массой и расстегивала на нем ремень!

К. забил ногами, попытался дотянуться до пантагрюэльши пяткой, ударить ее… но она и в самом деле могла бы махать молотом в деревенской кузне: одной рукой она намертво зажала К. ноги, а второй продолжила начатое. Одной руки ей хватило, чтобы справиться с ремнем, выщелкнуть пуговицу из петли, раздернуть стрекотнувшую молнию, и с какой силой она рванула с него затрещавшие джинсы!

К. не верил в то, что происходило. Этого не могло быть, это происходило не с ним. Не с ним, не с ним!..

Как она спеленала ему ноги в лодыжках, он уже не заметил. Не с ним это происходило, не с ним! Потом он обнаружил ее лицо около своего, ощутил ее дыхание, — пантагрюэльша лежала на К., обтекая его грудью, животом, бедрами, он был погребен под нею, расплющен, теплокровная кузнечная наковальня придавливала его к упруго пружинящему матрасу кровати, обтянутому невиннейше-белой простыней, пахнущей остывшим жаром трудолюбивого утюга.

— Голубчик, вот ты, голубчик, попался! — приговаривала она с закрытыми глазами. Выбритая ее мурка вытанцовывала на нем тягучее сладострастное танго — два шага вперед, два шага вбок, шаг назад. В голосе ее появилась жалобная беззащитность — она словно отдавала себя во власть К., просила у него снисхождения, рассчитывала на его великодушие. — Вот я тебя научу родину любить. Ты узнаешь. Я научу! — постанывающе жаловалась она. Подобрала под себя ноги и, приподнявшись над К., просунула руку между собой и ним. — Как тут у нас наш голубчик? Ну-ка, ну-ка… — Что?! — возопила она следом. — Что такое? Как смеешь? Почему такой?! Соколом! Ну-ка соколом! К солнцу! К солнцу!..

К ужасу, стыду, отчаянию К., его тайная, принадлежавшая привереде плоть противу желания отозвалась на прикосновение руки пантагрюэльши, эта плющившая его теплокровная наковальня возгоняла в нем что-то, лежавшее за пределами его чувств и сознания, бывшее больше его, неподвластное ему, не управляемое им. Сокол его воспарял все выше, выше к солнцу и уже жаждал добычи, исходил нетерпением, сложив крылья, ринуться на нее.

Впрочем, участь добычи была уготована ему самому. Как затаившийся до поры охотник, заранее расставивший силки, настает миг — и выбивает подпорку, удерживающую сеть, так пантагрюэльша завозилась, завозилась на К. — и подпорка отлетела, силки накрыли сокола своей тесной влажной сетью. Громкий стонущий выдох утоленного вожделения, изошедший из уст пантагрюэльши, обдул жарким ветерком лицо К.

— Вот так! — победно сказала она, поднимаясь над ним и опираясь руками на его плечи. — Узнаешь сейчас, как родину любить.

Глаза ее снова закрылись, улыбка счастливого блаженства разлилась по лицу, и она принялась мутузить попавшегося в силки сокола что было сил. Вот узнаешь, вот узнаешь, как бы говорила она каждым тяжелым шлепком своих увесистых ягодиц об его ноги.

Ключицам было больно, казалось, они сейчас треснут. К. едва терпел, чтобы не застонать от боли. Спеленутые за спиной поперечиной креста неподвижные руки давили на позвоночник, нестерпимо просилось переместить их ниже, устроить на другом месте, но невозможно было и пошевелить ими — тотчас начинала душить петля на шее.

Потом — он не заметил, как это случилось, — боль перестала давать о себе знать. Она исчезла, он перестал чувствовать что-либо еще, кроме той овладевшей им силы, что была вне его, больше его, неподвластна ему, он исчез, растворился в ней… его сотрясло, и на какие-то несколько мгновений сила, которой он был наполнен, заставила его даже поднять над собой лупцевавшую его пантагрюэльшу, на что собственных сил у него недостало бы.

— Что?! — возопила пантагрюэльша, открывая глаза и оседая на нем подломившейся наковальней. — Ты как посмел? Ты!.. Я тебе… Поперед батьки!

Но того, чего она опасалась и на что надеялся сам К., не произошло. Владевшая им сила не отпустила К., он все так же был в ее власти — сокол не сложил крыльев, к солнцу, к солнцу стремился сокол… пантагрюэльша осознала это, на губах у нее снова возникла, стала растекаться по лицу улыбка блаженного удовольствия, и вот она уже вновь молотила К. в своих силках, узнаешь сейчас, узнаешь, узнаешь, шлепали его ее ягодицы.

И уже недолго, чувствовал К., оставалось ему до того, чтобы узнать обещанное пантагрюэльшей, все ближе и ближе становился этот миг, все стремительнее приближался. Как бы страдание появилось на ее лице, мучительное нетерпеливое напряжение… тихий сначала, но делающийся все громче жалобный скулеж вырвался из нее, перешел в вопль, и она упала на К. всей своей массой, забилась на нем, ударяя его пятками согнутых ног, словно он был лошадью, она наездницей и давала ему шенкеля. Горячий воздух ее частого задохшегося дыхания, словно исходивший из кузнечной печи, влажно и отвратительно обжигал ему шею.

Наконец ноги пантагрюэльши медленно вытянулись вдоль ног К., она снова уперлась руками ему в плечи, приподнялась, освободив его от своих силков, и, перекатившись через К., упала на постель рядом. Громкий протяжный стон изнеможения вырвался из нее. К. лежал, глядя в потолок над собой, не двигаясь и не шевелясь, связанный, без единой нитки одежды на себе, но ему это было теперь все равно — что связан и обнажен; он был пуст и выжжен: безжизненная пустыня, вселенский вакуум, космический холод внутри, минус 273 по Цельсию. Стыд, ужас, отчаяние — ничего не осталось. И даже та сила, что помимо его желания еще только что безраздельно владела им, незаметно освободила его от себя, бесследно растворившись в этом ледяном пространстве.

Недолго, однако, было ему дано пребывать в ледяном покое. Пантагрюэльша рядом заворочалась, заколыхался матрас — и К. вместе с ним: вверх-вниз, — после чего лицо пантагрюэльши появилось в поле его зрения — так далеко, словно из другой галактики, словно мираж, переброшенный его взгляду через некие космические линзы.

— Что, знаешь теперь, как родину любить? — с лютым довольством спросил из этой другой галактики мираж пантагрюэльши. — Узнал, да?

К. молчал. Язык у него не шевелился. Какое шевеление при минус 273 по Цельсию.

«Тварь!» — вырвалось это из нее или ему послышалось? Перед глазами промелькнула ее обутая в сапог-чулок нога со стоявшей внутри вертикально стопой, мелькнуло могучее бревно ляжки в проеме между чулком и поясом в вертикальной штриховке резинок, и пантагрюэльша оказалась у него на груди — впрямь наездница на коне: вскинутые вверх коленями кожаные ноги, руки ухватили его за петлю ремня на шее, как за узду.

— Думаешь, все? — вырвалось у нее понуканием — словно он и в самом деле был лошадью, она наездницей. — Все, думаешь, да? Я тебе покажу! Ты узнаешь!

Что произошло следом, он понял, лишь оказавшись в полной, аспидной, непроницаемой темноте и начав задыхаться. Как если бы заваленный выскобленными потрохами, немытый рыбный прилавок опрокинулся на него — ослепил, давил своей невероятной массой, не давал дышать. Это пантагрюэльша, подтянувшись на «узде», подпрыгнула и села ему на лицо. Залитая горячим рыбьим соком мурка ее вобрала в себя нос К., принялась качаться на нем, ягодицы пантагрюэльши тяжело вжимались ему в лицо, не оставляя просвета для рта, чтобы вобрать воздуха. К. начал терять сознание. Он начал терять сознание, и заледеневшее его тело ожило — завскидывались, забились ноги, его стало выгибать… но тщетно: он не мог сбросить с себя пантагрюэльши. Что же, что же… ведь я… я сейчас, пробила ужасом мысль, и все ощущения исчезли.


13. В кощеевом царстве

 

— Слабак, — сказал кощей, — волчья сыть… С бабой не сумел справиться. Тьфу!.. — Гадливая брезгливость была в его голосе. Казалось, произнося эти слова, он брал в руки, преодолевая отвращение, какую-то отвратительную осклизлую живность. — С бабой!..

К. не ответил ему. Он сидел перед кощеем на холодном, сплетенном из блестящих металлических трубок круглом табурете, всей одежды на нем было — трусы, непомнимо как оказавшиеся на его чреслах, и еще полусъехавший носок на левой ноге, в комнате, где происходила их встреча, стояла температура градусов в двенадцать, едва ли больше, его поколачивало от холода, а каждый вдох, побуждая к рвоте, овевал носоглотку запахом рыбного прилавка.

— Что молчишь? — повышая голос, все с той же гадливой брезгливостью вопросил кощей. — Отвечай! Баба тебя!.. Позорник. А так мнил о себе! Ну? Отвечай! Что было мнить? Я чище всех, я выше всех! По-прежнему так считаешь?

— Я не понимаю вас, — с натугой прошевелил языком К. — Откуда вы все это… Ничего я не мнил.

— Не мнил?! — откликнулся на его шершавое тугословие кощей. — Ох ты, не мнил! Не знаем, думаешь? Знаем, еще как знаем! Все знаем, все помним — то, что ты и сам забыл.

Он был речист на этот раз. Казалось, процесс говорения доставлял ему настоящее наслаждение — такого смака была исполнена его речь. Как и в прошлый раз, он был в пальто, наброшенном на плечи — словно в кавалерийской бурке, — но в отличие от прошлого раза не держал его за отвороты на груди крест-накрест руками, и руки жили свободной жизнью: костистые пальцы переплетены и все время шевелились, поигрывали по суставам, будто перебирали кнопки баяна. Что еще было по-другому: тогда он при всей холодности приема обращался к К. на «вы».

— Я не понимаю вас, — снова сказал К. — Ничего не понимаю…

Голос у него надломился. Он чувствовал себя так, как если бы все тело его было из чугуна. Как если бы умер и ожил, но, оживши, так и не вернулся оттуда. Смутно помнилась какая-то суета над ним, голоса, прошибающий насквозь запах нашатыря, болела грудь — делали, похоже, массаж сердца.

— Он не понимает! — Кощей перестал перебирать кнопки несуществующего баяна, расцепил пальцы, повел крутящееся сиденье кресла, в котором сидел, вбок и встал. Кресло его, как и табурет К., тоже было сплетено из блестящих металлических трубок, только, конечно, в отличие от табурета — с теплым кожаным сиденьем. К. не сомневался, что у кресла кожаное сиденье, хотя видел лишь его спинку и ножки на колесиках в проеме между тумбами письменного стола. Не могло же у кощея быть такое же ледяное сиденье, как у табурета. Оттягивая пальто, чтобы крепче держалось на плечах, расставленными в стороны локтями, кощей обошел стол и остановился, не дойдя до К. каких-нибудь двух шагов. — Все понимают — он не понимает! — продолжил кощей свою инвективу, начатую в кресле. — Полагаешь, никто не видит тебя? Думаешь, обведешь всех вокруг пальца? Напрасно думаешь! — Его запавшие острые глаза вперивались в К. с той же беспощадной рентгеновской пронзительностью, что и при прошлой их встрече. — Корчи из себя дурачка! Докорчился уже. Зачем ты здесь, соображаешь? Что тебе твой интеллект подсказывает?

Интеллект К. не подсказывал ему ничего. В одних трусах, в то ли полуснятом, то ли полунадетом носке, поправить который недоставало сил, потрясываясь в ознобе на обжигающем холодом табурете… какой интеллект, не было у него сейчас никакого интеллекта.

— Не знаю, чего вы от меня хотите, — сказал он. — Вы это сами знаете?

Словно бы рябь пробежала по мертвому, повторяющему все контуры черепа, пигментированному лицу кощея. Двинулись даже, показалось К., его будто приклеенные к коже головы туго зачесанные назад редкие длинные волосы, как если бы ему мгновенной судорогой свело мышцы темени.

— Мразь! — изошло из безжизненных уст кощея. — Ты думаешь, мразь, тебя — чик и на крест? Нет, мразь, так легко не отделаешься. Мы тебя стерильным сделаем, мы от тебя, пока ты стерильным не станешь, не отступимся. Ты еще стерильней всех будешь!

Такая стылая бесстрастность была в его голосе, что К., и без того сотрясаемого ознобом, овеяло дыханием холода, что уже не раз за последние дни оковывал его ледяным панцирем, — и много же ниже температуры, стоящей в комнате, был этот холод, несравнимо. А и вся обстановка кощеевой комнаты способствовала дыханию того холода: не только табурет и кресло были из блестящих металлических полос и трубок, но и стол, из-за которого встал кощей, тоже был этот белый, зеркально поблескивающий металл, стеллажи с литыми корешками суровых папок на их полках были из сверкающих полос металла, и даже обжигающие своей стерильной белизной стены отделаны металлом: из одной точки внизу исходили и рассекали стены лучами восходящего солнца слепящие глаз ледяным жаром полосы. Беспримесный стиль хай-тек господствовал в обиталище кощея.

— Я у вас здесь прежде, чем стану стерильным, околею. — Помирать — так с музыкой, и К. решил не стесняться. — Вы в пальто, я безо всего. Где моя одежда?

Ничто не переменилось на мертвом лице кощея. Как оно было бесчувственной, ничего не выражающей маской, так ею и осталось. Однако же, когда вновь раскрыл рот, кощей вылущил из себя совсем человечное:

— А холодно? Хотел бы согреться? Не прочь?

— Не прочь, — ответил К.

— Твое желание, — как если бы перефразировал евангельское «ты сказал», коротко ткнул в него пальцем кощей. Руки его наконец ухватили полы пальто крест-накрест — как это было при прошлой их встрече, — и он повел головой, предлагая К. подняться с его голо-железного табурета: — Идем. Согреешься.

Слезть с табурета оказалось проблемой — мышцы отставали от полученного приказа, до того он окоченел. Кощей, с руками крест-накрест на полах пальто, отступив в сторону, смотрел на К. с нетерпеливым презрением.

Дал он невидимо для К. какой-то знак? Или за ними следили и в предусмотренный момент должны были поступить заранее обговоренным образом? Во всяком случае, в хай-тековском царстве, непонятно откуда взявшись, возникли двое горообразных преторианцев в бравых острокромчатых беретах, и вот уже К. был между ними, будто тощий кусок ветчины в увесистощекой булке, они держали его за локти и влекли вслед за кощеем — перестань К. переставлять ноги, они бы с легкостью вознесли его в воздух и понесли невесомой ношей.

К. были неприятны их пальцы у себя на руках, и он предпринял на ходу попытку освободиться, но безуспешно: в ответ береты сжали его локти своими железными пальцами так, что он тотчас понял всю бессмысленность своей попытки. Один же, слегка развернувшись корпусом, всадил оттопыренным большим пальцем свободной руки К. между ребрами, заставив его громко икнуть от неожиданной, горячо ударившей в голову боли.

А-а-ах, ах-ха-а, еще некоторое время звучно глотал на ходу воздух К., восстанавливая зашедшееся дыхание.

— Заткнись, позорник, — сдавленным голосом — будто сдерживал в себе некое сильное чувство — процедил тот, что сунул ему пальцем. — Баба тебя… Рыпаться еще будешь!

Как он попал к кощею, К. не помнил, взгромождающаяся на него пантагрюэльша — и сразу ледяное сиденье металлической табуретки, покинул же он хай-тек кощея через явно не парадную дверь в одной из стен: она была убогой, как вход в погреб, пришлось, чтобы пройти в нее, пригнуться и самому кощею, и К., а уж направлявшим его шаг горообразным беретам — чуть ли не согнуться в поясном поклоне.

Нечто вроде погреба за дверью и оказалось. Полумрак, создаваемый рассеянным мерклым светом немногих ламп под неожиданно низким потолком — особенно придавливающим после высокого простора кощеева хай-тека, — царил в помещении за убогой дверью, глаза перестали видеть, его невольно ссутулило, голова вжалась в плечи. И душно, парно, тяжело дышать было тут — будто в джунглях. Озноб оставил К. во мгновение ока, он почувствовал, что поры начинают набухать потом. Кощей, однако, продолжавший, не оглядываясь, шествовать впереди, все так же оставался в пальто и только, судя по тому, как оно оттопырилось в стороны, перестал держать его за полы, разведя руки. Глаза стали привыкать к полумраку, и К. увидел, что с обеих сторон прохода, по которому шли, и справа, и слева, теснясь друг к другу, стояла разнообразная, грубо сделанная, тяжеловесная мебель: столы, стулья, кровати, непонятного назначения стойки, увенчанные клиновидными навершиями. Но не просто мебель это была: какие-то рычаги вздымались из ложа кроватей, у одного стула спинка торчала вверх под самый потолок, а на ее макушке громоздилось что-то подобное навесу, похожие на тележные, большие колеса, не касаясь пола, возвышались по боковинам столов.

Кощей, топыря пальто локтями, дошел до конца прохода, достигнув противоположной стены, остановился и повернулся лицом к К. с зажавшими его между собой беретами. Замерли тотчас на месте, затормозив К., и береты.

— Согрелся? — спросил кощей. Словно бы приветливая сочувственность прозвучала в его голосе.

— Зачем здесь такие тропики? — вопросом ответил кощею К.

— А не понятно? — все с той же приветливостью — и даже что-то подобное ласковости проточило ее — отозвался кощей.

— Нет, — сказал К., чувствуя себя истинно куском ветчины в сэндвиче между этими двумя молчаливыми горообразными беретами.

— Что же, по-твоему, рассуди, — сказал кощей, — должно быть в пыточной? Или холод, или жара. Иного не дано.

Пыточная?! Сквозь весь душивший его жар К. снова обдало холодом. Они собирались его пытать? И тут он понял, что кровать — это была никакая не кровать, а натуральная дыба, и торчащие рычаги — рукояти для прокручивания ворота…

— Что вы от меня хотите, собираясь пытать? — Он старался взять себя в руки. А голос прыгал — не унять, голос, он чувствовал, выдает его.

— Пытать? — повторил за ним кощей, словно именно К. и подал такую идею, а до того ничего подобного не приходило ему в голову. — В самом деле! Чего бы нет?! На трон его, — тихим голосом, как бы с усталостью распорядился кощей.

К. не успел опомниться, как береты уже подвели его к одному из тяжелых массивных стульев, оказавшемуся вблизи креслом с широкими грубыми подлокотниками. И подлокотники, и прямая спинка, и сиденье, и даже пространство между передними ножками, представлявшее собой что-то вроде деревянного фартука, пришитого гвоздями к сиденью, — все было в многочисленных острых шипах, лишь йог и мог бы, пожалуй, счесть это колючее столярное изделие троном. К. было инстинктивно уперся, страшась оказаться на ощерившемся шипами сиденье, но куда! Один из беретов, что бил его пальцем под ребра, повторил свой нехитрый прием, другой, не выпуская из рук локтя К., пнул его под колено — и К. шмякнулся на шипы с такой живостью, словно страстно желал этого. В ягодицы, в ляжки снизу стегнуло болью, заставив его задергаться, но, задергавшись, он лишь умножил ее; замереть, проголосило все тело, — это единственное, что могло умерить боль. Замереть, не шевелиться… и он больше не сопротивлялся тому, что делали с ним береты. Пощелкивали в воздухе, обвивая его, ремни, накрепко притягивали к спинке, к сиденью, руки к подлокотникам, ноги к «фартуку» между ножками кресла.

Береты исполнили все, что было положено, и оставили К. в покое, исчезнув из его поля зрения. К., забывшись, тотчас попытался переменить позу, и тело, раздираемое впившимися в него остриями шипов, окатило новой волной боли. Глаза К. залило слезами. Слез было так много и так разом они переполнили глазные чаши, что по щекам на губы ему пролились два соленых потока. С минуту, возможно, К. ничего не видел. Когда зрение начало возвращаться к нему, в плывущем водяном тумане он разобрал струящийся силуэт кощея.

Кощей понял, что К. наконец видит его. Брезгливо-гадливая складка его губ пришла в движение.

— Долго продержишься, как полагаешь? — услышал К. его голос.

— Скажите в конце концов, что вы хотите от меня? — выжал из себя К. Простонал на самом деле — так получилось.

— Тебе уже объяснено, — с суровостью отрезал кощей. — Хотел бы услышать — услышал. Но ты ничего не слышишь.

От напряжения, с которым К. удерживал себя в неподвижности, у него задергались на спине мышцы. Он почувствовал явственное предвестие судорог.

— Снимите меня отсюда! — взмолился он. — Я хочу слышать… я услышу… снимите!

Какая долгая пауза разверзлась ответом на его мольбу. Казалось, ей не будет конца.

Потом одна из рук кощея медленно пришла в движение, поднялась, и с той же медлительностью нарисовала в воздухе перечеркивающий крест.

Береты, исчезнувшие из поля зрения К., как закрепили его на «троне», возникли около К. вновь. Замки проклацали, ремни просвистели, освободив руки, ноги, торс, — настала свобода. К. хотел подняться — и не смог. Тело не слушалось, отказывалось повиноваться.

Улыбка тайного довольства (которую он все же не смог скрыть) прозмеила губную складку кощея.

— Помогите ему, — приказал он беретам.

К. взлетел в воздух — так береты взяли его из кресла.

— Слабак, — сказал кощей. — Средневековые люди часами на нем сидели, пока пощады запросят!

У К. не было сил ответить. Он только старался не отвести взгляда от кощея. Может быть, я слабак, но ты на моем месте не был, говорил он кощею взглядом.

— Есть желание полежать, отдохнуть? — спросил кощей.

Подвох в его голосе был несомненен. Но К. счел возможным не обратить на него внимания. Есть такое желание, согласно кивнул он в ответ на вопрос кощея. Лечь — это ему сейчас хотелось больше всего.

Шелковистая улыбка довольства снова прозмеила губы кощея.

— Исполним желание? — неторопливо переметнул он взгляд с одного берета на другой. И, сам себе отвечая, кивнул, отдавая тем самым беретам распоряжение: — Исполним.

Немедленно К. был стронут беретами с места и вынужден двинуться куда они его повели. Где боком, где выжимая его перед собой, береты пролавировали между пыточными орудиями и подвели К. к просторно разметнувшейся среди других орудий широкой, поместительной дыбе. Она бы точь-в-точь напоминала собой грубо сколоченную из крепких плах, обнаженную до своего деревянного скелета кровать с отнятыми спинками, если бы не поперечные валы в изножье, посередине и изголовье этой «кровати» с отходящими от них длинными отполированными древками рычагов, косо взметнувшимися над страшным ложем, толстые, канатные веревки обвивали валы на концах в несколько оборотов и, пропущенные под настилом ложа, связывали валы в единый механизм.

Голос, только что не желавший слушаться К., вернулся к нему без приложения к тому каких-либо усилий. И такой силы голос, такой полноты!

— Вы с ума сошли! — взревел К. Забился в руках беретов — но лишь заставил их отметнуться в стороны. — Вы что! Нет!..

— Запел, — донеслось до его слуха брезгливо-довольное резюме кощея. — Соловей… Укладывайте, — последовало через секундную паузу новое его повеление.

Прекративший было сопротивляться, К. возобновил свои потуги вырваться. Тщетно! Он натурально взлетел в воздух — чтобы в следующее мгновение уже распластаться на плахах и валах ложа. И вот его руки были закинуты за голову, притянуты веревкой к валу в изголовье, и, точно как руки за головой, ноги были накрепко привязаны к валу в изножье. Проклацали замки ремней, перехлестнувшие К. грудь и бедра, его притиснуло к дыбе так — не пошевелиться.

К. лежал затихший, ощущая всем телом деревянную твердость ложа, и не дергался больше даже внутренне. Он смирился. Оставалось принять свою судьбу и постараться, если от него это зависит, удержаться от какого-нибудь срама… он боялся недержания мочи, а то, может быть, и не только мочи. Это было бы уже совсем позорно.

Лицо кощея возникло над ним.

— Готов? — спросил кощей. — Захрустят сейчас суставчики. Полезут косточки из гнездышек. До тридцати сантиметров человек увеличивается в росте. Вон каким большим станешь!

К. смотрел на него снизу и не отвечал. Только теперь не потому, что язык не повиновался ему. Кощею хотелось вытянуть из него какие-то слова? Так он не должен был услышать от К. никаких слов.

Лицо кощея в ожидании ответа еще повисело-повисело над ним, и, двинувшись вверх, исчезло из поля зрения К.

— Давайте, ребятки, — услышал К. обращенные к беретам слова кощея. — Не торопясь. Чтоб проникся. Чтоб получил наслаждение! Чтоб в лучшем виде!

Должно быть, береты налегли на рычаги: К. почувствовал, как шелохнулся, стронулся с места, прошоркнул по коже вал под спиной. В предуготовлении к боли у К. вздернулся подбородок, глаза ему закрыло, словно кто-то незримый задернул веки, как шторки. Вал под спиной снова продрал кожу. Но странно: вытянутые веревками руки и ноги К. остались без движения, их не потянуло… Что это значило?

К. открыл глаза.

И тотчас над ним вновь возникло лицо кощея.

— Не опрудился, слабак? — спросил кощей. — Болван стоеросовый. Приготовился он… Не собирается никто тебе жилы рвать. Нужно твои вопли слушать! Недоумок.

Жизнь возвращалась к К. — будто просеивался через игольчатое отверстие песок в песочных часах. Тонкой сыпучей струйкой, почти незримой. И все же возвращалась.

— Благо-да-арствую, — проскрипел К. Каждое слово давалось так, словно язык весь был в заусеницах, и они цеплялись за небо. — По-олежал. От-до-охнул…

— Мразь! — снова вырвалось у кощея. Он отступил от дыбы. — Ты шуточки… шутковать решил? Дошутился!

Безмолвный кивок его головы означал команду беретам освободить К. от пут. Минута — и К. был развязан, поднят с дыбы, взят беретами под локти… Теперь он не оказывал сопротивления насильственному обращению с собой даже в душе. Он был покорен теперь, как последний фаталист, готов безропотно принять все, что пошлет судьба, — у него не было возможности ни переломить ее, ни переиначить, ни переиграть.

Орудие, к которому его подвели береты, — это был тот «стул», который К. заметил еще раньше; его невозможно было не заметить: такой странный, непонятный навес-набалдашник высился на самом верху высокой спинки. Вблизи сейчас стало видно, что «стул» напоминал медицинский ростомер с откидывающимся сиденьем внизу, только сиденье здесь было не откидное, а как у обычного стула, разве что очень узкое и короткое, словно детское, и с него, как и со спинки-стойки, плоскими змеями свисали многочисленные ремни с бляхами металлических замков на концах.

Никакого впечатления не произвел на К. «ростомер». Что на него могло произвести впечатление после того, как побывал на дыбе?

Садись, молча направили его на сиденье, нажав на плечи, береты. К. звучно плюхнулся на грубую плашку сиденья, и береты без промедления принялись опутывать его ремнями: приторочили за торс и плечи к спинке-стойке, пристегнули к сиденью, закрепили с особым тщанием ноги, завернули за спинку руки, связали их там, мертво спутав с другими ремнями, — как приварили. Часть набалдашника наверху оказалась подвижной муфтой. Береты спустили ее по стойке, и голову К. по надбровным дугам охватило тесное металлическое кольцо, вздернув ему подбородок вверх и закинув вверх лоб — не двинуть головой ни влево, ни вправо, ни вверх, ни вниз, даже не шевельнуть.

И снова появился перед ним кощей. Он все так же был в накинутом на плечи пальто, — как только ему было в нем не парно?

— Дошутился, — сказал кощей. Брезгливая каменная суровость, так знакомая К. еще с прошлого, добровольного посещения особняка, звучала в его голосе. — Сделаем мы тебя стерильным. Будь уверен. Еще таким стерильным станешь! Всем на зависть.

К. не ответил. Разве кощею нужен был его ответ?

— Ага, — посмотрев куда-то за плечо К., уронил кощей — как дал согласие. Там, за плечом К., стоял, надо полагать, кто-то из беретов. Или они оба. Что значило его «ага»? Разрешение на некие действия?

Эти действия тотчас и воспоследовали. Над головой К. раздался сухой звонкий щелчок, как если бы откинулась какая-то заслонка — то ли металл о дерево, то ли дерево о металл, что-то скрипнуло — словно провернулся рассохшийся деревянный шарнир, и спустя мгновение о вывернутый кверху тесным кольцом лоб К. расплющилась увесистая капля. Он дернулся от неожиданности — и не смог дернуться: узы, что сковывали его, не позволили шелохнуться ни одной мышце. Лишь слегка шевельнулась в обруче голова, и острая боль тотчас же прострелила лоб — содралась, видимо, о металл кожа, — теплая струйка заточилась чуть погодя по переносице.

Кощей, стоя перед К., смотрел на него бесчувственным взглядом энтомолога, что изготовился со всем тщанием изучить реакции насаженного на булавку насекомого.

Новая капля тюкнула К. по лбу. Но теперь это было ожиданно, и нервная система К. восприняла легкий шлепок как жизненно необходимое действо над его плотью — ничто не содрогнулось в нем, не отозвалось сопротивлением.

Потом стукнула еще одна капля. И еще… Накопившаяся вода просочилась под кольцо и, слившись с дорожкой крови, потекла по переносице, по носу, подглазью.

Кощей разомкнул губы.

— Не страшно, да? Посиди, посиди. Захочешь пить — дадим. Есть захочешь — тоже дадим. Но мочиться под себя. Кишечник опорожнять — тоже под себя.

В К., несмотря на то что обливался потом от жары и духоты, вспыхнул и пробрал его иголками настоящего озноба панический испуг. Он знал об этом китайском способе пытки и казни, как было не знать. Вода продалбливает кожу, изъязвляет рану, добирается до кости, человек сходит с ума… Но, оказывается, еще и — под себя!

— Зачем вам… что вы со мной? — выползло из К. И жалобно же это у него получилось.

— Ты ведь стерильным хочешь быть? — не поспешив, отозвался все же кощей.

— Хочу, — подтвердил К. — ни на какой другой ответ он был уже не способен.

— Вот и станешь.

Очередная капля ударила и растеклась по лбу К.

— Прекратите, — попросил он кощея. — Отвяжите меня.

Шелковистая улыбка довольства, что уже появлялась на лице кощея, снова прозмеила ему губы. Он молча отвернулся от К., отступил от него, нашел взглядом береты и все так же молча, кивком головы сделал им знак: идем!

— Э-эй! — с отчаянием проблажил К. в их удаляющиеся, исчезающие из поля его зрения спины. — Вернитесь, эй!

Но шаги кощея с беретами делались глуше, глуше, смолкли совсем, донеслось тяжелое пение дверных петель, пауза, повторное пение петель — и все стихло. Он остался один.

Сколько он просидел так в одиночестве, К. не знал. Его внутренние часы остановились. Шестерни перестали крутиться, стрелки не двигались.

Вода, просачиваясь под кольцом, давно уже залила лицо, текла по губам, скапывала с подбородка на грудь. Смешивалась с потом, и по животу у К., устремляясь в трусы, пролегла целая водяная дорожка. Трусы давно были мокры, мокро под ягодицами, освободи мочевой пузырь — не много что, наверное, и изменится. Разве что запах. Тело от неподвижности начало онемевать, падение каждой капли на лоб отзывалось теперь в голове дребезжащими жестяными волнами боли. Зрение стало отказывать ему. Серая мутная пелена затягивала пыточную. Сознание выталкивало его из внешнего мира, заставляя целиком погрузиться в эту дребезжащую жестяную боль в голове…

Неожиданно в глазах у К. просветлело. Он не стал видеть лучше, а вот как если бы в пыточной резко увеличилось освещение.

Следом за тем до слуха его дошли звучавшие неразборчивым эхом, доносившиеся с другого края вселенной голоса. Один, как рокочущая басовая струна, был наполнен неумолимой вельможной повелительностью, другой, казалось, обвивался вокруг него подобно хмелю округ несущего стержня, балалаечное обрывистое треньканье слышалось в нем. Однако же басовое рокотанье утопало в этом балалаечном треньканье, укрощалось им и тишело. Ко мне, ко мне, мысленно позвал К. Голоса позвать вслух не было. Ко мне, ко мне, молил он. Лишь бы ощутить около себя чье-то человеческое присутствие. Пусть это даже будут те же кощей с беретами.

Кощей с беретами это и оказались. И балалаечный голос, понял К., когда размытые тени двигавшихся фигур приблизились, принадлежал ему. Но басовая струна не имела отношения к беретам. Только К. своим сбившимся зрением никак не мог схватить в фокус колеблющиеся контуры басовой струны. В отличие от кощея и беретов человек был в белом, и что это за необычная одежда была… словно он завернулся в простыню…

К. напряг зрение изо всех сил, оконтурил белое пятно фигуры, что добавилась к команде кощея с беретами. Мутящееся сознание, похоже, мистифицировало его. Не простыня это была на человеке. Древнеримская тога! И на левой полусогнутой руке он держал ее свободно свисающий конец — точно как сошедшая с пьедестала, ожившая скульптура какого-нибудь римского патриция.

Но, с другой стороны, кощей с беретами выглядели, как и прежде, ничего в их облике не изменилось.

Группа остановилась перед К. Патриций, ощупав К. взглядом, повернулся к кощею:

— Что это вы? Это зачем?

— Хотел испытать себя. — Кощей своим балалаечным голосом продолжал густо обвиваться вокруг скульптуры патриция стелющимся хмелем. — Пришлось пойти навстречу желанию. Ужасно хотел, да? — глянул он через плечо за спину на торчавших там горными пиками красноголовых беретов.

Береты, не проронившие при кощее ни слова, вмиг ожили.

— Хотел ужасно, — подтвердил один.

— Требовал просто, — уточнил другой.

— Как было отказать, — завершил свое объяснение кощей. Поддержка беретов его явно удовлетворила. — Раз так хотел.

— И как теперь в таком виде? — недовольно пророкотал патриций. — И кровь… и вообще. Не комильфо.

— Почему не комильфо? Комильфо. — В увещевающем недоумении кощея была сама непритворная искренность. — В каком виде ему еще быть? Не во фраке же с бабочкой. Подмарафетят его — заблестит пятаком.

— Вот давайте, подмарафетьте, — одобрил предложение кощея патриций. — Поживее только, не затягивая.

Видимо, непонятное К. обсуждение его дальнейшей судьбы было завершено: патриций повернулся и, с левой руке на отлете, весь струясь и волнуясь складками, с величественной плавностью, как, должно быть, только и можно было идти в тоге, начал отдаляться от К., расплываясь в бесформенное, с каждым шагом все более бледное, исчезающее пятно.

Между тем береты уже толклись вокруг К., расстегивали, расщелкивали, развязывали — все в обратном порядке. Кольцо, зажимавшее голову, с глухим пошоркиванием муфты о стойку понеслось к вершине стойки.

Освобожденные от пут вывернутые назад руки упали вдоль туловища плетьми. Распеленутые ноги остались в том положении, в котором были. Береты расстегнули ремни, что прикрепляли его к сиденью, ремни, удерживавшие торс у спинки, — и К. тотчас стал валиться на сторону: тело не желало его слушаться. Он бы свалился со своего лобного места кулем, если бы береты не поддержали его.

— Слабак, фу! — с омерзением сказал кощей. — Ведите его за мной, — приказал он беретам.

Но К. нужно было не вести, его нужно было нести. Он даже не мог перебирать ногами, они у него волочились по полу, и береты, закинув его руки себе на плечи, вынуждены были полностью принять на себя вес К. Он все слышал, все видел, но странное это было сознание: как замороженное. Видел, слышал — и все равно что был глух и слеп.


14. Под сосцами капитолийской волчицы

 

Видимо, дело происходило в какой-то медицинской комнате. К. своим слепым зрением уловил, что невелика, в отличие от других помещений здесь, где уже побывал, стоят прозрачные стеклянно-хромированные шкафы, шкафчики, теснятся у стенок бело-лакированные аппараты... Как сюда попал, сознание даже не ухватило.

Он лежал, то открывая, то закрывая глаза, на узком твердом ложе со слегка вздыбленным изголовьем — медицинская кушетка, должно быть, это была, — а над ним волховали ласковые женские руки… Протирали влажными ароматными салфетками, делали массаж ног, рук — каждую мышцу, проминая до последнего волокна, перевернули на живот — и снова руки, ноги, взялись за плечи, спину. К. чувствовал, как онемелость в мышцах проходит, тело вновь наливается силой, уже может сам и встать, и пойти. Так он и сделал, когда с массажем было покончено, разве что никуда не пошел, а всего лишь сел на кушетке. Куда ему было идти? Горообразные береты, исчезнувшие было с его горизонта, тотчас, как сел, нарисовались неподалеку, а вероятнее всего, никуда и не исчезали. Заменой поднявших его на ноги массажисток явился некто маленький, серый, всем обликом напоминающий испуганного пронырливого мышонка, вместе с ним явилась одежда: брюки, носки, майка, рубашка и даже щегольского вида пиджак с закругленными бортами и двумя разрезами сзади — все не его, чужое. Трусы только и остались на К. свои. Все, однако, оказалось вполне подходящим по размеру. Возник в середине облачения, с твердой деревянной меркой в руках, еще один мышь, измерил ступню, исчез и спустя недолгое время явился с блестящими лакированными ботинками в руках, которые собственноручно и натянул на К. «Не жмет?» — с галантерейными ужимками вопросил он. Ботинки не жали, ботинки были впору; и вообще К. никогда прежде не носил таких туфель. «Не жмет», — сипло отозвался он. Гортань с языком еще не с большой охотой повиновались ему.

Кощей, все так же придерживавший пальто на плечах за борта, возник перед К. сгустившейся из воздуха нежданной забытой фигурой.

— Хорош! Красавец! — оценил он вид К. — Нет слов, меня душат слезы! Тронулись, — перекинув взгляд на беретов, повелел он.

Береты тот же миг оказались по бокам К. и крепко приложили свои деревянные ладони к его лопаткам: тронулись, было сказано! Впрочем, когда пошли, вновь следуя за кощеем, уже не вели его под локти, а просто ступали рядом, как эскорт, — словно, обретя одежду, он обрел и иной статус, понуждающий к большей уважительности.

И снова глухая тишина мертво-пустых коридоров — прямо, направо, налево, прямо, — полет на лифте — непонятно куда, вверх ли, вниз ли, — новый коридор… Двустворчатая дверь, перед которой остановились, была широкой, хоть въезжай на автомобиле, и высокой — под потолок, инкрустирована сияющим желтым металлом, полосы которого вправлены в массив ее полотна так, будто составляли с ним одно природное целое. Она словно сообщала своим видом, что за нею нечто особое, значительное.

Кощей, оторвав руку от борта пальто, приложил палец к ювелирно выразительной в своей простоте желтой кнопочке в стене рядом с дверью. Последовавшее мгновение тишины пресеклось раздавшимся в дверном чреве мелодичным боем отщелкнувшегося магнитного запора. Створки медленно поначалу, но все ускоряясь и ускоряясь, начали отходить друг от друга.

И чем дальше они отходили, тем большее потрясение охватывало К. Ему вообще даже показалось сначала, что перед ним выход на улицу. Мягкий свет раннего вечера стоял за дверьми, легкие облачка туманили садящееся солнце, воздух был наполнен теплой пастелью — лето являло себя глазу во всей своей прелести и красоте. Шелест листвы помни́лся К., нежное журчание ручья, негромкий, словно притушенный, птичий гомон.

Но створки расходились шире, шире, открывающаяся картина стала ясна в подробностях, и стало понятно, что никакая это не улица. Однако имитация летнего раннего вечера была изумительна, и с изумительной достоверностью был воссоздан в возносящемся ввысь на добрый десяток метров просторном зале кусок природы: зеленое всхолмье, несколько пальм с обернутыми в серый лохматящийся войлок стволами, оливы с наливающимися плодами. Светящаяся, летяще-ажурная мраморная ротонда стояла на вершине всхолмья, неутомимо трудился, сливая со своего распахнутого широкого лепестка звонкую завесу воды, массивный римский фонтан. И птицы пели, да. Не запись из динамиков, настоящие, — перепархивали с дерева на дерево, простреливали воздух стригущими пулями. Густая, газонной высоты трава переливалась малахитовым шелком.

Но не первозданен и девствен был этот кусок природы. И не только ротонда с фонтаном свидетельствовали о том. А и присутствие людей. Сколько тут человек находилось? Десять, пятнадцать, двадцать? От двери и с первого взгляда точно не определить. Но все же скорее двадцать, чем десять, а может, и больше. Длинный низкий стол, застеленный белой скатертью, был накрыт широкой дугой под оливами, и вокруг него, облокотясь о подушки, полусидели-полулежали люди в тогах. В отдалении от стола, в разных его концах, обреталось еще несколько человек — эти были на ногах и одеты в туники, перехваченные на поясе широкими ремнями. Двое в туниках выдавали их общее назначение здесь: склонившись к возлежавшим за столом, они помогали им обслужить себя — справляя обязанности официантов. Но сейчас все они, как и те, что возлежали, будто застыли в том действии, в котором их застало открывание дверей, и были обращены взглядами в одну точку: на расходящиеся створки.

Что это было такое? Что за пикник древнеримских патрициев? И зачем его доставили сюда? Уж не для того же, чтобы накормить!

Створки дверей разошлись тем временем на расстояние, которое позволяло пройти вовнутрь, не толкаясь, хоть целой шеренгой. Кощей шагнул на малахит травы за порогом, сделал несколько шагов, остановился и повелительно оглянулся на береты за спиной К. Тотчас К. вновь почувствовал на лопатках деревянные ладони беретов и, подчиняясь их неумолимому напору, влетел внутрь.

Вдали со своего ложа у стола поднялся и двинулся по направлению к входу один из тех, что были в тогах. К. казалось, это тот, который извлек его из пыточной, но, хотя очки на носу сохранились, понять наверняка не мог. Вот если бы на его месте была сейчас привереда с ее дальнозоркостью… Он подумал о ней, и его будто обдало кипятком: только этого не хватало, как такая мысль могла прийти ему в голову?!

Беретов за спиной у себя К. не чувствовал. Он оглянулся — впихнув его в это пространство с искусственным уголком природы, сами они остались за порогом. Створки дверей между тем уже шли навстречу друг другу, готовясь сомкнуться. От беретов в суживающемся проеме осталось по плечу и половине лица, вот лиц не осталось, вот уже не осталось почти ничего от плеч… и береты исчезли совсем. Створки сомкнулись.

Кощей стоял на шаг впереди К., не двигаясь, и даже словно бы вытянулся во фрунт — явно не смея идти дальше и ожидая, когда тот, что в тоге, подойдет.

Стоял ждал, одетый во все чужое, но все подобранное точно по его размерам, как если б сшитое на заказ, и К. И это под землей? — думалось ему. Да, конечно, он понимал: под землей. Но что за немыслимая фантазия — устроить под землей такой уголок природы? Немыслимая, невероятная фантазия!

Направлявшийся к ним с кощеем человек приблизился настолько, что К. своим близоруким астигматическим зрением видел наконец, как ему и казалось с самого начала, — это тот самый, что приходил в пыточную. Складки его тоги, подбиваемой на каждый шаг коленями, всколыхивались и ходили ритмичными легкими волнами, с удивительной привычностью и естественностью нес он на себе эту одежду древнеримских патрициев.

Оживший патриций остановился, не доходя до них нескольких шагов и, манкируя кощеем, воззрился на К.

— Ну… ладно. Ничего, — проговорил он, осмотрев его с ног до головы. — А с рожей, рожей что? — словно лишь сейчас заметил кощея, перевел он взгляд на того. — Что это за рожа? Вы его мордой по бетонному полу, что ли, возили?

Коросту на лице К. имел в виду, несомненно, патриций.

— Понятия не имею, откуда у него эта красота, — сухо, но с отчетливой почтительной угодливостью откликнулся кощей. — Таким поступил.

Словно бы тычок под диафрагму почувствовал К. Хотя, казалось бы, ничего уже не должен был чувствовать. Как о каком-то бревне говорил о нем кощей. О предназначенном для продажи товаре, поступившем со склада с таким вот, к сожалению, скрытым брачком…

— Ну… ладно, — снова изошло из ожившего патриция. — Идем.

— Идем, — скупо прошевелил бровями кощей, обернувшись к К.

К. тронулся за ними. Как он мог не пойти. Куда нужно владельцу, туда товар и перемещают. Пусть у этого товара две ноги, и он может перемещаться сам.

Стол и прислуживающие в туниках — все по-прежнему были обращены взорами в сторону их группы. Неудобные, не располагающие к долгому пребыванию в них позы, в которых застыли возлежащие у стола, свидетельствовали, сколь сильно они возбуждены. Жаркое, распаленное нетерпение читалось в неудобных позах возлежащих. Что за интерес представлял для них К.?

Трава проминалась под ногой на каждый шаг с ласковой шелковистой упругостью. Похоже, это была настоящая трава, не синтетическая. Постоянный полив, ежедневная имитация всей солнечной световой гаммы требовались для нее…

Кто эти люди, возлежащие за столом, почему они в тогах, не оставляла К. мысль. Расстояние до них все сокращалось, он наконец совершенно отчетливо различал их лица, и казалось, некоторые из лиц знакомы, если и не знакомы, то почему-то известны ему.

Сюда, сюда, вскинув руку, властно позвал их процессию мановением пальца один из возлежащих. Он был из тех, чье лицо казалось К. знакомым. Стоять, стоять, снова молча приказал он, не позволив подойти к столу слишком близко, — только теперь промаячил всей рукой, обращенной ладонью вниз. К., кощей, их вожатый в тоге остановились, К. — будто само собой так получилось — оказался между вожатым в тоге и кощеем, как со стражами по бокам. Позвавший их, похоже, главенствующий за столом, воззрился на К. снизу пристальным, изучающим и словно бы сочувственным взглядом выпуклых светлых глаз.

— Н-ну? — поизучав К., въедливо вопросил он. — И что же?

Это был вопрос к нему? К. не понял. О чем был вопрос?

Молчание затягивалось. Кощей, ступив к К., заглянул сбоку ему в лицо — каменно и мертво было его собственное.

— Отвечай! — процедил он — как потрепал К. в зубах.

Но К. не знал, что ответить на такой вопрос.

— Что — «и что же»? — вырвалось у него.

Недоуменное удивление выразило лицо главы стола.

— Это он что? Меня? — даже ткнув себя в грудь пальцем, посмотрел глава стола на кощея. Но отвечать кощею не пришлось; глава стола зашевелился на своем ложе, роняя на траву подушки, что лежали у него под локтем, нашел кого-то за столом взглядом и взорвался криком: — Это как он у вас такой преподает? Как себе позволяет разговаривать!..

— Ну, это… Я его… только приступил к обязанностям… не знаю его… — залепетал, приподнимаясь на локте, практически сев, тот, к кому он обращался.

— А должен знать! — вместо главы стола насмешливо ответил ему сосед того, массивное лицо его также казалось К. знакомым, откуда, откуда? — Хоть только к своим обязанностям, хоть не только. Стал ректором — изволь, должность обязывает.

Это новый ректор! К. с жадностью вгляделся в него. Нет, его лицо было ему незнакомо, — возможно, новый ректор был чужаком в университете, пришельцем со стороны. Но почему кажутся знакомыми этот глава стола, этот его сосед, кто они?

— Уже не преподает! — торопливо, даже с такой ретивой торопливостью и громко, чтобы быть наверняка услышанным, проговорил, высоко поднимаясь на локте подобно новому ректору, человек с дальнего конца стола — на самом краю было его место, последнее.

И его лицо тоже было знакомо К.: эта улыбчивая складка губ, эта отчетливо выраженная юношеская маскулинность, эти распадающиеся посередине головы на два волнистых крыла длинные волосы со схваченными сединой висками… и скорее по голосу сначала, лишь потом по лицу, необычная, древняя одежда не позволяла связать знакомые черты с человеком, он понял, кто это: завкафедрой это был!

— Вы же сказали, чтобы я просто отдохнул, — осилил себя произнести К., — так же громко, как завкафедрой.

— Уволен, уволен! — весь вытягиваясь вверх, едва не вставая, провещал завкафедрой.

По узкощекому, с глубокими заломами носовых складок замкнуто-холодному лицу главы стола растеклось выражение ублаготворенности. Ему было приятно рвение завкафедрой.

— Ладно, ладно, чего там, — сказал он голосом доброго дядюшки (не отца!), что мирит рассорившихся племянников. — Чего уж так уж… Поговорить надо с человеком. Может, оступился человек. Помочь ему. Может, человек-то на самом деле стерильный в основе. Тем более что не чужой человек… Знаешь, что я у твоего деда учился? — взгляд его выпуклых светлых глаз — словно бы сочувственный! — переместился на К. — Дед твой меня на научную стезю благословлял. А я уже тогда чувствовал: практик я, живую жизнь мне в руки! Уверен был, что мэром стану. Стал, видишь.

Так это сам мэр, осознал К. Вот кто! Неслучайно лицо его казалось знакомым: по портретам. До чего неузнаваемым делает человека одежда. Должно быть, и другие здесь, кто почудился знакомым, были также людьми с портретов. К. непроизвольно глянул на соседа мэра, с такой надменной насмешливостью отчитавшего нового ректора, и его живой облик в тоге теперь незамедлительно связался с его официальным массивнолицым портретом, где он был в сером, туго застегнутом шелковистом пиджаке, белой шелковой рубашке, из-под воротника которой подобно форменной принадлежности сбегал к сретенью лацканов и исчезал под запахнутыми бортами сурово-пристойный шелковый серый галстук. Начальник службы стерильности возлежал рядом с мэром, не кто другой. И раз тут был мэр, был начальник стерильности, то, должно быть, и все остальные принадлежали к самому тесному кругу, самые избранные собрались, посвященные, вершители судеб. В святая святых привели его, место их тайных, сакральных сборов, их Олимп. Помимо воли нечто похожее на восторг приобщения почувствовал неожиданно в себе К.

— В самом деле у деда учились? — пробормотал он. Надежда на понимание вспыхнула в нем, уважение к памяти деда.

— Учился, — подтвердил мэр. Благожелательность, расположение к К. слышались в его голосе. — Давай присоединяйся к нам, — позвал он К. следом. — Отдохни. Вид у тебя какой усталый. И с лицом вон что. Больно?

— Уже нет, — ответил К. Неожиданное расположение мэра было невероятно, невозможно поверить в него, и вместе с тем благодарная признательность жгла К., и чуть не до слез. Что-то вроде комка в горле стояло.

— Ну и хорошо, — подытожил мэр. Каким образом К. умудрился так ободрать лицо, он не заинтересовался. — Уступишь человеку свое лежбище? — посмотрел он на того, что вызволил К. из пыточной (не своей волей, как теперь было ясно К., и понятно чьей).

Вопрошание мэра было вопросом того рода, что следует принять как приказ. Незамедлительным согласием ответил освободитель К. Даже как бы и с радостью:

— Конечно, конечно!

Кощей, стоявший с другого бока К., проскрипел глухо, едва ли, кроме К., его услышал кто-то еще:

— Сожри мне хоть крошку!

— Тебе сделали предложение, молодой человек! — подкрепил приглашение мэра суровым понуканьем начальник стерильности.

— Пошевели ногами, — похлопал К. по плечу тот, что вызволил его из пыточной и должен был сейчас уступить место. Должно быть, в этом олимпийском синклите богов он занимал не слишком высокое положение.

Застольное его ложе было с другой стороны стола, во внутренней части «дуги». Дугообразная форма стола дала К. возможность, когда он опустился на определенное ему место, хотя оно отнюдь не приходилось на центр выемки, оказаться пусть и не прямо напротив мэра, но и не на большом удалении, как это было бы, будь стол вытянут в линию. И только К. опустился, со спины к нему подлетели двое в туниках, принялись обустраивать ложе, чтобы ему стало удобно: валик под спину один, валик другой, подушку, еще подушку — подсовывали, подпихивали и спрашивали с решительной заботливостью: удобно? так? может, передвинуть?..

До того как оказаться за столом, К. не видел, что стоит на нем. То есть он видел, что стол весь уставлен едой — не найти свободного места, чтобы втиснуть новое блюдо, но вся эта еда была не различима им. За время, что его устраивали на ложе, он словно прозрел, накрытый стол сделался доступен его взгляду в деталях, и какое же изобилие являл собой стол! О, это был стол, достойный Лукулловых пиров. Шафраново светились обильной обсыпкой трав нарезанные широкими ломтями куски птичьей грудки. Светящиеся пластины черно-шоколадного ростбифа соседствовали с буро-кофейными рыхлыми пластинами так же тончайше нарезанной буженины. Громадные, с указательный палец взрослого человека нежно-розовые креветки обильно усеивали своими гофрированными округлыми бумерангами пышную салатную массу. Маслянисто отблескивали глянцевыми фиолетовыми боками вареные баклажаны, увязшие в перемешанной массе фасоли и грецких орехов. Влажно сияли, обдернутые пленкой рассола, соленья: крупные, как перепелиные яйца, оливки, мельчайшие, с ноготь мизинца, маслята, пупырчатые огурчики такой небритости, что казалось: возьми в рот — будут колоться. Может быть, и соловьиные язычки — высший изыск Лукулловых пиров — были поданы здесь среди прочего? И вся сервировка стола была — серебро, ни единого фарфорового предмета. В центре же стола, напротив места, где возлежал мэр, на небольшом постаменте возвышалась достигавшая, пожалуй, полуметровой высоты, знаменитая капитолийская волчица с набухшими сосцами. Похоже, что также отлитая из серебра. Только вот Ромула и Рема не было под ней. Пустое пространство под брюхом между твердо упертыми в основание скульптуры мощными лапами.

— Позволите вам предложить? — склонился к К. один из прислуживающих ему, когда К. был уложен, устроен — возлежи и вкушай. — Хотите птицу, говядинку, свининку? Овощи? Рекомендую начать с ухи. Стерляжья, тройная — прелесть, все с нее начали. Замечательно разжигает аппетит. Рождает ощущение полета, восторга жизни. Подаю?

Они тут, в хитонах, все были такими поэтами от гастрономии? К. почувствовал, что от гастрономической поэзии прислуживающего в желудке у него засосало. Однако же угрожающие слова кощея — «сожри хоть крошку!» — надежно перекрывали путь любым чревоугодническим соблазнам.

— Нет, благодарю, мне ничего не надо, — сказал он своему искусителю в тунике.

— Отчего же, отчего же. — Упорен был его искуситель! — Уха просто необыкновенна, даже цезарь, уж на что прихотлив, и то изволил потребовать себе добавки…

Цезарь? Добавки? Кого это он называл цезарем?

— Кто это, цезарь? — спросил К. искусителя в хитоне.

— Как кто? — соблазнитель сбился. Казалось, благоговейный трепет вызвал в нем вопрос К. — А вы… вы сейчас… вот разговаривали с кем…

Он называл цезарем мэра!

Невольно взгляд К. тотчас устремился на того. И встретился с взглядом мэра. Не с теми неожиданными дружелюбием и приязнью, что были на его лице, когда посылал К. возлечь за стол, смотрел на него сейчас мэр, а вновь с тем ледяным бесстрастием в своих выпуклых светлых глазах, с каким встретил, когда К. был подведен к застолью. И, как смотрел на него мэр, так смотрели на К. и все остальные, возлежащие за столом.

Все как будто ждали чего-то. Ждали — и оттого смолкли, все, до единого, внезапная тишина установилась за столом. И в этой будто свалившейся откуда-то тишине, сквозь растворенный в воздухе пересвист птиц и отдаленное журчание фонтана К., к своему удивлению, услышал бархатные звуки струнной музыки — как бы играла арфа. Но только звук был не так роскошно-протяжен, не так полно насыщал собою пространство, как получалось бы, будь то арфа. Он был тих, нежен, слаб — дуновение ветерка, сама Эолова арфа, неудивительно, что раньше, до наступления тишины, К. не слышал этой музыки. Он инстинктивно повернул голову в сторону, откуда исходили ее звуки, — поодаль, под одной из олив, сидели одетые во что-то легкое голубое, просвечивавшее насквозь, так что была видна вся прелесть их тел, три девушки, перебирали струны стоявших у них на коленях инструментов, и были их инструменты… лиры это были, настоящие древнеримские лиры! Три материализовавшиеся лесные нимфы с лирами, призванные из дикой лесной чащобы на Олимп усладить своей музыкой слух богов.

— Куда это он смотрит? — услышал К. голос мэра. — Его сюда не на баб пялиться позвали! Ну-ка налейте ему! Вина ему! И в рог, в рог! Пусть покажет, на что способен!

— В рог! В рог! Вот верно! Отлично, цезарь! Цезарь, как всегда, придумает так придумает! — вмиг взорвался стол ликованием, и музыка нимф тотчас исчезла в нем. — Виват, цезарь, виват! В рог ему, в рог!

К. не успел осознать предложения мэра и смысла охватившего стол ликования, как с одного боку около него оказался прислужник в тоге, который всовывал ему в руки рог — крупное, отливающее перламутровым блеском сероватое, в ветвистых белых прожилках изделие, вправленное сужающимся концом в серебряное чеканное основание, — с другого же боку возник с непочатой, но уже откупоренной бутылкой вина тот, что так соблазнял стерляжьей ухой, и, придерживая в руках К. полученный им рог тылом своей ладони, чтобы не наклонялся, без промедления принялся вбулькивать вино внутрь.

— Достаточно! Хватит, все! — запротестовал К., когда содержимое бутылки наполовину перелилось в рог, и предпринял попытку поднять горлышко бутылки.

Искуситель, однако, не позволил ему сделать этого, отведя руку К. в сторону.

— Держите, держите, — настойчиво сказал он. — В рог входит и литр, а в бутылке целого стакана до него не хватает.

Он отнял бутылку от рога, только когда в ней не осталось ни капли.

К. держал перед собой играющий перламутровым блеском наполненный рог и не решался взглянуть на мэра. По всему, следовало на него посмотреть — не просто же так велел мэр подать ему рог и наполнить тот, вот рог был наполнен, — но некое боязливое щенячье чувство внутри повизгивало: не гляди в глаза лиха — и лихо не заметит тебя.

Однако оно же видело тебя! К. вздернул подбородок, повернул голову и устремил взгляд на лихо.

— Пей! — сказал мэр — будто удивлялся тому, что К. еще до сих пор не пьет. — Из рога, оценил?! Доводилось когда-нибудь из рога??

Как если бы необыкновенно высокой награды удостаивался К.

— Не доводилось, — сказал К.

— А тут такая возможность! Давай. Люди ждут. — Мэр обвел рукою застолье. — Заждались уже даже. Хотят посмотреть на героя.

— Почему я герой? — К. тянул время. Не было у него никакого желания пить. Такое ощущение было — цикута там, а не вино.

— Пей! — с повелительной интонацией повторил мэр. — Тебе сказано — не перечь. Пей!

И все застолье зашумело разом, словно получило команду:

— Пей! Пей! Сказано — пей! Цезарь сказал — почему не пьешь?!

Что, и завкафедрой участвовал в этом хоре?

К. перевел взгляд на него — участвовал и завкафедрой. «Пей», «пей» раскрывался его рот, напрягалась мускулистая шея, выструнивались наружу жилы… Он не в поддержку другим кричал, а изо всех сил, с азартом, со страстью.

К. поднес рог к губам и принудил себя сделать глоток. Не пилось, совсем не пилось, совсем! Какой-то жидкий наждак продрал небо, продрал глотку, покатился по пищеводу. Пересиливая себя, К. глотнул еще, еще. Наждак, наждак лился в него из рога!

Сделав еще несколько глотков, К. счел, что достаточно погеройствовал. Он отнял рог от губ и перевел дыхание.

— Что, все?! — Произнесенное громким голосом насмешливо-надменное вопрошание было исполнено еще и угрозы. Словно бы К. только что совершил нечто дурное, ужасное и должен за то поплатиться. К. поискал глазами, чей это голос, — он правильно предположил чей: это был начальник стерильности рядом с мэром. — Тебе рог зачем дан? — продолжил свое суровое вопрошание начальник стерильности. — Не знаешь правило рога?! До дна! Досуха! И на стол вверх жалом!

— Нет, я не могу больше. Все. — К. оглянулся, чтобы найти искусителя и отдать рог. Искуситель стоял буквально в полушаге за ним. К. протянул ему рог: «Возьмите», — но тот с демонстративностью убрал руки за спину.

— «Не могу»! Не может он! Слово цезаря ему пустой звук! — Лавина возмущенных голосов снова обрушилась на К.

— Понятно? — дождавшись, когда лавина ослабнет, со своей угрожающей высокомерной насмешливостью осведомился начальник безопасности. — До дна! Без выбора. Или что?

«Или хочешь туда, где был?» — послышалось К. в этом его вопросе.

Нет, он не хотел туда, где был.

К. набрал полную грудь воздуха, выдохнул и заново поднес рог к губам. Вино все так же драло наждаком. Он отрывался от рога, передыхал и приступал к исполнению желания возлежащих за столом опять. Когда пауза оказывалась, по разумению застолья, слишком долгой, оно снова принималось недовольно шуметь. «Тонка жила! Слабак какой! Противно глядеть!» — доносилось до К.

Допив рог, он несколько мгновений, не веря самому себе, что тот пуст, сидел со вскинутой головой, продолжая держать рог у губ. «Вверх жалом», вспомнилось ему указание начальника стерильности. К. опустил руку с рогом, перевернул его вверх окованным серебром запятком и так поставил на серебряную тарелку перед собой. Желудок с трудом удерживал в себе выпитое, оно просилось наружу.

— Вот, слава богу! Хоть с грехом пополам, да справился. — Мэр вскинул руки и пару раз одобрительно хлопнул в ладоши. Возлежащие за столом, следуя ему, тоже было начали хлопать, но тут же и перестали. — Справился — теперь можно и потолковать, — продолжил мэр. Он обвел своим приветливо-холодным бесстрастным взглядом застолье. — Прошу вопросу к нашему гостю. Давайте. Может быть, гость наш стерильней, чем… — взгляд его оживился, — чем все мы вместе взятые!

Затаившее дыхание в сделанную мэром паузу, застолье словно выдохнуло:

— Чем все! Ха-ха! Стерильней, чем… Стерильней он!

Ждать вопросов К. не пришлось. И первым был новый ректор. Он так и поспешил стать первым, прорвался сквозь общий шум голосов, когда тот еще не смолк:

— Что же ты имя деда позоришь? Полощешь прямо! В помойную тряпку превратил!

Ректор возлежал далеко от К., и ему приходилось, чтобы перекрыть шум застолья, едва не кричать. Но еще и каленая страстность была в его крике — он переживал за деда К., страдал за него. К. снова внимательно вгляделся в лицо ректора. Нет, лицо нового ректора было ему незнакомо. Или он тоже учился у деда?

— Чем, простите, я позорю деда? — спросил К.

— А ты сам не осознаешь?! — возглаголал ректор.

— Не осознаю, — отозвался К. — Подскажите.

Застолье взбурлило негодующими возгласами.

Мэр сидел молча, лишь улыбался. Улыбка его была полна ликующего куража. Он получал несомненное удовольствие.

— Своей мерзкой, подлой, гнусой нестерильностью позоришь! — обличающе прозвенел набатным колоколом новый ректор.

— Ай-яй! Ай-яй! — Теперь поторопился со своим восклицанием начальник стерильности. — Тебя сюда привели, тебе есть-пить предложили, а ты такое несешь… Недопустимо! Ты что, умнее других себя показать хочешь?

— Я? Себя? — Никак, никак К. не мог понять, в чем его обвиняют, что хотят — с того, самого первого раза, когда собственной волей явился в особняк, под которым сейчас все и находились. — Как я себя показываю? В чем это выражается?

— Да вот в твоих вопросах таких! — не согласился стоять за спиной начальника стерильности, выступил из-за нее ректор. — Никто тебе не указ, никаких законов тебе!

— Да простите, — пробормотал К. Не понимал он ничего, ничего не понимал! — Мы с вами и незнакомы… вы меня не знаете. Как вы можете утверждать такое?

— Насквозь я тебя вижу, насквозь! — снова ударил набатным голосом ректор. — Ты у меня, как под микроскопом! Уволен! Подтверждаю: уволен! Забыл про университет!

— Вы бы меня лучше порасспрашивали о чем-то, — сказал К. — Вам же было предложено, — он кивнул на мэра, — потолковать, а не команды отдавать.

Непозволительна была ему такая наставительность, никак не позволительна, и новая лавина голосов обрушилась на него всей своей массой:

— Какой-то жалкий преподавателишко и ректор, как можно? Потрясающая неуважительность к старшим! Нестерильный тип, мутный тип, темный, гадость! Избавляться, избавляться от таких, вон из общества! Поганой метлой, вверх тормашками!..

И был среди этих голосов, в этом хоре — К. услышал со всей явственностью — и голос завкафедрой.

Будто некий спусковой крючок щелкнул внутри К., и он потерял самообладание. Как если бы голос завкафедрой, которому не по чину было находиться здесь, а значит, готовился его (или только что состоялся) карьерный взлет, спустил этот стоявший на взводе крючок.

— Что вы хотите от меня?! — закричал К., обращаясь одновременно и к начальнику стерильности, и к мэру. А наверное, и ко всему застолью с отцами города. Выпитый рог уже начал кружить голову, все вокруг плыло. Три четверти литра так разом и голый желудок — это было избыточно. — Скажите наконец: что? Четко, ясно, внятно!

— Чистосердечного признания вины, — четко, ясно и внятно ответствовал ему один из возлежащих. Знакомое лицо его за время, что К. провел тут, идентифицировалось сознанием, и только он начал отвечать, К. знал, кто это: глава суда.

— Виноват, виноват, признаюсь! — прокричал К. Все плыло перед глазами, сделалось нереальным. — В чем только, чтобы знать, скажите!

— Сам должен знать, — с суровым спокойствием сказал судья.

— Не знаю! Не понимаю!

— Видишь: не понимаешь. — Дыхание заоблачного Олимпа было в укоре судьи. — Значит, упорствуешь. Твоя вина еще в том, что упорствуешь в отрицании.

У К. было чувство — ум отказывает ему. Он не мог ухватить мысли судьи, она была, как тина на воде: при взгляде на нее — плотна подобно материи, попробуешь взять — расползается между пальцами.

— Слушайте! — обратился он к соседу по столу. — Слушайте, вот конкретно, вот если не все сразу, а по одному… в чем я виноват? Скажите, вы понимаете? Может быть, вы тут говорили об этом перед моим появлением?

— Это ты что, меня? — Сосед, похоже, никак не ожидал вопроса от К. И не был готов к разговору с ним. Он посмотрел куда-то вбок — К. проследил за его взглядом, и в наплывающем тумане опьянения определил, на кого посмотрел сосед. Мэр это был. Мэр — отзываясь, должно быть, на немое вопрошение соседа — покивал головой, как давая согласие, и взгляд соседа вернулся к К. — Так ты же из тех, кто аристократию отрицает, — неожиданно изошло из него. — Считаешь, что аристократия на особые права не имеет права. А она мерило стерильности! На аристократии такая ответственность… возьми меня, предпринимателя. Я работу даю, кормлю столько людей! Они что без меня? Ничто! И я не имею права?!

Ошеломленный инвективой соседа, грянувшей для него громом с ясного неба, К. растерянно перелопачивал в уме способы ответа ему. Подобного обвинения он не мог и предположить.

— Почему это вы так думаете? — сумел наконец сказать К. — С какой стати… — Он осекся, недоговорив. Он вдруг увидел, что его сосед не кто другой, как Косихин. Косихин это был, Косихин! Его налитое самоуверенным бесстыдством широкощекое лицо, его плоские бесцеремонные глаза, его узкогубый змеиный рот… На самом Олимпе пил свою амброзию Косихин, вместе с его богами, в тоге, как и они, к ним был причислен. — Гнусь! — вырвалось следом из К. — Вор! Мошенник!

— Ты что?! — приподнялся на своем ложе Косихин. О, если бы они были сейчас не здесь, а там, наверху, и его обычные спутники, не рассуждающие телохранители, рядом, К. уже не возлежал бы, а лежал в землю носом. Но они были не там, а здесь, и Косихину только и оставалось, что угрожать голосом. — Ты отчет себе отдаешь, что несешь? Ты знаешь, кто я?

— Вор и мошенник Косихин! — громко, чтобы слышно было всему застолью, объявил К. — А вы должны знать! — Он посмотрел направо, посмотрел налево — все слушали его. — Ваше мерило стерильности Косихин — вор и мошенник! — все так же громко повторил он явившиеся ему на язык слова. — Проходимец! Его знаменитые сырнички знаете? Их знаете кто делает? Мои мать с отцом. А Косихин их просто присваивает! Не дает матери с отцом открыть свое дело. Просто не дает! И знаете, где они для него эти сырнички делают? В гараже! В антисанитарных условиях!

К. смолк, будто налетев на стену. Нечего больше было ему сказать. Если только повторить все сначала. В нем, впрочем, и на это не осталось запала.

— Все? — с возникшей на его толстощеком лице теплой улыбкой спросил К. Косихин. Ответ, впрочем, ему был не нужен, он тут же обратился к застолью: — Видите, какой я гад! Рабов содержу. Эксплуатирую. Вот так, оказывается, то, что ты людям работу дал, можно интерпретировать. Знакомьтесь, друзья: вор и мошенник. И этот, как еще… проходимец!

Застолье отозвалось на его речь взрывом веселья. Судья, ректор, завкафедрой, все прочие, со знакомыми К. и незнакомыми лицами, хохотали, откидываясь головами назад, пригибались, держась за живот, к столу, били в изнеможении рукой воздух.

— Проходимец, проходимец! — давясь смехом, дробя от смеха слова на слоги, колотилось в падучей застолье. — На лице написано! Всегда знали! Разоблачил тебя мальчонка! Проходимец-кровопивец!..

К. осознал с отчаянием, что замысел его провалился. Никому здесь не интересно было его обличение. И больше, чем неинтересно: оно звучало комично! Взгляд его заметался вокруг. Ему требовалось что-то сделать, совершить какое-то действие — он не мог оставить этот смех просто так, должен был ответить на него… Взгляд мазнул по стоящему перед К. на столе прибору. Стерляжьей ухи ему не подали, а опустошенный им рог был убран с тарелки, и служители в туниках за время, что К. выяснял свои отношения с тогами, успели услужить ему: на тарелке живым натюрмортом лежала рыба, птица, овощи, соленые грибочки, салат мясной, салат с морскими гадами, головка броколли, головка артишока…

Змеиный рот Косихина еще сохранял улыбку довольства от реакции застолья на его отпор К., но уже и гримаса опасливой растерянности начала проступать на лице — в эту истаивающую улыбку, в эту не успевшую сформироваться гримасу К. и всадил со всего маху живой натюрморт тарелки, так неосмотрительно подготовленный служителями в туниках.

Желанием К. было опрокинуть Косихина на его ложе, размазать натюрморт рукой по его просторному рылу, но этого он не сумел. Его схватили под мышки, и вот он, зажатый между двумя служителями в туниках, не представлял уже для Косихина никакой опасности.

Сбрасывая с себя ингредиенты салата, обмахивая лицо ладонью, вскочивший с ложа Косихин бросился на К. Громкий ревущий звук исторгался из его разверзшейся пасти. Несдобровать было бы К., но служители в туниках мигом развернули его к Косихину боком, уберегши от лютого удара в челюсть. Им было вменено в обязанность блюсти порядок, и мордобитие согласно этой инструкции входило в ту же категорию, что и бросок К. с тарелкой на Косихина.

— Отставить, отставить! — громко кричал, приложив раструбом руки ко рту, начальник стерильности. При этом он дергал головой, поглядывая на мэра, — очевидно, то было повеление главы стола, начальник же стерильности лишь оглашал его. Не мэру досталось салатом по физиономии, а мордобитий на пире он не желал.

Все застолье незамедлительно присоединилось к начальнику стерильности, каждый счел своим долгом дать указание Косихину, проявив солидарность с мэром:

— Оставь! Не трать себя на плебея! Не стоит он, чтоб ты о него руки!.. Он свое получит! Заплатит за все с лихвой!

Около Косихина между тем уже суетились с серебряной чашей воды и столовыми салфетками несколько служащих в туниках — обмывали, вытирали, приводили его в порядок.

Ведите сюда, приказал мэр мановением пальца служащим, что удерживали К. за руки.

Кощей, все так же в пальто, как в бурке, по-прежнему стоял там, где К. оставил его, отправляясь на указанное ложе. Младший из обитателей Олимпа, уступивший К. свое ложе, куда-то делся. К. повернул голову, посмотрел туда, где только что был, — обитатель Олимпа, уступивший К. ложе, устраивался на нем, подталкивались ему под спину и бок подушки, менялся прибор, и лицо его было исполнено блаженного довольства.

— Повеселил! — с улыбкой благорасположения к К. сказал мэр, когда К. был подведен к нему. Рук своих служащие в хитонах от запястий К., однако, не отняли. — Уж повеселил так повеселил. Не ожидал даже. Давно так не веселился. Спасибо.

— Пожалуйста, — автоматически вырвалось у К.

— Ух ты, ух ты какой! — Мэр словно бы совсем развеселился. — Нужно, нужно из тебя достойного члена общества сделать. Совсем не стерилен. Нельзя тебя таким оставлять. Каждый человек — божий храм. Как же можно свой храм в такой грязи содержать?

К. помедлил с ответной репликой. У него было чувство — он сейчас поймет смысл сказанного мэром, вот уже почти уловил… но нет, подобно юркой мышке смысл мэрских слов прыснул в сторону и исчез.

— Но Косихин проходимец! — выкрикнул К. — Он негодяй, он подлец, он подонок!

На это мэр ему уже не ответил. Тень сдерживаемого раздражения опустилась на его лицо. Он поискал глазами стоявшего в отдалении кощея и указал на К.:

— Забирай. Уводи отсюда.

С лебезящей торопливостью кощей тотчас преодолел расстояние до К. и молча кивнул ему: давай за мной.

Начальник стерильности со своего ложа, широко и весело улыбаясь, приостановил их движением руки.

— Благодарность за спектакль, — с видом тайного знания, открытого им двоим, выдал он кощею. — Знаешь, что делать.

— Само собой, — коротко отозвался кощей. И, снова не тратя на К. слов, так же, как полминуты назад, повелел ему кивком головы следовать за собой.


15. Остров

 

Руки бывшего ректора, которые держал в своих руках К., дрожали. Бывший ректор тужился. Он был старый человек, у него были проблемы с дефекацией, и ему приходилось просиживать над выгребной ямой по четверти часа. Доски под его ногами потрескивали. Казалось, они сейчас переломятся, и ректор вместе с их обломками полетит вниз, в расквашенное зловоние. Доски лежали параллельно одна другой поперек ямы, они были слишком тонки для расстояния, которое перекрывали, и заходить по ним далеко от края было опасно. Кроме того, что тонки, доски были еще и узки, сидеть орлом — ноги у ректора не выдерживали напряжения, его начинало болтать, он мог сверзиться вниз и сам по себе, и, чтобы этого не произошло, его приходилось держать с края ямы за руки.

— О-ох, извини… все, кажется, давай, — с хриплым скрежетанием облегченно выдохнул ректор, когда руки его в руках К. перестали дрожать и он весь будто обмяк (К. все это время старался смотреть поверх его головы на противоположный скат лиственно-жердяной крыши над ямой).

К. отнял одну руку и извлек из кармана щегольского пиджака, предоставленного ему в медицинском кабинете подземелья вместо его исчезнувшей одежды, смятый ворох порванных на куски лопушиных листьев.

— Я по одному, ты извини… — снова проскрежетал ректор, осторожно вытягивая из протянутого К. вороха верхний кусок.

Ректор стыдился. И того, что не может обходиться без помощи К., и того, что приходится совершать все действия у него на виду.

— Не спешите, не спешите, — сказал К. — И нечего извиняться, дело житейское. — Он все так же не глядел на ректора, чтобы меньше смущать его.

Ректор перестал брать у К. из руки куски лопуха и закряхтел, пытаясь подняться на ноги. К. поспешно оторвал взгляд от лиственно-жердяной крыши и перехватил плещущую в воздухе свободную руку ректора. Теперь, с опорой на обе руки, ректор смог подняться.

— О-ох ты, о-ох ты… извини, извини! — приговаривал ректор, мелкими шажками выбираясь с досок на землю. Спущенные к коленям, собравшиеся гармошкой штаны не позволяли ему сделать широкого шага. — У-уф! — полным голосом вновь выдохнул он и выпростал свои руки из рук К. — Извини… спасибо. Не знаю, как бы без тебя!

— Вот я для того здесь и есть, — отделался шуткой К., выталкиваясь между жердями крыши наружу — и не мешать ректору одеваться, не смущать его, и самому поскорее оказаться за пределами туалета.

Он полагал, что туалет специально устроен таким первобытным образом. В нем не полагалось даже разделения на женскую и мужскую зоны. Только эта жидкая крыша-шалаш, создававшая днем затенение, а ночью оберегавшая от случайного падения в яму. Ночью, впрочем, из опасения нечаянно соскользнуть вниз рисковали забираться в туалет только уж по очень сильной нужде. На его памяти (а он, кажется, пробыл здесь уже недели три, вести точный счет дням ему не удалось) одна женщина не удержалась на гнущихся досках, сорвалась, и о, каким криком оглашала она оттуда округу, какой силы, оказывается, узнал он, может быть звук, произведенный человеческим горлом. Здесь на острове все было устроено так, чтобы ты почувствовал себя словно в начале создания. Цивилизация еще не возникла, общество не сложилось, человек гол, но, чувствуя свою голизну, не понимает, как справиться с неуютностью этого своего ощущения.

Ректор, раздвинув ветви, набросанные на жерди, протиснулся наружу.

— Какое унижение, какое унижение, — пробормотал он, глядя в ноги К. — Что они делают… зачем?

— Вы меня спрашиваете? — отозвался К. — Это мне вас спрашивать надо. Вы меня аж на три дня дольше здесь обретаетесь. Вы сами что о всем этом думаете?

— Сам, сам… — снова пробормотал ректор, все так же пряча глаза от К. — Знал бы, что думать, мы бы с вами не здесь беседовали.

— Скорее всего, мы бы вообще не беседовали, — сказал К. — Вы бы все ректорствовали, до вас — как до неба… а я бы, похоже, в любом случае здесь оказался.

К. держал себя со своим бывшим ректором с защитной щетинистой грубоватостью. При первой встрече, узнав, кто он, ректор тотчас попытался вести себя с К. как с подчиненным, мальчиком на побегушках, и К. пришлось осаживать его. Они тут были на равных правах, в одинаковом положении, какие еще тут табели о рангах.

— Может быть, и не оказались бы, кто знает, — после недолгой паузы ответил ректор. — Непонятно, кто, как, почему здесь оказывается. В их соображениях не разберешься.

Они двинулись в направлении шалашей, что были их жильем здесь. Ректор шел тяжело — будто греб бедрами, — он жаловался К., что без массажа у него стали заедать суставы и ему трудно ходить. За время, что провел здесь, он очень сдал, стал старик стариком, старчески опустил плечи, старчески затрещал голосом. Да еще начавшая отрастать седая борода. По университету К. помнил его исполненным ядерной энергии человеком вне возраста, с густым ярким голосом, пролетающим учебными коридорами — во главе своей неизменной свиты из трех-четырех приближенных — все вокруг себя разметывающим торнадо.

— Вы у деда моего не учились? — неожиданно сам для себя спросил К.

— Нет, не учился, я же математик, вообще не гуманитарий, — тотчас, и даже с живостью, откликнулся ректор. Изменение разговора явно доставило ему удовольствие. — Но деда вашего хорошо помню. Непререкаемый авторитет имел.

— А мэр наш даже и учился у него, — просветил ректора К.

— А, мэр…. — поминание мэра было, напротив, ректору неприятно. — Не виню вашего деда ни в чем. Мало ли кто у кого учился.

— Нет, я просто спросил, — сказал К. Он и в самом деле не знал, почему задал этот вопрос. Наверное, потому, что дед никогда не оставлял его, был с ним всегда, их страшная смерть с бабушкой в дачном домике саднила раной, которая не хотела затягиваться. — Дед был противником стерильности.

— Помню, — коротко на этот раз отозвался ректор. Старый прожженный лис, даже и оказавшись с К. в одних обстоятельствах, он не позволял языку ничего лишнего.

— Мне досадно, что мэр был его учеником, — не смог, однако, удержать себя от просившегося наружу чувства К.

— Ну, Аристотель был учителем Александра Македонского, — с тою же сухой сдержанностью ответил ему ректор.

Они подошли к шалашу ректора и остановились. Длить дальше их общение — ни ректору, ни К. это не было нужно. Общая принадлежность к университету их только и связывала. Впрочем, никто здесь, похоже, не был близок друг с другом. Все двести, триста ли человек, что так же обитали на острове в шалашах. Более точно число насельников острова К. не знал. Выходя по настойчивому звону рынды на столбе, подобно матче парусника стоящем посередине вытоптанной большой поляны, к прикатившей походной солдатской кухне, веющей дымком подгорелой каши, он в первые дни пытался зачем-то подсчитать, сколько людей является из леса на раздачу мисок, но, получив свою порцию каши, все, как то полагалось, уползали есть обратно в свои шалаши, и К. не удалось справиться с поставленной задачей. После приема пищи (ячневой каши, если быть точным; не давалось, кроме нее, ничего, даже и хлеба) миски полагалось сдать, не сдать было нельзя: если на раздаче у котла не досчитывались хотя бы одной, следующий приезд кухни отменялся — пока не будет предоставлена миска, и можно было бы подсчитать, сколько людей возвращается и сдает их, но на это у К. уже не хватило терпения. В конце концов не все ли равно, сколько таких, как ты, на этом острове: двести или триста.

— Ну, так вы сейчас продолжать ваше обследование? — спросил ректор.

— Завершать, надеюсь,— сказал К.

Ректор перехватил его, попросив сопровождать в туалет, когда он, выйдя из своего шалаша, как раз направлялся в ту часть леса, где еще не побывал. Он уже исследовал большую часть территории, остался совсем небольшой кусок терра инкогнита, и он рассчитывал, что белых пятен после сегодняшнего обследования для него не останется.

— И что, вот так, как утверждают: остров? Никакой тропинки через болота?

— Вот сегодня, надеюсь, к вечерней каше отвечу на ваш вопрос, — решил не лишать себя раньше времени последней надежды К.

— Все говорят: болото. Одно болото кругом. Все, кто до вас тут ходил обследовал, — как уличая К. в утаивании истины, произвел заключение ректор. — Несомненно болото. Иначе бы нас не держали так — иди куда хочешь, делай что пожелаешь…

К. не стал отвечать ему на это. Не так много в нем было энергии, он чувствовал, что с каждым днем пребывания здесь ее все убывает, и тратить запасы, что еще оставались, на не имеющие смысла рассуждения — это было глупо.

— До вечера, — попрощался он с ректором.

Шалаш его стоял в десятке шагов от шалаша ректора, но он не стал даже сворачивать к нему, сразу взяв направление, в котором сегодня собирался двигаться на обследование терра инкогнита. Да и что было делать у себя в шалаше? Ничего не было в шалаше, к чему следовало бы стремиться. Ни книг, ни единой вещи, что составляют в обычной жизни быт всякого человека, даже никакой одежды сверх той, что на нем, не было там. Как и у всех остальных. Кто в чем был, когда его взяли, в том здесь и оказался. Даже смены нижнего белья не имелось ни у кого. Все стирали белье в немногочисленных корытах с водой, расставленных по периметру пыльной поляны, и, постирав, тут же надевали на себя, чтобы белье никто не украл. Что было делать в шалаше — только лежать. Лежать и ждать, что с тобой будет дальше. Сходить два раза в день за ячневой кашей, сходить в туалет и снова лежать, лежать, лежать. Большинство, заметил К. за свои три недели пребывания здесь, это и делали: лежали, и с каждым днем, судя по их движениям, принимать вертикальное положение тела становилось им все труднее. У К. было чувство, что день ото дня и он все ближе к этому состоянию, страшился его и стремился быть постоянно чем-то занятым. Единственное, впрочем, занятие, которое он мог себе выдумать, заключалось в исследовании территории. Сегодня, вероятней всего, найденному делу должно было завершиться, и, желая того, он в то же время ощущал это завершение как рубеж, страшился его — что за ним? — и уговаривал себя не думать о том.

Тут, около поляны, и метров на сто вглубь, где через каждые десять-пятнадцать метров натыкался на шалаш, лес был негуст, прорежен человеческим присутствием — с обломанным подростом, обтрепанным кустарником, — но дальше становился могуч, глух, сумрачен — столетние ели деспотично властвовали в нем, давая, однако, обильно тянуться к свету подросту, в местах с проникающим солнцем раскидисто неистовали кудрявые заросли орешника. Хороший был лес, крепкий, здоровый. Казалось, так ему и тянуться — на многие километры, но нет, через какие-то полчаса деревья стали редеть, хиреть, хвоя почти исчезла, сменившись шелестящим листом, земля под ногами начала пружинить, а там впереди по ходу засквозило обнаженное пространство неба, под ногами запружинило сильнее, захлюпало, еще два десятка шагов — и К. вышел к болоту.

Изумрудная, радующая глаз весенней свежестью кочкастая хлябь уходила вдаль и терялась там, заштрихованная маревом жидких куп росших на ней хлипких берез, осин, ольхи. И как далеко она так простиралась: на сотню-другую метров, за горизонт?

К. определился, докуда он дошел вчера, и, ощупывая дорогу перед собой заранее припасенной палкой, пошел вдоль болота дальше. Угадать границу топи в кустящейся осоке удавалось не всегда, ноги то и дело проваливались в коричневую жижу, ботинки были полны воды. Он не знал, сколько времени он так шел — ни ориентироваться по солнцу, ни исчислять по нему время К. не умел. Что он знал, так то, что сегодня наверняка завершит свое обследование. Приметное место, откуда он начал свое обследование, было тремя елями, кучно стоявшими почти у самой болотной кромки. Уже напитавшаяся водой почва вдруг вздымалась твердым отчетливым всхолмьем, и три крепких здоровых дерева среди тонкостволого хилого леса возвышались заметным отовсюду природным маяком.

Памятное место с тремя елями выпуталось из приболотной лесной чащобы навстречу взгляду так неожиданно, что впору было не поверить себе, действительно ли это то место. Но оно это было, никакого сомнения. Другого такого, хоть сколько-то похожего на него, не было больше нигде. Кольцо замкнулось. Да, это был остров. Остров на болоте. Болото окружало его со всех сторон, защищая от проникновения извне и не позволяя выйти с него надежней заполненного водой рва, опоясывающего средневековую крепость.

Разувшись, тыча перед собой палкой, К. ступил в темную хлюпнувшую воду — нога тотчас поплыла вниз, ступил второй — повело вниз и ее, словно некто оттуда плотно обхватил ноги, потянул с жадностью, как долгожданную добычу. К. выдрался на качающуюся неверную кочку, весь облитый холодным потом прошившего его с макушки до пят ужаса. Может быть, и была тропа через болото, можно пройти, но как ее отыскать?

Выбравшись на твердь, К. обтер ноги травой, натянул носки, надел свои лакированные туфли, полученные в той медицинской комнате, где его приводили в порядок для отправки на пир под сосцы капитолийской волчицы, и двинулся в обратный путь. Остров, остров! Он подтвердил для себя то, что знали другие.

К. прошел, судя по времени, уже не меньше половины обратного пути, когда, остановившись перевязать ослабшие мокрые шнурки и перестав заглушать своими шагами окружающие звуки леса, услышал отчетливое, похожее на костяное, звонкое острое постукивание.

Не разогнувшись до конца, оставаясь в полусогнутом положении, К. огляделся. До человека, сидевшего верхом на поваленном дереве, равномерно вскидывающего и бросающего вниз руку с неким темным предметом, зажатым в ней, было не больше десятка метров. Тем предметом, что был у него в руке, он бил по другому, что прижимал к дереву. И скорее это был все же не костяной стук, а каменный. Да-да, это у него было два камня в руках, и он одним бил по другому.

Что это был за человек, что он здесь делал? К. стоял в положении подглядывающего в замочную скважину, только с вывернутой вбок головой, и не знал, как ему поступить: продолжить свой путь или, наоборот, привлечь внимание человека? Ни разу еще за все дни, что нарезал клиновидными лоскутами территорию своего заключения, он не встречал в лесу никого. Человек в лесу — это было из ряда вон, это было событие.

В следующий миг К. понял, что человек принадлежит к той же категории обитателей острова, что и он сам. У человека была борода. Как у всех мужчин без исключения. Чем было бриться? — бороды отрастали неизбежно. По длине бороды можно было судить, насколько долго человек находится здесь. К. невольно обмахнул ладонью свою помягчевшую, переставшую несколько дней назад быть щетинистой бороду. У человека борода была куда основательнее. Человек, по бороде, выходил старожилом, давнишним насельником острова.

Это обстоятельство заставило К. принять решение. Он отольнул от невидимой замочной скважины, разогнулся и двинулся к мужчине.

— Э-эй! — позвал он того, чтобы не испугать, еще издали. — Э-эй, э-эй!

Мужчина вздрогнул, перестал стучать камень о камень и, быстрым движением перекинув ногу, вскочил с дерева.

— Привет! — подняв руки, показывая, что ничего в них нет, намерения его мирны, прокричал К. — Мы с вами, наверно, из одного места…

Мужчина стоял в напряженной стойке, ждал. У него в руках были камни, если что, он мог пустить их в ход, и это рождало у К. надежду, что, чувствуя себя защищенным, мужчина позволит приблизиться к нему достаточно близко.

По мере приближения к нему, однако, поза мужчины становилась все менее напряженной. И когда их отделяли друг от друга уже всего несколько шагов, лицо мужчины неожиданно выразило нечто похожее на приветливость, и он сам шагнул К. навстречу.

— Я тебя знаю, — сказал он К. — Ты дружишь с хозяином парикмахерского салона. — Мужчина назвал имя друга-цирюльника. — Что, нет?

Ого! Это была неожиданность так неожиданность. К., замерши на месте, вгляделся в лицо мужчины. Нет, оно было ему незнакомо. Разве что борода так изменила его.

— Откуда ты знаешь? — ошеломленно спросил К. Языку было неудобно такое амикошонство, но и произнести «вы» при столь запанибратском обращении к тебе — нелепо же это было бы.

— Он тебя стрижет всегда сам, в своем кабинете, — словно не услышав вопроса К., продолжил большебородый.

К. снова вгляделся в него. Большебородыйбыл худ, костляв, с ввалившимися щеками, отросшие нестриженые усы, чтобы не закрывали рта, закручены и висели подобием веревки по сторонам рта. Может быть, ему было лет сорок, а может быть, все пятьдесят — не понять. Нет, К. все же не знал его. Следовало предположить, что большебородый просто видел К. в парикмахерской у друга-цирюльника.

— Точно-точно, там, — ответил большебородый на вопрос К., где им пришлось встречаться. Радостное довольство звучало в его голосе. — Тоже там стригся. Но у друга твоего — никогда. Друг твой берет, наверно… а? Мал мир! Друг-то здесь вместе с тобой?

К. отрицательно покачал головой:

— Нет.

— Ну, ничего, ничего — с неотчетливой интонацией, то ли порицания, то ли одобрения, провещал большебородый. — Глядишь, с тобой разберутся, и его пора настанет. Он ведь эсперанто, я знаю, увлекается? Эсперанто — это не может быть стерильно. То есть, может быть, сегодня еще ничего, а завтра точно будет нестерильно!

Направляясь к нему, К. опасался возможной враждебности большебородого, а он, если не считать первых мгновений, напротив, оказался весьма расположен к общению. Не особо и удивился появлению К., словно это было нормальное дело — встретить посреди леса товарища по участи. Но за все дни блужданий по лесу большебородый был для К. первым встреченным человеком, и сомневаться в том, что лес безлюден, не приходилось.

И все же странность его поведения не означала, что следует отказаться от своего намерения, ради которого К. и рискнул обнаружить себя.

— Я понимаю, вы давно здесь? — спросил К. — Судя по бороде.

— С весны. — Большебородый воздел бороду вверх движением, от которого пахнуло кичливостью. — Я здесь одним из первых. Из тех, кто со мной были, не осталось уже никого.

— И где же они? — чувствуя, как все в нем обмерло, спросил К. Ответ вспыхнул в сознании сам собой, но принять его было невозможно.

— Кто знает, — снова тем же, словно кичливым движением дергая бородой, отозвался большебородый. — Но никто, никто не выдержал. Я единственный, кто удержался.

— Что значит «выдержал»? «Удержался»? — потеребил его К.

Большебородый помедлил с ответом. Казалось, ему не хочется отвечать — чтобы не расставаться с ощущением своей значительности.

— Раскаялись, — заставил он себя все же ответить. — Все раскаялись. Признали свою вину. Кто через три дня. Кто через три недели. Пали ниц, лбом об пол… бум-бум, бум-бум. Это и надо. И чтобы искренне, без фальши! Признал вину — забирают. Утром сегодня с ним вместе кашу из котла получал, а к вечеру — все, нет его, забрали.

— Куда? — вырвалось у К.

— Я ведь говорю: кто знает, — сказал большебородый. — Отсюда не видно. Отсюда — дотуда, — он помаячил рукой, указывая в сторону, где должно было находиться болото, — все равно как из мира живого — до царства мертвых. Есть оно, это царство, нет?

— Царство мертвых? — спросил К. — Вы что, вы считаете, что их, кого забрали… — слово, которое должно было произнести, не выговаривалось. — Их, значит… их туда? — ткнул он в конце концов вверх, на небо, сквозившее между гуляющими верхушками деревьев яркой солнечной синевой.

— Не исключено, — подтвердил большебородый.

— Не исключено? — с невольным потрясением переспросил К. Тут же, однако, свойственный ему скептицизм заставил его и усомниться: — Но зачем нужно тогда, чтобы покаялись? Почему не сразу?

— А может, и не туда, — ткнул вслед за К. в играющее синевой небо большебородый. — Кто знает. Никто не знает. Никому не ведомо.

— А предположить что-нибудь можешь? — нетерпеливо понукнул большебородого К.

Большебородый вдруг заозирался, будто опасался, что кто-то может находиться поблизости, наблюдать за ними, ступил к К. поближе, вытянул к нему шею и, понизив голос, торопливо посыпал:

— Возможно, из них делают других людей. Нейролингвистическое программирование. Покаялся — согласился стать другой личностью. Стирают старую память — как они прежде и не жили. Вот будто только сейчас на свет появились. Неизвестно откуда, раз — и возник. Сразу тридцатилетним. Или сорокалетним. Выдают документ на новое имя — иди живи. На новом месте, новым человеком. Высшей стерильности, стерильнее не может быть. Никакой связи с прежней жизнью. Никакой памяти о ней.

Он смолк, и у ошеломленного К., напрочь не готового услышать такое, вырвалось:

— Это предположение? Или есть факты, известно что-то?

На лице у большебородого проступило выражение той кичливости, что была перед этим во взмахе его бороды.

— Я догадываюсь. Я очень хороший аналитик. У меня много фактов, очень много. Пусть другие… а я не хочу терять свое имя. Я им не упаду — бум-бум — в ноги!

Черные его, и без того яркие, будто горевшие изнутри глаза заблестели, как если бы у него внезапно подпрыгнула температура, он вскинул прежним движением голову, взодрав бороду, рот его искривился в пренебрежительно-надменной гримасе, — К. явственно увидел перед собой безумца.

Безумец, он был безумец! Спину К. пробрало морозом. Что можно было ждать от безумца с тяжелыми камнями в руках?

— И ты, значит, решил своим путем? Не каяться? — отступая от большебородого, спросил К. — Но сколько можно жить в шалаше? И сейчас-то ночью… А там осень, зима придет?

— Это у них летний выпас. А есть, я понимаю, зимнее стойло. Но, думаешь, я здесь задержусь до него? — Глаза у большебородого горели отчаянной решимостью. Словно бы готовность к некоему прыжку означила себя в паузе, которую он держал. Однако медлил, медлил с прыжком, как не был уверен в его целесообразности. И прыгнул. — Меня уже здесь не будет, к их зимнему стойлу, — снова ступая к К. и снова понижая голос, сказал он. — Понимаешь?

— Нет, — отозвался К.

— Могу тебя взять с собой. Ты ведь тоже не хочешь — бум-бум им в ноги?

— Не хочу, — признался К.

— Тогда гляди. — Высокая суровая значительность залила переменчивое лицо большебородого, и он, раскрыв ладони, протянул к К. руки с камнями. Это были корявые, вытянутой формы, темно-серого цвета со слюдянистым блеском булыжники, один конец их был весь в чешуйчатых сколах и заострялся к вершине; тот булыжник, что побольше, — с заостреньем плоским, что поменьше — округлым. — Видишь?

К. глядел на булыжники в руках большебородого и не понимал, что такое он должен увидеть в них.

— Да, камни, булыги, и что? — сказал он.

— Это кремний, — с торжественностью произнес большебородый. — Минерал, сделавший человека человеком. С его помощью мы вырвемся отсюда.

Рубила! Булыжники в его руках — это были первобытные инструменты, какими неандертальцы и кроманьонцы добывали себе пищу и обустраивали свой быт! Что с их помощью хотел сделать большебородый? Использовать как орудия нападения? Против автоматов, с которыми приезжали на раздачу неизменной ячневой каши их караульщики?

— Как вырвемся? Что ты имеешь в виду? — спросил К.

Большебородый помедлил. Видно было, что он колеблется. Собравшись открыться К., он все колебался, открываться ли?

— Идем, — сказал он наконец.

Идти пришлось недалеко. Метров сорок, пятьдесят, шестьдесят. Около орешниковой чащобы большебородый остановился. Оглянулся на К., торжественность, не покидавшая его лица, полыхнула разгоревшимся огнем, он отдал рубила К. и, наклонившись, сунулся в орешник. Залез туда весь, ветви кустарника заходили ходуном, застреляло изнутри треском валежника. Выпячиваясь задом, большебородый появился из кипящего листвой орешникового буйства. За собой он вытягивал наружу лестницу. Нет, не лестницу, что-то вроде плетня это было, его звена, приготовленного для соединения с другими в целое. Только оно было странно узким для плетня. Сантиметров шестьдесят в ширину, чуть разве больше. И слишком уж грубо сплетено, поперечные прутья торчали по бокам, как зубья в выщербленном гребне.

— Вот, — сказал большебородый, вытащив из зарослей наружу все звено и бросая на землю. В длину в нем было метра два с половиной, около трех. — Видишь?

— Да? — недоуменно вопросил К. — Что это?

Большебородый с торжествующей победностью вскинул бороду.

— Это наш путь отсюда. Это гать. Знаешь, что такое гать? — Но ждать от К. ответа он не стал. — Гать — это дорога через топь. Из чего она делается? Из дерева, естественно. А как дерево добыть на гать без инструмента? Вот инструмент! — воскликнул он, указывая на рубила в руках К. Потребовал движением руки отдать их ему, взял и вознес на открытых ладонях перед собой. — Сначала их нужно было найти. На острове среди болот — камни из кремния! А? О, как я их искал! Я их нашел. Я их обработал! Ими нарублено все дерево, из которого сделаны эти штуки, — он указал на плетеную дорожку у себя в ногах. — И надо же: два дня назад я наткнулся на новый камень! Случайно ли? Судьба вела тебя ко мне! Вдвоем дело у нас пойдет вдвое быстрее. Втрое! Вчетверо!

— И много уже таких наплел? — кивнул К. на звено гати.

— Метров сто, — ответствовал большебородый. — А сколько нужно? Километр? Два? Неизвестно! Чем больше, тем лучше. Но мы же теперь вдвоем? Ответь, вдвоем?!

Лицо его переменилось, лютой угрозой дохнуло от него. К. невольно прыгнул взглядом на камни в его руках. Как знать, может быть, и в самом деле он был безумен? Но даже если и безумен. К. готов был присоединиться к нему.

— Вдвоем, — сказал К. — Готов делать что угодно. Прямо хоть сейчас.

Угроза, которой дохнуло лицо большебородого, понемногу втягивалась в себя, как в воронку, исчезала, и вот уже лицо его было залито чистейшей радостью. В чрезмерной форме находили выражение чувства, что он испытывал.

— А прямо сейчас, конечно! — воскликнул большебородый. — Я это пока закончу, — показал он К. рубила у себя в руках, — а ты… Ветки заготавливать будешь?

— Почему нет, — принял его предложение К.

Как упоительна была эта простая физическая работа, какое наслаждение давала, каким смыслом было исполнено каждое действие! Кожа на правой ладони от постоянного трения о пятку рубила ссадилась и лопнула — он долго не замечал этого, понял, что случилось, только когда рубило начало от крови липнуть к ладони. К. зализал рану языком, замотал ее носовым платком, что обнаружился в кармане пиджака, и продолжил работу.

Они с большебородым работали без перерыва до той поры, как солнце круто пошло под уклон, в лесу потемнело — свидетельство, что скоро должна была приехать кухня с кашей. Пропустить раздачу было нельзя: и хватились бы, да и сколько времени прошло с утренней трапезы! — есть уже хотелось немилосердно. По пути к поляне большебородый посвящал К. в тонкости своего плана, объяснял ему, как предстоит настилать гать, какие опасности подстерегают и как их избегнуть. У него все было обдумано и продумано, он предусмотрел такие нюансы, которые, на взгляд К., были даже и чудны́.

— Первые два десятка метров у меня уже уложены. Почему?! — восклицал он, хватая К. за рукав, словно собираясь остановить, но не останавливая. — Почему всего два десятка метров? Потому что больше нельзя. Почему нельзя? — не выпуская рукава К., снова восклицал большебородый. — Могут увидеть с вышек крепости. Там уже лес не закрывает, могут видеть сверху. Я, во всяком случае, с последней секции, что уложил, крыши этих вышек разглядел. И вертолет еще. Когда вертолет летит, сверху вообще все отлично видно. На болоте какой лес, не лес — елки-палки, гать сразу заметят.

— У крепости есть вышки? — удивился К.

— Есть, есть, — подтвердил большебородый. — Прямо как настоящие башни. Похоже, на каждой по крупнокалиберному — далеко достанет.

Невдолге, как оказался на острове, знал К. из его обмолвок, когда они плели и рубили, большебородый взобрался на вершину одной из самых могучих елей — до чего К., например, не додумался, — обозрел с нее все окрест, и тайн, что еще есть на острове, кроме их шалашей и поляны, для него не осталось. Точнее, он собственными глазами увидел ту тайну, о которой были осведомлены все, но лишь осведомлены; тайна имела название — крепость, так ее обозначали при разговоре, знали о ней: где-то она в той части леса, что с другой стороны поляны, но это и все.

Теперь, из обмолвок большебородого, имел представление, что такое таинственная «крепость», и К.

Это была бетонная городьба метрах в ста от поляны — второе лысое место на острове, только в отличие от поляны оно было застроено: взметывалась к небу металлическая вышка, увешанная антеннами, стояли, прижимаясь к земле, несколько барачного вида строений, бетонная вертолетная площадка большой квадратной заплаткой лежала на земле поодаль за ними — вот и вся крепость. Но о вышках с пулеметами большебородый помянул только сейчас, до этого он о них не говорил. От макушки по позвоночнику, до самого крестца, у К., как это у него случалось в предощущении опасности, пробежала волна ознобного колючего ветерка. Пулеметы — это была не Броунова проволока, что заржавело-ажурным колючим рукавом тянулась по краю леса с той, другой стороны поляны. В проволоке были всего лишь запрет и устрашение, стоящий невидимо для всех пулемет на вышке — это было ледяное дыхание тартара.

— Но как же тогда укладывать гать? Когда? — спросил К.

— В сумерках, — сказал большебородый. — Когда уже издали ничего особо не разобрать, а вблизи, это я о нас говорю, все еще видно. И быстро, быстро вязать, плеть к плети, плеть к плети.

— И успеем до темноты? — К. удивился. — Не успеть.

— Не успеть, кто говорит, что успеем? — Большебородому не понравилось, что К. решил, будто он способен предположить такую глупость. — Зададим направление при свете и будем затем вязать всю ночь. За ночь нам нужно пройти болото до суши. У нас на все про все одна ночь. Оставлять побег на вторую — значит, не убежать.

— А если не выдержим направление? — Сомнение — залог будущего успеха, говорила К. его профессия. — Дадим кругаля, вместо того чтобы прямо?

— Не имеем права, — отрезал большебородый. — Будешь знать, что не имеешь права, и никакого кругаля не дашь. Еще знаешь что? Нужно будет быстро идти, нельзя медленно. Если бы один — ничего, а мы вдвоем пойдем, рядом друг с другом, чтобы, если что, помочь, а это какой вес! Двойной. Гать у нас все же какая? Не бревна, хлипкая. Чтобы тонуть под нами не стала! А быстро, быстро — так, думаю, удержит. Потренироваться нам следует. На том куске, что я положил. Потренируемся?

— Потренируемся, — согласился К.

Если большебородый и был безумцем, то это было безумие одержимости. Что же, К. готов был разделить с ним его умопомрачение.

Вдали возник и, быстро нарастая, стал приближаться вертолетный рокот. Перерос в грохотанье, и в скудных прогалинах начинающего тускнеть неба над головой пронеслась и исчезла черная тень. Вертолет пролетел едва не над макушками елей. Он собирался садиться, до вертолетной площадки в «крепости» ему оставались какие-то секунды лета. Следовало поспешать. Вертолет обычно прилетал незадолго до раздачи вечерней пищи. Скоро на поляне должна была появиться полевая кухня с кашей.

— Были бы часы, можно по нему точность хода сверять, — сказал К., кивая вслед вертолету, когда его клокочущий грохот удалился. — Хоть восхищайся: какая пунктуальность.

— Восхищаться ими? Тьфу! — сплюнул на ходу большебородый. — Не дождутся от меня.

— Наверное, новых поселенцев нам в компанию доставили, — предположил К.

Он сам прилетел на остров как раз этим же вечерним вертолетом. С наручниками на запястьях, с глазами, туго завязанными непроницаемой для света черной повязкой, свист останавливающегося винта над головой, прокалывавшие полную, пустую тьму голоса неизвестных людей: «Ступенька! Еще ступенька! Теперь земля. Иди, как тебя ведут», — и снова ступеньки, теперь вверх, всхрап заработавшего автомобильного мотора, неуютная качка недолгой поездки с бьющими в позвоночник подскоками и уханьем вниз, судорожный скрип тормозов, остановка, стук отъехавшей двери, следом за чем возня за спиной, хруст металла — и рукам предоставлена воля, подергивание головы под чужими руками, развязывающими узел повязки, обжигающий глаза свет, заставляющий щуриться и снова натыкаться на все вокруг: угол сиденья, металлический поручень на пути к открывшейся двери небольшого автобуса, — и вновь вниз на землю, уже без всякой поддержки. «Обосновывайся!» — произносит голос за спиной, и начинающим привыкать к свету глазам открывается пыльная поляна среди леса, десяток людей, толкущихся в непонятной очереди… Все они, насельники шалашей, прилетели сюда вертолетом. С той лишь разницей, что кто-то не вечерним, а утренним. Вертолет был единственным способом связи острова с миром, из которого они были изъяты. Два вертолета в день — сюда-обратно, топливо, эксплуатация техники, зарплата пилотам… недешево обходился остров бюджету.

— Что же, одни мешки с ячневой крупой, что ли, возить, — отозвался на предположение К. о поселенцах большебородый. — Нужно же, чтоб было и кому эту кашу из нее есть!

Своеобразный у него был юмор.

На подходе к шалашам К. с большебородым разошлись. Не следовало, согласно решили они, показываться вместе. Подумают еще, что мы тут какую-то организацию создаем, сказал большебородый. Так оно в некотором роде и есть, похмыкал К. Тем более, сурово заключил большебородый.


* * *

Когда К., миновав оживавшую полосу шалашей, добрался до поляны, на ней уже стоял, выстроив около себя очередь десятка в два шалашных насельников, толстобрюхий зеленый котел полевой кухни, крышка его была воздета, и раздатчик в белом поварском переднике большим половником с длинной ручкой, торчавшей у него за плечом из-под мышки, отлаженным движением, выцепив порцию каши из котла, плюхал ее в подставленную жестяную миску, которую шалашный насельник получал из рук помощника раздатчика перед тем, как подступить к кухне. Два красных берета со свисающими с шеи автоматами стояли по ее бокам; у каждого из колес военного вездехода, к которому кухня была прицеплена, точно так же с автоматами в положении «к бою», топталось еще четверо. От дальнего конца поляны, только что миновавший ворота в колючем рукаве Броуновой проволоки, катился в сторону кухни потрепанного вида светлый автобусик — тот самый, который три недели назад привез сюда с вертолетной площадки и К.

К. примкнул к концу молчаливо-угрюмой очереди, заложил руки за спину, вскинул голову, чтобы глаза смотрели в небесную бесконечность. Вечереющее небо набухало облаками. Половина его еще была чиста и ясна, другая же половина непроницаемо плотно затянута громадными клочьями сизой ваты — должно быть, шел грозовой фронт, хотя вспышек молний пока не было видно и раскатов грома не доносилось.

Судя по всфырку умолкающего мотора, автобусик, катившийся по поляне, подъехал совсем близко к кухне. К. сделал шаг за двинувшейся очередью, оторвал взгляд от неба и посмотрел в направлении звука. Дверь автобуса была уже открыта, и из нее, осторожно нащупывая ногой ступеньку, прикрывая глаза рукой после тьмы под повязками, спускались и соступали на землю, как он и сказал в лесу большебородому, новые обитатели острова. Их было трое. Двое мужчин и женщина. И женщина эта была… К. не поверил глазам: это была секретарь кафедры! Блекло-йодистые букли ее распустились, волосы торчали клоками пакли во все стороны — она имела вид безумной. Когда современница Древнего Рима отняла руку от глаз, вглядываясь в открывшийся ей мир, К. увидел: безумны у нее и глаза. Казалось, они так же встрепаны и разметаны в стороны, как волосы.

Сзади за К. уже наросло несколько человек, он стоял, смотрел на современницу Древнего Рима, не двигаясь вслед за очередью, и стоявшие за ним нетерпеливо зашумели: «В чем дело?! Пошевелись, эй! Думаешь ноги переставлять?!».

К. автоматически сделал пару шагов за ушедшей вперед очередью. Взгляд его, однако, оставался прикованным к современнице Древнего Рима — он не мог оторвать его от нее.

Поднявшийся гвалт привлек внимание секретаря кафедры. Безумные ее глаза устремились на место шума, мгновение — и их взгляды с К. сошлись. Молниевая вспышка, треск разряда — взгляд ее стал осмысленным: она узнала К. В тот же миг современница Древнего Рима бросилась к нему.

— Это вы! — воскликнула она, вцепляясь в руку К. — Как хорошо! Где я? Что здесь такое?

— Я — ладно, — сказал К. — Мне здесь, предположим, самое место. А вы-то как здесь?

— Да-да! — возопила секретарь кафедры. — Почему я здесь? Что за место? В наручниках! С черной повязкой на глазах! Как преступницу! Меня! Туда же, где вы!

Автобусик затарахтел мотором, закрыл дверь и тронулся, переваливаясь на кочках, обратно к воротам в сквозящей лесом проржавелой трубе Броуновой проволоки.

— Конечно, мне здесь самое место, — повторил К. — А вы агнец невинный?

Он сумел освободиться от ее рук, буквально отодрав их от себя, но только он это сделал, она схватила его за полу пиджака.

— Я ничего! Я стерильна! Я ни словом, ни делом… у меня только похвалы и поощрения!

Очередь больше не обращала внимания, что К. стоит на месте, она обтекала его стороной, образовав около него петлю, никто ему ничего больше не говорил. Очередь нашла решение возникшей проблемы — и К. никого уже не волновал: стоит и пусть стоит.

Секретарь кафедры, удерживавшая К. за полу пиджака, вдруг зарыдала. Слезы потекли у нее из глаз двумя обильными, похожими на небольшой водопад потоками. Она рыдала и говорила сквозь рыдания, рукой, не занятой пиджаком К., раскатывая слезы по старческим дряблым щекам блестящим болотом:

— Но я про вас никогда не думала… Я вашего деда помню… Я о вас никогда нигде… вы не по моей вине… понятия не имею, по чьей… я чиста перед вами… поверьте!..

Невыносимо жалка была современница Древнего Рима. Брезгливое сострадание переполняло К. Противное, гадкое, отвратительное создание… но бедная, бедная!

— Предположим, — сказал он. — Не вы. Но давайте пока поедим. Ячневая каша. Без выбора. Другого не будет. Поесть надо, даже если не хотите. Без еды долго ли протянете?

— Ячневая — это ячмень, — прорыдала секретарь кафедры. Она словно обвиняла в том К. — У меня аллергия на ячмень. Я вся начну чесаться!

— Ячневая или голодная смерть, — терпеливо ответил К. — Выбирайте.

— Но ведь так нельзя, нельзя! — воскликнула современница Древнего Рима — как если бы это он, К., ставил ее перед таким выбором.

— Заткни старуху, — со злобой проговорил мужской голос за спиной у К. — Заткнись, эй! — крикнул голос, адресуясь уже к современнице Древнего Рима.

Секретарь кафедры тотчас смолкла. Будто в ней что-то выключилось. И рыдания оборвались тоже. Похоже, у нее была собачья природа: только прямые приказы доходили до ее сознания. Видясь с ней чуть не ежедневно на кафедре, К. о том и не подозревал.

— Так чего, как нам, вы очередь свою что, пропустили? — спросила она К. голосом, исполненным деловитости.

К. оглянулся. Очередь сзади наросла человек до сорока. Едва ли, однако, кто-то их пропустил бы сейчас перед собой. Следовало отправляться в конец, занимать очередь заново.

— Идемте, — позвал он современницу Древнего Рима.

Миновав человек семь, К. увидел покорно томившегося в очереди бывшего ректора. Взгляды их пересеклись, К. невольно подался к нему, и ректор, скроив отрицательную мину, отрицательным жестом развел руками. Тебя одного, может быть, и мог поставить, но двоих никак, означали его мимические действия. Едва ли секретарь кафедры была ему знакома, едва ли и она узнала в этом седом старике бывшего ректора, и К., волоча за собой современницу Древнего Рима, державшуюся сейчас сзади за полу его пиджака, прошагал мимо ректора не останавливаясь.

Небо, когда они получили по своей миске каши, было уже все застлано облаками, резко потемнело, и в стороне, откуда шел грозовой фронт, начало просверкивать неслышными пока молниями.

— Что… пойдемте ко мне, — позвал секретаря кафедры К.

Он — против воли — чувствовал себя уже ответственным за нее, думал о том, что после еды нужно будет поспешить, кровь из носу — поставить для нее до грозы шалаш, надрать лапника для подстилки, чтобы не спать на голой земле — ночью земля заметно остывала, от нее шел холод.

— Жить в шалаше?! — опять так, словно это от него, не кого другого зависели условия ее жизни здесь, вопросила современница Древнего Рима, когда они устроились с мисками на пороге его хвойного жилища и он объявил ей, чем придется заниматься им после каши.

— Альтернатива — под открытым небом.

— Да нет, не может быть, есть какое-нибудь помещение, не может быть! — Поглощая кашу, она начала приходить в себя, обычная ее заносчивая самоуверенность вернулась к ней. — Вы просто не знаете.

Никакого желания тратить себя на то, чтобы переубеждать ее, у К. не было.

— Я вам покажу кой-что еще, чтоб вы были в курсе, — сказал он. — Туалет, я имею в виду.

— Да уж непременно, — ответствовала современница Древнего Рима.

К. не успел показать ей туалета. Первые капли дождя упали, когда они вышли на поляну. К. оставил секретаря кафедры под прикрытием деревьев, побежал с их мисками к кухне, отдал, и, еще не успел вернуться обратно, над головой проблистало, грохнуло рассыпающейся горой камней, стихло, и в этой наступившей тишине с неба хлынуло.

— Бежим, — схватил К. современницу Древнего Рима за руку.

Бежать она не могла, она ковыляла за ним, издавала стоны, взвизгивала скрипуче: «Ой же я!..» — пыталась остановиться, но К., не обращая внимания на ее сопротивление, неумолимо тащил ее за собой. Еловые лапы еще не намокли, удерживали извергающуюся на них с неба воду, и до земли долетали лишь отдельные капли.

— Забирайтесь! — указал К. современнице Древнего Рима, когда они наконец достигли его убежища.

— Как? Как? — пытаясь пригнуть голову, приседая и все равно не сравнявшись даже с макушкой шалаша, заскрипела она. — Как это? Я не могу!

— Залезайте, залезайте, вымокнем ведь! — рявкнул уже на нее К. Наклонился, влупил ей ребром ладони по ямке между ляжкой и голенью, и современница Древнего Рима рухнула на колени. — Внутрь, живо, живо! — приказал К.

Забираясь в шалаш вслед за нею, он чувствовал, как по спине, по ягодицам часто и сильно зашлепало — лапы елей намокли и уже пропускали дождь.

Места двоим в шалаше было мало, они лежали рядом, с трудом не касаясь друг друга — современница Древнего Рима на спине, К. на боку, из опасения обрушить шалаш не решаясь перевернуться на другой бок, затылком к ней, — неприятная физически близость давила неуютным чувством злого раздражения. Дождь пробил лес навылет, за пределами шалаша под вспышки неожиданных молний и катающиеся камни грома шумело и плескало, струи воды с громким шуршанием лупили по лапниковой крыше, но внутрь не просачивалось ни капли. Крыша была гордостью К. Он настелил ее так, что вода скатывалась по верхним слоям, совершенно не добираясь до нижних.

Потом он услышал всхлипы: современница Древнего Рима плакала. На этот раз без рыданий, почти беззвучно. Еще немного погодя он услышал ее шепот. Она лежала, всхлипывала и шептала с отчаянием:

— За что? За что?.. Не за что, не за что!.. Я верой и правдой… почему, почему?! За что это мне, за что?!. Нет на мне вины, никакой вины… за что, за что?!

К., забыв о своих опасениях обрушить шалаш, сотрясши его, перевернулся на спину и сел. Быть еще свидетелем и соучастником ее страданий!

— Слушайте, прекратите! — сказал он резко, глядя на нее через плечо вниз. — Ищите лучше свою вину! Думайте, ковыряйтесь в себе, вспоминайте! Чтобы так раскаяться — как кожу с себя снять. Никто отсюда без этого не выберется! И вы тоже, вы тоже!

Ей ли он говорил? Не себе ли? К. поймал себя на этой мысли — и словоизвержение его разом иссякло. У тебя есть другой выход, прозвучало в нем.

— Что? Как вспоминать? Какую вину? В чем раскаиваться? — лепетала, швыркая носом, пытаясь сдержать слезы, современница Древнего Рима.

— Я вам потом объясняю. — К. отвернулся от нее. — Обживитесь здесь. Привыкните. А так не поймете.

Дождь лил с четверть часа. Едва он закончился, уходя вслед за раскалывающими воздух ослепительными молниями и катающимся громом, К. выбрался наружу. Находиться лишнюю минуту с секретарем кафедры в тесноте шалаша вместе было невыносимо.

Современница Древнего Рима выбралась из шалаша следом за ним. Она вся сжалась, втянула голову в плечи и обнимала себя за них руками.

— Холодно, — блеющим голосом, дрожа, выговорила она. — Невероятно же холодно. А ночью? Можно тут попросить какое-то одеяло?

К. расстегнул, снял пиджак и подал его современнице Древнего Рима.

— Держите. Это все, на что вы можете тут рассчитывать.

— Спасибо, спасибо, я возьму. — Она не стала отнекиваться, схватила пиджак и жадными движениями принялась вталкивать в него руки, натягивать на себя. — Так холодно. Я вся продрогла. Прямо до костей.

К. огляделся. Все вокруг было мокро: сверкало, сияло, блестело. Нечего было и думать отправляться на заготовки для шалаша. Словно бы стон прозвучал в нем внутри. Получалось, что придется ночевать с современницей Древнего Рима в его шалаше вместе.

В стороне поляны раздался колеблющийся острый звук рынды. Колокол выдержал паузу и заколотил быстрым, частым боем, как обычно звал к приехавшей кухне. Что значил этот бой? Раздача каши давно закончилась. Или кто-то не успел вернуть до грозы тарелки, и сейчас требовали прийти и сдать их?

Следом за умолкшей рындой, однако, волглый воздух расцарапал скрежещущий звук динамика. Гигантская серебряная груша динамика висела на той же мачте, что рында, на самой вершине ее, но ни разу еще К. не доводилось слышать, чтобы он звучал. Должно быть, ради какого-то чрезвычайного сообщения он ожил, не иначе. Динамик поцарапал воздух звуками своей внутренней жизни и задребезжал человеческой речью. Понять эту жестяную речь было невозможно. К. не разобрал ни слова. Кроме одного. Ему показалось, что в сцеплении невнятных жестяных звуков прозвучало его имя. Могло ему послышаться? Конечно.

Но динамик произнес его имя и в третий раз, и в десятый — и в дополнение к своему имени К. расшифровал еще несколько слов: получалось, что от него требовали немедленно выйти к этой мачте с громкоговорителем. И что это значило? Из-за их сегодняшних занятий с большебородым? Но тогда бы потребовали того же и от большебородого, его имени не прозвучало.

— Слышали? — посмотрел он на современницу Древнего Рима.

— Да? Что? Ничего не поняла, — отозвалась она.

— Я вас покину пока, — сказал он. — Возвращайтесь в шалаш. Мокро как, видите. Сегодня мы вам уже ничего не поставим. Завтра.

— Нет, но как же?! — воскликнула она кисло. Современница Древнего Рима была недовольна им.

К. не ответил ей. Он тронулся и пошел по мокрой траве, не выбирая дороги, в направлении поляны. Что было выискивать дорогу посуше, бессмысленно. Ногам предстояло промокнуть — выбирай, не выбирай.

— Но вы поскорее, прошу вас! — крикнула ему вслед современница Древнего Рима.

Выходя из леса, он увидел стоящий у мачты армейский вездеход и двух дятлоголовых беретов около него. Ноги у К. тотчас заватнели. Береты, браво диссонируя своими красноголовыми макушками с окружающим миром мокрой зелени, нетерпеливо прохаживались перед вездеходом, шаря взглядами по полосе леса, но пока они не заметили К. Дать обратный ход, исчезнуть в спасительной путанице стволов и ветвей… искушение было почти непреодолимо. Но сколько можно скрываться? Не выходить к кухне, перейти на ягоды… Сколько можно протянуть на ягодах?

К. заставил себя вместо пары шагов назад сделать два шага вперед, окончательно отделяя себя от полосы леса. Сократ вспомнился ему. Раз чаши с цикутой невозможно было избегнуть, следовало принять и выпить ее со всем возможным достоинством.

Береты увидели его. Сначала заметил один, вгляделся, повернулся к напарнику, сообщил тому. Один из них, оставаясь на земле, исчез по пояс в распахнутой двери вездехода, показывая всем положением своего тела, что разговаривает с кем-то внутри.

Оттопыренный зад его, обтянутый зелено-пятнистыми форменными штанами, еще торчал наружу, когда громкоговоритель, прервавшись на полуслове, смолк. Следом за чем берет отпятился от машины и появился из нее целиком. Чуть погодя их стало трое: третий возник из глубины вездехода, спрыгнул на землю, выпрямился, натянул берет на коротко остриженную голову и стал подобен тем двоим, что поджидали К. около машины. Видимо, это он, сидя в вездеходе, и вещал по громкоговорителю.

К. шел по направлению к ним — и не чувствовал, что приближается. Так медлителен стал шаг, так короток — не шел, а сучил своими ватными ногами...

Береты, он видел, перебросились односложными фразами, все трое заскочили в машину, и та, не закрывая двери, утино переваливаясь на неровностях земли, покатила навстречу К. Не доехав до него метров пяти, вездеход остановился. Он еще останавливался, береты уже начали выпрыгивать из него — словно и мгновения промедления не могли позволить себе.

— А пошевелиться, пошевелиться?! — двинувшись к нему, гаркнул один из тех, что высматривали его у машины. — Как волчья сыть, травяной мешок!

Остановившись, К. ждал их приближения. Что такое могло стрястись, чтобы он понадобился им? Ноги едва держали его.

Третий берет, задержавшийся за рулем, догнал сослуживцев, присоединился к ним, и они взяли К. в кольцо.

— Чего телился? — процедил берет, вещавший из громкоговорителя. — Тыщу раз повторять пришлось. Всю глотку надорвал!

— Вертолет там стоит из-за тебя, летчики улететь не могут! — обрушился на К. крикнувший ему про волчью сыть.

Вертолет? Из-за него?

Зачем вертолет может стоять из-за него?

Берет, что был у К. за спиной, твердо и больно ткнул его раскрытыми пальцами под ребра. — Иди! Живо! Садись!

— Куда идти? Зачем садиться?! — воспротивился было К., но стоявший сзади вновь засадил ему пальцами по почке, так что та будто прыгнула внутри, двое же других, без всяких слов, отработанными движениями одновременно захватили его руки и подвывернули их в суставах — не до боли, но на грани той.

— Иди! Не дергайся! Жив, и радуйся!

Его должны куда-то везти на вертолете, осознал наконец К. Но его явно не вернут на остров сегодня же — не станут из-за него гонять вертолет туда-сюда. И если он не вернется сюда вообще? Большебородый будет ждать его. Будет искать ректор.

— Подождите же! — воскликнул он. — Мне нужно предупредить… сказать, что меня…

— Обойдешься, — ответил ему тот, что шел сзади. Пальцы его тупо упирались К. в почку, как бы напоминая своим давлением о возможности нового тычка.

И уже они стояли у разверстого нутра вездехода, и те, что держали К. за руки, неожиданно и вновь одновременно подхватили его под ягодицы, оторвав от земли, ловко метнули вперед, на сиденье. А он еще и сам, чтобы не впаяться головой в кромку крыши, моментом втянул ее в плечи, пригнулся, упростив их задачу.

— Устраивайся, — услышал К., отрывая лицо от жесткой кожи обивки и торопясь зачем-то скорее сесть на сиденье, как бросил ему насмешливо кто-то из швырнувших его, будто какой-то куль, беретов.

Черная повязка на глаза, «Не смей снимать!», вой мотора и прыжки вездехода на буграх поляны, бьющих через пружины сиденья в крестец, короткая остановка — должно быть, перед воротами в колючем витом заграждении — и вновь вой мотора, только дорога под колесами теперь по-асфальтовому гладка, поворот, разворот, задний ход, стоп-мотор, хлопок по плечу, как толчок: «Поднимайся!» — поддерживающая при выходе из машины недружелюбная рука, голоса вокруг, близко, далеко, громкие, на пониженных тонах, и вновь недружелюбная поддерживающая рука, подъем по короткой неудобной лестнице с трубчатыми поперечинами вместо ступеней, «Садись!» — нажимает на плечо рука (все та же, другая? одинаково недружелюбны), сиденье — холодная железная лавка, чьи-то пальцы, отдергивая голову назад, развязывают на затылке ослепляющую повязку, обвальный грохот закрутившегося винта, сотрясшего все вокруг мелкой отвратительной, проникающей до мозжечка дрожью, глаза заново привыкают к свету, и еще не успевают привыкнуть до конца — вертолет уже в воздухе.


16. «Мы ошиблись»

 

Тишина гудела умирающей люминесцентной лампочкой под потолком. Он сидел в том же помещении, где был в свое первое, добровольное появление в этом особняке, — два ряда светлой фанеровки столов со стульями, стол перед ними, черная доска на стене с разводами стертого мела, ни дать ни взять студенческая аудитория для небольшой группы. Он сидел здесь уже целый час — никто к нему не приходил, даже не заглянул. Первые два десятка минут, как его доставили сюда, он не слышал зудящего пения лампочки, было ли оно? Теперь оно казалось столь же оглушительным, как грохот вращающего винт двигателя, когда был замкнут в трясущемся вертолетном чреве.

К. встал из-за стола, за которым сидел (он уже насиделся за всеми), прошелся между рядами туда, обратно, протиснулся к окну, отвел в сторону плотную тяжелую штору. Ночная глухая тьма стояла за зарешеченным окном. К. отпустил штору, пересек «аудиторию» и, подойдя к двери, подергал вверх-вниз ее удобно изогнутую для захвата ладони черно-металлическую ручку. Дверь была закрыта.

Оставив дверь, раскачивающимся шагом К. направился обратно к окнам, но, не дойдя до них, остановился, постоял, привставая на носках и со стуком опускаясь на каблуки, повернулся и шагнул к доске. До чего К. до сих пор не додумался, убивая время, — так до того, чтобы использовать в этих целях доску.

Он пошарил за ней, нащупал висящую там на крючке тряпку. Тряпка была засохшая и стояла колом. К. поплевал на нее, пожамкал и принялся расчищать меловые разводы. Разводы не исчезали. Тряпка была слишком густо пропитана мелом, ее следовало промывать под краном. К. бросил тряпку на полок, тянувшийся вдоль всей доски с фронта, взял с полка истершийся круглый мелок, постоял, раздумывая, что писать, и вывел: «Шопенгауэр». Он не сомневался, что все камеры, которые установлены в помещении, включены, и, как ни хотелось, решил обойтись без кукиша. Шопенгауэр значился в числе стерильных. Почему? Вот пойди ж ты пойми.

«Поистине некая невидимая, неподвластная человеку, непознаваемая им воля диктует миру свои условия, воплощает свой замысел, а независимый, свободный вроде бы в своих поступках и действиях человек, незнаемо для себя, лишь осуществляет его», — написал К. на расчищенном пространстве, как если бы диктовал студиозам свое изложение «Воли и представления».

Пространство доски, на котором хоть как-то можно было писать, закончилось. К. отступил от доски, перечитал написанное, ступил обратно, взял с полка тряпку, снова поплевал на нее, пожамкал и стер что написал. «Можно ли попытаться проникнуть в этот замысел, понять его и осознать, составить, выражаясь математически, его алгоритм, дабы человеческими руками что-то подправить, улучшить, убрать, добавить? — продолжил он свою лекцию. Теперь он писал мельче, чем до того, и видел, что получится написать ощутимо больше. — Нет, проникнуть нам в замысел, по всей видимости, не дано. Что, однако, не исключает попыток проникновения в него. Или, вернее, требует, — выводила его рука. — Это требование — в самом замысле. Вот что несомненно. А иначе зачем заложена в человеке жажда познания? Через попытку проникновения человека в свою тайну воля и овеществляет самое себя, становясь материальной. Человеческая выгода от этого — иллюзия отождествления себя с высшей вселенской силой, иллюзия собственного могущества, в чем, нужно признаться, нет ничего греховного: если то свойственно человеку природно, значит, он к тому призван».

Больше на доске не было ни одного приемлемого для записи местечка, чтобы продолжить лекцию. Следовало прибегнуть к операции уничтожения записанной мысли вновь. К. чувствовал в себе возбуждение, ему хотелось продолжать и продолжать, словно и в самом деле находился в студенческой аудитории, и, дописав последнее слово, которое уместилось на расчищенной площади, он тут же схватил тряпку, поплевал на нее, стер выведенную его рукой словесную вязь и стал писать дальше: «Проникнуть в тайну воли не дано никому. Но попытаться ответить на вопрос, что она собой представляет, не просто можно, а должно. Должно — дабы воля овеществлялась в представлении. — Рука быстро обмахнула «воля» и «в представлении» круговой обводкой, выделяя эти слова. — Через представление воля поправляет свой замысел, вносит в осуществление его необходимые поправки и изменения. Если, разумеется, ей это требуется. Если она этого хочет. Никакое представление, однако, согласно Шопенгауэру, никогда не бывает абсолютным и истинным. Оно может лишь в большей или меньшей степени приближаться к пониманию того, о чем свидетельствует воля. Но — вспомним! — и само наше представление — не что иное, как явленное волей ее желание».

Умирающая лампа под потолком молчала. Аудитория за спиной была полна, набухла вопросами и жаждала прорваться ими.

К. поставил точку, бросил мелок в желоб на полке и, отряхивая пальцы, повернулся к аудитории лицом, готовый дать ответы на любые вопросы.

Аудитория была пуста, никого за столами, и лампа под потолком гудела если и не вертолетным двигателем, но с одуряющей силой ноющего возле самого уха комара.

Поразительно, ему ведь и в самом деле помни́лось, что он в университете, читает лекцию и зачем-то — непонятно зачем — вместо того, чтобы студиозы конспектировали его речь, решил самолично записывать ее на доске!

Возвращение к действительности было сокрушительным. К. прошел к столам, составил на проходе в ряд несколько стульев и лег на них. Ему пришло в голову, что лучшим способом убить время будет для него прекратить ожидание: постараться заснуть — и пусть время течет без его присутствия в нем.

Похоже, ему давно следовало сделать что-то подобное. Только он лег, не прошло и пары минут — в замке проскреб, вставляясь, ключ, провернулся, и дверь раскрылась. К. приподнялся. В «аудиторию» входил кощей. На плечах у него, как на вешалке, по-обычному болталось пальто, и он по своей привычке держал его на груди за полы крест-накрест.

— Что вы тут устроили! — с несвойственной ему эмоциональной суровостью сказал он еще от двери. — Разлеглись тут. Встаньте!

«Вы»! Кощей говорил ему «вы»! Как при самой первой их встрече тогда!

— Устал ждать, — отозвался К., поднимаясь со своего жесткого ложа.

— Устали, подумаешь! Расставьте все стулья по своим местам. Здесь вам не спальное помещение. — Кощей, похоже, не просто негодовал, а ярился. Словно то, что К. лег здесь, осквернило этот «класс». Как если бы он нарушил сакральность некого храма.

К. взялся за стулья. Кощей той порой проследовал к столу, стоящему у доски, отодвинул от него ногой оставшийся не тронутым К. стул, привычным движением, не выпуская полы пальто из рук, подметнул пальто под себя и сел.

— Садитесь, — указал он на стол напротив себя, когда К. закончил расставлять стулья.

К. сел, как ему было сказано. Кощей смотрел на него своим бесчувственным взглядом рентгеновского аппарата, и у К., как то уже бывало у него с кощеем, по позвоночному столбу, по крестцу, до самых пят протек колкий озноб абсолютного нуля.

— Это тут Шопенгауэр при чем? — кивнул кощей себе за спину, на доску. Голос его приобрел обычную бесцветную бесстрастность, и так же по-обычному она была слегка приправлена брезгливостью.

— Так, просто, — сказал К. — А что Шопенгауэр? Шопенгауэр в списке стерильных.

— Шопенгауэр в списке стерильных… — протянул кощей. — Он смолк, запавшие его рентгеновские глаза смотрели на К. без всякого выражения, ничего не прочтешь в них. Губы его были свиты в суровую нитку. — Зачем вы здесь, представление имеете?

— Нет. Откуда?

— Спросите меня — зачем. Вам же интересно, — едва размыкая губы, уронил кощей.

— Да, зачем я здесь? — спросил К.

— Мы ошиблись, — без всякого выражения, бесцветно произнес кощей. — Вы попали в поле нашего зрения по недоразумению. Недоразумение исправлено. Как видите, мы умеем признавать свои ошибки.

— И что же? — поторопил кощея К. Ликование, медленно, но неуклонно, нарастая от мгновения к мгновению, заливало, затапливало его — он начинал захлебываться им. Они ошиблись! А значит… Что «значит», он не в силах был додумать. — Что дальше?

— Дальше вы должны подписать кое-какие документы, — сухо отозвался кощей. Под мышкой, оказывается, скрытую наброшенным, как бурка, пальто, он держал пластиковую красную папочку. Извлек ее наружу, положил на стол перед собой, достал оттуда несколько листов бумаги. — Вот ознакомьтесь, — подал он К. верхний из них.

К. принял листок. Трехцветный знак службы стерильности крупно глянул на него с макушки листа, а набранный на компьютере коротенький текст посередине извещал неизвестно кого, что он, К., обязуется никому, ни в каких обстоятельствах не разглашать информации, обладателем которой он стал во время своего нахождения под опекой…

— На башку вы мне капали — это я у вас под опекой был? — отрываясь от чтения, спросил К.

Кощей молча и пусто смотрел на К., не собираясь отвечать.

— Или три недели на этом острове? Все, считается, под опекой? — продолжил К.

Кощей не стал ждать умножения его вопросов. Он решил разомкнуть свою суровую нитку.

— Выходить отсюда намерены? — ответно вопросил он. — Если да — без вопросов. Подписал — и свободен.

— А если не подпишу?

Кощей под пальто пожал плечами:

— Как угодно. Хотите обратно туда, где были? Пожалуйста! Прямо утром.

О нет, нет, К. не хотел туда.

— Ручки вы мне не дали, — сказал он.

Кощей взял папку, заглянул внутрь, достал из ее глубины шариковую ручку, перекинул через стол К.

— И без выкрутас, — уронил он. — Своей подписью, никаких изменений. Образец у меня вот. — Он покопался в листах перед собой и извлек один из них. — Видите?

К. посмотрел. Это была копия университетской ведомости на получение зарплаты, его подпись в положенной графе была жирно выделена красным фломастером, взявшим ее в овал, — точь-в-точь, как только что выделял важные для смысла слова на доске сам К.

Обязательство о неразглашении того, что видел, что слышал, где был, что с ним делали, отказ от каких-либо претензий к службе стерильности, обещание в случае необходимости содействовать ей во всем и всячески — К. подписал все.

Кощей сличил подпись на бумагах с подписью в ведомости и остался удовлетворен.

— Должны быть благодарны службе, что она умеет признавать ошибки, — сказал он, отправляя подписанные К. листы обратно в папку. — Умеем-умеем, отдайте нам должное.

Язык у К. не повернулся подтвердить его утверждение.

По бечевочным губам кощея прозмеилась усмешка. Но больше он ничего не добавил. Бросил в папку вслед подписанным К. бумагам ручку, пошарил внутри папки и достал из нее белый пухлый конверт. В конверте оказались удостоверение личности К. и его мобильный телефон.

— Держите, — подтолкнул их по столу кощей к К. — Возвращайтесь к нормальной жизни. Но пусть вам все это будет уроком! Таким, на всякий случай.

«На всякий случай! Таким!» — гневно взорвалось в К. Но благоразумие одержало в нем верх, и он, беря со стола удостоверение с телефоном, лишь спросил:

— А ключи? Ключи еще были.

— Не знаю ничего про ключи. — Голос кощея вновь сделался по-обычному бесцветным, с едва уловимыми нотками брезгливости. — Что было, то возвращаем. Идемте.

Он шел по коридору впереди К., не оглядываясь, портновский метр его узкой спины был полон неколебимой уверенности, что К. по-собачьи следует за ним, — точно так же, как эта уверенность исходила от нее, когда К. шел за ним по этому самому коридору в свое добровольное посещение особняка; только тогда они шли в противоположном направлении. Перед дверью, ведущей в другой коридор — белый пластик, залитый режущим белым светом ртутных ламп, — кощей приостановился. Плечи его слегка двинулись в развороте, слегка повернулась в сторону К. голова.

— Напоминаю о бумагах, которые подписали, — со скупой бесстрастностью изошло из кощея. — Отнеситесь к своей подписи со всей серьезностью.

К. еще обдумывал, должен ли отвечать кощею, тот распахнул дверь — и оттуда ослепило полдневным кипением солнечного дня.

Кощей выступил в свет и остановился неподалеку от дверного проема. К., придержав дверь, вышагнул следом за ним. Дежурный в другом конце коридора в бритвенно заломленном красном берете, крутанувшись на своем высоком, похожем на барный, белом табурете, вопрошающе воззрился на них.

— Выпусти его, — дал кощей распоряжение дежурному молодцу.

Молодец сполз с табурета и вытащил из заднего кармана пятнистых штанов связку зазвеневших ключей. Греби ко мне, молча, движением руки приказал он К. И пока К. шел к нему, подбросил, развлекаясь, бренчавшую связку вверх, поймал и снова подбросил и поймал.

— Да шевели ногами, что такое! — перестав подбрасывать ключи, недовольно прикрикнул он на К. — Волчья сыть…

Похоже, это у беретов была такая любимая приговорка.

К. и не заметил, что так же, как там, на поляне, когда вышел из леса, ноги у него не идут. Только сейчас они не идут из-за страха перед свободой. Он отвык от нее. Так же ли в ней нужно было дышать? Та же ли в ней была сила тяжести?

Он остановился и повернулся. Кощей не ушел, стоял смотрел своим рентгеновским взглядом ему вслед, ждал, когда он покинет особняк.

— Вы сказали «недоразумение исправлено». Это что же, меня — вот… а кого-то… взяли? — спросил К. — вопрос, что рвался из него все время, но так и не сумел задать раньше.

— А вы не виделись? — сухо осведомился кощей. К. лихорадочно обдумывал его непонятный ответ, и кощей закончил: — Тогда и не надо вам знать. Узнаете по ходу жизни.

Это была секретарь кафедры, современница Древнего Рима, осенило К.

— Да она ваш агент! — потрясенно воскликнул он.

— Не ваше дело, агент, не агент, — ответил кощей. — Правила стерильности одинаковы для всех. Идите!

— Шевели ногами! — тотчас включился дежурный, нетерпеливо встряхивая звенящими ключами.

К. старался шевелить изо всех сил, но ноги у него все так же едва шли. Тамбурных дверей выхода он достиг, когда они обе — и внутренняя, и наружная — были уже отомкнуты и дежурный, став между ними, держал их руками нараспах.

К. протиснулся мимо дежурного — плоский театральный задник ночной тьмы в дверном проеме мгновенно расширился, залил собой все поле зрения, сделавшись объемным, и свежий колючий воздух ночи объял К.

— Подвинься, — пихнул его в спину дежурный, отодвигая от порога.

К. сделал по крыльцу пару шагов вперед, и наружная дверь за спиной, натужно проскрипев петлями, закрылась. Так же, вспомнилось ему, она скрипела, когда месяц назад он пришел сюда и, поднявшись по ступеням, открыл ее.

К. спустился с крыльца, миновал линию кустарника и деревьев, вышел на стелющийся вдоль дороги тротуар. Ноги начинали слушаться его, глаза понемногу привыкали к темноте. Свобода, свобода, все более ликующе звучало в нем. Ночь дышала покоем, безмолвие ее было наполнено счастьем возможности двигаться в любом направлении — никаких ограничений, никакой Броуновой проволоки.

Но, чтобы сообразить, в какую сторону двинуться, пришлось потоптаться на месте. Он не мог сориентироваться. Не мог вписать свое местоположение перед особняком в город. Лесные маршруты, проложенные по острову, — все это было в голове грифельно четко, а где в городе находится особняк — отлетело из памяти.

Но наконец ему удалось обнаружить себя в городском пространстве. И странное же это было чувство. Будто это здесь ты и не ты. Но ты это был, ты!

Ноги его новому «я» подчинились теперь без всяких усилий. Как если бы наполнившее его чувство свободы расковало и его мышцы.

Он шел пустынной улицей от одного круглого фонарного облака к другому, стук его каблуков в тишине, усиливаясь и складываясь с эхом, звучал звонким двойным перещелком, и самое большое, с трудом осиливаемое им желание было — отправиться прямо сейчас к привереде. До нее и было отсюда ближе всего. Но как отправиться к привереде в таком виде: колтун в волосах, рубаха жеваным колом с черным воротником, такого же вида штаны в заломах и пузырях, и запах от него, наверное, исходил — могло бы снести с ног.

Ближе к центру улицы стали светлее, на бешеной скорости проносились машины, то из одной, то из другой в ночную тишину вырывалось гулкое буханье динамиков. Начали попадаться гуляющие компании — одни выходили из ночных заведений, ярко выплескивавших в ночь из открывающихся дверей свой призывный электрический свет, другие подкатывали на этих бешено носившихся машинах, шумно вываливались наружу, и призывный свет ночного заведения втягивал их в себя. Кое-кто обращал на К. внимание, пристально и с удивлением смотрел на него, — К. ускорял шаг, старался поскорее миновать шумное место и вновь оказаться в темноте, одиночестве, тишине.

Он и вообще спешил. Он гнал себя, его мучило нетерпением скорее сбросить с себя эту с чужого плеча доставшуюся, обтрепавшуюся одежду, лечь в воду, отмокнуть, ему, несмотря на ночную прохладу, сделалось даже жарко — так он шел, — и мысль, что промелькивала было несколько раз — а не помешал бы сейчас пиджак! — больше не посещала его. Наоборот, другое подумалось: как удачно, что отдал пиджак современнице Древнего Рима, в одном платьишке оказалась, ей он там понадобится.

— Эй, приятель! — окликнули его неожиданно. Это была группа нарядно одетых мужчин и женщин, семь ли, восемь ли человек, они курили поодаль от дверей заведения, все с сигаретами в руках — дым, серебрясь в полосах света, падавших через щели в зашторенных окнах клуба, стоял вокруг них колеблющимся туманом, — довольство и упоение жизнью исходило от них. — От кого так даем ноги?

К., не ответив и не снизив скорости, проскочил компанию, но словно некая преграда встала перед ним, остановила — и он, как отскочив от нее, с той же резвостью, с какой летел, проследовал в обратном направлении, к компании.

— Телефон позвонить, будьте добры кто-нибудь, — попросил он. — Мой не работает, разряжен. — Рука в доказательство сунулась в карман, вынырнула с возвращенным кощеем мобильником, он понажимал кнопки — экран не загорелся. — Вы, — обратился К. к одному, — или вы, — посмотрел он на другого, — можете дать? Мне нужно позвонить. Обязательно.

— Тебе телефон, и потом тебя догоняй? — отозвался тот, к которому он обратился первому.

— Свистел, как пуля, — с сигаретой у губ, хихикая, подала голос одна из женщин.

— Вы окружите меня кольцом — не убегу, — осенило К., как нейтрализовать их недоверие.

А что, идея, в самом деле, в целях безопасности, ха-ха, в кольцо, оживилась, загалдела, возбудилась компания, и затолкались, запихали друг друга плечами — двигайся! окружай! — они смотрели на появление К. как на легкое приключение в своей благополучной, радостной жизни, как на забавное развлечение, от которого грех отказываться, и мгновение спустя он и в самом деле был уже в их кольце. Свежий веселый запах хорошего вина, перебивший запах сигаретного дыма, овеял К., свежий запах хорошего коньяка и джина — как будто бы сама жизнь, которой они жили, дохнула на него.

Кто дал ему телефон, К. не разобрал. Кто-то дал. Он принял его увесистую пластину в руку, натыкал номер и, поднеся трубку к уху, стал ждать. Произошло соединение. Появились гудки. И долго никто не отвечал. Потом гудки прервались, телефон ожил, и голос отца с хриплой сонной тревожностью произнес:

— Алле! Алле! Слушаю! Кто это?

Так много кричать в трубку ему пришлось, потому что К. никак не мог вытолкнуть из себя первое слово. Напереживались же они с матерью!

— Пап, это я, — сказал он наконец. Отец тут же заблажил что-то в трубке — неверяще, радостно, по-прежнему с тревожностью, — К. пресек его излияния. — Я иду домой, — сказал он. Через полчаса буду. — Отец снова что-то заблажил — К. вновь не стал слушать его. — Буду через полчаса, — повторил он. — Я жив-здоров. Пока. — И отсоединился, отдал трубку — кто протянул за ней руку. — Спасибо.

Кольцо вокруг него не разомкнулось. Компании не хотелось, чтобы их забавное, безопасное приключение закончилось так скоро.

— Так откуда такой? Что там у тебя — «жив-здоров»? — заспрашивали его одновременно в несколько голосов. — Скажи, тебе, может, помочь нужно? — Их было в компании несколько мужчин — существенный перевес над ним, они, не сговариваясь, согласно чувствовали себя превосходящей силой, кошкой, поймавшей мышь, и им хотелось с этой мышью вдосталь позабавиться. И активней всех были женщины, звенели, взлетая голосами, как на качелях: — Откуда, ну? Скажи! Не стесняйся!

— Из службы стерильности, — сказал К. — Славное местечко. Хотите, устрою по блату?

Какое молчание ответило ему! Нет, не молчание — как бездна разверзлась. Только без звезд. Но дна не было. Бесконечная молчащая тьма и замершие на месте от схватившего их абсолютного нуля, бездвижные атомы. Кураж радостной, полной сил безмятежной жизни исчез в этой бездне бесследно растворившимся в ней летучим парко́м, кольцо вокруг К. стало раздвигаться, расширяться — и распалось. Путь был свободен.

— Спасибо за телефон, — уже готовый сорваться с места, еще раз поблагодарил К.

Но ему не ответили.


17. Свобода

 

— Ты, правда, не бежал? — спросил отец.

— Правда, правда, — отозвался К.

— Нет, действительно правда?

— Да действительно же, действительно — с терпеливой покорностью ответил К. Он был готов к этим вопросам, заранее настроился вынести их, не раздражаясь и не позволяя себе недовольства, — настрадались же его родители!

Последовавшая пауза означала лишь передых перед новым раундом.

— А почему они тебя отпустили? — спросил отец.

К. ждал, что отец спросит об этом. Странно было бы, если бы не спросил.

— Не знаю, — сказал он. — Самому бы хотелось знать. Сообщили, что произошла ошибка, и все.

Он лежал в ванной, уйдя в воду до подбородка, дверь в ванную приоткрыта, отец стоял за нею, в узкой щели между дверью и косяком возникал то один его глаз, то другой. Мать держалась за отцом, и иногда, когда рука отца, державшая дверь, приоткрывала ту случайно чуть шире, он видел за плечом отца ее напряженно тянущееся к щели ухо.

— И теперь ты можешь жить, как все, нормальной жизнью? — спросила она из-за плеча отца.

— Полагаю, что да, — сказал К. Бедные его родители, чего они натерпелись…

— Что значит «полагаю»? — перехватил у матери инициативу отец. Он приоткрыл дверь пошире — специально на этот раз — и смотрел на К. из щели обоими глазами — с взыскующей требовательностью. — У тебя есть в том сомнения?

— Могу, могу. — К. постарался произнести это с убедительной твердостью. — Жить, как все. Быть, как все. Дышать, пить, есть. — Нормально ходить в туалет, едва не сорвалось у него с языка, и перед глазами тотчас предстала картина сегодняшнего утра: как он держит бывшего ректора, ставшего стариком, за руки. — Все могу, что все могут, — завершил он.

— А где это ты с Косихиным виделся? — снова подала голос из-за плеча отца, вытягивая шею, мать. — Как вас сподобило встретиться?

О том, что Косихин позволил родителям снова заниматься в гараже сырниками, К. уже знал от них, как и то, что, разрешив, снизил плату — за гадкое поведение сына! — но им об обстоятельствах своей встречи с Косихиным он не рассказал. А им это, конечно же, знать хотелось.

— Там виделся, — сказал он коротко. — Где же еще.

— А он там что, — удивился отец, — он-то там что?

— В гостях он там был, — с прежней короткостью ответил К.

— Зря ты… Не следовало с ним… — сплетясь голосами, попеняли К. отец с матерью.

Теперь К. не поспешил откликнуться на их слова.

— Давайте, вроде я отмок, буду, пожалуй, вставать, мыться под душем, — сказал он затем. — А вы давайте ложитесь уже. Вам утром рано к себе в гараж. Ложитесь.

На самом деле ему хотелось побыть в воде еще, он не набылся в ней, не набрал в достатке ее первородной животворящей силы. Но разговору с родителями, наверное, не могло быть конца, и можно было только прервать его.

— Хорошо, ладно, — проговорил в щели отец, — в самом деле… может быть, удастся заснуть… поспим.

Он закрыл дверь, К. дотянулся до пробки в сливе, выметнул ее на край ванны и с плеском, шумя бурно стекающей с тела водой, поднялся. Делать было нечего, раз сказал «душ» — следовало к нему переходить.

Когда он проснулся, солнце, бившее по утрам в сроки его обычного пробуждения прямо в глаза и заполнявшее собой всю комнату, переместилось уже в угол. К. чувствовал: на самом деле он не проснулся, он мог бы спать еще и еще… но солнце, ушедшее в угол, заставило его тотчас же скинуть ноги на пол. Такой большой день был впереди!

Отца с матерью, как того и следовало ожидать, дома не было. На завтрак ему на кухонном столе стояли в миске, закрытые прозрачной крышкой… что могло стоять? сырники, конечно, стояли, что еще!

Но прежде всего, почистив зубы и умывшись, К. схватился за телефон. Побывавший в чужих руках, исследованный, наверно, вдоль и поперек, мобильный его зарядился за ночь, экран загорался, кнопки от прикосновения к ним отзывчиво попискивали.

Номер привереды, однако, не отзывался. «Абонент не отвечает. Перезвоните позже», — уведомлял с бесстрастной вежливостью семплированный голос. Что мог значить ее неответ? Ведь она же видела, что это звонит он. Или не могла ответить? Или телефон был где-то, не с ней? Жар тревоги вспыхнул и начал заливать К. А если с ней случилось что-то вроде того, что с ним? Ведь она — он только сейчас вспомнил об этом! — была лишена допуска

Торопясь, К. набрал ее рабочий телефон. Рабочий не ответил так же, как и мобильный. Он набрал его еще два раза — эффект был тот же. К позвонил ей на домашний телефон. Вероятность того, что она дома — почему-то не пошла на работу, заболела, лечится, а мобильный удушен упавшей подушкой, — была ничтожной, но вдруг? Однако надежда на «вдруг» оказалась напрасной. Домашний бил в ухо теми же длинными гудками.

Давясь, бреясь и одеваясь одновременно, К. позавтракал на ходу сырниками и выскочил из дома. Первым делом в планах его на сегодня было отправиться в университет, но теперь он переменил свои намерения. Теперь ноги несли его в мэрию. Подняться к ней на этаж, пройти прямо в ее комнату — это исключалось, его бы не пропустила охрана внизу, но оставалась еще одна возможность связаться с ней (если еще работала там) — ее внутренний рабочий телефон.

Фойе главного входа мэрии было огромно, как футбольное поле. Только в отличие от умиротворяющей глаз зеленой травы футбольного поля оно было выстлано белыми мраморными плитами, белым мрамором были отделаны стены — все сияло, сверкало, ослепляло, и даже стойка рецепции вдали тоже была из мрамора. Лишь четверо-пятеро посетителей с терпеливой унылостью сидело на палевых мягких банкетках, стежкой тянувшихся вдоль стен, они терялись в футбольных просторах фойе, и оно выглядело пустынным.

Двое охранников в зеленой камуфляжной форме с автоматами на животах, обретавшиеся возле рецепции, при появлении К. оживились, выступили вперед — словно заранее, хотя он и не выказал такого намерения, преграждали ему путь вглубь мэрии.

Телефоны внутренней связи висели аккуратным рядком в прозрачных пластиковых кожухах на одной из стен. Номер внутреннего телефона привереды, как и все прочие ее номера, был врезан в память К. отчетливее заповедей на Моисеевых скрижалях.

Трубку сняли! Мгновение, пока трубка следовала к уху того, кто ее снял, К., не веря тому, что она поднята, боясь, что это не привереда, успел многократно повторить про себя, чтобы разочарование, которое предстоит пережить, не оказалось уж слишком болезненным: ну, и другой, ну что же, другой…

Но это была она, привереда. Ее голос. Слушаю вас, начав с добавления своей должности и фамилии, произнесла она с деловитой служебной сухостью.

Слова застряли у К. в горле.

— Говорите, слушаю вас! — уже нетерпеливо повторила привереда.

О, какая родная, какая любимая, какая головокружительная была эта ее интонация. К. даже почувствовал в сердцевине той зернышко затаенного негодования — неслышное чужому и явное ему, — которым преисполнилась она в адрес своего затаившегося телефонного собеседника. Привереда, это была она, привереда! Опустит сейчас трубку и, сколько еще ни звони, больше уже не поднимет, пусть это и внутренний телефон.

— Привет, — сумел выдавить из себя К.

Теперь молчание в трубке было ответом ему. Привереда узнала его, не могла не узнать. Но почему она молчала? Боялась говорить с ним, опасаясь своих коллег в комнате?

— Привет, — повторил К. — Это я. Я здесь, внизу. По другим телефонам я тебе не мог дозвониться.

— Да, и что? — прервала она наконец свое молчание.

Это было все, что она могла ответить на его сообщение, что он рядом с нею, всего лишь несколько маршей лестницы разделяют их, она не собиралась броситься на нее, опрометью слететь к нему?

— Я здесь. Я хочу тебя видеть. Спустись ко мне, — сказал он.

— Да, ты здесь, и что из того? — Она будто клонировала свой предыдущий ответ, лишь слегка изменив его.

— Я хочу тебя видеть! — шепотом, чтобы никто в фойе не мог услышать его, закричал К. — Со мной ошибка, меня отпустили, ты что, не рада?!

— Рада, конечно, — тем же чужим, чуждым бесчувственным голосом ответила привереда. — Поздравляю тебя.

И смолкла. Новое ее молчание в трубке было как вызов, как брошенное ему недвусмысленное предложение завершить разговор — и никаких объяснений.

Оторопь взяла К. Что-то чудовищное происходило, как бы разлом земной поверхности чувствовал он под ногами, и сам он находился на одной стороне трещины, привереда на другой, трещина становилась все шире, шире…

— Рада, но видеть меня не хочешь?

— Да, ни к чему, — тотчас, как подтверждая, что именно этих слов ожидала, отозвалась она, и ухо К. зажалило быстрыми частыми укусами коротких гудков.

Он стоял с трубкой в руке и не мог сообразить, что должно сделать с ней. Наконец К. повесил трубку на рычаг. Повернуться лицом к футбольному полю фойе было все равно что взойти на Эверест. Он совершил усилие и повернулся.

Все было по-прежнему на мраморном футбольном поле. Дежурные в камуфляже с автоматами на животах, держа их обеими руками за цевье, смотрели на него от рецепции. Посетители на палевых диванчиках продолжали сидеть — никто не ушел, ни к кому из них никто не вышел. К. стронул себя с места и, слыша наждак своих шаркающих шагов по мраморному полу, медленно двинулся к выходу. Около высоких дубовых дверей входа висела доска объявлений, все ее полотно занимала изготовленная вручную цветная афиша, через весь лист наискосок, с восклицательным знаком в конце было написано «Футбол!». К. миновал доску, потянул ручку двери — и оставил ее, отступил на несколько шагов назад, чтобы посмотреть на объявление о футболе еще раз. Что-то зацепило его в нем. Состоится футбольный матч женской команды мэрии, перечитывал и перечитывал он, с женской командой службы стерильности… В девятнадцать часов… сегодня. Стадион… Женской команды мэрии… Странно, почему не мужских, а женских команд? А, вспомнил К., это недавно служба стерильности опубликовала исследование, что женщинам стало трудно рожать из-за низкой родовой деятельности, и призвала повсеместно вовлекать женщин в спорт, чтобы развивать мышцы. Настоящая стерильная женщина должна иметь хорошую родовую деятельность, как-то так, такими словами заканчивалось изложение исследования. Судя по всему, решили начать с себя. Подать пример.

За спиной зазвучали шаги. Приблизились и смолкли около К. К. повернулся. Перед ним стоял один из охранников с автоматом.

— В чем вопрос? — спросил он К.

Должно быть, поведение К. в фойе: нервическое топтание с трубкой у телефона, попытка покинуть мэрию, завершившаяся новым, непонятным топтанием около входа, — все это показалось им с напарником чем-то подозрительным.

К. быстро ступил к двери, оттянул ее, ввинтился в образовавшийся проход, открыл вторую, вышагнул на крыльцо, стремительно застучал по ступеням вниз. И тут, когда сбегал по ним, мысль, что зацепила его, явилась наконец ему в своем содержании.

Пойти на этот матч, вот что! На матче нужны болельщики — поддерживать свою команду, для того и висит афиша, чтобы напомнить всем мэрским: после рабочего дня — на стадион. Всю мэрию, наверно, туда не погонят, но молодых сотрудников — непременно, и привереда, разумеется, будет в их числе. Матч товарищеский, и вход почти наверняка свободный, а если и не свободный — сделать все, чтобы проникнуть. И уж когда они окажутся лицом к лицу, у привереды не будет возможности уйти от разговора.

Нет ничего хуже неопределенности. Принятое решение омыло К. свежей водой, он почувствовал прилив сил, бодрость и воодушевление исполнили К. — он был готов исполнять намеченный план дальше.

Теперь, наконец, на очереди был университет. Числившийся сначала в его планах под номером первым и замененный на мэрию. Что ждало его в университете? Он действительно был уволен, как ему пообещали на том пиру под сосцами капитолийской волчицы и завкафедрой, и сам новый ректор, или то были просто угрозы?

Университет, только вошел в него, обдал прохладой, тишиной, пустотой: сессия закончена, ни студентов, ни преподавателей — никого. Лишь далекий запах масляной краски витал в гулких коридорах слабым отражением идущего где-то, невидимого ремонта. К. шел и слышал звук своих шагов, отдававшихся беглым эхом о коридорные плоскости.

Он направлялся к себе на кафедру. С чего было начинать, как не с нее. Если там закрыто — тогда в деканат, в деканате точно кто-то окажется, если же ничего не прояснится и в деканате — придется, как то не хочется, идти в ректорат.

Дверь кафедры, когда он потянул за ее ручку, противу его ожидания поддалась. В комнате кафедры кто-то был.

К. распахнул дверь и вошел внутрь.

Комната была пуста. И только в углу за столом секретаря кафедры, где прежде обреталась современница Древнего Рима, сидело новое лицо: мумифицированное годами до сухости вяленой воблы маленькое создание женского рода с редким пушком собранных на затылке жидким узлом седых волос, сморщенные верхние и нижние веки почти соединялись друг с другом, оставив для глаз едва заметную щель, губы сжаты в тугой сфинктер и сурово выпячены вперед птичьей гузкой. Это создание было еще древнее современницы Древнего Рима, она застала еще пору строительства египетских пирамид.

— Добрый день, — поздоровался К. — Простите, вы новый секретарь кафедры?

Современница египетских пирамид пошевелила гузкой своего сфинктера. Возникновение К. в комнате явно было ей не по нраву.

— В чем дело? — проскрипела она через некоторое время. У современницы египетских пирамид и должен был быть такой голос — голос ожившей мумии, пролежавшей в саркофаге несколько долгих тысячелетий.

— Простите, — повторил К. — Я сотрудник кафедры, я находился… в отъезде, — так у него сказалось: «в отъезде», — секретарем кафедры был другой человек… а теперь вы?

— В отъезде? Сотрудник кафедры? — проскрипела современница египетских пирамид. — Не знаю никого, кто в отъезде. — После чего полезла все-таки в полку под столешницей и достала лист со списком сотрудников кафедры. — Как фамилия? — уставила она на К. свои глазные прорези.

Является ли секретарем кафедры — она так того и не подтвердила.

К. назвался. Ведя высохшим указательным пальцем по списку, современница египетских пирамид прошла его сверху донизу, потом снизу вверх, после чего убрала лист обратно на полку под столешницей и вновь подняла свои глазные прорези на К.

— Нет такого. — В голосе ее прозвучало злорадное уличение его в самозванстве.

Что же, этого следовало ожидать. Значит, обещание завкафедрой и нового ректора, сделанное на пиру, было не пустым звуком. Однако К. требовалось выяснить еще одну вещь, чтобы понять, как действовать дальше.

— А когда будет ...? — Он назвал имя завкафедрой. Сыновьим чувством переполняло его еще совсем недавно при встречах с ним. — В отпуск еще не ушел?

Благоговейным трепетом осветилось лицо современницы египетских пирамид. Но отказать себе в удовольствии обдать К. презрением она не смогла.

— Не будет его! — сказала она надменно. Удивительное сходство со своей предшественницей проглядывало в ней. — Кафедрой теперь заведует другой человек.

— А прежний где же? — Задавая этот вопрос, К. уже провидел ответ, только не в его воле было определить степень взлета своего бывшего шефа.

— Он теперь референт мэра! — Благоговейный трепет выместил на лице современницы египетских пирамид все прочие чувства. Референт мэра! Такая вершина!

К. стало ясно, почему его бывший шеф оказался на том пиру. Место за столом самое дальнее, но положение такое, что и главе службы стерильности придется ходить к нему на поклон. А вы знаете, где ваша предшественница? Будьте осторожны! — рвалось у него с языка, но что за гадость — сказать ей такое, все же он лишь подозревал ее в занятиях современницы Древнего Рима, без всяких доказательств.

— Хорошо, позвольте тогда откланяться, — только и сказал он, ступая к двери. — Всего доброго. Успешной вам работы на новом месте.

— Так вам что нужно-то было? — сумела издать слабый крик ему в спину современница египетских пирамид.

Но К. уже закрывал дверь, уже, собственно, закрыл — и решил не возвращаться, оставив современницу египетских пирамид в неведении. Ничего бы для нее не изменилось от его объяснения.

Удаляясь от двери, ускоряя шаг, он решил, что идти в деканат, как намечал, не имеет смысла. Уволить обещал сам ректор, к нему и идти.

В приемной ректора на стульях, тесно расставленных по ее периметру, сидело человек десять. Часть из них была К. знакома: деканы факультетов, главы различных университетских подразделений, в том числе и тот, из-за бронированной двери, с кошачьего склада лицом, должно быть, из-за толсто наросших над губой седых усов, но с благородной, выдающей уважительное отношение к себе осанкой. Все они, когда К. вошел в приемную, обратились к нему взглядом и, пока он шел к столу секретарши, с цепкой пристальностью следили за ним. Ясная охотничья настороженность была в этой пристальности: что значило появление на сцене нового актера, с какой ролью он заявился сюда, не могла ли она помешать исполнению твоей? В глазах же человека с благородной осанкой, встретившись с ним взглядом, К. прочел потрясенное изумление — он не ожидал увидеть здесь К. Да К., по его разумению, просто не должен был здесь появиться!

— Вам назначено? — тусклым голосом, умудряясь одновременно смотреть на К. и мимо него, сквалыжно спросила секретарша, когда он, подойдя к ее столу, поинтересовался, здесь ли ректор и может ли он попасть к нему.

Секретарша ректора не походила на современниц Древнего Рима и поры строительства египетских пирамид с кафедры, скорее это была модель с подиума, чье предназначение — с замкнуто-отрешенным лицом дефилировать в модных нарядах туда-обратно под жадными взглядами устремленных на нее зрителей, разве что модель, вышедшая по возрасту в тираж и переменившая род занятий. Однако и на новом месте подиумный шарм модели не оставил ее, и тем, как говорила, как вела себя — каждым своим движением она подчеркивала свою прошлую принадлежность миру высокой моды.

— Нет, мне не назначено, — вынужден был признаться К.

— Тогда, извините, он вас не примет, — отрезала секретарша. — Видите, сколько ждут его? — обвела она рукой приемную. — И все записаны! И давно.

У, она был цербер. Цербер в облике модели. К. помнил ее еще со времен прежнего ректора. И вот прежний ректор — в местах, куда можно добраться только вертолетом, а она все так же здесь, при новом шефе. И все такая же.

— Ректора сейчас нет, да? — решил уточнить К.

— Его сейчас нет, — через недолгую, но отчетливую паузу, словно ей приходилось сдерживаться, чтобы не закричать на него, отозвалась секретарша.

— Я посижу подожду, с вашего позволения, — сказал К.

Раз приемная была полна, значит, ректор должен был скоро появиться. А даже если и не скоро.

— Он вас не примет, вам нечего надеяться! — Секретарше наконец недостало терпения сдерживаться, и она прикрикнула на него. Голос у нее сорвался, и конец фразы вышел с совершенно собачьим взвизгом. Как если бы ее церберская сущность наглядно явила себя.

— Я подожду, — коротко ответил К.

Не дожидаясь ее очередного ответа, он двинулся к одному из свободных стульев и сел на него. Приемная от всех стен проводила его все теми же охотничье-настороженными взглядами. Человек с благородной осанкой сидел у противоположной стены точно напротив К. Тебя здесь не должно быть! — надрывались в вопле его устремленные на К. глаза.

Ждать появления ректора пришлось, наверное, полчаса. Не меньше. Он вошел в приемную быстрым, стремительным шагом, не вошел — влетел; так летал, весь сгусток энергии и силы, прежний ректор. Только прежний ректор был более чем не юн, и то, что он летал, рождало впечатление сохранившейся в нем молодости, новый ректор был моложе его едва не на четверть века, и в том, что так летел он, выказывала себя натура, темперамент, природа. Прежде чем даже секретарша успела подняться из-за своего стола, К. взметнуло с его места пущенным из пращи камнем, и он встал на пути ректора.

— Я к вам не записан, — сказал он, — но у меня к вам разговор.

Ректор смотрел на него и не мог ни понять, кто он, ни узнать его. К. слышал, как уже кричит что-то над ухом, оттирая его от ректора, секретарша, уже шум других голосов стоял вокруг возмущенным птичьим граем.

— Мы с вами виделись под сосцами капитолийской волчицы, — напомнил ректору К.

И тотчас ректор вспомнил К. Словно землетрясение сотрясло его и рассадило лицо трещиной до самого затылка — невидимой никому, но взгляду К. она открылась во всем своем беспощадном ужасе.

— Вы, вы… — выговорил ректор. — Вы-ы… — И ничего больше не мог он произнести. Трещина, рассадившая лицо, не давала ему говорить.

Гвалт возмущенных голосов стоял вокруг К. «Что вы себе позволяете! Мальчишка! Вы понимаете, к кому обращаетесь?! Пойдите отсюда вон!» — и тянули его за руки, отталкивали, и даже получил он уже под микитки…

— Я вас прошу принять меня прямо сейчас, — сказал ректору К.

Трещина на лице ректора закрывалась. Края ее сходились, прорастали друг в друга — ректор приходил в себя, и вот уже взял себя в руки.

— Да-да, — вырвалось у него. Рваный корявый шрам рассекал его сросшееся лицо. — Проходите, — указал он рукой на свой кабинет. — Потом согласно записи, — бросил он секретарше, у которой сделался такой вид, будто она на глазах у всех рухнула с подиума и теперь вскарабкивалась на него обратно.

Никогда К. не был в ректорском кабинете. И попади сюда в других обстоятельствах — принялся бы осматривать его, фиксируя все подробности обстановки, но сейчас он прошел вслед за обогнавшим его ректором к ректорскому столу как в сомнамбулическом сне.

— Садитесь, — бросил ректор, указывая К. на стул и усаживаясь в кресло сам. Резво катнулся вперед, навис над столешницей, выложил на нее руки. — Как вы здесь оказались? — с той же лихой резвостью, с какой катнул кресло, спросил он только еще занимавшего указанное место К. — Надеюсь, законным образом?

— Законным, — сказал К. — Со мной произошла ошибка. Меня отпустили.

Он собирался продолжить: «Прихожу на кафедру — а я уволен», — но ректор не дал ему завершить фразы.

— Так бывает, что отпускают? — пресек он своим вопросом объяснение К.

— Не знаю, бывает ли, — вынужден был ответить К. — Со мной вот так.

— Можете это подтвердить? Бумагой какой-то. Документом.

— Бумагой? Документом? — К. растерялся. Он не думал об этом. Ему казалось, то, что он на свободе, сидит здесь перед ректором, — это само по себе свидетельство, подтверждать которое нет нужды.

— Но вы же хотите восстановиться в университете, так? — проговорил ректор. — Вы же за этим ко мне пришли? А как я вас буду восстанавливать? На основании чего?

— Вот он я перед вами. На основании моего появления здесь, — обосновал свою претензию на восстановление К.

Ректор не ответил ему. Он, судя по всему, был совсем не дурным человеком. Некоторое время ректор молчал, словно обдумывая что-то, потом произнес:

— Да? Вот так? — Снова смолк, глядя на К. с непонятным значением, наклонился вбок, вытянул с полки на приставном столике со стоящим наверху переговорным пультом стопку чистой бумаги, положил на стол перед собой, взял с письменного прибора ручку и стал писать на верхнем листе. Написал, развернул лист и подал К.

«Вы были на острове? — было написано там быстрым угловатым, стремительным почерком. — Только не отвечайте вслух! Пишите».

Ректор боялся, что его кабинет прослушивается!

К. потянулся к ручке в руках ректора, тот быстрым движением отдал ее, и К. написал: «Был на острове».

Ректор повернул лист к себе, прочел, взял у К. ручку и написал: «Старого ректора видели? Был он там?» К. прочел. «Был», — написал он. «И как он там?» — написал ректор. Теперь К. ответил пространнее: «Неважно. Тяжело ему. Сразу постарел». «Дотянет, думаете, до покаяния?» — написал ректор. Должно быть, он испытывал в отношении прежнего ректора нечто вроде чувства должностной солидарности. «Вы знаете о покаянии?» — спросил К. «Я спрашиваю ваше мнение, дотянет ли он?» — было ему отвечено с гневом. «И что из этого, дотянет, не дотянет?» — К. счел возможным проигнорировать ректорский гнев. Ректору хотелось узнать об интересном ему, К. хотел о своем. Другой возможности встретиться с ректором у него больше не будет.

Получив вопрос К., ректор понял, что, не ответив ему, не получит ответа и сам. «Из этого — то, — торопливо начертал ректор, — что будет с ним дальше». «А что дальше, после покаяния? — написал К. — Что становится с покаявшимися?»

Ректор прочитал и не взял со стола ручки. Видно было, что он колеблется. Наконец К. увидел по его глазам, что ректор принял решение. Лист, на котором они писали, почти закончился, ректор отшоркнул его по столу в сторону, снял со стопки новый и стал писать на нем.

«Они участвуют в эксперименте», — прочел К., когда лист оказался повернут к нему. «Каком эксперименте?!» — К. хотелось бы передать на бумаге свое удивление, но он не знал, как это выразить графически. Ректор замер с ручкой над листом, но затем опустил руку, из-под бегущей по листу ручки слово за словом возникла очередная строка. «Помните, лет тридцать назад была авария на атомной станции?» — тотчас схватили глаза К., как ректор передал лист ему. «Не помню, но знаю», — быстро начертал К. «Ах да, вас же тогда еще не было на свете!» — эти слова ректор не написал и не произнес — это так расшифровал К. его вскинутые сокрушенным движением руки. После чего ректор вновь принялся писать, и теперь писал долго, что-то зачеркивал, что-то вписывал. Вот, молча пристукнул он ладонью по листу, передавая его наконец К. К. взял лист. «Их отвозят туда — и живите там. Как знаете, как получится. Кто выживет, — читал он. — Замкнутая на самое себя структура жизни без выхода вовне. Свое сельское хозяйство, свои производства, своя медицина, образование — какие есть. Кое-что доставляют, конечно, но по минимуму. Женятся, рожают. Умирают, естественно. Эксперимент по созданию человека будущего, устойчивого к радиации».

— Обалдеть! — вырвалось у К. вслух.

Ректор, вмиг налившись яростью, побагровев до ушей, выхватил у него из рук лист, сложил с другим исписанным, разорвал пополам, еще пополам, еще пополам. Бросил клочки на стол, следом за чем откинулся на спинку кресла и откатился от стола.

— Без соответствующих документов о вашем освобождении я вас восстановить не могу! — громко произнес он после этого, с такой канцелярской трескучестью в голосе — не поверить, что мгновение назад вел с К. доверительный беззвучный разговор на бумаге. — Хотите — будем ждать, вдруг придут сами по себе. Хотите — обращайтесь туда сами.

Он смолк, ожидающе глядя на К. из такой дали — К. въяве почувствовал это расстояние: как с какого-нибудь Сириуса смотрел на него ректор, с Альфы Центавра. Аудиенция закончена, говорил своим взглядом ректор.

К. поднялся и поклонился:

— Мне все понятно. Всего доброго.

— Всего доброго, — отозвался из своей космической дали ректор.

Но тут же подпрыгнул на кресле, катнул его к столу, молча помахал К. рукой: стойте, стойте. Схватил один из клочков разорванных им листов, обернул вверх чистой стороной, взял ручку и принялся что-то уж совсем поспешно писать. Написал, бросил ручку катиться по столу, протянул клочок К. К. ступил обратно к столу, взял клочок. «Заберите всю эту писанину, порвите помельче и выбросьте где-нибудь подальше отсюда», — прочел он. Не дурным человеком был ректор. Но не решался даже оставить здесь у себя их переписку.

К. согласно кивнул, так же молча, как ректор писал, разорвал на глазах у ректора клочки пополам еще, еще, сунул их в карман и направился к выходу.

— Но если никакой бумаги не будет, восстановить я вас не смогу, — счел необходимым повторить ему в спину ректор.

К. не обернулся. Ректор сказал это не ему — подслушивающему устройству.

Оставалось последнее из намеченного на сегодня, если не считать вечернего похода на стадион: друг-цирюльник. Можно было ему позвонить, но К. хотелось прежде их встречи увидеть его салон: удалось восстановить, не удалось? Может быть, на месте салона друга-цирюльника был уже какой-нибудь фитнес-клуб. Или прачечная. Если это случилось, совсем другой будет их встреча, и следует к ней подготовиться. Знать по крайней мере, что салона у друга-цирюльника больше нет.

Красный кабриолет друга-цирюльника в общем стаде припаркованных к тротуару автомобилей он увидел еще издали, когда до салона оставалась добрая сотня метров. Но все же он не был дальнозорок, как привереда, наоборот, близорук, может быть, очки элементарно подводили его? Если то и в самом деле был кабриолет, это было хорошим знаком: будь салон уже в чужих руках, что бы делать здесь другу-цирюльнику? К. в нетерпении прибавил шага — скорее, скорее увидеть, действительно ли это кабриолет друга-цирюльника, висит ли над дверью вывеска салона?

Это был кабриолет друга-цирюльника. Не просто какая-то ярко-красная машина (вокруг почему-то сплошь стояли черные), а именно его кабриолет. И над дверьми, которые К. видел в последний раз выдранными целиком из стены, висела вывеска салона, а в окна заново вставлены большие, солнцезащитные зеркальные стекла.

К. замедлил шаг. Эта сторона улицы была сейчас полностью на солнце, оттого немноголюдна, тротуар просматривался далеко насквозь, около дверей салона, в отличие от того, как обычно, никого не было, лишь поодаль на краю тротуара, обратившись к К. спинами, обретались с бездельным видом двое в белых рубашках с закатанными рукавами, разговаривали с кем-то невидимым в одной из припаркованных к бордюру черных машин. Не задерживаясь около дверей, чей нынешний вид нисколько не напоминал о том, что было здесь три с небольшим недели назад, К. распахнул их — внешнюю створку, внутреннюю — и ступил внутрь.

Стук молотков и зубоврачебное визжание дрелей обдали его. Ремонт шел в салоне — вот почему никого не толклось на тротуаре около дверей! Снаружи ремонт был завершен, а внутри еще продолжался. К. миновал пустой, не обставленный пока мебелью холл, вышел к первому залу — середина зала была завалена распечатанными и нераспечатанными картонными коробками, в распечатанных виднелось кауферское оборудование, а около стен возились, сверля, стуча и крутя отвертками, рабочие в синих комбинезонах.

— Закрыто, закрыто! — запретительно замахал руками на К., пошел ему навстречу решительным шагом человек в белой рубашке с галстуком — по всей видимости, распорядитель работ. — Дня через три, через четыре!

— Я к владельцу, — сказал К. — Он ведь здесь?

Друг-цирюльник был здесь, иначе бы его кабриолет не стоял напротив салона.

— Он сейчас занят, занят, — наступая на К., продолжил махать на него человек с галстуком. Галстук был интенсивно-зеленый, шелковый, давивший ему шею тугим узлом, несмотря на жару, — его хозяин демонстрировал своим галстуком независимость, свободу, уверенность в себе. — Занят, просил его не беспокоить, удалитесь! — И уже не просто махал руками, а подталкивал К. к выходу — распорядителем ли ремонтных работ он был?

— Вы воздержитесь от рук! Вы кто такой? Владелец мой друг, я к другу! — попытался противостоять ему К., но из соседнего зала возник и бросился к ним еще один такой же в белой рубашке и с галстуком, только у этого галстук был фиолетовый, как предночное небо. А еще и за спиной у К. обвалом прозвучал нарастающий стук каблуков, он глянул через плечо — третий в белой рубашке налетал на него, с галстуком, как и у двух других, туго сидевшим узлом под шеей, полдневного небесного ультрамарина был у него галстук; трое руководителей работ — это уже было с излишком, кем-то другими они были, или это друг-цирюльник нанял себе охрану? — Вы сообщите обо мне! Даже если он занят, пусть знает, что я здесь! — успел еще выдать, обращаясь к зеленогалстучному К., но никто его не слушал.

— Как пропустили? — вопросил зеленогалстучный того, что появился у К. со спины.

— Проскользнул, — обвиняюще резанул ультрамариновый.

— Мудачье, — непонятно в чей адрес процедил зеленогалстучный.

— Никуда я не проскальзывал, — начал было возмущенно оправдываться К., но уже был зажат ими троими со всех сторон, и его живо-живо, заставив ускоренно переставлять ноги, повлекли к выходу, протащили через холл, просунули в двери и выставили на улицу.

Зеленогалстучный с тем, у которого был фиолетовый галстук, остались внутри, а набежавший со спины ультрамариновый вытиснулся на улицу вместе с К.

— И подальше отвали, чтоб не схлопотать неприятностей! — сказал он К., становясь у двери и перекрывая ее собой.

Рядом с К. возник еще один в белой рубашке и с галстуком. У этого галстук был насыщенного болотного цвета, яркий шелк его блестел, как мокрый.

— Вали, тебе сказано, — с ласковой угрозой проговорил он, поправляя закатанные к локтю рукава рубашки. — Не понял?

К. медленно приходил в себя. А ведь эти двое, тот, что подлетел сзади в салоне, ультрамариновый, и этот, болотный, — это те самые, которых он видел, подходя к салону. Только они стояли к нему спиной, разговаривая с кем-то внутри машины, и закатанные рукава их он видел, а галстуки нет. Но что это все значило? Единственное, что он понимал, — следует отнестись к их словам серьезно и убраться отсюда.

Все же отойти от салона дальше, чем на полсотни метров, ему не удалось. Ноги останавливались, останавливались — и остановились. К. зашел за угол дома, выглянул оттуда. Теперь эти двое с засученными рукавами застыли у самых дверей салона. К. постоял-постоял, наблюдая за ними, и решил звонить другу-цирюльнику. Теперь можно было и позвонить: что бы странное вокруг салона ни происходило, с самим салоном у друга-цирюльника все было в порядке. Телефон друга-цирюльника, однако, не ответил. Гудок прозвона следовал за гудком — безрезультатно. Кабриолет стоял у салона, в самом салоне шел ремонт, название салона не изменилось, — а друг-цирюльник пропал.

К. настроился околачиваться здесь, на углу, сколь угодно долго, но выдержки его не понадобилось. Прошло, может быть, минут шесть-семь, точно не больше десяти, — и на пустынном тротуаре около салона произошло оживление. Из черных автомобилей, окружавших красный кабриолет друга-цирюльника, будто по команде (да, наверное, и действительно по команде), такие же белорубашечные, с цветными галстуками, как эти, что стояли у дверей салона, как те, которых К. видел внутри, в одно мгновение рассредоточились на всем пространстве напротив дверей, выстроились коридором. После чего двери салона распахнулись, из них вылетел зеленогалстучный, огляделся, сунулся обратно к дверям, и тотчас изнутри, на ходу надевая темные очки, вышагнул высокий, массивнолицый человек в сером просторном костюме, даже издалека отливавшим шелковым блеском, с таким же серым блестящим галстуком в белогрудом вырезе между лацканами, и за то мгновение, что он надевал очки, К. узнал его: это был глава службы стерильности. Не созерцай он его вблизи на пиру рядом с мэром, знай лишь по портретам, он бы его не узнал, но сейчас хватило мгновения. Волосы у главы стерильности подобно его костюму с галстуком шелково сияли свежим лаком, как у модели, — он стригся в салоне! И стриг его… кто его, должно быть, стриг?!

В ближайшем от дверей салона черном автомобиле, единственном, из которого никто не вылетал, открылась задняя дверь, начальник стерильности быстрым стелющимся шагом пересек тротуар по выстроившемуся бело-галстучному коридору и скрылся в ней — как нырнул. Тотчас вся белорубашечная толпа ринулась обратно в свои машины, прыгнул в одну из них, заметнув от скорости галстук на плечо, зеленогалстучный, прохлопали, закрываясь, двери, и вся чернолаковая орда вокруг красного кабриолета друга-цирюльника, одна машина за другой, рванула с места и, стремительно удаляясь, полетела по дороге. Вокруг красного кабриолета друга-цирюльника образовалась пустота, он словно осиротел.

Впервые К. довелось наблюдать такое. Оказывается, телохранители главы стерильности ходили совсем не в беретах. В галстуках, как и он. Вот они какими были!

К. снова извлек из кармана телефон и, собираясь звонить, взглянул на двери салона. Они были распахнуты, и за стеклянной створкой ясно рисовался силуэт друга-цирюльника. Должно быть, он вышел вслед за главой стерильности и сейчас стоял, провожая взглядом умчавшуюся кавалькаду.

К. нажал кнопку дозвона и с трубкой, прижатой к уху, зашагал к другу-цирюльнику. Ноги просились побежать, но некое чувство, назвать которое он бы не решился, не позволяло ему сделать того. В центре этого чувства было воспоминание об их последней встрече — здесь, в разгромленном салоне. Какой скрипучий был голос у друга-цирюльника! «Ты хочешь всех вокруг себя с собой в омут?» Не помнилось — и помнилось. И помнилось куда ярче, чем бы хотелось.

Прижатая к уху трубка зазуммерила длинными сигналами. Друг-цирюльник, видел К., собравшийся уже заходить внутрь, остановился, достал из кармана телефон, посмотрел на дисплей. Он посмотрел на дисплей — и увидел на нем имя К., что еще он мог там увидеть. Рука с телефоном у него упала вниз, он вскинул вверх голову, постоял так, потом опустил ее и снова посмотрел на дисплей. Ступил шаг вперед, шаг назад, выступил из-за бликующей на солнце пластины двери, развернулся в движении лицом к К. К. вскинул вверх свободную руку и замахал ею. Ни единой души не было между ними, человек, машущий рукой, не мог не привлечь внимания друга-цирюльника, он должен был увидеть К.

Друг-цирюльник увидел. К. понял это по тому, как тот вдруг замер. Замер и следом — словно от К., хотя между ними оставались еще добрые два десятка метров, нахлынуло некое давление — попятился. Натурально попятился! Выражение судорожного недоумения появилось на его лице. К. отнял трубку от уха и выключил вызов номера.

— Вот это да, — с той же судорожной недоуменностью, что была на его лице, сказал друг-цирюльник, когда К. еще только подходил к нему. — Надеюсь, ты не убежал?

Точно этот же вопрос задавали ему отец с матерью. К. отвечал, а они не верили ему и все уточняли, уточняли…

К. подошел и раскинул в стороны руки.

— Может, обнимемся?

Друг-цирюльник среагировал на его предложение движением, которое больше свидетельствовало о желании отстраниться, чем податься навстречу.

— Так сбежал?

К. опустил руки.

— Нет, там не сбежишь. Отпустили. Ошиблись со мной. Не я имелся в виду.

Друг-цирюльник смотрел и не верил.

— Так бывает? — с сомнением спросил он. — В смысле, — поправился он торопливо, — что они прямо вот так признаются в своей ошибке?

— Не знаю, бывает ли, но со мной вот да.

Подвижное, выразительное лицо друга-цирюльника все так же свидетельствовало о его сомнении в словах К.

— Они тебя отпустили как живца, — проговорил он через паузу. — Чтобы выловить через тебя других. С кем ты станешь общаться.

К. внутренне передернуло. Он не мог и предположить, что его свобода может быть расценена таким образом.

— И что ты этим хочешь сказать?

Лицо друга-цирюльника сыграло сложную беглую гамму чувств и так же быстро все их с себя смело.

— То, что, если ты человек чести, тебе не следует ни с кем общаться.

У К. вырвался смешок. Словно неудержимо смешно ему стало.

— То есть ты со мной общаться не будешь, это ты хочешь сказать?

— Следует воздержаться. — Голос у друга-цирюльника стал скрипучий — будто рассохшееся дерево было у него вместо связок, — таким же голосом он говорил тогда, в последний раз, как они виделись. — А поживем — увидим.

— Но чего тебе бояться? — Инерция гнала К. с его вопросами, когда следовало повернуться и уйти. Но невозможно было уйти. Вот так просто, после стольких лет дружбы, такой их близости, ближе, чем братская, — взять и уйти, крест на всем, черный квадрат, как не было? — Я вижу, тебе позволили сделать ремонт, все у тебя нормально. И даже глава службы стерильности теперь у тебя стрижется. Ты его стриг?

— Я, — подтвердил друг-цирюльник. Выразительное его лицо не могло скрыть довольства, которое он испытал, отвечая К. — Нелегко мне было его заполучить. Очень хороший мужик, должен отметить. Свойский, простой. Демократичный. Я хотел прекратить ремонтные работы, чтобы не шумели, пока стригу его, он не позволил: нет-нет, пускай работают, не хочу, чтобы из-за меня…

— И с эсперанто все урегулировал? — К. помнил, что было написано на кабинетном зеркале друга-цирюльника, единственном, что осталось целым: «Ты, поц, со своим эсперанто…» — Больше не подозрительный момент в твоей жизни?

Лицо у друга-цирюльника приобрело удивленное выражение.

— Какое эсперанто? Не выдумывай! Это что такое?

— Ты шутишь? — К. было непонятно: шутил он, всерьез? — Не знаешь, что такое эсперанто?

— Не знаю, не знаю, не знаю! — с настоятельностью трижды повторил друг-цирюльник. — И знать не хочу!

Он не хотел знать о своем бывшем увлечении, и о К. он тоже не хотел знать. Ни о нем, ни его.

Что же ему сказать напоследок, что такое ему сказать, крутилось в голове у К. Но не было в нем никакого прощального, колоритного слова, и он, ступив к другу-цирюльнику, просто хлопнул его по плечу, сам не понимая — сочувственно, сожалеюще, ободряюще ли? Молча повернулся и повлек себя прочь от салона.

Друг-цирюльник тоже не сказал ему больше ни слова, и К. даже не знал, стоит ли, смотрит ли ему вслед или ушел.

Солнце било в глаза, слепило их, заставляя щуриться, улица была урезана со всех сторон в подобие слепящей танковой щели, и это раздражающее неудобство доставляло болезненную радость: оно умеряло горечь от их встречи с другом-цирюльником.


18. Теплоход

 

— На матч? — спросил околачивавшийся у турникетов старик — вылущенный годами, как гороховый стручок, до одной кожной оболочки, прилипшей к костям, но в красном, вздыбленном, как положено, острым заломом в небо форменном берете на голом черепе.

— На матч, — подтвердил К., стараясь, чтобы голос его звучал как можно обыденней. Он опасался, что старик-дежурный может его не пропустить. Объявленный в афише стадион принадлежал не городу, он был службы стерильности, билетов на него не продавали, и присутствие чужаков на его трибунах могло считаться нежелательным. Ждать же привереду около входа… А если он проглядит ее? Если увидит в последний момент, когда она уже входит внутрь, и зови, кричи ее — возьмет и не пожелает, как то сделала по телефону, с ним разговаривать? Лучше всего, казалось ему, обосноваться на трибунах, недалеко от входа: даже если станет втекать толпа, турникеты рассекут ее, — почти наверняка он не пропустит привереду.

— Чего так рано? — Ветеран службы стерильности (хотя, конечно, службу он начинал еще совсем не в ней) был вроде вполне благожелателен, может быть, подумал К., он остановил его не для того, чтобы не пропустить, а просто ему было скучно и хотелось помозолить языком. — Час еще до начала!

— Да хочу место занять, — по-прежнему стараясь расположить к себе старика, сказал К. Загодя он так пришел все потому же, что не был уверен, будет ли пропущен. В случае, если не будет, останется время поискать возможности проникнуть на стадион, минуя центральный вход.

— Чего его занимать: вон полно мест, — махнул ветеран рукой на вздымающуюся над зеленым овалом игрового поля подкову трибун. — Неужели столько придут? Не придут.

— Хорошее место, я имею в виду, — нашелся К.

— А, если хорошее, — согласился ветеран. — На ВИП-ложу только не покушаться!

— Не по Сеньке шапка, — ответствовал К.

— Во-во, — поддержал его шутку ветеран. Он явно был настроен вполне благодушно; похоже, ему и в самом деле всего лишь хотелось позвенеть языком.

К. поинтересовался, настрой ветерана, казалось, позволял это:

— А что, прямо ВИП-гости должны быть?

— Мне не докладывают. — Ветеран переменился в одно мгновение. Благодушие отлетело от него — как того и не было. — А сам-то откуда? — спросил он следом. — Из наших? — Он поднес руку к берету и коснулся его. — Или из этих, из противников?

К. предпочел бы не отвечать на такой вопрос. Что можно было ждать реакцией от ветерана? Причем как ни ответь.

— Что уж вы, какие же мэрские противники? — ответил он дипломатическим образом.

— Так на поле-то встречаются, как не противники? — Ветеран, кажется, проникался все большей неприязнью к К.

— Невеста у меня играет, — осенило К., как развернуть их разговор, пошедший кривым путем. — Пришел болеть. Затем и хочу занять место получше.

— А, за невесту! — Ветеран разом оживился. Даже и благостное выражение появилось на его иссохшем стручковом лице. — Положительное дело — за невесту! В какой команде?

— Мэрской, — вынужден был признаться К.

— Мэрской? Ну, ничего, — как пожалел его ветеран. — Тоже хорошо.

Следовало воспользоваться переменой в его настроении и все-таки прорываться.

— Пойду, — взмахнул К. рукой, показывая в глубь стадиона за металлической оградой.

— Пойдешь? — протянул ветеран. Ему не хотелось отпускать К. Он бы предпочел убить время до появления основного зрителя в какой-никакой компании.

— Да уж да, что же. Пойду, — повторил К., стараясь всем своим обликом изобразить счастливую настроенность на зрительское удовольствие от предстоящего матча.

— Ну, раз неможется, — с сожалением проговорил ветеран. — Невеста раз…

Все возликовало внутри К. Только не поспешить, не побежать, не рвануть изо всех сил, приказал он себе.

Пройти ему под взором несомненно наблюдавшего за ним ветерана — пришлось почти до середины трибун, до «лучших мест», хотя расположиться он собирался на самом их краю — поблизости от входа. Он хотел сесть у входа, чтобы держать его в поле зрения и не пропустить привереды. Всего надежней было высматривать ее там. Впрочем, решил К., опускаясь на пластмассовое сиденье, напоминавшее полукорыто, когда появятся зрители, ветеран неизбежно должен будет отвлечься на них, и тогда станет возможно вернуться к началу трибун. Главное — не сводить с входа глаз.

Он сел — и тотчас вновь, как то было до разговора с ветераном, почувствовал желудок. Желудок требовал еды. Даже проурчал по-кошачьи, сообщая о своем желании вслух. Бог знает как давно уже К. завтракал. Еще дома, родительскими сырниками. Следовало поесть, хотя бы для того, чтобы не позориться этим голодным урканьем, когда встретятся с привередой, но поесть он мог, лишь вернувшись домой — что найдет в родительском холодильнике. У него не оказалось денег. К. отвык от них за время пребывания на острове, настолько отвык от привычной тяжести кошелька в брючном кармане, что, когда кощей возвращал ему удостоверение личности и телефон, и не вспомнил о кошельке. О ключах, которые не вернули, вспомнил, о кошелке — нет. И не вспомнил о нем, выходя сегодня из дома. Он понял, что у него нет денег, лишь в «Макдональдсе», сделав заказ: с вас столько-то, бодро проговорил кассир, ударив у себя на кассе по итожащей клавише, К. автоматическим движением полез в карман и обнаружил отсутствие кошелка. Выйдя из «Макдональдса», он посмотрел на часы: нет, если приходить на матч заранее, о возвращении домой к родительскому холодильнику следовало забыть: не успеть. Или примчаться на стадион уже во время игры. К. выбрал голод.

Группа в несколько человек, рябя решетку стадиона, появилась около турникетов, потолклась около них, просочилась через их загораживающую вертушку — и возникла с этой стороны ограды. Забыв о желудке, К. вскочил и, торопясь, двинулся вдоль ряда к началу трибун. Остроты его зрения, даже и в очках, недоставало, чтобы через полстадиона как следует разглядеть лица вошедших. Когда он достиг края трибун, через турникеты протекло еще две группы зрителей. Лучшая часть человечества присутствовала во всех трех, ни в одной, однако, из групп привереды не оказалось.

С занятой им позиции на краю трибун до входа было каких-нибудь метров тридцать, и он теперь прекрасно видел всех входящих. Ветеран, дежуривший с той стороны турникетов, надо думать, уже засек его, но теперь ветерану — засек, не засек — было не до того, чтобы выяснять причину перемещения К. с лучших мест на худшие.

Потом через турникеты повалило. Непрекращающийся поток потек к трибунам. Как если бы вся мэрия и вся служба стерильности, до последнего человека, явились по зову афиш болеть за своих футболисток. Все, разумеется, шли на середину, здесь, на краю, около К., никто не садился, и каждый, проходя мимо, хотя бы просто бросал на него любопытствующий взгляд. Многие беглым взглядом не ограничивались, шли, глядя на него с беззастенчивой энтомологической жадностью, словно удивляясь его нахождению в таком месте и пытаясь разгадать загадку. В ответ К. старательно делал вид, что абсолютно равнодушен к этим пристальным взглядам.

Минуло около четверти часа, как стадион стал заполняться. Скоро уже должен был начаться и матч. Привереда все не появлялась.

Привереда не появлялась, зато К. неожиданно увидел пантагрюэльшу. Гигантша несла свое большое, дородное тело с торжественностью парадного выхода царицы на праздничные гулянья подданного народа. Привычного глазу К. малинового берета на ней не было (как, впрочем, и ни на одном из зрителей, половина из которых уж наверняка были из службы стерильности), но, казалось, голова ее увенчана невидимой короной: с такой величественностью она несла себя. Воспоминание о пережитом унижении дохнуло на К. черным холодом космической бездны. Исчезнуть, испариться, одеться плащом-невидимкой захотелось ему. Но как это было сделать? Повернуться к входу спиной, рискуя пропустить привереду? К. решил остаться сидеть, ничего не предпринимая, — как будет, так будет. Он опасался ветерана, а опасаться следовало отнюдь не его!

Пантагрюэльша увидела К. — и царственный величественный шаг ее сбился. Сделала еще несколько шагов и остановилась. Смятение, скользнувшее было по ее лицу, заместилось негодованием. К. старался не смотреть на пантагрюэльшу — и смотрел, вместо того чтобы наблюдать за входом. Она притягивала к себе его взгляд, словно большой магнит маленькую железную крошку. Не кощей был олицетворением его пребывания в подземном царстве службы стерильности, — она.

— Кого я вижу?! — воскликнула пантагрюэльша с тем негодованием, что выразилось на ее лице. — Это почему здесь?!

Но уж что-что, а отвечать ей К. не собирался. Маленькая железная крошка в нем осилила себя наконец оторвать от нее взгляд и вновь обратить его в направлении входа. Поток вливавшихся вовнутрь не ослабевал, замершая у самого подъема на трибуны пантагрюэльша запрудила ему дорогу, и все двигавшиеся за ней и вынужденные тоже остановиться следом за ее вскриком воззрились, как и она, на К. — он разом оказался в фокусе десятков устремленных на него глаз.

— Что молчишь, голубчик? — В голосе пантагрюэльши возникла вдруг затаенность. — Ты здесь сам по себе, голубчик, или тебя под конвоем?

Заорать на нее благим матом, вскочить, подскочить… все в К. дрожало, он едва удерживал себя. Железную крошку в нем снова неудержимо повлекло к магниту, — взгляд К. опять оказался на пантагрюэльше… о, что он готов был сделать с ней, все в нем горело!

— Отдохни, голубушка, — сказал он, слыша, как — оттого что сдерживается — корежит ему голосовые связки. — Насладись матчем. Поболей. Поблажи погромче.

— А, голубчик! — воскликнула пантагрюэльша. Улыбка проницательности осветила ее лицо. — Понятно! Посчитали, что ошибочно тебя взяли! Ага? — Толпа, накопившаяся за нею, начала обтекать ее, протискиваться между пантагрюэльшей и отделявшей трибуны от поля решетчатой деревянной загородкой, но, протиснувшись, все почитали необходимым идти дальше, по-прежнему глядя на К. — Ладно, голубчик, — изрекла пантагрюэльша. — Не ты первый, не ты последний. Видали мы таких, которых ошибочно. А потом — оп! и снова у нас как миленькие. И никакой ошибки! — Язык ее выскользнул из-за губ и быстрым движением плотоядно обметнул их. — Встретимся еще. Жди!

Продли она свой монолог на мгновение дольше — и К. наверняка разорвало бы от его молчания в клочья, Бог знает что сорвалось бы с его языка. Но пантагрюэльша смолкла и, потеснив своим могучим телом тех, кто в этот момент пытался протиснуться мимо нее, двинулась вдоль трибун к середине их полуовала, куда устремлялись и все.

Еще несколько долгих мгновений, как она понесла свое дородное тело дальше, К. сидел, не находя сил вернуться к прежнему занятию — слежению за входом. Привереда могла за это время уже войти и даже достичь трибун, а он все не мог привести себя в порядок. Но наконец он обратил взгляд в сторону входа. Боже! Первое же лицо, на которое упал взгляд, был не кто другой, как конопень.

Конопень только что ступил на территорию стадиона, миновав раствор двери. Он шел крупным неспешным шагом, битюжья уверенность и тяжесть были в этом шаге, хозяин и повелитель шагал по земле, так это и читалось в его походке, во всей его стати. В руках у него был толстый, сложенный из разных цветов и трав букет, схваченный фигурно обрезанной по краю — как бы застывшая волна — серебристой бумагой.

Но самое главное, он неизбежно должен был, как и пантагрюэльша, увидеть К. Через полминуты, через минуту… Это для К. было уже чересчур. С него достало пантагрюэльши. К. ничего не решал для себя — покидать свое место в начале трибун, не покидать, — его подняло с кресла (словно пушинку порывом ветра!) и понесло по проходу между рядами сидений к середине трибун. Он мог проворонить привереду, да, но встретиться с конопенем… нет, это было невозможно.

К. остановился, лишь достигнув сектора, что был самой серединой трибун. Продвигаясь к середине, чтобы не проходить уже занятыми рядами, он поднимался по проходам все выше и в конце добрался чуть не до самого верха, оказавшись под трибуной для ВИП-зрителей. Тоже получилось неплохое место для наблюдения: все внизу, никто не мешает обзору и можно видеть вновь прибывающих. А кроме того, привереда, конечно, с ее дальнозоркостью и привычкой сидеть подальше, пришедши, станет забираться повыше, и есть вероятность, что расположится где-нибудь неподалеку.

Надежды его, однако, не оправдались. Минул еще десяток минут, поток, исторгавшийся из дверей входа, стал редеть, превратился в одинокие запоздавшие фигурки, — К. так и не увидел привереды. Или она прошла именно в ту минуту, когда он менял свою дислокацию, и сейчас сидела где-то там в толпе, обращенная к нему затылком? К. перебегал от одной женской головки к другой — нет, все они не походили на привереду.

Грянул гонг, звонкий металлический звук поплыл, медленно затухая, над стадионом, загорелось световое табло с названиями команд и счетом на крыше двухэтажного строения на противоположном конце поля, где, должно быть, размещалась администрация стадиона и находились раздевалки. Поток от входа иссяк. Часы показывали время начала матча.

Невидимые динамики, установленные, можно предположить, по всему периметру стадиона, бурно закипели бравурным маршем, призывая команды появиться на поле. Двери строения широко распахнулись, и из них мелкой трусцой, с вратарями во главе, которых легко было отличить от остальных игроков по кепкам на голове, двумя строчками вытачались футболистки. К. смотрел на них — вот они достигли центрального круга, потекли по белым дугам в разные стороны, чтобы вновь сойтись у ближней точки линии, рассекавшей круг на две половины, у тех, что оказались к трибунам ближе других, стали угадываться черты лица… и что, неужели действительно? Боже, он ждал привереду на трибунах, а она появилась на поле! Она была не зрителем, она была игроком! Да еще вратарем. Он и не подозревал о таком ее таланте. К. жадно смотрел на нее, и все ему было мало, он не мог насмотреться, он вбирал ее в себя, как запах, осязал ее глазами, держал в объятиях. Надо же, придумать для ветерана версию, что играет невеста и чтобы все оказалось так! Единственно что непонятно, невеста ли…

Команды разыграли ворота, игроки (игрицы!) рассредоточились по полю, судейская команда заняла положенные места — помощники за боковыми линиями, судья, держа мяч в руках, в центре поля, — вратарши протрусили к своим воротам, и судья опустил мяч на точку, обозначавшую центр овального зеленого покрывала. К. не смотрел в центр. Он смотрел на привереду в воротах. Она прошла к одной штанге, к другой, постучала по ним, словно прося их о дружбе, встала в середине ворот, слегка согнула ноги, попрыгала влево-вправо с расставленными перед собой руками в перчатках — вратарь вратарем. Она что, занималась футболом раньше, ходила в спортивную секцию?

Судья просвистел, выделенные для розыгрыша мяча игроки (игрицы!) запинали по нему, и мяч, взлетев наконец от одного из ударов в воздух, привел в движение все поле. Футболистки забегали, мяч переходил от одной к другой, и вот команда службы стерильности зажала его у себя, повела в сторону ворот привереды. Привереда приняла вратарскую стойку, готовая в любое мгновение прыгнуть на летящий мяч. К. поймал себя на том, что болеет. Весь вытянувшись вперед, сжав в кулак руки. Отберите, ну отберите, звучало в нем. Команда привереды словно услышала его — мяч, не дойдя до штрафной площадки, оказался у игроков мэрии, и они погнали его к воротам противника.

Спустя недолгое время К. поймал себя на том, что не смотрит, как идет игра на другой половине поля. Эта другая половина его не интересовала. Он все продолжал наблюдать за привередой. За нею, за ней одной, только за ней. Смотрел, поедал ее глазами, и его не оставляло мистическое чувство, что выдуманной для ветерана версии до́лжно стать реальностью и во второй своей части — невеста!

Вскоре, однако, игра вернулась на половину привереды. И почти перестала выходить за ее пределы. Команда мэрии была явно слабее. Команда противниц наседала, крутилась около ворот, один удар — привереда отбила его, второй удар — поймала, выбила мяч на середину поля, но он тут же был перехвачен службой стерильности, вошел в штрафную площадку, куча ног замесилась около него… и из этой кучи, посланный чьим-то ударом, мяч вырвался на свободу, неторопливо покатился к линии ворот, привереда метнулась к нему — но поздно: мяч опередил ее.

К. сидел со стиснутыми что есть силы кулаками и не мог разжать их. О, каково было сейчас привереде доставать мяч из сетки!.. Ряды под ним между тем заходились в счастливом реве: болельщиков команды, что представляла службу стерильности, было ощутимо больше, чем мэрских.

И команда службы стерильности была ощутимо сильнее команды мэрии. Футболисткам из мэрии лишь изредка удавалось вырваться за пределы своей половины. К концу тайма привереда пропустила уже шесть мячей, ее партнерши забили вратарше противника один. Свисток судьи возвестил о конце тайма в ситуации, когда привереде, возможно, пришлось бы доставать мяч из ворот в седьмой раз.

Сидевшие на нижних рядах под К. вставали, топтались на месте, крутили руками, разминая затекшие члены, поворачивались, смотрели на верхние ряды, находили знакомых, приветствовали их, вступали в разговор. К., одиноко сидевший под ВИП-трибуной и подставленный всем взглядам, склонился к коленям, чтобы снизу не было видно его лица. Недоставало ему еще быть снова кем-то опознанным. Тем же и конопенем.

Звук множества тяжелых быстрых шагов заставил К. поднять голову. Справа, слева — по ряду, где сидел он, по нескольким рядам ниже грохотали малиновые береты службы стерильности в камуфляже. Это были не болельщики, эти были при службе. Живо, вниз, никаких в обход, по сиденьям, приговаривали они и не давали опомниться, — поднимали с мест, не разбирая, мужчина ли, женщина ли, подталкивали к нижнему ряду: прямо по креслам, по креслам! Что сидишь! — подойдя с боков, взяли К. за плечи, взметнули его с кресла сразу двое. Вниз на четыре ряда, тебе помочь?!

Ряды под ним, увидел К., уже сыпались вниз, отыскивали пустые сиденья перед собой, соступали на них, находили пустые в следующем и перелезали через их спинки. Женщины вскрикивали и взвизгивали, у некоторых были слишком узкие юбки, они не могли сделать крупного шага, после нескольких неудачных попыток встаскивали юбки к бедрам и, светя оголенными ляжками, сверкая перешейками белых, черных, красных трусов, переваливались на нижнее кресло. Мэр, будет, наверное, мэр, доносилось до К. с нижних рядов.

К. решил, раз уж так вышло, сесть в самой зрительской гуще. Он проследовал по тесно заполненному ряду до свободного места и опустился на него. Смотреть игру станет не так удобно, как до того, но зато он будет надежно скрыт среди других зрителей.

Протяжный металлический звук гонга возвестил о конце перерыва. Двери строения на другой стороне поля раскрылись, в них появились выходящие на игру команды. Привереда вышла одной из последних.

Судья на поле нес свисток к губам, чтобы дать сигнал к началу игры, когда вдруг весь стадион словно подхватило мощным порывом ветра — ряды внизу бурно поднялись на ноги, принялись разворачиваться спиной к полю, взгляды всех вскинулись вверх, и были они устремлены в одну точку на вершине трибун. Подхватило тем же ветром ряд К. Непроизвольно поднялся, повернулся назад и сам К.

Вокруг, нарастая, уже гремел приветственный рев. «Урра! Салю-ют! — кричали трибуны. — Да здравствует стерильность! Стерильности слава! Многая лета!»

В нише ВИП-трибуны, исполненной как большая раковина, возвышались, приветственно махали руками человек восемь. Один, что посередине, стоял у самого ее края, выдаваясь вперед, остальные слегка в глубине, отступив назад на какие-нибудь полшага. Человек впереди был мэром — К. тотчас узнал его, хотя сейчас он был не в тоге, а в обычной цивильной одежде, даже и не костюме с красным галстуком, как на большинстве портретов, а весьма легкомысленной, ярко-пестрой расцветки рубашке с короткими рукавами. Замкнуто-холодное узкощекое лицо его с глубокими заломами носовых складок выражало то довольство, которому К. был свидетелем на пиру — когда происходившее вокруг доставляло мэру радость и кайф. Другие тоже были в такой же, как мэр, вольной летней одежде: цветные, клетчатые яркие рубашки, короткие рукава, распахнутые вороты. И всех К., переводя взгляд с одного на другого, узнавал. Стоял первым по правую руку от мэра глава службы безопасности — массивное большое лицо его не выражало ничего, будто выклеенное из папье-маше. Стоял первым слева Косихин — у этого сжатый в синусоидную кривую рот странно скривило в сторону, будто он изо всех сил сдерживал ухмылку. Стоял ректор, с которым К. виделся сегодня — весь вытянувшись вверх, с тесно прижатыми к бокам руками, будто солдат на плацу по стойке смирно. Стоял завкафедрой со своей вдохновенной длинногривой прической… И других К., хотя и не знал, кто это, тоже узнавал — все они были там, на том древнеримском пиру.

Наконец мэр сделал поднятой в приветствии рукой короткое повелевающее движение: достаточно, садитесь. И сел, показывая пример, первым сам. Стадион вновь застучал каблуками, зашумел одеждой, опустился на кресла, пошевелился на них, устраиваясь, и замер. Судья на поле дал свисток. Второй тайм начался.

И с первых же минут К. ощутил, что игра изменилась. Словно команда службы стерильности за те минуты, что провела на перерыве, утратила все свое умение играть. Ее нападающие, прорываясь к воротам команды мэрии, не били по ним, а передавали мяч одна от другой, словно не решаясь бить, теряли его в конце концов, но не спешили оттянуться назад, чтобы обороняться всеми силами. Команда мэрии не упускала возможности воспользоваться этим, мигом оказывалась на другой половине поля, а защитницы службы стерильности пропускали мэрских нападающих едва не к самым воротам, и тем оставалось только не промазать. Разрыв в счете стал стремительно сокращаться. Шесть — два, шесть — три, шесть — четыре. Привереде стало нечего делать. Она слонялась перед воротами, отправлялась к дальней линии штрафной площадки, следила за игрой в другой штрафной площадке оттуда.

До самого конца тайма привереда пропустила лишь один гол, вратарша службы стерильности пропустила еще четыре, и матч закончился со счетом восемь — семь в пользу команды мэрии. Мэр в ВИП-ложе, поднявшись в рост, вскинул победным жестом руку со сжатым кулаком над головой. Лицо его утопало в счастливой ублаготворенности. Стадион, рукоплеща, снова стоял, развернувшись к нему лицом, спиной к полю. И повернулся лицом к собравшимся в центре для традиционного прощального рукопожатия игрокам лишь после того, как мэр, все так же жестом, предложил наконец уделить внимание и футболисткам.

Ветеран службы стерильности, дежуривший у турникетов, выловил взглядом выходившего со стадиона в общей толпе К., словно К. был помечен особым знаком, отличавшим его от всех остальных зрителей.

— Эй, эй! Который к невесте! — позвал он К. своим бодрым, хотя и по-старчески рассаженным голосом. Пробился сквозь толпу и, схватив К. за руку, остановил его. — Чего, как она, невеста? — спросил он с заговорщическим видом. Неясное подозрение не оставляло ветерана и требовало разрешения.

Но что теперь было для К. его подозрение. Теперь оно было не страшно ему.

— Все прекрасно невеста, — сказал он, отнимая от себя руку ветерана. — Выиграла. Восемь семь в ее пользу.

— А-а! — протянул ветеран. — Выиграла. — Ему было неприятно, что К. уже не в его воле, и не скрывает того. Его ветеранское естество было уязвлено. — Выиграла — и без букета. — Издевка прозвучала в его голосе. Он хотел отплатить К. той же монетой, какой, казалось ему, заплатил К. за его участливый интерес перед матчем к обстоятельствам появления К. столь рано. — Хорошему жениху положено невесту встречать с цветами.

— В следующий раз непременно, — окончательно избавляясь от руки ветерана, сказал К.

— Следующего раза, глядишь, и не будет, — как бы с неким глубоким значением мстительно проскрипел ветеран.

Но обещание это прозвучало уже за спиной К. Забирая вбок, он выбрался из толпы и направился к тому двухэтажному строению, из которого выбегали на поле команды. Понятно, что со стороны улицы строение имело вход, через который с улицы внутрь него и попадали, и как через него входили, так и выходили. Привереду следовало ждать здесь, около него, нигде в другом месте.

Солнце за время матча склонилось к самому горизонту, все вокруг было в длинных тенях, из воздуха ушел дневной жар, и вместе с размахнувшимися вдаль тенями, вместе с угасшим жаром дня на город, казалось, сошла тугая, как барабан, гулкая тишина. К. шел, глядя на облачно-красную полоску неба между углом пристадионного строения и жилыми домами в отдалении за зеленой кустарниковой полосой, и думал о том, как счастливо для него появился на матче мэр. Конечно, выигрыш команды мэрии был несправедлив и нечестен, и сама команда наверняка понимает это, но выигрыш есть выигрыш, и привереда-победительница в предстоящем разговоре — куда предпочтительнее, чем если бы ее команда ушла с поля с разгромным счетом. А ушла бы с разгромным наверняка.

Просторная, безжалостно залитая асфальтом площадка перед стадионным строением была пуста, никого на ней. Вернее, никого, кроме конопеня. По-прежнему с букетом в руках, он обретался около самого входа в строение, курил, перетаптывался с ноги на ногу, откровенно тяготясь тем ожиданием, на которое подвигнул себя, но по всему его виду было ясно: сколько нужно, столько и будет ждать.

Конопень стоял лицом к входу и не видел подходившего К. К. как споткнулся, нога у него зашла за ногу. Неясное, невнятного смысла предчувствие шевельнулось в нем. Но он не позволил ему задержаться в себе и мгновения. Этого не могло быть. Никак этого не могло быть. Мало ли какие случаются совпадения… Он как бы встряхнулся внутренне: представил себе, что входит в аудиторию, предстоит читать лекцию, отвечать на вопросы — и грудь наполнило азартной бравостью и молодцеватостью, ноги перестали заплетаться, шаг ускорился. Ну, стоит там, ждет кого-то, пусть себе стоит.

Конопень, стряхивая с сигареты пепел, повернул голову в направлении К., и по тому, как замер, как медленно потом понес сигарету обратно ко рту, К. понял: увидел его и опознал. К. шел, не отводя от конопеня взгляда. Смотрел на него конопень, и К. тоже смотрел.

В намерении его было — молча миновать конопеня, три-четыре шага — и остановиться, ждать, не обращая на конопеня больше внимания, привереду. Выход из строения один, и пропустить ее невозможно, она должна выйти отсюда.

Конопень, однако, не дал осуществиться его намерению.

— Во ништяк себе, — сказал конопень, заступая ему дорогу. — Кого вижу! На свободе и гуляем!

Растерянное непонимание стояло в его глазах. Но тяжелая ненависть в них была сильнее этого непонимания.

К. не ответил ему. Почему вдруг он должен был отвечать конопеню. Он не должен был ему ничего. Разве что поквитаться с ним за все. Но это было выше возможностей К.

— Чего молчишь? — держа руку с сигаретой на отлете, словно готовый для удара наотмашь, покривил презрительно губы конопень. Казалось, ему несказанно гадко говорить с К., но вот заставляет себя. — Откуда здесь взялся, спрашиваю?

В желудке у К. пробурчало. Как если бы он так ответил конопеню — утробой. Ему по-прежнему хотелось есть, но желудок уже не резало, только время от времени тот выдавал протяжную кошачью песню, будто жаловался на голод и просил еды.

— Чего приперся сюда? — снова вопросил конопень. — Хрена надо? Молчать собираешься?

Удержись, не отвечай, как не слышишь, говорил себе К. Ни слова, ни звука, не обращай внимания. И неожиданно для самого себя сказал:

— Пробей по своей базе, узнаешь откуда.

— Да ты!.. — конопень будто задохнулся. Что-то глубоко оскорбительное помни́лось ему в пожелании К. — Иди отсюда, тебе говорю! Иди подобру-поздорову! Знаешь, кого я жду? Знаешь кого?

Предчувствие, кольнувшее было К., когда подходил к конопеню, вернулось к нему гулкой и мощной приливной волной — как кипятком окатило его. Неужели? С букетом… Не может быть!

— Пошел бы ты, — процедил К. сквозь зубы.

Конопень отбросил в сторону сигарету, вытащил из кармана пачку, выщелкнул из нее новую сигарету, вставил в рот, щелкнул зажигалкой и с удовольствием затянулся.

— Ее, ее, — сказал он с этим удовольствием, выпуская дым. Процесс овладения новой сигаретой помог ему овладеть и собой. — Понял, да? Сообразительный какой! Ее.

Нет, не может быть, решительно запретил себе думать о том, в чем хотел уверить его конопень, К. Не может такого быть. Никогда!

— Жди, — сказал он. — Я тебе не мешаю. И ты мне не мешай.

Теперь помолчал, ходя сигаретой к губам — от губ, к губам — от губ, конопень.

— Ладно, — уронил он потом. — Ладно…

И вот от этого его «ладно» К. неожиданно проняло. Была в этом снисходительно-уступающем «ладно» конопеня та убедительность, которой недоставало его прямым словам. Правду говорил конопень, не выдумывал: он действительно ждал привереду. Ее.

Но все же надежда и не желала оставлять К.: а вдруг оно и не так?

Дальше они стояли молча. Шагов пять-шесть было между ними. Подошло еще несколько встречающих — получилась целая толпа в десяток человек, — один из пришедших встал между К. и конопенем, отделил их друг от друга, и сразу стало словно бы легче дышать, как если бы воздух был сплошной углекислый газ, и вот насытился кислородом.

Прошло минут пятнадцать-двадцать. Наконец двери растворились, и первая футболистка, со спортивной сумкой на плече, вышла на улицу. Потом дверь раскрылась во второй раз, в третий, и снова… Привереда появилась едва не последней, когда на просторной асфальтовой площадке перед стадионным строением снова остались только К. и конопень.

Она вышла, и они оба, конопень и К., ринулись ей навстречу. Конопень, на полкорпуса опережавший К., на подлете к привереде, когда траектории их движения неизбежным образом сблизились, вильнув бедром, толкнул К., отшибая его в сторону. Все эти несколько секунд, что К. с конопенем, стремясь кто быстрее, спешили к ней, привереда смотрела на К. остановившимся ошеломленным взглядом. Его бросило от удара конопеня вбок, она проследила, удержался ли К. на ногах, и лишь после этого взгляд ее устремился на его соперника.

— Ты что, дурак, делаешь?! — воскликнула она негодующе. — Мозги у тебя есть?

Как что-то обрушилось в К. Словно внутри него с тяжелым гулом и грохотом, сотрясши все кругом, сошел гигантский оползень. Обратиться так, как привереда обратилась к конопеню, она могла лишь в одном случае: если он заместил К. собой.

— Я что? Что такое? А что! Подумаешь! Какого он тут! — сбивчиво, наезжая словами одно на другое, базарно зашумел конопень.

— Стой и не шевелись, — приказала ему привереда. Он протягивал ей свой букет, она отмахнулась от того: — Да подожди ты!

«Подожди ты!» Этим ее восклицанием было сказано все до конца, в нем было открытое, откровенное признание их отношений с конопенем, была демонстрация ее власти над ним, которая не могла возникнуть, будь конопень всего лишь простым воздыхателем.

— Я, видишь — вот, — сказал К., ступая к привереде и оказываясь невольно так близко от конопеня, как еще не был с момента их встречи здесь на площадке перед входом в стадионное строение.

— Вижу, что ты вот, — коротко отозвалась привереда.

К. заколодило. Он не понимал, как говорить с ней. Невозможно было вести с ней разговор при конопене под боком.

— Пусть отойдет, — сказал он наконец, кивая на конопеня.

— Чего?! — взревел над ухом у К. конопень.

Привереда посмотрела на конопеня.

— Отойди, — сказала она ему через паузу. Он хотел воспротестовать — привереда не дала конопеню выговорить и слова. — Отойди! — повторила она уже с настоятельностью. — И подальше!

Власть ее была над ним абсолютна (как и надо мной, подумалось К.): конопень пробурчал себе под нос что-то нечленораздельное, перетопнулся с ноги на ногу и сделал пару шагов в сторону.

— Подальше, я сказала! — потребовала привереда.

Конопень, с покривившимся в недовольстве лицом, послушно тем не менее ступил в сторону еще на два шага, постоял — и еще на два. Привереда, проследив за его перемещениями, вновь взглянула на К.

— Тебя отпустили, да?

— Да, никаких претензий, — поторопился ответить К. — Со мной ошибка… Они признали, что совершили ошибку!

— И что, тебя восстановили на работе? — спросила привереда. — Выдали компенсацию за сожженную дверь? Твоим родителям разрешили открыто заниматься их сырниками?

— При чем здесь мои родители? — уцепился К. за ее последнюю фразу.

— При том же, при чем и все остальное.

— Но в университете я восстановлюсь! — воскликнул К. — Там нужно кое-что… меня не могут не восстановить!

— Восстановись сначала. — В голосе привереды прозвучало такое знакомое ему категоричное отторгающее порицание. — Но все равно… Это уже все равно. Не нужно тебе было сюда… Ты что, не понял, когда позвонил мне?

Она смотрела ему в лицо прямым, не таящим в себе никакой игры, открытым взглядом. Как чудесны были эти ее серые, с сизой дымкой пылающего жаром летнего дня честные глаза. Такая любимая, такая родная, такая близкая. И неимоверно далекая. Он задыхался. Воздух опять был сплошной углекислый газ. Хотя конопень и стоял в стороне и даже не мог слышать их разговора.

— Потому что ты… с ним? — заставил себя К. выговорить вслух то, что не выговаривалось и про себя.

— Не только поэтому, — тотчас, как если б желала и ждала этого вопроса, ответила привереда.

— Но и поэтому?

Привереда не смогла ему ответить — в желудке у К. громко, протяжно, визгливо проблажила мартовская кошка. Привереду передернуло.

— С утра не ел, — чувствуя себя совершившим некую непристойность, сказал К.

— Надо было себя доводить до такого? — Привереда смотрела на него с неприязнью и брезгливостью. — Булку купить. Бутылку воды. Копейки стоит.

— Не получилось, — неохотно ответил К.

— Денег не было? — проницательно спросила привереда. О, она знала его, все его интонации, значение любого его умолчания. — У тебя совсем нет денег? — Рука ее уже раздергивала молнию на спортивной сумке, которая все продолжала — при двух встречающих! — висеть у нее на плече, уже шарила внутри, отыскивая кошелек.

— Оставь!

Восклицание К. заставило привереду замереть, и спустя недолгое время рука ее выбралась из сумки пустой. Знала, знала она его, не возьмет, как ни упорствуй, — ей это стало понятно.

— И дурак, — сказала она. — Вот потому что ты дурак. Ты с самого начала вел себя не так, как нужно. Мнил о себе! И сейчас мнишь. Мне объяснили, как должно было вести себя. И ничего бы не случилось того, что случилось. Ошиблись с тобой — я рада. А если завтра снова? И снова все так же? Извини, меня это не устраивает. Я такого натерпелась, пока ты…

Такого натерпелась… такого натерпелась, слышал в себе эхо ее слов К. «Чего именно?» — звучало в нем ответом ей, но она запнулась, возможно, не зная, как продолжить, и К. поспешил воспользоваться возникшей паузой:

— Этот, да, — указал он легким кивком головы на конопеня, — объяснил тебе, как нужно вести себя?

— Он, — ответила привереда. Взгляд ее чудесных серых глаз (дальнозорких, отметил зачем-то про себя К.) был все так же прям и открыт. — Это удача, что он оказался рядом со мной. Ты хоть понимаешь, что со мной могло быть? Ты неизвестно где, а я… Он надо мной как спасительный зонтик раскрыл, — закончила свою мысль привереда. — Я с ним чувствую себя в безопасности. Это мало? Это много. Это так много, что большего мне и не надо.

— Тебе вернули допуск? — спросил К. — то, о чем все время хотел узнать, но все откладывал и откладывал на потом.

— Да, мне вернули допуск, — с нажимом ответила привереда.

В нажиме этом было признание, с чьей помощью возвращен ей допуск.

К. задыхался. Кислорода вокруг не оставалось совсем. Углекислый газ, один углекислый газ!

— Да не будь же дурой ты! — вырвалось из него. Он вдруг обнаружил ее у себя в руках — обнимал, прижимая к себе, а она вырывалась; оттого и осознал, что держит ее в руках, потому что она вырывалась из них. — Ты — и он! Как можно? С ума сошла?

— Пусти! — уперлась привереда ему руками в грудь. — Пусти!

В следующее мгновение К. ощутил рядом с собой жаркую глыбу конопеня. Следом за чем его предплечья словно взяли в тиски, — и, оторвав от привереды, конопень отшвырнул К. прочь.

— Лапать еще! — донесся до К. его рев. — Пошел! И не возникай близко! Думаешь, вышел — жизнь малина пойдет? Прокаженным — лепрозорий! Окажешься там же, где был! Гарантия!

К. не понял, как получилось, что ударил его. Рука вдруг сама, без его воли, без замаха, как держал ее внизу, оттуда, сжавшись в кулак, въехала конопеню в крепкий его, тяжелый подбородок — снизу вверх, словно в желании заткнуть его блажащую пасть.

Пасть его и заткнулась. Но с самим конопенем ничего не произошло. Голова у него только откинулась назад, и, качнувшись, он сделал шаг назад.

Наверное, пару-тройку секунд спустя К. должен был лежать на земле, и рядом с ним — его слетевшие с носа, распавшиеся на составные части очки. Куда было ему против конопеня.

Но, прежде чем конопень ответил К., между ними оказалась привереда.

— Не смей! Тронешь — не увидишь меня! — кричала она конопеню. И висела у него на руках, загораживала К. от него собой, и так дик, так наждачно-хрипуч был ее крик! Увидела, что конопень подчинился ей, обернулась к топтавшемуся у нее за спиной К., обрушила тот же наждачный крик на него: — Пошел! Чтоб не видела тебя!

К. не чувствовал в себе сил уйти. И следовало уходить. Привереда была им проиграна. С разгромным счетом. Со скандалом и позором.

Шаг назад дался ему, как если бы нога у него увязла в бетоне, который уже начал схватываться и не желал выпускать ее. То же было и со вторым. На третьем он наступил на что-то хрупнувшее, каткое, поехавшее под ногой, взмахнул руками, балансируя, удержался на ногах — и глянул вниз, чтобы увидеть, на что наступил.

Это был брошенный конопенем, когда тот кинулся к К., букет. Он валялся тут на асфальте вместо очков, которые благополучно остались у К. на носу. Наступив на букет, К. раздавил его, букет превратился в цветочную кашу. Можно было перешагнуть его или обойти, но, так же неожиданно, как рука сжалась в кулак и въехала конопеню в челюсть, нога пнула букет — разламываясь и разваливаясь в воздухе, букет воспарил, пролетел метра три и, уже окончательно сделавшись кашей, с глухим сырым звуком шмякнулся обратно на асфальт. Удивительно, но после совершенной казни букета отяжелевшие ноги у К. начали двигаться.

Неподалеку от стадионного строения, на полпути к турникетам, стоял, смотрел на приближающегося К., с большим висячим замком в руке, ветеран. На высушенном стручковом лице его играла довольная ухмылка. Видимо, собравшись закрывать двери входа, он прервался и специально поспешил сюда понаблюдать за разыгрывающимся перед стадионным строением действом.

— Видишь! — вскричал он, не утрачивая своей довольной ухмылки. — Я же говорил: с цветами нужно!

К., не отвечая, дошагал до него и прошел мимо. Его подмывало сдернуть на ходу с ветерана его малиновый берет и запустить в небо подобно бумерангу. Но он уже полностью контролировал себя и ничего такого себе не позволил.

— Была невеста ваша, стала наша, — послал ветеран в спину К. последний заряд.

О, как это было точно! К. поймал себя на том, что идет и скрипит зубами, так сильно сжав их, что сводит челюсти. Ужасно хотелось оглянуться. Невероятно, как хотелось. Но не следовало этого делать. Он этого не сделал.


* * *

Сумерки сгущались, обещая невдолге перейти в ночь. Набережная была пустынна. Ни проехавшей машины, ни человека, только молчаливый строй домов, открытых своими полуторастолетней давности фасадами к простору реки, резкие, по-вечернему редкие крики чаек, теплый летний ветерок, веющий от воды, и слабый ропот листвы мужающих лип в разрывах кустарника, двумя шпалерами бегущего вдоль набережной в ее даль.

К. не заметил, как пришел сюда. Он специально направлялся на набережную? Нет, он не помнил такого решения. Сколько минуло времени, как оставил асфальтовую площадку перед стадионом? Судя по всему, часа полтора. И что он делал эти полтора часа? Ничего не было в памяти.

Зазвонил телефон в кармане. К. вздрогнул. Вот так же он был здесь на набережной месяц назад после посещения с привередой кино, так же сумерки начинали перетекать в ночь, вот так же зазвонил телефон, и незнакомый мужской голос в трубке потребовал от него оставаться на набережной, дождаться посланца и принять от него то, что он передаст.

Но на дисплее, когда К. с загрохотавшим сердцем достал телефон из кармана, был высвечен домашний номер. Родители это звонили ему.

Голос отца, старательно укрощающий волнение, с нарочитым спокойствием поинтересовался, где он и что он, с собой ли у него ключи, а то они с матерью ложатся уже спать. А мать при этом, увидел К., стоит у отца за плечом, вытягивает шею к его уху, пытаясь услышать, что там К. говорит в трубке.

У меня все нормально, простите, забегался, дела, ключи с собой, ложитесь, не ждите, может быть, я сегодня и не приду, ответствовал К., в один прием выложив все, что нужно было услышать родителям. Почему только выскочило, что, может быть, не придет?

К. сунул трубку обратно в карман, пересек проезжую часть, зеленую полосу со шпалерами кустарника и липами, вышел на полосу тротуара, огороженную балюстрадой, за которой начинался речной обрыв, и, облокотившись о балюстраду, устремил взгляд на стальное полотно открывшегося глазу водного простора. Ни единой щербинки лодки не виднелось на нем, никакой припозднившийся катер не морщил его глади — умиротворение, покой, тишина царствовали над рекой. К. посмотрел в одну сторону — там, вдалеке, светились уже зажегшиеся фонари причала, стояли притулившиеся к нему два речных трамвайчика, нависая над ними — рафинадно-белоснежная даже в подступающей темноте гора теплохода.

К. посмотрел в другую сторону — там из-за излучины реки выплывал еще один теплоход, корпус его пока не появился, лишь нос, но огни на теплоходе были уже зажжены, и казалось, что посередине водного простора возникла и медленно растет в ширину, словно оплывая, электрическая свеча. Вот так же, вспомнил К., шел глыбой огня по стальной речной глади теплоход и тогда, месяц назад, возникнув из-за излучины сначала лишь носом, а там явив себя взгляду и целиком. В какой дали это было! В другой жизни.

Живот у К. снова пропел свою жалостливую голодную песню. К. выпрямился, хлопнул по балюстраде, отбив их, ладонями — словно наказывая ее, словно это она была виновата, что живот его по-прежнему по-кошачьи мяучит, — и пошел по набережной в сторону причала. Ему помнилось, что там есть где-то фонтанчик для питья — наполнить желудок хотя бы водой, может быть, это утихомирит разбушевавшихся кошек. Ясно было, что возвращения к родительским сырничкам не избежать — где еще утолить голод? — но пока нежелание вновь оказаться под родительской крышей было все же сильнее желания есть.

К пристани К. и теплоход, который он увидел, когда тот еще только появлялся из-за излучины, подошли с синхронностью часовой и минутной стрелок, подбирающихся к цифре полуночи и полудня. К. спустился по сбегающей с набережной широкой асфальтовой дороге вниз, посмотрел на реку — пылающий электрическим огнем остров как раз сравнялся с теплоходом, стоявшим у причала, тот гасил его электрическое сияние своей темной горой лишь с несколькими сигнальными огнями на носу и корме. Потом из-за стоящего теплохода вырвалось сияние, стало нарастать — теплоход, увиденный им еще на излучине, шел не останавливаясь и проплыл мимо пристани. Шел он тихо, без звуков музыки, что доносится обычно с таких совершающих туристические круизы теплоходов, можно было бы предположить, что, кроме команды, на нем никого нет, однако на палубах, перекрывая светящиеся окна кают, то и дело промелькивали тени — довольно оживленно было на теплоходе. К. неожиданно точно так, как было тогда, месяц назад, —обуяло нестерпимым желанием перенестись туда, в этот электрический солнечный мир, сделаться его частью, и на мгновение даже помни́лось:пожелать этого, вложившись в свое желание со всей силой, — и получится перенестись.

На пристани, как и вверху на набережной, не было ни единой души. К. пошатался по ней, подергал двери в кассу, в зал ожидания — все было заперто. Где этот фонтанчик, он не помнил, внутри ли, снаружи ли. Но снаружи он его не обнаружил.

Наверх от пристани обратно на набережную вела широкая размашистая лестница. За время, что К. провел на причале, отыскивая фонтанчик, сверкающая электричеством глыба теплохода ушла далеко вперед, теперь он видел его с кормы. Все стремительнее темнело, контуры уходящего теплохода уже почти не угадывались, вместо них осталось текущее над рекой электрическое сияние. Оно все больше и больше вновь становилось похоже на свечу — как там, на излучине, когда теплоход только появился из-за нее, — только основание у нынешней свечи было широким, а сверху она совсем оплыла.

Потом набережная закончилась. К. никогда не доходил досюда, ему казалось, что набережная так тянется и тянется вдоль всего города, но, оказывается, нет, у нее был конец, и не так далеко от пристани, не будет и километра. Верткая тропка вела от асфальта набережной по верху обрыва дальше — в заросли кустарника, деревьев, и уже не было там фонарей, и оставшегося на западе света недоставало, чтобы освещать тропу с достаточной ясностью. Однако, постояв-постояв в начале тропы, К. двинулся по ней дальше. Тропа, виляя между деревьями и кустарником, спускалась с обрыва все ниже, ниже, оставляя город в стороне над головой, запахло водой, плеснуло волной. Это все еще был город — и уже словно бы загород; куда вела тропа? Но, задаваясь этим вопросом, К. шел и шел по ней, тропы уже почти не было видно, он скорее угадывал ее, чем разбирал, куда ставить ногу. Разумно было бы остановиться, вернуться на набережную, но К. требовалось сейчас неразумное, и чем неразумнее, тем лучше.

Электрический свет мелькнул сквозь тени деревьев со стороны реки. Исчез, заслоненный новыми деревьями, — и возник снова. И уже не пропадал, делался все сильнее, обильнее. Еще несколько минут — и К. вышел из прибрежных зарослей на просторный луг, жарко освещенный огнями стоявшего у самого берега теплохода. Это был тот самый, что проплыл мимо пристани, обогнав его. Теплоход стоял, уткнувшись носом в береговую мель, большой широкий трап был сброшен с него на землю, то и дело по трапу вверх-вниз шныряли люди, а и весь луг, увидел мгновение спустя К., был полон людей: расставлялись столы, устраивались скамейки из досок, укладываемых на дощатые ящики и деревянные чурбаны, разгорались два костра поодаль с налаженными над ними вертелами на рогулинах. Люди, что бегали по трапу, эти доски, столы, чурбаны с ящиками и таскали, и таскали еще котлы, кастрюли, гремели на ходу ложками-ножами-вилками, посудой в берестяных коробах. Что-то вроде ночного пикника устраивалось здесь.

К. стоял на границе освещенного теплоходом пространства и павшей ночной тьмы, смотрел на творившееся на лугу и не мог ничего понять. Наяву он это видел или ему привиделось?

Один из сбегавших по трапу, со звенящим большим туесом в руках, слетев на землю и глянув коротко в сторону, где стоял К., вдруг замер, вгляделся в окружающую тьму перед собой пристальнее и, опустив туес к ногам, с настороженностью в позе направился в сторону К. К. стоял и не двигался. Он не знал, чего ждать от человека — а странен тот был, в долгополой одежде типа армяка, подстриженные под горшок волосы падали на лоб спутанными длинными прядями, — но и не был этот человек ему страшен. В нем не осталось никаких страхов, он никого не боялся и ничего. В прошлом были все его страхи.

— А! — вскричал человек, подойдя совсем близко к К. и, видимо, как следует увидев его. — Соглядатай! Кто такой?!

Вмиг — в считаные секунды! — К. был окружен набежавшей толпой: мужчины, женщины, молодые, старые — всех возрастов. И что за лица тут были, что за типы! Писаный белокурый красавец с набрякшими от постоянного пьянства красными веками, уродливая кривобокая старуха с собранным в морщины лицом, похожим на стиральную доску, могучий краснорожий мужик с широченной грудью, который мог бы, наверное, будь подручным у кузнеца, заменять собой мехи, юная смуглая цыганка в разметанной вокруг широких бедер пышными фалдами юбке, да и сам обнаруживший К. мужик в армяке — жизни, оттиснутой на его выпитом лице, перевитом, как канатами, всеми спрятанными у других под кожу лицевыми мышцами, не пожелал бы себе никто. И был даже одноглазый с перехлестнутой через лоб наискосок черной повязкой, прикрывавшей пустую глазницу овальной кожаной нашлепкой. А рядом с ним теснился, свирепо горя обоими глазами, уж совершенно разбойничьего вида молодчик с большим и кривым, как сабля янычара, носом. И притягивала невольно взгляд тонкой восточной красоты молодая женщина с вьющимися черными волосами, обряженная в тусклые лохмотья, которые трудно было бы найти на самой последней свалке. Паноптикум был вокруг К. — отъявленный сброд, человеческое охвостье.

— Возьмите меня в свой круг, — неожиданно для него самого вырвалось у К. — Хочу быть с вами.

Кто они, что они — ничего он не знал, почему у него так сказалось?

Но сказалось, и слово не воробей — что за гвалт поднялся разом над набежавшей толпой, будто птичий грай, все кричали одновременно — не разобрать ни слова. Удивление это было, неприятие его просьбы, одобрение?

Неожиданно как бы порыв ветра налетел на толпу, взявшую К. в полукольцо, — ее качнуло в одну сторону, другую, гвалт стал быстро стихать, затух, толпа почтительно раздалась в стороны, и, пройдя сквозь нее, к К. выступил человек в просторной, расшитой по вороту и рукавам длинной рубахе навыпуск, перепоясанной витым цветным шнурком с кистями. Человек был немногими годами постарше К., обильная, волнистого русого волоса борода охватывала его широкоскулое тугокожее лицо, а на голове у него, примяв такие же русые, как борода, кудри, залихватски сидела бело-черная капитанская фуражка.

— Что, в самом деле хочешь быть с нами? — вопросил он, рассматривая К. с наглой суровой бесцеремонностью. Видимо, он слышал, о чем попросил К. — С ясным умом и трезвым сознанием заявляешь?

— С ясным умом и трезвым сознанием, — подтвердил К., не отдавая себе отчета, что говорит, а лишь повторяя за капитаном, как у него назвался этот человек в перепоясанной рубахе, произнесенные им слова.

— И что умеешь делать? — задал капитан новый вопрос.

Преподаватель философии я, хотел привычно сказать К., но сказал по-другому:

— Я философ.

Какой новый ураган гвалта поднялся вокруг! Улюлюкали и хохотали, взвизгивали от неудержимого смеха. Объяснит нам! Обоснует! В тьму лучом света! Недаром в очках! — разбирал теперь К. отдельные возгласы.

Капитан поднял руку, и уничижительный гвалт мгновенно смолк.

— И кто такой Ясперс знаешь? И Фихте? И Сократ с Платоном?

— Конечно, — сказал К.

Капитан обернулся к толпе за его плечами.

— Философ свой будет? А? Не помешает!

И тотчас одобрительный ливень — не помешает! отлично! конечно! — освежающе и благодатно пролился на К.

— Берем, философ, — сказал капитан. Незамедлительно после чего спросив: — Есть хочешь?

О, что сделалось во рту К. Как мощно сработали его слюнные железы, выбросив враз столько слюны — будто он сделал глоток воды.

— Не отказался бы, — с трудом ответил К., сглатывая слюну.

— Накормите философа, — распорядился капитан.

Что за запах был у борща, что громадным черпаком влила в поставленную перед К. большую железную миску подвязанная клеенчатым фартуком необъятная баба-повариха. Какую громадную ложку сметаны бухнула она ему оплывающей горкой в эту миску. Как она ему сказала: «Ешь, родной!».

К., торопясь, задыхаясь, обжигаясь, ел ложку за ложкой налитый борщ, съедал — повариха бухала ему в миску новый черпак, и он снова ел, ел, ел.

Вокруг уже гуляли. Все столы были расставлены, все скамейки налажены, стучали ложки, с глухим звоном сходились друг с другом медные, железные, серебряные кубки, затягивались песни, и, прерывая их, захмелевший капитан с жавшейся к его плечу молодой женщиной тонкой восточной красоты рядом то и дело восклицал в полный голос, покрывая все пространство луга: «Сарынь на кичку!»

— Сарынь на кичку, Тимофеич! — тотчас с удовольствием отзывалось застолье. — Сарынь на кичку!

 

2013–2016 гг.

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru