Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 3, 2020

№ 2, 2020

№  1, 2020
№ 12, 2019

№ 11, 2019

№ 10, 2019
№ 9, 2019

№ 8, 2019

№ 7, 2019
№ 6, 2019

№ 5, 2019

№ 4, 2019

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Слава Сергеев родился в 1965 году и живет в Москве, детство провел на Камчатке. Окончил Нефтяной институт им. Губкина, четыре курса Литературного института им. А.М. Горького. Работал геологом в системе Академии наук СССР и России. Печатался как прозаик в журналах «Континент», «Дружба народов», «Новое литературное обозрение», «ОМ», «Огонек» и др. Автор книг прозы «Места пребывания истинной интеллигенции» (2006), «Капо Юрий, море и фея Калипсо» (2008), «Москва нас больше не любит» (2011). Участник лонг-листов премии «Национальный бестселлер» (2007 и 2012) и шорт-листа Фестиваля имени Сергея Довлатова «Заповедник» (2015). В «Знамени» публикуется впервые.


Слава Сергеев



Гнев


повесть

Истреби зло из среды себя.
                      Второзаконие


1.


Это была короткая теплая ночь конца мая, но к утру, после нескольких часов темноты, когда снова появилось солнце и небо сначала пожелтело, а потом стало бледно-голубым, подул ветерок, и сделалось прохладно. Сначала мы сидели на террасе кафе «Бернс» на бульваре у «Арбатской», а когда похолодало, маленькая Маша Д. (я называю ее маленькой из-за ее миниатюрности и молодости), студентка четвертого курса Института имени Сурикова, предложила всем переместиться в сад «Аквариум», в американское кафе, по пути прогуляться по утренней Москве и посидеть еще часок-другой, пока город не проснется совсем. Народ поддержал Машу, я собирался домой, но по какой-то странной инерции пошел с ними.
Впрочем, говоря об инерции, я немного недоговариваю, потому что, как и музыкант Леша, и даже пьяный художник-экспрессионист Валерик, я пошел за Машей, хотя она была с бойфрендом, очень милым фотографом из «Ведомостей» по имени Рома. Но этот фотограф Рома, он как бы в расчет не брался, он был при ней в качестве пажа, оруженосца, и это было видно, то есть было даже очевидно, что наша Маша, увы, им не очень довольна. Возможно, ей с ним было скучно, потому что ей были не нужны оруженосцы и пажи в принципе, потому что, несмотря на молодость, в ней чувствовалась какая-то сила, и ее роль — роль Жанны Д’Арк, Жорж Санд или Веры Фигнер, — то есть in general — одинокая роль, а вот мы с Лешей-музыкантом (пьяный Валерик в расчет почти не брался) ее интересуем, и даже очень. Маше нравились взрослые мужчины, потому что любой Жорж Санд нужен наставник, духовный отец, свой господин де Мюссе, до того как она возьмется за написание «Леоне Леони» или «Консуэло», за дело освобождения своей личной Франции или личной России, ей, по большому счету, уже никто не будет нужен, но пока, на стадии, так сказать, куколки или бутона, наставник ей нужен очень; наставник, усердно поливающий добрыми словами, полезными сведениями и лаской этот бутон или куколку, вырастит красивейший цветок или прекрасную бабочку и, прежде чем доброжелательно отступить в сторону, вполне насладится ее красотой, свежестью… et cetera, et cetera, я умолкаю.
Впрочем, кроме Маши в «Бернсе» часа в два ночи в нашу маленькую компанию затесалась одна очень интересная девушка, я бы сказал, масти бубен; но в отличие от маленькой Маши — девушка взрослая, лет тридцати, а может, и более, с большим сексуальным ртом, приличной фигурой и очень откровенным взглядом. Возможно, этот рот плюс фигура тоже были дополнительной мотивацией моего участия в полуночном бдении на бульваре, хотя меня останавливал взгляд. Взгляд этот сообщал, что девушка — в отличие от нас, как говорил Андрей Синявский, наивных людей исхуйсства, знает жизнь. Брюнетку-бубен звали Наташей, и она в принципе была не наша, это было видно по всему: стилю разговора, реакциям на знаковые темы (политика, исхуйcство), летнему платью в цветах за $800 минимум, красиво облегающему ее фигуру, и некоему выражению лица, сочетающему в себе сытость, жесткость, сексуальность и веселый цинизм. Можно было предположить, что Наташа переместилась в «Бернс» из «Аиста», «Бублика», «Пушкина» и тому подобных ближайших заведений, но не после неудачного по каким-то причинам вечера, а просто потому, что ей вдруг стало скучно, захотелось чего-то большего, чем кожаный салон очередного Porsche Cayenne и суконное гэбэшное лицо плюс соответствующие разговоры его хозяина… Впрочем, любой мало-мальски сведущий в гадании человек скажет вам, что выпадение этой масти означает материальное или физическое благополучие и появление ее в нашей компании можно считать симптомом перемен — времена нищих художников проходят или прошли… Увы.
А впрочем, возможно, я все сочиняю, как обычно, и мотивы брюнетки в красивом платье были совсем другие, чужая душа, господа, — потемки...

«Я слушал шум — была пора отлета. И вот я встал и вышел за ворота, где простирались желтые поля…» — написал когда-то большой поэт.
И вот мы тоже встали, хотя никакого шума не было и до поры отлета в тот момент тоже, вроде, было еще далеко, и всей компанией пошли по Тверскому бульвару, к новым свершениям, прочь от «Бернса» и его террасы с утренними пьяницами, фальшиво-слезливо-дружелюбными или, наоборот, агрессивными; с не могущими уснуть невротиками, злыми одинокими девушками, так и не нашедшими себе пару на эту ночь, случайными прохожими и усталой от всего охраной.
И если снимать фильм про этот вечер и это утро, то я бы в этом месте обязательно взял дальний план: вот мы, такие интересные и креативные, бредем по бульвару вверх — серая мостовая, ярко-зеленые утренние майские деревья, ясный свет начинающегося майского утра… В общем, что-то среднее между ранними фильмами Хуциева и «Мечтателями» Бертолуччи, что-то свежее, какое-то «обещание на рассвете» плюс, как всегда, витающая в ночном московском воздухе возможность быстрых сексуальных утех на фоне чего-то нехорошего и страшного, чем будто бы веет, поддувает непонятно откуда; изредка проносящиеся по бульвару автомобили и валяющийся на асфальте вчерашний номер «Коммерсанта» с большим портретом Владимира Путина на первой странице. И номер этот от ветра и проезжающих машин понемногу разлетается в стороны, но первая страница отчего-то все не переворачивается, и наш рулевой присутствует в сцене в виде заднего плана происходящего, темного леса вдали или дополнительной тихой, но настойчивой ноты в партитуре.
А Маша Д., она, как вся молодежь, человек технически продвинутый, она еще в «Бернсе», общаясь с нами, параллельно копалась в своем планшете, и я видел, что она смотрит инфу про каких-то попугайчиков, потом про Софью Губайдуллину, а потом переписывается с кем-то в Контакте; и она продолжила это дело на ходу, и вдруг как бы между делом сказала всем, что не так давно на Бутовском полигоне под Москвой состоялся молебен, и туда, вроде бы, приезжал Патриарх Московский и всея Руси — помолиться за невинно убиенных. Когда народ услышал про Патриарха, все принялись хмыкать и морщиться, а я потихоньку на это хмыканье сердиться, так как не люблю, когда, говоря попросту, путают мух и котлеты, личность человека и должность предстоятеля нашей церкви, этим человеком исполняемую. Но в общем это сообщение никто всерьез не воспринял — настроение было не то, да и мало ли разных сообщений проходит по новостной ленте.
И мы пошли дальше по бульвару в своем относительно благополучном 201… году. Правда, Леша-музыкант спросил, не был ли кто-то из нас на этом самом Бутовском полигоне, но поскольку все пробормотали «нет», тема не получила развития и до поры заглохла.
А кстати, как мы использовали это благополучие, этот относительный покой, эту блаженную паузу в истории государства Российского? Лично мы не очень, да простит нас Господь за нашу лень и неблагодарность!..
Разговор мы вели довольно пустой. Маша интересовалась у Леши-музыканта его музыкальными пристрастиями, чем же еще интересоваться у музыканта, Леша ей отвечал и немножко учил, но Маша хотела учиться, она была благодарной ученицей — а это, между прочим, всегда приятно, когда девушка хочет у вас учиться, это повышает самооценку, улучшает настроение и поднимает тонус, тем более Маша кроме стихов сама немного сочиняла музыку и была, что называется, в теме. Машин друг молча шел рядом с ними, похоже, он немного злился и ревновал; далее, разговаривая сам с собой, шел пьяный художник-экспрессионист Валерик (он был уже очень пьян), а мы с Наташей замыкали это маленькое шествие, как… Как старая гвардия наполеоновский отход из Москвы. Я понимаю, про гвардию — это странное сравнение, но почему-то оно у меня возникло тогда и приходит сейчас. Сам не знаю, почему, и дело тут не в возрасте, как, может быть, кто-нибудь подумает, последние годы я, несмотря на то что родился и вырос в Москве, иногда чувствую себя здесь чужим… Но это отдельная тема, не будем сейчас об этом.
И вот мы прошли немного по бульвару, а потом свернули на Спиридоновку и мимо храма Большого Вознесения пустынными переулками запетляли к Патриаршим прудам. Пришлая Наташа пошутила на литературные темы, я вяло поддержал, было банально — с одной стороны и приятно, что она знает хотя бы что-то — с другой; на улицах не было никого, обитатели окрестных домов досыпали блаженные утренние часы; а московское солнце, видевшее так много, улыбаясь, проливало свой свет на тех, кто попался под руку, — ранних прохожих и дворников-таджиков. Прошли залитые утренним светом Пруды, где кто-то уже занимался зарядкой (вот молодцы! — грустно подумал я), а все те же дворники в оранжевых робах сметали в урны пустые банки из-под пива, бутылки, презервативы и другие следы прошедшей ночи; потом мы вышли на Садовое кольцо, и по количеству народа я понял, что времени-то — обалдеть, около 8.30 утра, и даже немного растерялся от этой мысли. Вы удивитесь, но давно я не колбасился всю ночь напролет. К тому же я не люблю утренние часы в городе, кроме радости нового дня они наполнены пустой суетой и спешкой, и я по возможности стараюсь их проспать или пропустить хоть как-то: например, приходя на службу к полудню или сидя с книжкой дома или в ближайшем к дому кафе.
Преодолев общее течение к метро «Маяковская», мы свернули в пустынный сад «Аквариум» и, вдохнув чудный запах отцветающей сирени, прошли к воспалённо светящемуся в утреннем свете кафе и вошли в его американское, чем-то похожее на вагон аэропортовского экспресса, нутро. Сонные официанты и мент на входе посмотрели на нас с усталой твердостью боксеров, проведших на ринге десять раундов подряд и готовых к одиннадцатому, и вежливо предложили выбрать столик, не добавив даже «вашу мать».
Впрочем, что меня удивило, мы были не одни, еще какая-то компания довольно шумно пила в дальнем углу.
Машин Рома быстро нашел каких-то знакомых среди персонала, и нам принесли меню.
В 8.55 утра московского времени мы сделали заказ.
Я помню точное время заказа потому, что на нежной ручке Маши Д., поправившей в этот момент прическу, были часы. Я машинально отметил про себя, что предыдущий заказ в 8.55 я делал в «Старбаксе» аэропорта О’Хара города Чикаго, когда прилетел к друзьям, и то в городе Чикаго по местному времени был вечер… Привожу наш заказ по памяти. Зачем? Затем, что если бы я писал сейчас натюрморт, я положил бы это меню на край стола, среди корзин с фруктами, пустых бутылок и обнаженных женщин. А фон — какой бы я сделал фон для этого симпатичного натюрморта?
Вы удивитесь: лагерная проволока и вышки с часовыми.
— Хм… Почему?! — удивленно и даже с каким-то раздражением скажете вы. — Перепили, что ли, или «Эхо Москвы» переслушали?..
— Не будем забегать вперед, — отвечу я.
Итак, я обещал воспроизвести заказ. Выполняю обещание. Пиво «Хургартен» маленькая, 100 мл — 3 portions (Леша-музыкант, Маша Д., ее бойфренд), виски «Бушмилл», которое, как известно, любил Бродский, 100 мл — 1 portion (знающая жизнь девушка Наташа), чай зеленый-презеленый «Сенча» — 300 мл и печенье миндальное — два (ваш усталый покорный слуга), пицца «Маргарита» и 100 мл виски «Бушмилл» — пьяный художник Валерик.
— Возьми пятьдесят, — посоветовал ему Леша-музыкант, — куда тебе сто? — Но Валерик не послушался.
Сделав заказ, мы на некоторое время затихли. Маша и ее друг молча смотрели в свои мобильные, знающая жизнь девушка Наташа разглядывала зал и косила огненным взглядом то на меня, то на пажа Маши, безошибочно угадав в нем чью-то (но не Машину) будущую надежду и опору, музыкант Леша вышел позвонить домой (он был еще женат тогда), а я задумался, подперев голову рукой, как известные персонажи художников Гогена и Тулуз-Лотрека.
О чем? Даже не знаю. Может быть, о том, что за те семь-восемь лет (давно!..), что я не участвовал в ночных застольях, ничего в этом процессе не изменилось, разве что омолодился состав участников, и, следовательно, время, с одной стороны, идет, а с другой — стоит на месте, и просто новые пловцы с веселым и идиотским смехом прыгают в его холодную разноцветную водичку, а мне (повторюсь) процесс пития и сопровождающих это дело пьяных бесед уже неинтересен, и, следовательно, либо я старею, либо мудрею, либо и то и другое одновременно… О том еще, что даже если я через полчаса покину зал заседаний и через полтора лягу спать, встану я в четыре пополудни, окончательно проснусь к шести вечера, и день будет, в общем, потерян для вечности. Также я думал о том, что, похоже, у знающей жизнь девушки Наташи есть какие-то неопределенные планы на мужчин нашей компании, но на кого конкретно — пока непонятно, или сама Наташа еще не определилась. И что с того, — почти сразу подумал я, — даже если это утреннее Наташино блюдо — я, что с того? После бессонной ночи силы на исходе, ничего впечатляюще-красивого не будет, а договориться сейчас с Наташей на другой день… сомнительная идея. Вне сегодняшнего контекста вряд ли это будет интересно, потому что придется снова начинать с нуля, а на этом нуле абсолютно разные направления осей координат, и куда нам по ним двигаться, совершенно неясно.
Сразу после этого размышления я почему-то вспомнил одного своего знакомого, лет десять назад положившего конец разгульной жизни, а в 2007 году принявшего сан православного священника и отправившегося с дипломом кандидата физических наук в отдаленную деревню в Ивановской области. Я вспомнил его давнее письмо и подумал, что сейчас он заканчивает утреннюю службу в почти пустом деревенском храме, построенном помещиком Сидоровым во искупление грехов чревоугодия и любострастия в 1856 году, аккурат после коронации либерального царя Александра Второго, — и, не являясь человеком очень религиозным, вдруг ему позавидовал. Пусть среди его паствы две измученные жизнью деревенские женщины, не вполне нормальная школьница из пьющей семьи, четыре бабки и один скрюченный дед с палкой, он делает важное дело, спасает души, и свою в том числе — а я, чем сейчас занимаюсь я?..
Мои размышления прервал художник Валерик, он громко икнул и сдавленным голосом сказал:
— Мне плохо.
Сказав это, он закрыл глаза, побледнел и немного сполз со своего стула.
— Валерик, не смей блевать, — строго приказала Маша.
Я вздохнул.
— Не буду, — сдавленным голосом сказал Валерик, и стало ясно, что это как раз вполне возможно.
— Надо его вывести, — сказал Машин Рома.
Он решительно поднялся и, подхватив бледного Валерика под руку, чуть ли не бегом повел его к выходу. Засыпающий охранник неожиданно резво распахнул перед ними двери. Спускаясь по лестнице, художник Валерик сделал попытку упасть, но общая высокая скорость движения не дала ему это сделать, и несколько метров его как бы пронесло по воздуху над ступеньками, как садящийся самолет проносится над полосой, едва касаясь ее колесами шасси. Когда пара достигла ближайшей стены, я отвернулся.
— Не грустите, Слава, — сказала мне Маша, — сейчас будем играть в вопросы.
— Во что?.. — я удивился.
— В вопросы, — глядя на меня прозрачными и совершенно не сонными глазами, сказала Маша. — Неужели вы не знаете этой игры? Вы безнадежно отстали от жизни, — она улыбнулась. — Я задаю вам один вопрос, любой, вы обязаны ответить, причем правду, за это вы получаете право задать вопрос кому-то из членов нашей компании, и он в свою очередь не может вам солгать… Будете играть? Но имейте в виду, отказываться от ответов нельзя.
— А можно ли пропустить игру? — с неожиданным, причем более всего неожиданным для самого себя усталым кокетством спросил я.
— Нельзя, — и Маша неожиданно властно улыбнулась.
— Тогда буду, — мимолетно посочувствовав Роме, сказал я.
— А вы, Наташа? — Маша с каким-то смешанным чувством, природу которого я затруднился в тот момент определить, посмотрела на нашу новую знакомую.
— А какие вопросы можно задавать? — спросила, засмеявшись, Наташа, и ее немаленькая грудь в декольте заволновалась.
— Любые, — сказал музыкант Леша и хохотнул. Маша тоже улыбнулась.
— Тогда да, — и большие Наташины глаза скользнули по музыканту Леше, Маше, качнулись в сторону большого окна, где за кустами блевал поддерживаемый мужественным Ромой пьяный Валерик, и, на мгновение задержавшись на мне, вспыхнули и тут же погасли.
Я удивился. Наташин взгляд мог быть истолкован как знак выбора, но часть моего «я», по-видимому, уже поставившая в это утро на Машу, не смогла так быстро переориентироваться и малодушно посчитала этот взгляд случайностью. Кроме того, недавнее воспоминание об отце Петре (так теперь именовался принявший сан бывший физик) тормозило мою реакцию.
Более того, внутренне я даже чего-то испугался, но отнес эти свои эмоции в разряд утреннего самовнушения.
— Вот сейчас ребята придут и начнем, — сказала Маша, задумчиво глядя на меня и Наташу-бубен.
Принесли наш заказ. Неожиданно бодрая официантка с небольшим хвостиком волос весело сгрузила с подноса высокие стаканы с пивом, круглые коренастые с виски, мой чистый беленький чайник и большую желтую пиццу, зачем-то спьяну заказанную Валериком.
Впрочем, через несколько минут Валерик вернулся неожиданно бодрым, хотя и побледневшим еще более.
— Хорошо!.. — сказал он, плюхаясь на свой стул и оглядывая окружающую обстановку так, будто он видит ее в первый раз.
— Проблевался? — добродушно усмехаясь, спросил его Леша-музыкант. — Не ешь сразу, выпей чайку. А то как бы еще раз не вывернуло. Слав, налей ему. — Он повернулся и попросил у официантки пустую чашку.
Этот Леша, он все-таки был милым человеком, хотя и несколько странным. Профессиональным музыкантом он стал относительно недавно, года три-четыре назад, а до того совмещал служение музам с работой в какой-то торговой конторе или чем-то в этом духе. И я уже знал, что с ним лучше не говорить о политике, он мог понести что-то очень странное: например, о том, что либералы с «Эха Москвы» оскорбляют русский народ, что Каспаров ничем не лучше Путина, а Лимонов вообще-то прав в том, что российских сирот надо устраивать дома, а не отдавать американцам, — и так далее, и тому подобное. Но при этом он не терпел националистических разговоров и мог, если при нем пытались хамить его друзьям, легко довести дело до драки. А поскольку мужчина он был крупный, его присутствие в компании было особенно ценным в предутренние московские часы, когда особенно остро чувствуется любая неудача, когда сожаления о потраченном напрасно времени у легких и тяжелых невротиков, переполняющих ночные московские заведения, переходят в то, что легко можно принять за обычное коммунальное хамство… а что Леша говорил о политике, с некоторых пор я слушал вполуха… Во-первых я придерживаюсь принципиальной позиции, что политика не должна ссорить людей, потому что политические взгляды — это продолжение индивидуальной психологии, а неужели вы (по существу) будете спорить с тем, что сделали (или не сделали) двадцать, тридцать или сорок лет назад чьи-то родители?..
И, во-вторых, можно придерживаться с человеком одинаковых политических взглядов, но близость ваших политических позиций не помешает вам поругаться из-за абсолютно бытовой ерунды — вот чему меня научила так называемая жизнь и московско-питерское общение последних лет.
Я знаю случай, когда довольно симпатичная женщина-кинокритик чуть не получила, извините, в глаз от редактора одного известного либерального интернет-издания — и за что? Она всего лишь сказала за общим столом, что ей не нравится Галич. (Честное слово, я не вру.)
Мне нравится Галич, я знаю наизусть многие его песни, но… разве можно так? Тем более женщине?
— Белкин (это была фамилия Валерика), будешь в вопросы играть? — прервала мои размышления Маша.
— Опять будешь про мою бывшую жену спрашивать? Ну ладно, давай, — сказал Валерик, с нездоровым аппетитом поедая пиццу и запивая ее моим чаем.
— При чем тут твоя бывшая жена? — удивилась Маша.
— Ты в прошлый раз про нее спрашивала.
— В прошлый раз она была пьяная, — заступился Рома.
— Сегодня у меня есть вопросы поважнее, — загадочно глядя на нас, сказала Маша.
— Будем здоровы, — подвел итог нашему диалогу Леша-музыкант, поднимая свой стакан с пивом и приветствуя нас. — С добрым утром и, как говорится, веселым днем.
Интересно, что он как в воду глядел — про «веселый день». Творческие люди иногда бывают прямо провидцы.


2.


— Ну что, начнем? — с непонятным и даже слегка раздражающим меня детским задором спросила Маша.
— Ну давай уже, — добродушно кивнул Леша. — Ты, что ли, начинать будешь?
— Да, можно? — с детским выражением лица спросила Маша.
Леша пожал плечами:
— Начинай, если так надо…
— Скажите, Вячеслав, что вас привело сюда? — сказала Маша, взглянув на меня с ленинским прищуром.
— Вот так, — весело сказал Валерик, засовывая в рот большой кусок пиццы. — Началось. Я предупреждал.
А что, собственно, началось? — подумал я.
— Ну… — сказал я. — Сложный вопрос.
— Совсем не сложный, — безжалостно сказала Маша. — Наоборот, простой. Вы же семейный человек и, насколько я помню, никогда не задерживались на террасе «Бернса» после двух часов ночи. Вы всегда уходили домой — даже в самую теплую погоду и компанию. Что же произошло сегодня?
— Жена уехала, — хохотнул Леша-музыкант.
— Правда? — с не очень понятной для меня эмоцией спросила Маша.
— Нет, — зачем-то соврал я, — неправда.
Возможно, в Машиных глазах мелькнула радость, а возможно, мне это только показалось. Впрочем, я уже говорил, что мне давно казалось, что Маша испытывает ко мне и музыканту Леше определенный интерес, но, возможно, в данном случае все это была всего лишь игра света, не более. Реакцию знающей жизнь Наташи было понять труднее: она бросила на меня быстрый взгляд и отвела глаза за окно.
— А что тогда?
— Ну… Как-то не хочется сегодня домой, — сказал я. — Это бывает даже с самыми лучшими мужьями, коим я ни в коем случае не являюсь… Потом стало интересно посмотреть, как теперь пьют до утра.
— И как? — печально посмотрел на меня Валерик.
— Всё как всегда, — сказал я. — С тех пор, как я пил до утра последний раз, в мире мало что изменилось. Как футбол по телевизору — игроки отличаются только цветом формы и фамилиями, а больше не меняется ничего: все тот же возбужденный голос диктора за кадром, те же ревущие трибуны…
— Хорошее сравнение, браво!.. — сказала Маша, и сквозь глупое самодовольство я подумал, что молодые женщины хороши тем же, чем они плохи, — их очень легко удивить.
— Теперь вы можете задать свой вопрос, — сказала Маша. — Кому хотите.
— А можно пропустить вопрос? — спросил я у Маши. — Не ответ, а вопрос?
— Вопрос можно, — сказала Маша. — Ответ нельзя. — И она переспросила у Валерика, который, судя по всему, являлся авторитетом в тонкостях игры в вопросы:
— Да?
— Да, — важно подтвердил Валерик. — Ответ пропускать нельзя, а вопрос можно. У него будет один запасной вопрос. Слав, у тебя есть запасной вопрос, не забудь.
Я кивнул:
— Хорошо.
— А кому вы передаете свою очередь? — спросила Маша.
Я передал Машиному Роме. Мне хотелось сделать для него хотя бы что-нибудь. В незавидном положении он находился, скажу я вам. Грустно, когда на тебя не обращает внимания собственная женщина, и равнодушие это серьезно, оно не продиктовано плохим настроением или сиюминутными обстоятельствами, и причины тут неважны — будь ты хоть сто раз хорошим и замечательным.
Дальше Рома что-то спросил у Леши-музыканта (я не помню что), а Леша ему что-то ответил (тоже не помню что). Потом последовала реплика Валерика, обращенная то ли к Леше, то ли в пространство и посвященная (почему-то) финансовой дисциплине в клубе, где иногда играл Леша. Потом Маша, заглянув в свой планшет, зачем-то сообщила нам, что фильм австрийского режиссера Михаэля Ханеке, победителя Каннского фестиваля, начинают показывать в Москве, а потом — что на Ближнем Востоке из артиллерийских орудий правительственной армии обстрелян очередной город, и мы на несколько минут закошмарились (ведь, находясь в городе, особенно в современном российском городе, легко представить, как из орудий обстреливают другой город), но, сделав небольшое и уже привычное россиянам усилие над своим страхом, выправились и снова стали улыбаться; а потом Маша, чья очередь спрашивать наступила вновь, повернулась ко мне и спросила:
— Слава, вы боитесь одиночества?
Признаюсь, вопрос застал меня врасплох.
— Что вы имеете в виду? — пытаясь выиграть время, уточнил я.
— То, что спросила, — сказала Маша. — Что же тут непонятного?
Я понял, что Маша пытается что-то выяснить то ли о моей внутренней, то ли о внешней личной жизни, но подумал, что врать не хочу, — а может быть, хотел на что-то пожаловаться в это странное утро и честно сказал:
— Боюсь.
— Ага, — удовлетворенно сказала Маша, и было видно, что она что-то поняла для себя.
И не она одна.
Через несколько минут настала очередь спрашивать знающей жизнь Наташи, и она спросила меня:
— Изменяете ли вы своей жене?
Неплохо, да? Я немного удивился — минуту назад Наташа очень внимательно разглядывала Машиного Рому, — и подумал, что почему-то становлюсь популярным в это утро, но поскольку после предыдущей реплики я был уже более-менее готов к любым вопросам, то сказал (дипломатично и максимально мягко):
— Один раз. Очень давно.
Знающая жизнь Наташа удовлетворенно и коротко кивнула:
— Ok.
Повинуясь законам жанра, я спросил:
— А вы?
— А у меня нет мужа, — засмеялась Наташа. Причем засмеялась она как-то неожиданно хорошо: без малейшего вызова или злости и немного грустно. — Зато у меня есть маленький сын, вместо мужа.
Она была вообще милая, эта Наташа, — особенно если смыть с нее лишний макияж, дать выспаться, отдохнуть, если не заставлять ее платить за съемную однокомнатную квартиру с кое-как поклеенными обоями в районе метро «Орехово» тысячу долларов в месяц, если… Если вообще не ставить эту симпатичную молодую женщину и ее маленького сына из богатой нефтью и газом России в условия страны третьего мира, где, кроме джунглей, кофе с сахаром и голубого моря с аквариумными рыбками, нет ничего, и где она и ее маленькая семья должны выживать, как умеют.
После небольшой паузы настала Лешина очередь задавать вопросы, и он вдруг, сначала помолчав, а потом хитро прищурившись, спросил меня, как я отношусь к советской власти.
Именно вдруг.
— К чему, к чему?! — переспросил я, так как время было, напоминаю, десятый час утра.
— К советской власти, — спокойно повторил Леша. — Мне интересно ваше мнение. Вам тогда было хорошо?
Я помолчал. Подумал, что музыкант Леша, конечно, немного персонаж из рассказов Василия Шукшина, что называется — нарочно не придумаешь, и как сказать ему то, что нужно («нужно» кому — мне? художнику Леше? всем остальным?), лаконично, без пафоса и, главное, ни в коем случае не дать втянуть себя в общественную дискуссию в столь ранний час.
Я оглянулся на других участников нашей компании. Маша смотрела на меня со странным выражением лица — в нем смешивались скука и любопытство, типа — как-то я выкручусь? Художник Валерик с лицом, обозначающим «а че происходит? — ничего», сосредоточенно доедал свою мини-«Маргариту», Машин Рома, приобняв Машу за плечи, курил, пуская кольца, и на лице его была написана радость от минут неожиданного единства и покоя и ирония по отношению к Лешиному вопросу и ко мне — вопрос о советской власти для него был решен.
Но что меня удивило, моего ответа, кроме Леши-музыканта, ждала Наташа. Не то чтобы напряженно, но ей это было интересно — это было видно по ее лицу. И я подумал, что: а) так ли уж хорошо она знает жизнь? б) зачем ей то, что я скажу?
Но последнюю мысль я прогнал, как в некотором смысле параноидальную, а мировоззренческий аспект Наташиного интереса в тот момент я не учел.
— Понимаешь… — сказал я. — Мне было в то время хорошо, потому что я был молодым и мог пить и трахаться всю ночь. Даже две ночи… Но вообще времена это были плохие. Очень плохие. Я их не люблю.
— Чем плохие? — спросил Леша.
— Второй вопрос, — зафиксировал Валерик. — По правилам нельзя.
— Это продолжение первого, — попробовал возразить Леша.
— Нет-нет, второй, — поддержала Валерика Маша.
— Ну, хорошо, — Леша сдался, — можно я сейчас задам два, а потом один пропущу?
Маша и Валерик переглянулись:
— Разрешим? В принципе можно, — сказал Валерик с полным ртом.
— Если Слава согласен, — уточнила Маша. — Слава, вы согласны?
— Согласен, — сказал я. — Но только мой ответ будет короткий и дополнительных вопросов больше не будет, хорошо?
— Договорились, — сказал Леша-музыкант.
— Не думайте, что я сейчас сообщу что-то оригинальное, обычный набор российского интеллигента со времен Петра Яковлевича Чаадаева и Виссариона Григорьевича Белинского. Советская власть стояла на вранье, — сказал я. — Вранье большом и маленьком. Большое заключалось в том, что всех совков в будущем ждет рай, причем рай на земле, и для этого надо потерпеть лет пятьдесят уродливую одежду, отсутствие элементарной еды и насилие по отношению к тем, кто в этот будущий рай не верит. А маленькая ложь заключалась в еженедельных коробочках с продуктами и иностранной одеждой, которые по-тихому доставлялись шоферами на черных «Волгах» толстеньким начальничкам всех мастей, пока их подданные, недоедая и еле сводя концы с концами, ждали рая. Эта ложь была маленькой, но зато по-человечески — большим свинством по отношению к тем девяноста восьми процентам населения страны, кто этих коробок с марокканскими апельсинами, черной икрой и пивом Gosser не получал… Вот так, если вкратце.
— А вы эти коробки видели? — c нажимом спросил меня Леша.
— Новый вопрос, нельзя-нельзя! — промычал с полным ртом Валерик.
— Да-да, — сказала Маша, — новый вопрос, в третий раз, мы тебя оштрафуем.
— Представьте, видел, — сказал я, что удивительно, начиная немного злиться. — Я учился в школе в центре Москвы, и у меня были приятели, которым привозили эти «заказы» — так странно называлась номенклатурная пайка в советское время. Я лично пару раз видел входящего в дом шофера с коричневой картонной коробкой в руках. К чести родителей моего одноклассника, семьи большого советского генерала, они испытали неловкость в момент прихода шофера, и его сразу увели на кухню.
— Вот видите! — сказал Леша. — Видите! Они стеснялись! Сейчас бы, наоборот, гордились... Какие отношения были между людьми!..
— Всё-всё, — сказал Валерик. — Лех, все, время кончилось. Следующий вопрос у Наташи.
— Следующий вопрошающий, — пошутил я, и Маша опять засмеялась.
Но Леха не мог остановиться сразу и сказал:
— Нормальная жизнь была, нор-маль-на-я. А сейчас, — он обвел глазами желто-красную внутренность американского кафе, — сейчас — bullshit, холодный bullshit, говно!..
Я подумал, что невыключенный электрический свет, утро и желтые интерьеры кафе, помноженные на алкоголь, дают тот самый холод, от которого сейчас страдает Леша-музыкант, ошибочно принимая его за холодную рациональность общественных отношений, которая безусловно тоже присутствует в русском воздухе последних двух десятилетий, но присутствует не здесь и не сейчас, как сказал бы какой-нибудь доморощенный буддист моей молодости. Я подумал, кстати, что последние годы нечасто вижу буддистов, в Москве они куда-то пропали, их место заменили воинствующие православные и воинствующие атеисты, — и связал это с изменившейся по сравнению с девяностыми годами общественной атмосферой, но, подумав, решил долго не париться по этому поводу, а по-буддийски принять все как есть.
Далее Наташа спросила Валерика и Машу, каких художников они предпочитают, и Маша сказала, что постимпрессионистов, а Валерик — Кандинского и Малевича и в свою очередь спросил: а какие эротические позиции предпочитает Наташа? Чем изрядно Наташу и заодно Машу сконфузил, а мужскую часть компании развеселил. Что удивительно, Наташа ответила и сказала (почему-то меня порадовав), что предпочитает самые обычные, простые человеческие позиции, и некоторое время разглядывала свой маникюр.
— Вот у меня есть подруга, — сказала вдруг Наташа, — она давно общается с большим офицером полиции, и этот офицер, она стыдливо понизила голос, занимается любовью в основном из позиции буквы z, отчего подруга ее страдает, так как хочется же видеть во время секса лицо близкого человека, да?
— Когда как, — задумчиво сказала Маша, и Рома покраснел.
— А хорошо ли сейчас платят в «Ведомостях»? — вдруг спросил я у Ромы, когда дошла моя очередь. Кто, как говорится, о чем.
Рома сказал, что платят неплохо, но не так хорошо, как раньше, как, например, в начале нулевых — вот тогда да, тогда платили хорошо. Я вспомнил, что лет пять назад мне за серьезную статью на полосу заплатили сто евро, и зачем-то пожаловался на этот факт — ведь общеизвестно, что у «Ведомостей» иностранный хозяин, разве мог он на своей родине заплатить за большую статью сто евро? На что Рома ответил мне, что фрилансерам, а я ведь в данном случае выступал как фрилансер, не так ли, то есть, дословно переводя на русский, «свободный копейщик», — тем да, тем везде платят плохо. Вот если бы я сидел в офисе с 10 до 19, то есть как бы играл по правилам, отдавал компании большую часть своего дня, тогда деньги были бы другие.
А зачем, подумал я, но вслух не сказал, зачем компании-владельцу мое время? Ведь по идее ее должен интересовать результат, а как он достигнут — не имеет значения, хоть я просиживаю штаны в билдинге в Марьиной Роще, хоть валяюсь на пляже в Гоа… Далее мы с Ромой немного поругали офисную жизнь, а потом я спросил у Наташи, какой он, этот офицер милиции, что за человек? Давно, мол, хотел узнать, что они за люди? При этом я сослался на то, что мы уже просто разговариваем, а не играем, а потом сказал, что Наташа, разумеется, может не отвечать мне, если не хочет.
— Почему не хочу? — на минуту опустив глаза, сказала Наташа. — Охотно расскажу о нем, что знаю. Только не буду называть имен и званий, хорошо?
— Разумеется, — сказал я.
— На фига тебе? — удивился Валерик, доевший свою пиццу, — тебечто, менты интересны?
Я не стал ничего отвечать Валерику, и Наташа сказала мне, что в общем он обычный офицер, этот ее дальний знакомый, сорок с небольшим лет, разведен, жена, несмотря на его погоны, при разводе откусила большую часть родительской квартиры, и он теперь живет на последней станции метро синей ветки, хотя и рядом с метро. Еще он нервный, а когда выпьет, становится истеричным, может устроить скандал, даже в обществе, при этом ревнивый, как Отелло, и главный его недостаток — никому не верит, даже ее подруге.
— А про работу что говорит? — спросил я.
— А про работу он почти не говорит. Только начальство ругает. Говорит, что все жадные.
— А задержанных он лупит? — вдруг спросил Леша-музыкант. — Или подчиненным указание дает? А сам только в минуты душевного подъема?
— Откуда я знаю? — испугалась Наташа. — Он с моей подругой об этом не разговаривает. Вообще-то я не думаю, что лично он… — она запнулась, — кого-то бьет. Они тоже люди вообще-то, — повторила она.
— Да, — сказал Леша-музыкант, — особенно когда из отделения выходят. А когда входят…
— Превращаются в монстров, — засмеялась Маша. — Как в американском фантастическом фильме, забыла, как называется.
— «Монстры», — сказал Валерик. — Так и называется.
— Нет, — сказал Рома, — не так. — Называется «Чужие».
Возникла неловкая пауза.
Во время паузы Маша покопалась в своем планшете и зачем-то сказала, ни на кого не глядя:
— Кстати, молебен на Бутовском полигоне был совместный: РПЦ и… РПЦЗ, — прочитала она сокращение по буквам, — за невинно убиенных. — Помолчала, еще пошевелила пальцем на экране и спросила: — А РПЦЗ — это что?
Объяснял Рома.
Маша послушала-послушала и вдруг сказала:
— А поехали сейчас туда?
— Куда? — Рома не понял.
— На этот Полигон.
— Ну, ты даешь… — засмеялся Леша-музыкант. — Сейчас-то зачем?
— Не знаю, — пожала плечами Маша, — а когда?
— Ты что — православной заделалась? — удивился художник Валерик. — Не замечал за тобой раньше.
— Не заделалась, — сказала Маша.
Далее возник диалог, в результате которого выяснилось, что если ехать, то поедут не все. Наташа отказалась наотрез — далеко, и вообще: зачем? И так достаточно отрицательных эмоций. А у нее сегодня еще дела.
Маша пожала плечами:
— Ехать правда долго, зато просто. — Она заглянула в планшет: — С «Чеховской» вниз, до «Бульвара Дмитрия Донского», без пересадок. А там автобусом двадцать минут. И все. Если от двери до двери, то за полтора часа доедем.
До какой «двери»?.. — подумал я. И вдруг сказал:
— Я за.
Наташа удивленно посмотрела на меня и наконец высказалась определенно:
— Куда вы? У меня сын сейчас на даче.
Маша засмеялась:
— Вячеслав, вы же сказали, что не изменяете жене.
Я подтвердил, но зачем-то записал Наташин телефон. На салфетке. Этот белый треугольничек с написанными шариковой ручкой цифрами сейчас лежит передо мной — не только вещественное доказательство проведенного времени а la Пруст, его реальности — но и как забавное, легковесное и мирное предисловие к тому… ужасу, что последовал дальше.
Наташа была практическим человеком. Передав мне телефон, она скользнула взглядом по Роме и удивленно спросила у Леши-музыканта:
— Вы тоже едете?
Леша усмехнулся:
— Немного неожиданно, но да. Много слышал про это, лучше один раз увидеть.
Наташа пожала плечами:
— Как хотите.
Меня немного смутило выражение ее лица, она будто бы соглашалась с нами, как с детьми: «Мама, я хочу еще немного поиграть во дворе». — «Ну, поиграй, только немного».
Причем забавно, но в каком-то смысле я понимаю Наташину не то чтобы мотивацию, но ее отказ, скажем так. Я за чистоту жанра, знаете ли. Девушка из московской тусовки в платье за $1000 не хочет думать о Полигоне в память невинных жертв, — как сказал бы психолог, она эту мысль вытесняет, — но правильно ли это, хорошо ли это для нее самой — большой вопрос, в который мы сейчас углубляться не будем.
Серьезно, хотя и неожиданно возразил Машин Рома. Он сказал, обращаясь к Маше:
— Что ты узнаешь там нового?!.
— Да! — сказал Валерик. И предложил: — А давайте завтра? Или в среду?
Маша ответила всем по существу (в столь юном возрасте; уважаю):
— Если вы боитесь — оставайтесь. «Завтра» не будет, будет или сегодня, или в лучшем случае через год, так как раньше задницу вы не оторвете. Я еду. А ты? — она повернулась к Роме.
Что оставалось Роме? Только кивнуть, хотя я думаю, что Машина категоричность была лишней — ее оруженосец поехал бы за ней и так… Как, впрочем, и все мы — хотя и по разным причинам.


3.


Когда мы вошли в метро на «Маяковке», на станции и в вагоне было много людей. Но после пересадки, на «Пушкинской», многие вышли и я смог сесть, сказывалась бессонная ночь — годы, знаете ли. Нашлось место и для Маши с Ромой, и для Леши-музыканта, и для художника Валерика, который немедленно заснул, привалившись к Лешиному плечу, как тонкая осинка к могучей ели. Наташа сухо попрощалась с нами у метро. По-моему, мы ее искренне удивили, похоже, она решила, что наше с Лешей желание поехать с Машей есть пренебрежение к ней лично, в каком-то смысле ее проигрыш Маше как женщине. Я было попытался заметить, что, мол, хотелось бы как-то осмысленно закончить вечер (то есть утро), поехали с нами, но отклика не получил.
— Расскажете потом, — впрочем, сказала Наташа.
Я прикрыл глаза и попытался задремать, но у меня не очень получилось. Возможно, мешала цель нашего путешествия — когда мы, сделав пересадку, вошли в вагон «серой ветки», я вдруг по-настоящему осознал, куда мы собрались, и немного испугался. Я потихоньку смотрел на окружающих. Вот совсем молодая девочка слушает плеер, вот мужчина читает книгу, присмотрелся — на обложке фамилия модного французского писателя, вот офисного вида барышня что-то смотрит в гаджете, вот усталый седой дядька в жаркой, не по погоде кожаной куртке устало дремлет на боковом сиденье… Я слушал названия мелькающих станций метро, вспоминал, что у меня с ними связано (здесь жила бывшая девушка, здесь приятель по институту, у которого часто пили в студенческие годы, но по мере удаления от центра воспоминаний становилось все меньше, и я невольно думал о том, что должны были чувствовать люди, которых в 1937 или 1938 году везли в переполненных крытых грузовиках по ночной Москве (а может, и не скрываясь, днем) на конечную точку нашей сегодняшней «экскурсии». Возможно, по траектории, близкой к нашему подземному маршруту.
Догадывались ли они о том, куда их везут, или им, конечно же, наврали что-нибудь?
Через несколько станций в соседний вагон вошел молодой парень в военной форме со странной нашивкой на рукаве. Я не мог разглядеть, что это такое — профиль хищной птицы или голова дикого зверя. Парень был высокий, с простым, может быть, несколько жестким русским лицом и светло-серыми пустыми глазами. Похоже, он почувствовал мой взгляд и пару раз мельком взглянул на меня через разделявшие нас окна. В его взгляде не было агрессии, но то ли из-за военной формы, то ли из-за пустых глаз мне показалось, что молодой человек выполнит, не рассуждая, любой приказ. Я подумал, что, наверное, такие вот ребята конвоировали когда-то грузовики с приговоренными, не особо задумываясь, что за люди сидят внутри. Им сказали «виновны» — и точка.
Я подумал, что в такой грузовик могли в те годы попасть все. ВСЕ мои соседи по вагону — седой дядечка в кожаной куртке, мужчина с книжкой французского писателя, девушка с планшетом и даже школьница с плеером, не говоря уже о любом члене нашей компании и — не ставим точку раньше времени — мне самом. И охранник есть, вон стоит, в соседнем вагоне… Проехали станцию «Нагатинская» — и я вспомнил, что когда-то я садился на этой станции на электричку и ехал в гости к возлюбленной, которая жила в ближнем Подмосковье, кстати, недалеко от совхоза «Коммунарка», чьи земли, как я прочитал в Интернете, также использовались для… для бессудных массовых казней (давайте называть вещи своими именами, оk?). Тогда об этом еще никто не знал, и, более того, иногда мы с возлюбленной спорили об исторической роли Сталина — в те годы было модно не соглашаться с перестройкой, модно было ее ругать — и моя возлюбленная ее ругала, что, впрочем, не мешало ей оставаться симпатичной и очень сексуальной девушкой.
А еще раньше, в студенческие времена, мы собирали на этих землях картошку в качестве трудовой повинности, то есть «трудового воспитания», и тоже, возможно, не очень далеко от тех мест, где по-хорошему надо делать мемориал и носить туда цветы…
Вдруг подумал, что такие («там девушка жила», «там на картошке был») или похожие истории есть у каждого едущего в этом вагоне человека, и были у каждого из «пассажиров» закрытых грузовиков, мчавшихся в конце 1930-х годов по московским дорогам к своей, простите за высокопарность, дьявольской цели. И эти истории, эти сложные, как астрономические приборы или дельты рек, рисунки судьбы были просто брошены на землю и растоптаны кирзовым сапогом не то параноика, не то просто патологически жестокого грузина с вечной трубкой под усами и изрытым оспинами лицом. Впрочем, разумеется, он был не один, этот человек с трубкой, у него были сотни тысяч добровольных помощников — я не собираюсь трусить и все списывать на него одного. В каком-то серьезном издании я читал, что только доносов во времена его правления было написано четыре миллиона — это официальные данные. Официальные данные умножаем на три минимум, получим двенадцать, но и официальные четыре миллиона — тоже страшная цифра, четыре миллиона мерзавцев, не моргнув глазом отправлявших соседей по коммуналке, конкурентов по работе или просто не понравившихся чем-то людей из соседнего двора в лагеря.
И никто, никто из них не был наказан.
Я снова посмотрел на парня в соседнем вагоне. Он все так же неподвижно стоял у двери, глядя прямо перед собой, но было видно, что он не дремлет, фигура его была напряженной, а на лице изредка перекатывались скулы. Я бы сказал, что он и сейчас кого-то охраняет, но это было бы сюжетной натяжкой. Стоял просто напряженный военный человек, трудно представить себе расслабленного спецназовца — что делать, работа такая, да? Но, повторюсь, отдай кто-нибудь соответствующий приказ — никто бы не вышел из вагона, ни один пассажир — пока он тут, будьте уверены.
Я увидел, что Рома и Леша-музыкант тоже не спят. Маша положила голову на Ромино плечо, и я не знаю, спала она или нет, но глаза ее были закрыты, а он сидел, немного упрямо нагнув голову, и в позе его была тоже скрытая агрессия, как у военного, только с обратным знаком, я понял, что он готовился, если понадобится, защищать Машу. Мы встретились глазами, и я улыбнулся. Рома улыбнулся в ответ. От кого он собрался ее защищать? — подумал я. От теней на Полигоне? — это смешно, или от чего-то, витающего в московском воздухе сегодня? Я почему-то вспомнил «Коммерсант», лежащий на асфальте. Подумал, что Ромино напряжение понятно — точка в истории 1930–1950-х годов все еще не поставлена. Все еще — и дело тут не только в невнятной государственной политике по этому вопросу, вы вспомните, например, знаменитую историю с интернет-голосованием «Имя России». Именем России чуть не стало имя Сталина. Это чудовищно. Я понимаю, что был массовый вброс голосов, но сколько людей реально проголосовало за него? Думаю, что немало...
Выражение лица Леши-музыканта описать было сложнее (смотри его характеристику чуть выше) — возможно, наши мысли в чем-то совпадали, так как оно было печальным, но это мои ощущения, а что было на самом деле, можно было сказать, только спросив у Леши: старик, ты о чем думаешь сейчас? Заметив мой взгляд, Леша вдруг сообщнически подмигнул мне и усмехнулся. Что это было за подмигивание, в какие сообщники приглашал меня Леша-музыкант, с кем он собирался бороться, кого обмануть и перехитрить, или он просто пытался поддержать себя и меня — я не знаю. Мне показалось, что на минуту он снова стал похож на какого-то персонажа из сказки — веселого, хитрого, несгибаемого российского родственника «кота в сапогах», но стоило мне отвести взгляд, а потом вернуть его — и сходство пропало.
Валерик спал, немного покачиваясь в такт движению вагона, на Лешином плече.
Даже не знаю, почему я вдруг вспомнил, что в месте, куда мы едем, среди прочих людей искусства погиб художник Древин. Уже не помню, откуда я это знал, все тот же Интернет, скорее всего. Это был совершенно безобидный человек, член живописной группы «13», последней самостоятельной художественной группы предсталинского периода. Лет тридцать назад стал очень известен какое-то время близкий к этой группе художник Александр Лабас. Даже в самые тяжелые тридцатые годы Лабас рисовал все легким, приподнятым и воздушным, белым и голубым, будто дело происходило в Париже или Амстердаме, а не в Москве. Примерно в такой же манере, особенно в поздний период, работал и Древин: парусники, сезанновские тополя, антилопы… Древин погиб в 1938-м, Лабас дожил до тихих 1980-х годов и даже, как я сказал, дождался известности, хотя в 1930-х подвергся чему-то вроде опалы — его перестали выставлять в СССР, но почему-то разрешили участвовать в международных выставках. На вопрос «почему?», почему убили одного и оставили в живых другого, нет ответа. Я думаю, что его нет в принципе. Как сказал бы математик, теорема Эвклида перестает работать в неэвклидовом пространстве. От всякой точки до всякой точки в СССР того времени невозможно провести прямую.
Формальное обвинение Древина — «участие в заговоре латышских стрелков». Была в те годы такая фенька, позволившая уничтожать потенциально опасных (тут своя логика еще была) для Сталина участников революции 1917 года. Уничтожать свидетелей и, как он считал, соперников… Но Древин не был участником революции, он не был стрелком, вот в чем «юмор»! Он, правда, был по происхождению латыш, настоящая фамилия — Древиньш, талантливый сын рижского рабочего, он уехал из «буржуазной» и провинциальной Латвии в революционную Москву, которая в 1920-х годах была центром мирового авангарда, и в тех же 1920-х он всего год (!) преподавал латышским стрелкам рисование. Этого оказалось достаточно, его фамилия числилась в каких-то списках, списки в 1937-м перелистали и автоматически арестовали и его…
Упомянутый здесь Лабас был смоленским евреем, родители которого какое-то время тоже жили в Риге, а потом переехали в Москву. Он учился у Малявина и Малевича (Древин тоже учился у Малевича, там они и встретились), потом преподавал сам. В 1935 году в Крыму Лабас (внимание!) познакомился с немкой-фотографом, курортный роман перерос, как говорится, в любовь на долгие годы. Почему его не тронули даже в войну с женой-немкой, а некоторых других бывших членов группы «13» убили?..
Снова надо вспоминать Эвклида — в данном случае, слава Богу, ответа нет.
Я почувствовал, что злюсь на парня в военной форме в соседнем вагоне, в голову полезли картинки из детективных телесериалов: он за нами следит, я совещаюсь с Лешей, мы разделяемся, мы едем с Лешей вперед, Маша с Ромой и Валериком в следующем поезде… Я попытался поговорить с собой, даже над собой пошутить: ну при чем тут этот молодой человек с грубо вырезанной птичьей головой на рукаве? Какая здесь связь с событиями более чем семидесятилетней давности? Он-то при чем, если быть кратким?!. Самотерапия немного помогла, злиться я перестал, но, увы, только отчасти…


4.


Минут через тридцать мы приехали. Выход из метро был похож на другие окраинные станции Москвы — обрамленная каменно-стеклянным козырьком дырка в земле, вокруг мощенная крупной плиткой площадь, по сути — пустое пространство, по периметру торговый центр, автобусные остановки, за ними многоэтажные новые дома… Только странное, будто не московское спокойствие, не спешащие люди, стоянка маршруток с названиями подмосковных поселков на ветровом стекле да недавно отреставрированная, небольшая, но очень складная, явно бывшая деревенская церквушка у шоссе давали понять, как далеко мы уехали. Мне показалось, что наше сидение и разговоры в американском кафе на «Маяковке» и еще раньше на Никитском бульваре были не час или два назад, а как минимум вчера или позавчера.
Мы стали спрашивать, где остановка нужного нам автобуса, но народ не знал. Какой-то дядька показал налево, толстая тетка средних лет, не останавливаясь, махнула рукой назад, через плечо, молодые ребята пожали плечами, переглянулись и чему-то засмеялись, только одна женщина с лицом учительницы вдруг спросила, внимательно посмотрев на нас:
— Вам на Полигон? Остановка — вон там.
И еще один молодой парень, почти мальчик в голубой рубашке с эмблемой МЧС на рукаве, услышав наш вопрос, показал на поворачивавший у церквушки автобус:
— Да вот он!..
Мне показалось, что в глазах женщины и парня скользнуло одно и то же — какое-то понимание. Они поняли, куда мы, а те, другие, что махали руками в разные стороны, как огородные пугала пустыми рукавами на ветру, — не понимали и, по-моему, не хотели ничего понимать.
В автобусе народу было много, но, может быть, снова что-то поняв по нашим лицам и одежде, нам сразу сказали, что Полигон — это почти конечная, и «нам покажут», — сказала со странным выражением лица какая-то тетенька, а водитель, у которого я покупал билеты, усмехнулся:
— На экскурсию поехали? Еще долго. Я объявлю.
Эта его усмешка — она была дружеской, не злой, не ернической и не глупой, и она меня немного подбодрила (а признаться, вылезши из метро, я начал нервничать и уже совершенно отчетливо понимать, что я боюсь (чего?!), — ведь если совершенно другой человек, простой парень, водитель автобуса, и тетка из автобуса понимают, куда мы едем и зачем, значит, мы не настолько одни, не настолько в меньшинстве, как это иногда кажется в центре Москвы, а если вспомнить парня из МЧС и «учительницу», то нас даже много, нас о-го-го!..
Нам удалось посадить продолжающих спать на ходу Валерика и Машу, я придержал дверь для какой-то молодой мамы с ребенком, получил благодарную улыбку, и автобус медленно поехал в глубь огромного нового района, как сказал бы классик: величиной с небольшой уездный город. Вначале шли дома постройки где-то 1960 годов: дворы, деревья, парикмахерская, мелькнул супермаркет «Пятерочка» с красной вывеской, поликлиника, большой буквой «П» арка из выведенных на поверхность труб центрального отопления в серебристой упаковке (Змей!.. — показал на нее проснувшийся Валерик и тут же снова уснул), потом дома стали новее, обстановка холоднее, появилось странное ощущение отчужденности, отделенности людей друг от друга, деревьев и уютных дворов стало меньше, начались девяти- и двенадцатиэтажки 1980-х годов, люди входили и выходили, мужчины, женщины, молодежь, несколько гастарбайтеров из Средней Азии, машинально я подумал, что их здесь меньше, чем в более близких к центру районах (простите мне этот мелкий бытовой национализм), и не понял почему, жилье же здесь дешевле?..
Повторюсь, но как только мы сели в автобус, мной овладело какое-то странное, немного истерическое веселье — мне будто хотелось показать окружающим и себе, что все в порядке, что нет в нашей поездке никакой печали и страха, а есть сила и оптимизм, что вот молодые интеллигентные люди из центра Москвы едут возложить цветы к памятнику погибшим, так сказать, отдать свой гражданский и исторический долг — все в порядке, все современно, креативно, наше дело правое, тьфу ты, Господи, — мы победили. Я достал из кармана телефон, сделал какие-то снимки из окна автобуса, потом мне позвонила знакомая и, не спрашивая, где я и могу ли говорить (она такая), стала рассказывать о каком-то французском фильме, который она недавно посмотрела, я машинально отвечал, даже задавал какие-то вопросы, а сам думал: «Это по этой дороге везли заключенных?..».
Что они чувствовали и что чувствовали люди, которые видели эти грузовики со стороны, — или они все же ездили ночью и на рассвете, когда все еще спали? Но ведь спали не все… Кстати, вспомнил я, по некоторым данным, часть грузовиков была «специально оборудована» с учетом опыта немецких товарищей — или немецкие товарищи чуть позднее переняли советский опыт? — короче говоря, выхлопная труба была заведена в кузов этих крытых грузовиков, и до места назначения, — ас-са!.. — доезжали далеко не все пассажиры.
Я гнал от себя эти мысли (не может быть, мы же не фашисты!) и снова зачем-то стал снимать.
Эти фотографии и сейчас передо мной, достаточно нажать две-три кнопки в телефоне. Вот первое фото, в автобусе. Художник Валерик проснулся и смотрит в окно справа по ходу, Леша-музыкант все с той же, странно-ернически-иронической улыбкой смотрит в окно слева. Второе — Рома и Маша, Ромины глаза сузились еще больше, и он одной рукой обнимает Машу за плечи, будто хочет защитить, а в Машиных глазах читается отчетливый страх. Я помню, что тогда, как мог спокойнее, улыбнулся ей.
Но это не помогло.
— Можно я сойду? — вдруг спросила Маша.
— Нет, нормально, а? — сказал Валерик. — Сама всех завела, а теперь сойду… Нельзя.
— Не бойся, — сказал Рома. И добавил с какой-то странной интонацией: — Некого уже бояться. — И его рука крепче сжала Машино плечо.
А у меня мелькнула совершенно дикая мысль — сколько таких влюбленных, семейных или дружеских пар ехало по этому маршруту семьдесят с лишним лет назад?.. Но я прогнал ее как нереалистичную. Никто бы не дал влюбленным и тем более членам семьи встретиться хотя бы один раз, даже перед финальным выстрелом. Зачем это ненужное напряжение?

Автобус повернул, пошел вверх по эстакаде и, прибавив ходу, выехал на московскую кольцевую дорогу. Теперь мы ехали в сплошном потоке машин, дорога была ограждена с обеих сторон страшной четырехметровой стеной из гофрированной жести, за стеной с одной стороны были видны дома, с другой — зеленые, еще весенние поля, периодически сменявшиеся домами и кусочками леса. Стены были обклеены рекламой, краски и картинки были яркими, кричащими, я обратил внимание на огромную красную растяжку Coca-Cola и подумал, что нет, все-таки многое, многое изменилось в нашей стране с тех пор — неправы те, кто говорит, что не изменилось ничего, надо гнать грустные мысли.
К чему относилось мое «нет», мелькнувшее в предыдущей фразе, я думаю, вы понимаете: оно относилось к моему, к нашему страху перед тем временем, одним из главных результатов которого было место, куда мы ехали.
— Нет, — почему-то говорил я себе, — нет, многое изменилось, те времена не вернутся…
Я убеждал сам себя и видел, что похожие чувства испытывали все мои товарищи в этой поездке, многие пассажиры автобуса, не испытывая их явно, несли их за спиной, будто тяжелый невидимый рюкзак, и я знаю, что чувства — неуверенности и страха, я бы сказал, генетической неуверенности и страха, несмотря на все разоблачения 1960-х и 1990-х, этот тяжелый рюкзак, — несут миллионы наших сограждан. Более того, на этой неуверенности и страхе в некоторой степени держится и нынешняя власть… Почему наши сограждане столько лет покорно несут этот рюкзак, почему не сбросят, ведь, вроде бы, уже никто не заставляет их нести, во всяком случае, явно, а некоторые даже крепко держатся за него и громко протестуют, когда рюкзак пытаются снять — это отдельный большой вопрос, и ответа на него я не знаю.
Минут через пять-десять автобус замедлил ход и свернул с кольца в область. Дорога стала ощутимо хуже, вокруг опять пошли брежневские многоэтажки 1980-х годов — мы въехали в Подмосковье. Я сделал несколько фотографий и машинально подумал: интересно, каково это — здесь жить? Сейчас, когда у Полигона построили церковь (я видел фотографии в Интернете) и поставили памятный крест, это еще более-менее понятно, а раньше? Ведь наверняка ходили какие-то слухи, кто-то просто точно знал, что находится неподалеку.
А не здесь? Это ведь не единственное такое место в стране, свой «полигон» есть у каждого большого города?
Долгий майский день был в зените, солнце стало почти белым и неподвижно повисло в ярко-голубом небе над деревьями и домами, очень красиво, необыкновенно четко освещая их, тени укоротились, по небу медленно плыли маленькие белые облачка, больше похожие на дым, — все дышало покоем и безмятежностью. Автобус проехал мимо каких-то дач, рощи, длинного зеленого забора, большого белого храма (огромный поклонный крест мелькнул за деревьями), и мы остановились на небольшом асфальтированном круге, открыв двери и заглушив мотор. Чувствовалось, что мы уехали довольно далеко за город — по чистоте воздуха и внезапно наступившей тишине вокруг.
— Вам выходить, — сказала немолодая женщина, сидевшая через проход от нас.
— А… куда идти? — спросил я.
— Вон туда, — женщина махнула рукой назад, в сторону, откуда мы приехали. — Минут пять, до зеленого забора напротив церкви, а там увидите.
— Это около церкви, — тихо подтвердила Маша, заглянув в планшет.
— Нет, — сказала немолодая женщина. Она тоже вышла вместе с нами. — Это — напротив.
— Да вы не заблудитесь, — сказал шофер. Оказалось, он тоже вылез из своей кабины и незаметно подошел к нам.
— Конечная? — спросил я его.
Оказалось, что нет. Еще три остановки вперед — и будет конечная, а здесь что-то вроде большой станции, и шофер вышел купить сигарет. На улице я получше разглядел его. Обычный парень-работяга в дешевой куртке-ветровке, с простым, может быть, немного сердитым лицом, чуть выдающиеся скулы, русые волосы. Не маленький и не высокий, обычный, сотни таких, не замечая, видишь каждый день.
Он кивнул нам и пошел к ближайшему магазину. Через пару минут автобус уехал.
Какой-то местный юноша в круглой «русской» бороде со щенком овчарки на поводке неприязненно оглядел нас, проходя мимо, — ну еще бы, очень уж московский был у нас вид… Я хотел было рассердиться, но увидел трафарет поклонного креста на его черной майке. Я подумал, что, наверное, это русский националист или православный активист и что он думает, что нам — москвичам (креативному классу, офисным хомячкам, купленным за печеньки Госдепа, белоленточникам, etc.) — наплевать, жируем в своей Москве да по заграницам, да еще мы же во всем и виноваты — генеральские детки, министерские внучки, евреи, армяне, нелегальные мигранты и интеллигенты-очкарики, мать-перемать.
Тут Леша-музыкант перекрестился на церковь, я увидел, что «активист» растерялся и испытал то, что психологи называют когнитивным диссонансом, и, каюсь, сердито порадовался этому.
То есть неожиданный вывод — гражданская война, одним из следствий которой стал Полигон, она в перманентной, подледной, холодной форме продолжалась. В трех шагах от братских могил жертв той, прошлой войны. Красные против белых, Врангель и Деникин против Троцкого, Марат против Робеспьера, а в результате приходил маленький человек на кривых ногах и ставил к стенке всех. Никто не извлек никаких уроков, ай молодца…
Мы прошли несколько шагов в направлении, указанном соседкой из автобуса, и огляделись. Вокруг был утопавший в зелени дачный поселок. Обычный дачный поселок. Участки земли, цветущие яблони, большей или меньшей уродливости дома, темное железо, иногда красная кровля крыш, заборы. Вдалеке виднелись совсем новые большие коттеджи. На одном участке топилась баня, над крышей ее вился дымок, где-то громко работал телевизор.
Напротив остановки стоял серый двухэтажный жилой дом пятидесятых годов постройки. У одного из подъездов висела черная табличка. Маша перешла дорогу, посмотрела, потом вернулась.
— Общество «Мемориал», — сказала она.
Дорога шла мимо невысокого, метра в три, железного забора, из-за забора виднелись купола двух небольших деревянных церквей. С другой стороны дороги чуть в отдалении стояла белая каменная церковь и огромный поклонный крест — мы видели его из автобуса.
— Какой огромный, — сказала Маша.
— На Соловках такой же, — сказал Леша-музыкант.
— А вы были на Соловках? — спросила меня Маша.
Я покачал головой. Крест меня тоже впечатлил. Он хотя бы отчасти опровергал те невеселые мысли, с которыми я сюда ехал, неявно спорил с ними.
— Наверное, нам сюда, — неуверенно сказала Маша, — показывая на крест.
У ворот церкви стояла будка с охранником. Мы подошли, и какой-то мужчина с длинной православной бородой вылез из нее.
— Скажите, а на Полигон — сюда? — спросила Маша.
Охранник неодобрительно посмотрел на ее короткую юбку и холщовую, с хипповским значком «no wаr» сумку художника Валерика.
— На Полигон туда, — он показал в сторону зеленого забора через дорогу.
— Куда? — не поняла Маша. — Это же забор…
— Вход за углом, — сухо сказал охранник и, повернувшись, ушел в свой домик.
— Мы ему не понравились, — сказал Валерик и усмехнулся. — И чуваку на остановке тоже. Видели, с собакой?
По-видимому, он выспался и чувствовал себя лучше, хотя был бледноват.
— А тебя это парит? — спокойно спросил Леша.
Мы перешли через дорогу, прошли немного вдоль забора и, когда он повернул, обошли новенький полосатый шлагбаум и свернули за ним. С другой стороны дороги был лесок, впрочем, довольно редкий, метрах в трехстах было видно шоссе с несущимися по нему автомобилями. Минут через пять мы дошли до зеленых железных ворот и чего-то вроде доски объявлений в деревянной рамке под стеклом.
БУТОВСКИЙ МЕМОРИАЛЬНЫЙ ПОЛИГОН — было написано над воротами.
Ворота были закрыты, и я было расстроился, но Маша прочла надпись на доске объявлений: «Полигон открыт для посещений до 20 часов» и смело толкнула железную калитку рядом с воротами. Калитка открылась, и мы вошли.
Так… просто, — подумал я.


5.


Перед нами открылось ровное пространство метров семьсот-восемьсот в диаметре, а может, и больше, у меня плохо с глазомером. Когда-то здесь, по-видимому, было поле и что-то росло, например, картошка или огурцы. Пространство было окружено забором, но с дальней стороны забора, как ни странно, не было, точнее, он был, но железные листы были зачем-то сняты, и остался один каркас, столбы и горизонтальные жерди, и в открывающуюся пустоту была видна обычная дачная улица и дома за заборами. Некоторые окна выходили прямо на Полигон, и из них, в свою очередь, было отлично видно, что находится за забором. Впрочем, ничего особенного за забором уже не происходило.
В паре десятков метров, прямо перед воротами, стояла небольшая деревянная часовня, чуть поодаль — церковь. Обе были закрыты. Неподалеку от ворот стоял небольшой деревянный домик-сруб, по-видимому, там была охрана, и, несмотря на ранний час, горел свет. А дальше вся территория была усеяна чем-то вроде поросших травой длинных газонов-насыпей или длинных, очень длинных клумб, но почему-то без цветов. Цветы, впрочем, были, несколько засохших гвоздик лежали в начале одной из клумб. Причем, несмотря на гвоздики, я не сразу понял, что это. «Газоны», изгибаясь, пересекали всю территорию Полигона — почти до дач. С внутренней стороны на заборе около ворот под стеклом висели какие-то плакаты, фотографии и таблицы.
Впрочем, через минуту, когда я догадался, что обозначают «клумбы», меня как толкнуло. Не может быть, — подумал я.
— Братские могилы, — негромко сказал Леша-музыкант, кивая головой, но ни к кому конкретно не обращаясь.
— Такие большие? — усомнилась Маша.
Чтобы не идти к «клумбам», мы подошли к плакатам у ворот. Это было что-то вроде объяснительных материалов, которые висят в любом краеведческом музее. Черно-белые фотографии мужчин, женщин, стариков и очень молодых людей; мне запомнилась красивая черноволосая женщина с выразительным умным лицом и какой-то восточный человек, снятый в профиль, — фотографии были новыми, по-видимому, оцифрованные и увеличенные фото из следственных дел. Еще были фотографии священников и какого-то серьезного генерала с саблей и в форме. «В.Ф. Джунковский, губернатор Москвы 1909–1913 гг.» — гласила надпись под фото. Многие люди на фотографиях были абсолютно современными: полосатая рубашка, клетчатый пиджак, женская челка, даже кокетливый взгляд…
— «По официальным данным, предоставленным центральным архивом ФСБ, здесь захоронено 20 761 человек», — стала читать Маша. Она остановилась, выдохнула.
— Это все расстрелянные в 1937–1938 годах, — сказал Рома. — Пишут, что самому старшему было восемьдесят четыре, младшему тринадцать лет.
Леша-музыкант и художник Валерик стояли у большой разграфленной таблицы с цифрами. Я подошел поближе. «Количество расстрелянных по дням в период с 8 августа 1937 по 19 октября 1938 года», — прочел я шапку таблицы. Должен вам сказать, это был самый впечатляющий из «справочных материалов» по сталинским временам, которые я когда-либо видел. Самый впечатляющий для меня, во всяком случае.
В квадратиках таблицы стояли цифры: где-то 100, где-то 80, где-то 500, а где-то 1 или 2. Изредка попадались пустые квадраты. Эти цифры означали количество расстрелянных в этот день, пустые квадраты — «пустые дни». Сейчас я пишу достаточно спокойно, а тогда я сразу отошел от таблицы, потому что мне захотелось ее сорвать, растоптать, бросить на землю. У меня вообще было несколько приступов агрессии там, внутри «периметра»… Например, в какой-то момент мне захотелось найти где-нибудь бульдозер, чудесным образом овладеть его управлением и снести пару-тройку уютных коттеджей с той стороны забора… Я посмотрел на своих товарищей. Вид у них был тоже немного обалдевший. Леша встретился со мной глазами, посмотрел на Машу.
— Пошли пройдемся, что ли? — сказал он.
Мы медленно пошли вдоль одного из «газонов». Я начал считать шаги, сбился, потом начал сначала. Когда мы дошли до конца, я насчитал чуть больше ста шагов. Постояв около одного, пошли к другому, он был рядом. Леша перекрестился на церковь, поклонился до земли. Я тоже. Когда мы дошли до следующего, Маша заплакала. Сначала она плакала тихо, всхлипывая, потом заплакала громко, навзрыд. Они с Ромой остановились, и он попытался обнять ее. Но ему это не удалось. Маша вырвалась и с каким-то нечленораздельным плачем побежала по этому страшному полю вдоль одного из «газонов». Споткнулась, едва не упала, но удержалась, побежала дальше. Рома поглядел на нас и пошел за ней.
Должен вам сказать, что мне тоже… не знаю, как сказать… короче, мне тоже не удалось удержаться от слез. И Валерику тоже.
Леша посмотрел на нас, вздохнул:
— У тебя что, кого-то… убили тут?
Я покачал головой.
— Вроде, нет. Убили немцы. Но сидели многие. А у тебя? — Я поймал себя, что мысленно не делаю разницы между немцами, захватчиками, напавшими на нашу страну, и собственными согражданами, устроившими Полигон.
— У меня тоже, — кивнул Леша.
Мы помолчали. Медленно пошли вдоль одного из «газонов», вслед за ребятами.
— И у меня, вроде бы, никого, — сказал Рома, когда мы их догнали. Маша стояла рядом, вытирала слезы. Глаза ее опухли. — Во всяком случае, родители никогда ничего не говорили. Значит, в ближнем круге никого.
— Это неизвестно, — сказал Валерик. — Моей бывшей жене тоже ничего не говорили, а оказалось, ее дед в сорок девятом сел. Как еврей.
— Не было тогда такой статьи — «еврей», — сказал Леша-музыкант. — Это назвалось «безродный космополит».
Я кивнул:
— Мои тоже сидели в это время. Правда, бабушка и ее брат сели перед войной.
Маша опять заплакала. Как ребенок: «Ы-и-и-ы», — и всхлипывала.
— Пусть проплачется, — негромко сказал Леша. — Не трогайте ее.
Видимо, Маша плакала слишком громко, так как из домика у ворот вышел охранник. Это был обычный дядечка лет сорока, по виду — бывший военный, немного небритый, в свитере несмотря на теплую погоду.
Он подошел к нам, тревожно кивнул на Машу, спросил:
— Родственники здесь?
— Вроде, нет, — сказал Рома. — Просто впечатлилась.
— А, бывает, — сказал охранник. — Тут многие плачут.
— А церковь можно открыть? — спросил я.
Охранник покачал головой:
— Нет. У меня даже и ключей нет. Они у настоятеля. Приезжайте в субботу утром — будет служба. Сейчас большой храм должен быть открыт, — он махнул рукой в направлении дороги.
Мы помолчали. Мужчина стоял рядом, не уходил.
— А там что, дачи? — я показал на поселок за забором.
Охранник даже удивился.
— Да, а что?
— Но… почему так близко?
— Это еще хорошо, — сказал охранник. — Раньше дачи стояли прямо на Полигоне, вон там, — он показал на дальнюю часть «территории». Один большой «газон», изгибаясь, заходил туда — почти вплотную к забору. — Когда в начале девяностых Полигон открывали, им сказали дачи убрать. Другую землю дали. А то не хотели… Со скандалом переезжали.
— А как же?.. — спросила Маша.
— А вот так же, — сказал охранник. — Им просто погреба копать не разрешали, а строить — пожалуйста.
— А дачный поселок тут давно?
— Я точно не знаю, — сказал охранник, — это, наверно, надо в церкви уточнить. Но, по-моему, поселок возник на месте деревни в самом конце тридцатых годов, почти сразу после этих дел. Раньше это были дачи МГБ, но сейчас тут живет разный народ.
— Я смотрю, есть новые постройки, кто-то здесь даже строится, — сказал я.
— Ну а что ж, — сказал охранник, — место-то неплохое. Природа… ей все равно. И Москва недалеко.
— А люди знают, что здесь было раньше? — после паузы спросил Валерик.
— Думаю, что да, — сказал охранник. — Как не знать?
Крыши дачных домов были крыты новой красной черепицей. Казалось невероятным, что кто-то в этих местах может спокойно пить чай на веранде, звонить домой по телефону, играть в футбол или бадминтон.
Я поделился своими невеселыми мыслями с ребятами.
— А не в этих местах? — спросила Маша. — Как можно вообще пить чай, когда здесь находятся эти могилы? Как это вообще могло произойти?! Почему никого за это не судили и не наказали? Ведь не наказали?
— Нет, — сказал охранник немного удивленно. — Он усмехнулся. — Накажут, ждите… А раньше некоторые приезжали, коммунисты, что ли, говорили, что все это вранье и что здесь лежат враги советской власти, белогвардейцы, и уголовники, и нечего, мол, было памятник делать. В девяностых иногда чуть до драк не доходило, но сейчас все нормально. Тут Патриарх после Пасхи приезжает, службу служит, недавно вот был. Народу много, праздник, поют хорошо… А бывшие белые тут, кстати, есть, но немного. Я точных цифр не помню, но всего человек двести-триста.
— Но почему же все шито-крыто, не понимаю? — спросил Рома. — Когда Хрущев пришел, тоже никого не тронули за это?
— Нарком НКВД Николай Ежов, главный организатор этих убийств, и несколько его помощников были расстреляны в тридцать девятом году как враги народа и шпионы, но, разумеется, никаких обвинений в массовых репрессиях невинных людей тогда никому предъявлено не было, — зачем-то сказал я, возможно, от удивления перед Роминой, не знаю, как сказать — невинностью?.. Все-таки он работал в «Ведомостях», приличная, вроде бы, газета. Или там одна креативная молодежь теперь, и просветить мальчика некому? — Смена караула, и все. Вместо Ежова назначили Берию… И после двадцатого съезда КПСС, вроде бы, разоблачившего Сталина, снова расстрел главного палача и нескольких приспешников — и все. А сотни тысяч наших сограждан считают Сталина выдающимся государственным деятелем.
Мы помолчали.
— А почему церкви деревянные? — спросил Рома.
— Каменные обещали построить, но пока что-то не строят, — сказал охранник. — Много надо реставрировать церквей по Руси, сюда руки пока не дошли или денег нет.
— Не дошли руки?!. — переспросил Рома. — Да сюда надо экскурсии водить, школьников, студентов, как в Освенцим, с этим надо что-то делать — а у них руки не дошли!.. Я завтра же переговорю в газете, надо об этом написать!..
Я кивнул:
— Переговорите.
Охранник посмотрел на нас:
— Экскурсии здесь бывают, но в основном от Патриархии. Старшеклассников из ближайших школ тоже иногда привозят. Но редко.
Помолчали.
— Археологи говорят, что здесь не менее семидесяти тысяч, — сказал охранник, почему-то оглянувшись. Двадцать — это официальные данные ФСБ. — Он показал на музейные доски на заборе: — Свозили крытыми грузовиками, ночью, хоронили тоже грузовиками. Это все расстрелянные в тридцать седьмом — тридцать восьмом годах. Чуть больше, чем за год. В день от ста до пятисот человек. Привозили семьями, заводили в сарай типа нашего, по одному сверяли документы, оглашали приговор, выводили на улицу. Два выстрела — и готово, следующие!.. Разумеется, никаких судов, дело делали «тройки». Знаете, что это?
Я вспомнил свои мысли по поводу того, что в один грузовик супругов или возлюбленных сажали вряд ли. Ошибся… Подумал: неужели никто из привозимых не бросился на членов «тройки», часовых, не вырвал ружье, не захватил с собой в «клумбу» хотя бы двух-трех из них?..
Подумал и почему-то не спросил у охранника об этом.
— «Тройки»? — вдруг спросила Маша. Она немного охрипла. Криво улыбнувшись, сказала: — Гоголевские «птицы-тройки»?.. «Куда несешься ты…» — сюда?
Охранник удивленно посмотрел на нас:
— При чем тут… Суды-то были перегружены. А в «тройку» входило три человека — начальник местного НКВД, прокурор и секретарь парткома. Минимальная процедура, иногда просто со списками: такой-то, такой-то, такой-то. Совершили то-то. Приговор.
Он подошел к забору, наклонился к стендам. Художник Валерик пошел за ним и вдруг сказал не без артистизма:
— Арестованный Древин (я вздрогнул), художник, контрреволюционная деятельность. Высшая мера, да, товарищи? — Сам себе ответил: — Товарищи кивают. — Следующий!..» — Усмехнулся: — Примерно так, да?
Охранник посмотрел на нас, сказал:
— Вы в церковь сходите. Даже если неверующие. Там у нас хорошо. Свечки поставите… Если настоятель или кто-то из священников будет свободен, они поговорят с вами. — Он посмотрел на часы: — Служба-то, наверное, уже закончилась, но храм пока открыт.
Я снова удивился: почему взгляд Валерика упал на фамилию Древина, что за юнгианские совпадения? Я подошел к забору, прочитал первые попавшиеся надписи: Г.Е. Генгросс, ученый-африканист, Т.Н. Гладыревская — правнучка М.Е. Салтыкова-Щедрина (семья получила-таки за шуточки деда…). Фамилии Древина видно не было.
Рядом висела выписка из протокола, ксерокопия. Слушали, постановили… Список прегрешений. Большими, заглавными буквами справа было написано: РАССТРЕЛЯТЬ. Штамп, неразборчивая подпись секретаря. Всё.
Всё!..
Когда мы вышли за ворота Полигона, в лесу через дорогу я увидел ржавый шлагбаум и полузаросшую колею. Показал на нее Леше и остальным.
— Та самая, — сказал Леша. — Я ее еще раньше заметил. — Через лес везли.
— И ворота те самые? — с нервным смехом спросила Маша.
— Ну, ворота-то… Ворота, наверное, сменили… — успокаивающе сказал Валерик.


6.


Через пять минут мы вошли в храм. Пройдя мимо огромного поклонного креста, все поклонились — и верующие, и не очень. Мы с Лешей и художник Валерик перекрестились. На душе было тяжело, как будто я возвращался с похорон.
А в церкви было очень хорошо, я это сразу почувствовал — несмотря на то что постройка была новая. Большой зал, белые стены, не очень много икон. При входе в церковь, в притворе, висели черно-белые фотографии, такие же, как на заборе, — священников и верующих мирян, погибших на Полигоне. Многие из них, судя по всему, как и фотографии на стендах, были увеличенными копиями фотографий из уголовных дел. А внизу были стенды, опять как в музее, где под стеклом лежала… обувь. Очень старая, мятая, рваная обувь, с разводами извести, по виду производства тридцатых годов и ранее. Лаконичная надпись объясняла, что эта обувь была выко…, короче говоря, она была взята на Полигоне. Судьба ботинок оказалась лучше, чем судьба их обладателей. Длиннее, во всяком случае. Ботинки нельзя расстрелять. То есть можно, но будет смешно.
Я купил в церковном киоске несколько свечек и поставил у Царских врат к иконам Спасителя и Казанской. Казанская икона была старая, темная, с очень грустными глазами. Я зажег свечку, поклонился. Матерь Божья, не допусти повторения, вдруг подумал я. Добавил слова молитвы: «Со страхом, верою и любовью припадающе пред честною и чудотворною иконой Твоею молим Тя: не отврати лица Твоего от прибегающих к Тебе, умоли, Милосердная Мати, Сына Твоего и Бога нашего, Господа Иисуса Христа, да сохранит мирну страну нашу…». Потом опять от себя: — Не допусти повторения преступлений ХХ века, прошу Тебя…
Много позднее в Москве, вспоминая эту поездку, я спрашивал себя: неужели я, умный, образованный, небедный, много раз бывавший за границей, неплохо говорящий по-английски москвич, всерьез боюсь повторения сталинского ужаса и, стоя перед иконой Божьей Матери, всерьез молился: не дай повторить такое в XXI веке...
И, совсем немного подумав, отвечал себе: Увы. Да. Всерьез…
Слева от Царских врат, за колонной висела большая икона святителя Иоанна архиепископа Шанхайского и Сан-Францискского. Священником он прошел с отступающими белыми весь эмигрантский путь. С остатками войск Колчака попал в Шанхай, там был интронизирован в епископы, прослужил до 1949 года, потом красные китайские власти предложили эвакуироваться на Филиппины. Предложили, заметьте… Эвакуировался. Оттуда в Америку, где прослужил около семнадцати лет. Полжизни в пути, в бегах, но он остался жив и... сделал свое дело. Вообще-то я удивился, его икона не очень часто висит в российских храмах. Подошел, поклонился и тоже попросил: не попусти, Отче… Не дай, Господи, и нам стать беглецами и изгнанниками.
Около нестарого, но почти совсем седого священника стояла небольшая очередь на исповедь. Его более молодой коллега освободился, и я подошел под благословение.
— Благословите, — попросил я.
— На что? — спросил священник.
— На литературный труд, — неожиданно сказал я. — И на то, чтобы не сбежать отсюда.
Священник немного удивился:
— Откуда?
— Из России.
Священник благословил. Рука у него была неожиданно твердая.
— Из дома бежать не надо, — сказал он. — Мы ведь дома, так?..
После меня за благословением подошел Леша-музыкант.
— Ты видел икону Шанхайского? — спросил я тихо, когда священник отошел от нас.
— Ну а что ты удивляешься, сюда же владыка Лавр приезжал*, — сказал Леша. — Когда церкви-то объединились. Здесь же молебен общий был… Вот и икона оттуда.
Мы постояли еще немного, потом зашли в церковную лавку, где мы с Лешей купили по маленькой иконе собора Новомученников и Исповедников российских в Бутове, а Маша с Ромой и Валерик книжку «Бутовский мемориальный полигон».
При выходе из лавки нам повстречался благословивший нас священник, уже в гражданской одежде. Он был молодым и даже краснощеким, с небольшой круглой бородкой и пухлыми, почти детскими губами.
— Издалека приехали? — спросил он, мельком оглядывая нас.
Несмотря на то что служил он, согласитесь, в весьма печальном месте, глаза у священника были веселые.
— Из Москвы, — сказала Маша.
— Я понимаю, — сказал священник, — а живете где?
Мы сказали, все жили довольно далеко от этих мест.
— Далеко, — сказал священник. — Подумав, спросил: — На… экскурсию приехали?
Я вспомнил шофера автобуса.
— Вроде того, — сказала Маша.
— Молодцы, — сказал священник.— К нам много из Москвы приезжают. Но чаще по выходным, на автобусах. Так, как вы, — редко.
— А кто приезжает? — спросил я.
— В основном паломники, от церквей, — сказал священник. — Иногда детей привозят, школьников. Но в основном паломники.
— То есть церковь поощряет… — не выдержал я.
Священник удивленно на меня посмотрел:
— Конечно.
Помолчал и тихо добавил, снова как-то странно посмотрев на меня:
— У Святейшего отец был репрессирован, вы это знаете?.. Да и у покойного Алексия (он мелко перекрестился) — тоже.
Мы не знали.
— А как вас зовут? — спросила Маша.
— Отец Всеволод. А вас?
Мы все назвали себя.
— Если кто не крестился пока, приезжайте к нам, — весело сказал священник.
Маша с Ромой помялись, Валерик подумал и кивнул. Он даже записал телефон отца Всеволода.
— К нам с Курского вокзала легко доехать, — сказал священник все так же весело. — Электричка и потом автобусом минут пятнадцать. Некоторые ездят. И настоятель у нас хороший. (Я вспомнил седого священника.) Его отец здесь лежит, — отец Всеволод кивнул куда-то за стены храма и зеленый забор, снова перекрестился.
— Понятно, — сказал я.
— Ну, до свидания тогда, — сказал священник. Он было дернул рукой благословить нас, но остановился. Наверное, подумал, что мы не все крещеные. Просто пожал нам руки и улыбнулся.
Мы с Лешей подошли к большой храмовой иконе Новомучеников и прочитали по лежавшей рядом маленькой брошюрке акафист. Особенно мне запомнились слова:
«Ныне же в раю сладости наслаждающиеся и перед престолом Божьим во славе предстоите…»; и бесконечно повторяющееся в акафисте слово «радуйтесь». — «Ибо велика ваша награда на небесах». Это «радуйтесь» с каждым повторением как будто… распрямляло вас, и от уныния, ярости, бессилия, страха вы переходили к какому-то другому чувству: на церковном языке оно называется смиренномудростью, я бы еще прибавил к этому слову слово «твердость»… Впрочем, «радуйтесь» повторяется во всех акафистах, не только в Бутовском. Здесь эти слова звучали особенно уместно.
Вы удивитесь, но мы вышли из церкви с каким-то светлым чувством. От тяжести, которая была час назад, почти ничего не осталось. Я поклонился храму, а проходя мимо поклонного креста, еще раз поклонился и ему. Хорошо, что здесь построили церковь, подумал я. Было реальное чувство примирения и странное чувство того, что душам убитых сейчас спокойно. Но ведь я не могу сказать об этом точно, правда? Я могу говорить только о том, что почувствовал я и в небольшой части — что чувствовали другие.
И вот я могу ответственно сказать, что, во всяком случае, моя ярость и, насколько я мог видеть, ярость и шок других членов нашей компании в значительной степени прошли и сменились какой-то, повторюсь, странной твердостью, пусть даже печальной немного, но твердостью прямо железной.
Твердостью нашей правоты, извините за высокий стиль. Я думаю, поэтому с лица отца Всеволода не сходила улыбка.
И если, выйдя из ворот Полигона, я был готов хвататься за камень прямо здесь, на дороге, или где-нибудь в центре Москвы, то сейчас я ждал суда. И я знал, что суд этот состоится, и что там, наверху, его тоже ждут, несмотря на то что это всего лишь человеческий суд — и что суд этот будет, будет обязательно, я был в этом стопроцентно уверен, вот что интересно… Но каким он будет, в каких формах — я не знал.
Спускаясь с небес на землю, также предположу, что многим нынешним российским начальникам было бы полезно увидеть седых трясущихся старичков на скамьях подсудимых — для некоторой коррекции своих действий, скажем так.


7.


Назад мы ехали на автобусе. В обратном порядке в окне автобуса прокрутили поселок, шоссе, рощу, кольцевую автодорогу, новый район… Забавно, но водитель был тот же, что вез нас в ту сторону. Наверное, на этом маршруте было всего два или три автобуса. Когда мы выходили у метро, я почему-то подошел к нему.
— Пока, спасибо.
— Ну как? — спросил он, опять чему-то усмехаясь.
— Ну как… охренели… слегка, — сказал я.
— Вы бы еще остановку проехали, — сказал парень, — на генеральские дачи посмотрели.
— Что, там тоже что-то есть? — удивился я.
— А вы как думали!.. — снова чему-то усмехнулся водитель.
Попрощались за руку.
Иногда я жалею, что не взял его телефон. Когда Навальный или кто-то еще такой же станет мэром или даже кем-то повыше (а вдруг?..), хоть мы и не знакомы лично, я пойду к нему просить за этого парня — если он не уволится до того. Пусть его сделают хотя бы бригадиром. Постараюсь не забыть.
Рассказал об этом Маше и Роме.
— Долго ждать придется, — сказал Рома. — Пока Навальный станет мэром, наш водитель успеет состариться. Придется вам просить, чтобы его сделали начальником автопарка — за выслугу лет.
Мы немного постояли на площади у метро. Вокруг в окнах домов, магазинных витринах и на церковном куполе неподалеку, отражаясь, горело весеннее солнце. Сверкала синим и красным реклама торгового центра. Обычный набор вывесок окраины Москвы: «Макдоналдс», «Шоколадница», красные буквы салона МТС, зеленые — Мегафона. Красная буква «М» «Макдоналдса» смотрелась очень весело и как-то даже к месту среди новых домов и довольно странно на фоне нашей недавней поездки.
— Зайдем? — предложил я. — Немного разбавим ощущения. Неохота сейчас домой… С этим.
Леша-музыкант отказался:
— Мне пора. Вторые сутки колбашусь — нехорошо. Пора в семью. — Он пожал нам руки, отдельно Маше: — Спасибо, что привезла сюда.
— Не за что, — сказала Маша.
Она выглядела немного бледноватой. С другой стороны — второй день без сна.
Интересно, вдруг подумал я, он и теперь продолжит ругать «либералов» с «Эха Москвы»?
— У меня двоюродный дед, материн дядька, отсидел при Сталине, — вдруг сказал Леша-музыкант. — Я маленький был, но мать рассказывала про него, он был агрономом под Ростовом. Мы вообще ростовские… — Он смешно окнул, усмехнулся. — В армию его не взяли, он был то ли хромой от рождения, то ли кривой, я не помню. Наши его арестовали — просто за то, что он оставался там в оккупацию и работал. А как бы он ушел — на костылях? В городах еще кое-как, а из деревень эвакуацию ведь никто не организовывал… Кто-то стукнул, что он сотрудничал с немцами. А еще — восстанавливал церковь. Плотничал, что ли, я не знаю. Продолжал делать свое дело. Кстати, если бы отказался, вероятно, были бы проблемы… Наши дали обычные в таких случаях десять лет. Получилось — восемь. После смерти Сталина он вернулся в свое село и снова стал работать агрономом, в том же колхозе. Наверное, иногда встречался с человеком, который настучал на него, — на улице или в магазине… Или с человеками.

Торговый центр ничем не отличался от других таких же мест в Москве. Стеклянные витрины, вывески международных марок одежды, эскалаторы, белые и розовые стены, искусственные деревья в кадках, сверкание украшений. Публики в коридорах было не очень много, все-таки будний день. Впрочем, в «Макдоналдсе», как всегда, толпился народ.
— Свободная касса, — сказала девушка-кассир.
Маша с Ромой заказали по биг-маку, Валерик и я по чизбургеру. Названия звучали музыкой.
— Капитализм победил!.. — сказал, усаживаясь, Валерик.
— Ура! — усмехнувшись, сказала Маша.
— Но с большими потерями, — добавил Рома.
Я промолчал, не знал, что сказать. Я подумал, что в тридцатых речь шла все-таки не о борьбе экономических взглядов или систем. Тут было что-то другое… Какое-то самоубийство вида… Но в тот момент мне думать об этом не хотелось.
Мы присели у большого окна. За окном были дома, за ними, где-то над Полигоном и дальше, ярко-синее, начинающее только чуть-чуть желтеть на западе небо. Какой длинный день, подумал я. Неподалеку, на шоссе, яркими веселыми красками светилась бензоколонка «Роснефти» и бежали разноцветные машины. Общая картина была мирной, провинциальной, и в ней не было никакой смутной тревоги или суеты, как бывает в это время в центре Москвы.
Мы молча ели, потом Маша со стуком отодвинула поднос.
— Твою мать! — сказала она, глядя в окно. — Все-таки все это — какое-то запредельное свинство!.. А теперь мы как ни в чем не бывало сидим в десяти километрах от этого места и едим свой бутерброд!..
— А чего бы ты, собственно, хотела? — спросил Валерик. — Мемориал сделали, цветы положили, церковь построили, даже Патриарх раз в год приезжает. Чего тебе еще надо-то?
— Как чего? — сказала Маша. — Почему никого не судили?! (Ага, подумал я, ты тоже думаешь об этом…) Пятьсот человек в день — это же преступление против человечества, или я ошибаюсь?!.. Где же Гаагский трибунал?.. В Германии повесили хотя бы главных и до сих пор кого-то находят и судят. А тут? Кто приговоры выносил, кто стрелял, чьи росчерки на поганых бумажках? Где они?.. Чтоб им в аду гореть!..
— Все уже сгорели. Не кипятись. Они слишком старые, — сказал Валерик. — Никого не осталось, наверное.
— Почему не осталось? — спокойно, как-то даже слишком спокойно сказал Рома. — В расстрельных взводах служили срочники, я об этом читал.
— Они-то при чем? — удивился Валерик. — Откажешься — встанешь на то же место. Они приказы выполняли.
— Преступные, — тихо сказала Маша.
— Что?
— Преступные приказы, — повторила Маша громче.
Я вдруг вспомнил парня с орлиной головой на рукаве из метро… В тридцать седьмом тем было по восемнадцать-двадцать лет. Некоторые наверняка сейчас еще живы.
— Ужас, — сказала Маша. — Эти несчастные, ни в чем не виноватые люди, в которых они стреляли, как они с ума не сошли.
— Некоторые сошли, наверное, — сказал Валерик.
— В девяносто первом тем, кто стрелял, было слегка за шестьдесят, — сказал Рома. — А тем, кто выносил эти приговоры, — за восемьдесят. Или девяносто. Иногда у таких людей бывает отменное здоровье… Пиночета же судили в девяносто лет.
— Э-э, — сказал Валерик. — Чего захотели. Пиночета в Англии судили. В Анг-ли-и… У нас не Англия. И потом — его же отпустили.
И тут Маша снова заплакала. Как ребенок. Скривила губы, сморщила лицо и заплакала. Но не так, как на Полигоне, тихонько: и-и-и… Полезла в карман за платком.
— Сволочи… — опять сказала она. — Гребаные сволочи… А эти дачи вокруг — это вообще за пределами добра и зла. Сволочи-и…
— Не ругайся, — сказал Рома неожиданно сухо. — И не плачь. И вообще, тут не про ругательства.
— А про что тут?! Про что?! — спросила Маша.
— Сволочь — не ругательство, а качество, — заметил Валерик.
— А у тебя кто-нибудь пострадал в те годы? — спросил я.
— Ты понимаешь, я точно не знаю, — сказал Валерик. — С папиной стороны нет — дед был очень осторожный. И вообще он приехал в Москву только в тридцать девятом из Западной Белоруссии, спасаясь от немцев и поляков, поэтому он воспринимал свою жизнь в СССР как спасение. А мама что-то, кажется, говорила… но я не помню.
— Вообще мы все, наверное, какие-то больные, — сказал Рома. — Я знаю людей, которые искренне считают, что Сталин — «он был ничего и даже нормальный». «Сделал великую страну, войну выиграл…» И прочее. Анекдоты про него рассказывают. Веселые. Что у него чувство юмора было — своеобразное. Вот, например, из последних: однажды заспорили они с Черчиллем про Львов — кому он будет принадлежать после войны. Черчилль говорит: «Львов никогда не был российским городом». А Сталин ему: «А Варшава была».
— Ха-ха-ха, — сказала Маша. — Актуальный анекдот. А что, правда, мне кто-то говорил, он до сих пор под Кремлевской стеной лежит? Иронизируйте сколько хотите, но это ведь главная площадь страны.
— Главная? Для кого как… — удивился Валерик. Но то, что лежит, — правда. Хотя под бетонной плитой, вроде бы. Анекдоты — анекдотами, но все ссут, в том числе и начальство. Хоть и не верят ни в Бога, ни в черта.
— А у меня прадеда убили в те годы, — вдруг сказала Маша. — Но не здесь, в Питере. Папа рассказывал, что бабушка всю войну радовалась, что его посадили и он, мол, из-за этого остался жив, не попал в блокаду. Им же не говорили «конец», а говорили «десять лет без права переписки», чтобы лишнего шума не поднимали. И ведь придумал же кто-то такую формулировочку…

Домой мы ехали на метро, и я так же, как по дороге туда, разглядывал людей. Впрочем, нет, не совсем так же. Правильно мы зашли в «Макдоналдс» — ощущения, испытанные на Полигоне и в церкви немного смягчились, как будто смазались, но не уходили.
Я снова подумал, что никто из тех, кто в 1937–1938-м ехал на Полигон в закрытых кузовах грузовых машин, никто не вернулся назад. А те, кто ехал в кабинах, — возвращались… Как ни в чем не бывало — служба. Ехали в трамваях, поднимались по лестницам в подъездах, здоровались с соседями, вешали на вешалку шинель, улыбались детям… — Папа, привет!.. — Последнее я не подумал, эту фразу сказал кто-то как будто бы посторонний, кто-то вне меня, кто-то как будто сидевший рядом. Ездили туда, как на работу… И те, у кого там дачи сейчас, ездят туда-сюда спокойно, наверное, совсем не думая о тех, кто лежит за зеленым забором. Привыкли.
Странно, подумал я, эти дачи — это очень странно. Сейчас понятно, сейчас — цинизм, отупение (или глухота), а вернее — упрямство, невротическое, подростковое нежелание признавать очевидное, сказать «простите» за подлости, точнее, за преступления прошлых лет, за дедов и прадедов, за тех, кто получал и строил эти дачи. У многих российских людей со словом «простите» вообще большие проблемы. Опыт славных прошлых лет: попросил прощения — значит, слабый.
Но тогда… Строить там дачи, прямо рядом, даже на, на могилах!.. Это какое-то злое язычество — построить дома для летнего отдыха рядом с этим местом. Языческое желание попрать ногами трупы врагов.
Но какие же это враги?.. — продолжал размышлять я. — Неужели чекисты и их семьи всерьез считали этих несчастных людей врагами? Не может быть… А что, многие и сейчас принимают передачи некоторых каналов ТВ за чистую монету…
Я пожал плечами: так, что ли?
— Вячеслав, вы разговариваете сами с собой, — сказала Маша.
Мы попрощались на кольцевой. Почему-то обнялись. Маша с Ромой делали пересадку на зеленую ветку, Валерик на оранжевую, а мне надо было дальше по прямой. Вокруг была суета, много народа, люди возвращались с работы, начинался час пик, кто-то ехал на свидание, в театр, в кафе, было много красивых девушек, молодых людей в современной одежде, кто-то, как и по пути в ту сторону, разговаривал по мобильному, смотрел гаджеты, читал, какая-то женщина в моем вагоне везла карликового белого шпица. Симпатичного, как игрушка, с черными глазками-пуговками, прямо как в «Даме с собачкой». Я вспомнил «Трех сестер» — «Мы отдохнем, мы увидим небо в алмазах…»
Отдохнули.
Увидели.
Я почувствовал, что снова начинаю злиться. Представил, что встаю, и, стараясь перекричать шум поезда, громко говорю: послушайте!.. Тут недалеко, всего в часе езды, — братские могилы жертв сталинского режима. Десятков тысяч невинных людей!.. Почтим их память хотя бы минутой вставания!..
И что? Какой будет реакция, сколько пассажиров встанет, сколько вообще услышит меня за грохотом поезда, а сколько привычно отвернется, возможно, сочтя очередным попрошайкой или сумасшедшим? А некоторые, возможно, и не захотят вставать, для них главный палач – «герой, поднявший страну».
Шпиц сидел на руках у хозяйки, боялся шума, прижимал уши и иногда даже дрожал.
Я посвистел, собака тревожно приподнялась, посмотрела на меня.
— Не бойся, — сказал я. Вспомнил Рому: — Некого уже бояться. Всё позади.
Но шпиц не поверил. А может быть, я неуверенно сказал. Он по-прежнему тревожно смотрел то на меня, то на хозяйку и даже тихонько тявкнул, когда я встал выходить.

*  Герой имеет в виду покойного Первоиерарха Русской православной церкви за рубежом епископа Лавра (Шкурла), бывшего митрополита Восточно-Американского и Нью-Йоркского.


Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru