Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 11, 2017

№ 10, 2017

№ 9, 2017
№ 8, 2017

№ 7, 2017

№ 6, 2017
№ 5, 2017

№ 4, 2017

№ 3, 2017
№ 2, 2017

№ 1, 2017

№ 12, 2016

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Юлия Беломлинская — художник-график, писатель, поэт. Родилась в Ленинграде в 1960 году. Окончила постановочный факультет Ленинградского института театра, музыки и кинематографии. Работала книжным графиком, художником по костюмам в театре и кино. В 1989 году уехала в США. В 2001 году вернулась в Санкт-Петербург, где и живет по сей день. Член Союза художников России. Автор трех книг прозы и публицистики («Бедная девушка, или Яблоко, курица, Пушкин», «Любовь втроем», «По книжному делу») и книги стихов «Песни бедной девушки». Шорт-лист Григорьевской поэтической премии 2013 года. Проза переводилась на немецкий и английский языки.



Юлия Беломлинская

Лотерейный билет

рассказ


Настоящий лотерейный билет я покупала в детстве, наверное, раза три. Может, пять.

Ничего не выиграла.

И никогда больше, ни разу лотерейного билета не купила.

Но это не значит, что я — неазартный человек.

Нет, я именно что — азартный человек.

Вот этот анекдот-притчу про Рабиновича, который молит Бога «помоги выиграть в лотерею!», а Бог сверху, не выдержав, кричит ему: «Рабинович, я помогу, но вы хоть раз купите лотерейный билет!!!» — я ее очень люблю. И я в нее верю.

Я все время только и делаю, что покупаю у Бога какой-то невидимый лотерейный билет.

Ну, нам-то с ним — отлично видимый.

И выигрываю.

Иногда по мелочи. Иногда крупно.

Проигрываю — тоже иногда по мелочи. Но чаще — крупно. И снова покупаю билет.

Главная лотерея моей жизни — это, конечно, любовь. Во всех видах.

Ну, в общем, понравился мне тут один… и это постоянно происходит.

Если говорить цинично, то я их, наверное, коллекционирую.

Но если говорить романтически — то я их люблю.

И вот понравился мне тут один.

Был он тут проездом. Прошлой зимой. И мы целовались.

Прямо на глазах у всего джаз-клуба «Шляпа».

Хорошо так целовались. А потом он уехал.

Уехал в свою Москву. А я его запомнила. И так начала о нем мечтать. Действенно.

Я написала ему в ФБ записку. Помнишь ли, мол, как мы с тобой замечательно целовались? И вообще — приезжай скорей назад, в Питер.

А он ответил, что пьян был и вообще ничего не помнит. И меня не помнит.

И не могу ли я ему фотку выслать, что ли…

Вот так. Обидно, да?

Но я как азартный и несдающийся человек, послала ему тогда целый пакет своих фотографий в голом виде, и еще, ради него исключительно, отсканировала наконец свое портфолио — для работы в садо-мазном клубе, сделанное двадцать лет назад.

Такое, где я в каких-то латексах, с плеткой, сижу на троне среди черепов.

И стою в обнимку с дыбой и какими-то орудиями пыток.

И еще в обнимку со знаменитым хлыстом, который называется в садо-мазе «русский». Такая вся, в сапогах на шнуровке и в корсете.

В общем, сиськи и все как положено.

Дальше мы стали переписываться.

Я его очень все время звала снова приехать в Питер.

Но он все не ехал и не ехал…

И через год сама решила поехать.

Поехать в Москву на верхней полке плацкартного вагона.

Там хорошо и неклаустрофобно, и можно ни с кем не общаться.

И поселиться в дешевом хостеле. Зазвать его туда в гости…

Хостел меня, конечно, немного смутил.

Потому что там была такая комнатка метра два в длину. И один в ширину.

И там стояла железная кровать — нары. Ну, чуть пошире полки в плацкартном.

Я задумалась, конечно: как же на такой кровати, в случае чего?

Но я ж всегда жду, что на этот раз окажется выигрышный билет.

И самый мелкий выигрыш все равно подразумевает — хотя бы короткое соитие.

А крупный выигрыш — это уже дивная волшебная ночь, и потом еще, может быть, долгая роковая любовь…

И вот как же тут, на этих железных скрипучих нарах, в случае чего устроить дивную волшебную ночь? Я задумалась. Но потом сообразила: можно забраться вдвоем на верхние нары. Там над нами будет простор и высокий потолок. А если сверзимся в пароксизме страсти с этих нар, то, значит, судьба наша такая.

В общем, с помещением все было в порядке.

Но внешность моя через двадцать лет уже не имела никакого отношения к фотографиям из садо-мазного портфолио и этим меня смущала.

Я решила ее как-то подправить. У всякой женщины, рано или поздно, настает пора, когда она должна в свою внешность серьезно материально вложиться.

И я это сделала. Я вложилась.

Я пошла и купила в каком-то магазине — то ли «Элит», то ли «Этуаль» — несмываемую гипоаллергенную подводку для глаз фирмы «Клиник».

Это, на самом деле, бешеные деньги. Тыщща рублей. Но этого оказалось мало. Потому что, когда я нарисовала себе эти несмываемые полосочки на веках, выяснилось, что несмываемая подводка — она, сука, не смывается! Ни водой. Ни мылом.

Что к ней надо еще купить за 700 рублей специальную такую смывку для несмываемой подводки. В такой синей бутылочке. И я ее купила.

Потом взяла калькулятор и пересчитала свое вложение на доллары.

Вышло, что вложилась я в свою внешность примерно на двадцать пять баксов.

Для меня это серьезные деньги.

И еще я похудела на пару килограммов для пущей уверенности.

Подготовка была завершена.

Я приехала в Москву и пригласила его на свидание.

В специальном красивом месте: на Тверском бульваре, у памятника Есенину.

Я в это время уже находилась на Тверском бульваре, в редакции у своих московских, а наших с ним общих приятелей.

Они рекомендовали мне другое место, еще более романтическое: там же, на бульваре, есть дуб, посаженный самим Пушкиным. Уговаривали назначить свидание под этим дубом. У них была своя корысть: дуб был виден с их балкона.

Они, гады, хотели получить билет в первый ряд партера.

Для них Авшалом, поэт, писатель… «критик, публицист…» и все такое прочее, был одновременно и героем, и злодеем, в общем, личностью, к которой они, младшие товарищи, были неравнодушны.

По возрасту он был как раз между мной и этими ребятами.

И еще это имя... Да именно так его и звали: Авшалом.

И он гордился своим древним библейским именем.

У нас так не называют. Так называют у татов, или у горских евреев.

Он был как раз из горских. Он был бакинец.

Из тех, что покинули родной город, после того как там все это случилось…

Это, собственно, и была единственная, наша с ним точка схода.

Моя бабушка тоже была бакинка. Из вот такого двора.

Только не еврейка, а как раз именно что армянка. Карабахская.

И семья была в Баку в ту резню, 1918 года. А в эту, 1990-го, уже нет.

Как только армяне попросили Карабах, на каком-то пленуме, весь этот бабушкин клан сразу начал собирать деньги и менять квартиры.

Так велел самый старый дед, дядя Гайк.

Он, единственный, помнил ту резню 18-го.

Так что, когда там началось, наших там уже не было.

А евреи там оставались, и семья Авшалома тоже осталась.

И они видели… всякое.

А потом они уехали в Москву.

Вообще, по документам у него было какое-то обычное советское имя, типа Вадим.

Или Виталий. Но звали его все вот этим библейским именем.

Он был религиозный, как все эти горцы, бухарцы…

Я их называю «еврейские негры».

Мы, ашкенази, отличаемся от них примерно как белые и черные американцы друг от друга. Таты, горцы, крымчаки, бухарцы — это все наши черные.

Наши негры.

Они вообще-то в сто раз больше евреи, чем мы.

Они даже и в нашем поколении знают иврит, знают Тору, учат детей Пятикнижию.

Чего-то там соблюдают… Ну, по логике, они точно больше евреи, чем мы.

Мы-то ассимилянты.

Но мы все равно считаем, что настоящие евреи — это мы. Хоть и ассимилянты.

Но именно нас — Гитлер. Именно нас. А их — в общем, нет. Или просто не успел…

Одним словом, все звали его именно Авшалом. И никак иначе.

Московские ребята предупредили, что он опоздает на час.

— На сколько?

— На час. Ну, ко мне он обычно так опаздывает.

Это сказал Петя.

— Не… ну так не бывает…

— Бывает. С Авшаломом именно так и бывает. Ты хоть пожалей себя — там холодно.

Если договорились на пять, выйди туда хотя бы в полшестого, не раньше.

А вообще, если ничего не получится, ты приходи опять сюда. Мы сегодня пойдем в зоопарк.

— Я не люблю зоопарк. Там мучают зверей.

— Да нет, мы идем пить в зоопарк, в серпентарий. У нас там друзья. Они ночью дежурят. Будем всю ночь выпивать среди змей и песни петь под гитару. Словом, если ничего не выйдет…

Я задумалась. А как это «ничего не выйдет»? Что может не выйти?

«…а если дома заругают, ты приходи опять сюда….»

Я пришла туда в полшестого. И еще полчаса ходила вокруг Есенина.

Там было хорошо, вокруг Есенина на Тверском. Жарили шашлыки.

Торговали петушками жженого сахара и китайскими фонариками.

Я ходила там, звонила ему каждые пять минут по телефону.

Он говорил, что идет и уже рядом. Но не приходил.

«…она пришла — его уж нету, его не будет никогда!»

Потом пришел все-таки.

Я говорю: «Ты на час опоздал. У тебя совсем нет чувства времени».

А он говорит: «Да! Я такой!».

Помнится, с первым мужем я развелась из-за того, что он слишком часто произносил именно эту фразу.

Беременная на третьем месяце. И через десять дней после свадьбы.

Люблю, в общем, эту фразу.

Ну, все равно мы взялись за руки и пошли гулять по красивой, очень красивой Москве.

И кто скажет мне, что Москва некрасивая, тот ваще ничего не понимает.

Москва — дивная. Дивная такая, одна большая татарская Ордынка.

Москва своей красотой какой-то бесстыжей сразу захватывает и накрывает.

Ну, как приходом. Я от Москвы именно что пьянею.

Она, Москва, — такая. Он, Авшалом, — такой.

Может, поэтому они в итоге и не поладили…

А я? Нет, я не такая. У меня в кулаке зажат билет, тот самый.

Где вместо номера написано «Авшалом».

И я смиренно гуляю, взявшись за руки. И холодно, и руки мерзнут.

Он тащит меня почему-то в англиканскую церковь. Показать красоту.

А я видала такое сто раз. В Америке.

Потом идем по красивой какой-то улице. В знаменитую «Рюмочную».

Он рассказывает мне разные интересные вещи. А я почти все это знаю.

Просто потому, что живу на десять лет дольше его.

Но что-то рассказывает про Москву — чего я и не знаю.

В какой-то момент кажется, что все вообще хорошо и все идет по плану.

В «Рюмочной» я все-таки чувствую, что устала.

Устала быть такой смиренной и хорошей. И быть вдвоем.

Я говорю: «А пойдем в зоопарк? С ребятами пить в серпентарий?».

И он радостно соглашается. Может, он тоже устал быть хорошим и вдвоем?

Я придумываю, что мы пойдем сейчас пить в серпентарий.

А потом пойдем ко мне в хостел. И там будем ночевать.

Это все сразу озвучиваю. И он вроде не возражает.

Но зоопарк как-то не сложился. Ребята туда не дозвонились.

Потом мы ушли из знаменитой «Рюмочной» и пришли в знаменитую «Чебуречную».

Там было отвратительно.

Там был гнусный попса-музончик, гнусный белый свет в лампах и окончательно гнусный визг тетки-подавальщицы, на ультразвуке такой крик: две порции пельменей!!!

Там мы встретились с Петей. Чтобы отдохнуть немного от этого нервного «вдвоем».

У Пети шла какая-то его, Петина, параллельная жизнь.

Зоопарк сорвался, и Петя обедал пельменями и собирался домой.

Мы болтали, шутили…

Я почувствовала, что мне уже стыдно и неловко перед Петей за то, что я тут с Авшаломом. И что он — какой-то дикий.

И что он дико одет в кожаную куртку, под которой синтетическая футболка.

И это как-то неприлично.

Петя-то был золотой московский мальчик, одетый, как положено, в какое-то правильное никак. В какую-то никакую курточку с капюшоном.

В незаметную, но правильную одежду.

А вот Авшалом был одет во все заметно-неправильное.

Стало как-то стыдно за то, что он мой парень... Которым он вовсе не был.

И когда Петя вышел покурить, Авшалом вдруг схватился за голову и застонал.

Сказал, что забыл дома ноутбук. А завтра — лекцию читать.

И сейчас он съездит быстро за ноутбуком домой, а потом мне позвонит.

Это был конец.

У меня-то чувство времени — отличное. Было около девяти вечера.

Я знала, что живет он на окраине. На окраине Москвы, прикинь?

Это не «Вятка — город маленький».

Ехать в одну сторону час как минимум.

Было ясно, что он от меня сбегает.

Что билет оказался невыигрышный и его можно разорвать и выбросить.

Ну, типа все.

Тут, если по уму, надо было попрощаться и уйти. Снять тему. Выбросить билет.

Но когда и кто так делал?

Когда и кто, поняв, что все кончено и дело не выгорело, благородно удалился?

Ни бабы такого не умеют. Ни мужики.

Все мы, человеки, как-то так устроены, что по уму у нас мало что выходит.

А все больше по сердцу.

По сердцу — я заметалась.

Засуетилась под клиентом.

Мне жалко было вот так взять и выбросить билетик.

Я ж приехала в Москву. К нему. Я рисовала полосочку.

Да и делать было нечего в Москве, в девять вечера… куда идти?

Просто идти в хостел, сидеть там и расстраиваться?

Петя идет к себе домой. А мне туда нельзя.

Мне нельзя ни к кому домой, потому что у всех хороших людей есть кошки или собаки.

А все мои друзья — хорошие люди.

А у меня аллергия на кошек и на собак. И мне нельзя никуда.

Можно только в «Дом 12». Или вот в Чебуречные-Рюмочные разные.

И я сказала: «Давай вместе к тебе съездим, а потом вернемся».

Он согласился. Мы поехали в московском метро — самом красивом на свете.

Ну, с этим-то уж никто не будет спорить?

Московское сталинско-кагановичевское метро — это просто сказка какая-то.

Все эти завитушки, все эти снопы колосьев…

Она вааащеее стильная, Москва, такая вот бредово-стильная.

Такая белогорячечно-стильная штучка.

И лужковщина влилась в этот стиль просто как родная…

Мы ехали в метро. Сперва с Петей. Стояли на эскалаторе.

Петя мне улыбался.

Пете я нравилась.

Я увидела себя в зеркало. Там, в «Чебуречной».

Я увидела такую очень даже миленькую нестарую дамочку в миленькой черной шляпке.

С идиотскими дорогостоящими полосками на веках.

Это придавало дамочке игривый вид.

Но глазами Авшалома я тоже сумела на себя посмотреть.

Глазами кавказского парня сорока пяти годочков.

Если посмотреть его глазами — увидишь наглую старую шалаву.

Ну, можно и повежливей сформулировать: немолодую некрасивую распущенную бабу, с явно завышенной самооценкой.

Ужасно звучит. Даже «наглая старая шалава» звучит как-то получше.

Я очень ясно увидела себя его глазами.

И удивилась, насколько в моих собственных глазах выгляжу ну совершенно иначе.

Мы уже сидели в метро. Петя уехал по другой ветке.

Мы ехали в неведомое какое-то Гребенево Замоскворецкое…

Ни о чем не разговаривали.

Я привычно думала, как буду выбираться оттуда. Считала деньги.

Потом сказала: «Если ты меня завезешь далеко, а потом мы там застрянем и мне будет не вернуться… то учти — ты меня больше никогда не увидишь».

На эту фразу он вообще никак не отреагировал.

Было очевидно, что ему все равно, увидит он меня когда-нибудь еще или не увидит.

Он думал о чем-то своем, о завтрашней лекции. По какой-то там квантовой механике, которую он читал каким-то студентам, в каком-то техникуме…

О чем-то, вероятно, важном для него и совсем неважном для меня…

Через час мы доехали.

Вышли: Гребенево как Гребенево — все Гребеневы по всему миру одинаковы.

Я и сама в питерском Гребеневе провела кусок жизни с года до тринадцати, то есть все, что называется детством…

Потом мы пришли в его квартиру…

И там оказалась такая дико неуютная жизнь.

Какая-то кочевая. Я такую жизнь видала много раз в Америке — у эмигрантов.

Я как будто вернулась снова в свою книгу «Бедная девушка».

Я бывала в таких квартирах в Бруклине и в Квинсе.

В них стоит дух неустроенности. Временности. Когда все чужое. И все неважно.

И вся жизнь, как будто временная, и скоро пройдет.

И мужик, к которому ты пришла, настолько живет своими, очень серьезными проблемами, что ему, по-любому, не до тебя.

Ты, в принципе, можешь тут остаться, и, может быть, вы даже трахнетесь.

И тебе даже может это понравиться, но для него это будет лишь одной формой онанизма — ну да, есть и такой вариант онанизма — толкать в живую бабу.

И не потому, что ты чем-то плоха, а потому, что степень нелюбви к собственной жизни так велика, что никакая баба не поможет.

Я увидела, что тут, в этом доме, идет непрерывная драма, в которой я никак не могу поучаствовать.

Я ему сказала: «Ну вот ты дома…».

А он ответил: «Тут я нигде не дома. Мой дом в Баку».

И я бы подумала, что это — такая рисовка.

Непременно подумала бы, если бы сама все это когда-то не пережила.

Вот именно это — «не дома».

Ровно так я чувствовала себя в Америке.

Но мне было куда вернуться.

А ему некуда. Нет того Баку и той страны.

Ему — некуда именно так, как было некуда вернуться русским эмигрантам той, первой волны. «Белогвардейцам»…

У него такой свет в комнате — серый, наверху… заброшенное все какое-то…

И большая кровать.

На которой, он сказал, иногда ночуют девушки.

И я тоже могу тут остаться ночевать.

Но если мне так обязательно надо в мой хостел, то он меня проводит до хостела.

Но потом вернется, потому что ему завтра вставать к девяти утра.

Это было вот такое: «…если вам все равно, то конечно, давайте…».

А у меня на такое всегда ответ: «…если вам все равно, то пожалуй, не стоит...»

Это припевы из щербаковской песенки…

Я не знаю, что было бы, если бы я там осталась.

Или если бы мы поехали на метро назад…

Он стал показывать мне какие-то, в его понимании, интересные вещи.

Старинные бронзовые вазы и плошки, серебряные вилки и ножи с вензелями, сломанные старинные часы с мертвой кукушкой…

Все это выглядело таким… Ну, ужасно жалким — как в книге.

Как в настоящей, хорошей книге. Как у Достоевского.

Потому что это были какие-то отдельные части исчезнувшего, разоренного дома.

Места, где все это было на месте… вот такие вещи-сироты, вещи-бомжи.

Очень плохо находиться внутри настоящей, хорошей книги.

Авшалом оказался абсолютно серьезный и трагический персонаж.

Дико талантливый. Осознающий это. И совершенно разрушенный.

И цепляющийся за обломки разных культур, которые ползут, как оползень, за них не уцепишься…

Ну, в общем, я пробыла там минут двадцать, и мне захотелось бежать.

Именно раз и навсегда убежать.

И забыть саму идею каких-то близких отношений.

Я вызвала такси, и оно приехало через три минуты.

Я еще позвала его со мной поехать, проводить меня. Я его уговаривала.

Сказала: «Ну поехали, я тебя хоть как-то приласкаю...».

Но он сказал, что нет, не поедет со мной, завтра вставать рано и голова болит, посадил меня в это такси, спросил еще раз, точно ли я хочу уехать, — но факт приехавшего такси был так очевиден.

А у меня было желание быстро-быстро вырваться из этого дома.

Вырваться из хорошей книжки.

В том числе и из моей хорошей книжки «Бедная девушка».

Плохо мне жилось когда-то внутри этой, еще ненаписанной книжки.

И не хочу я никогда больше туда возвращаться…

Вот так… Рядом с ним я такая… буржуазка…

И всегда была.

Даже когда я была несчастна и писала эти песни трагические.

Все равно и в двадцать лет я бы не полюбила такого. И Ван Гога я бы не полюбила.

Все мои монстры и кащеи — это такие «хорошо упакованные безумства…».

Последний, в кого я влюбилась, был модный писатель.

Я почти всегда в кого-нибудь влюблена.

Если не влюблена — то непременно мечтаю влюбиться.

И придумываю себе каких-то персонажей. Как в театре.

Но периодически из этого ничего не выходит.

А жалко. Был красивый костюм и грим. Шапочка и полосочка на веках.

И красивая декорация: Москва — Тверской бульвар.

Но я как-то быстро оказалась за кулисами, в чулане…

И убежала обратно в театр. В освещенный зрительный зал.

В «Дом 12». Туда пришла моя любимая подруга.

И можно было сидеть в кресле, есть крем-брюле и рассказывать подруге всю эту драму.

А мимо ходили знакомые художники-поэты и говорили: «Привет, Юля…».

И все это был мир уюта, успеха и благополучия.

Эдакое Крем-брюле.

А для Авшалома — я непонятное животное.

С которым непонятно как себя вести.

Одно из непонятных животных, привычно окружающих его в непонятной чужой стране.

И то, что мы оба — евреи, возможно, показалось ему какой-то ниточкой, связующей…

Но это — фальшивая ниточка.

Я давно это знаю. Фальшивая, потому что мы оба — русские.

Мы — имперские русские.

Он из одной части Империи, я из другой.

Он — из имперской колонии. Я — из имперской столицы.

Еврейство — это так, одна из меток… одна из красок огромной разноцветной Империи.

И кажется, что роднит, — но нет, ни хрена не роднит…

В общем, этот очередной невыигрышный билет разорван, и клочки его летят в лужу…

Но зато я целый год хранила этот билетик, как некое предчувствие приключения.

Целый год была влюблена. Мечтала…

Опять не вышло.

Но я по-прежнему придумываю себе, что, может, еще разок, в последний раз влюблюсь…

А потом еще разок.

Наверное, я все-таки буду покупать эти билеты до самой смерти.

И никогда Бог не скажет мне, сердито высунувшись с небес:

— Рабинович, ну хоть раз купите лотерейный билет!

Я-то у него всегда, снова и снова — покупаю.

Авшалом… Авшалом…. Вадик или Виталик… Эх!


                                                                                                    Питер, 2015




  info@znamlit.ru