Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 6, 2019

№ 5, 2019

№ 4, 2019
№ 3, 2019

№ 2, 2019

№ 1, 2019
№ 12, 2018

№ 11, 2018

№ 10, 2018
№ 9, 2018

№ 8, 2018

№ 7, 2018

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Борис Кутенков

Умолкшее слово поет

Андрей Гришаев. Канонерский остров. — М.: Воймега, 2014.

 

Для стихов Андрея Гришаева хочется найти особенные слова, поскольку он и поэт особенный — как ни парадоксально, в первую очередь тем, что предлагает читателю молчание вместо слов. Гришаев обладает редким в современной поэзии даром интонационного эффекта, свойственного прежде всего Георгию Иванову; можно назвать его поэтику «поэтикой мерцающего эллипсиса», когда несказанное, невидимое, подразумеваемое (от вполне определенного лексического проглатывания: «Полина. Сорок четыре. Сердце» до нарочитой незавершенности концовок) добивается как можно большей выразительно-сти. Порой и резкая смена ритмов идет на помощь интонационной непредсказуемости, заставляя следить за ускользающими поворотами речи. Впрочем, «добивается», «заставляя» — неточные слова: в этом и есть волшебство поэзии — мягкое, без нажима искусство смены регистров в пределах стихотворения, оборачивающееся сменой настроений читательских:

 

Жак-Ив Кусто был в этом деле прав,
Когда за детством в море погружался.
Я верю: там и первая любовь,
И папины шаги в пылу парада…

 

Ну вот, я плачу. Я не удержался.
А говорили: вспоминать не надо.

 

Именно непредсказуемость, — или, вернее, что менее очевидно, отсутствие предсказуемости — вот что я назвал бы сущностным свойством поэзии Гришаева (если первое имманентно заложено в природе искусства, то интересно проследить, как второе достигается именно в этих стихах). «— Что ж, если так страшно, сиди, костеней. / Да и я сижу — костенею»; «И пускай легко мне далось оно — / Словно кровь оно». Столкновение слов-двойников, рифм-двойников, которых не ждешь, где за внешней легкостью скрывается та самая «кровь» психологического усилия; умение почувствовать, где очевидность будет неожиданной именно потому, что очевидного не ждали. Иногда тавтологическая рифма последовательно прошивает стихотворение («Курица и вино»), вроде бы не нарушая ожидания (на деле нарушая — отсутствием ожидаемого сбоя «простоты»).

«Порой он неважнецки рифмует (“шло — пошло”, “изменилось — появилась” и т.п.), балансирует на грани штампа (“...ничего на свете — Боже мой”)… Наив может пройти — что останется? Пренебрежение качеством стиха», — писал Илья Фаликов о Гришаеве в 2010 году в обзорной статье*.  То, что может показаться штампами: «ты говоришь мне: как я тебя ждала», «я прошу: ничего мне не надо», «повторяй еле слышно», — Гришаев умеет обратить в свою пользу, органично вплавляя песенные формулы в стих, поднимая эмоциональную составляющую на уровень поэзии. Гораздо интереснее последнее замечание критика — о «пренебрежении качеством». Думаю, «качество», понимаемое как соблюдение классических размеров и использование виртуозных рифм, — это не про Гришаева; в природе его таланта как раз обратное — способность художественными средствами, простыми до мнимого примитивизма, до акварельности («Какими средствами простыми / Ты надрываешь сердце мне!»А. Кушнер) создать смысловой сдвиг — искусство едва ли не более тонкое, чем пресловутое «мастерство» версификационно упругого стиха. Собственно, об этом говорил сам поэт в том же 2010 году в своем предисловии к итогам литературного конкурса: «Хуже, когда уверенная мастеровитость <…> забивает собой все щели, становится нечем дышать. Автор знает все: что он хочет сказать, как он хочет это сказать. <…> Бывает, что и написано все хорошо, нигде не пережато, не недожато, тонко, неглупо, но настолько правильно, что воротит. Это стихи-отличники, я их называю “пионерскими”. Читать, если честно, их не хочется. <…> Самый простой (и, возможно, спорный) мой критерий: слегка рассеянное чтение. Если читаешь — и видишь каждое слово, словно промытое водой, — это стихотворение появилось не просто так, оно имеет смысл. Если читаешь как бы сквозь пелену, ловишь себя на мысли: “Погоди. Надо перечитать эту строфу”, говоришь себе: “Что-то я подустал. Надо собраться” — в этом стихотворении уже что-то не то. <...> Бесстрашие больших стихов — в нарушении правил. В том числе правил моих»**.  Теория совпадает на этот раз с ее практическим воплощением.

Работа Гришаева с интертекстом создает впечатление опять-таки искусного нарушения правил и смелого, вольного ускользания от исходного материала — для того чтобы прийти к непредсказуемой точке. К примеру, дважды встречающаяся явная отсылка к «Когда я жил на этом свете…» Гандлевского оборачивается совершенно иной метафизикой. Гандлевский был бы здесь более конкретен, Гришаев заканчивает стихотворение «промытым водой» рассеянным полувопросом (видение «большого в малом» обещано в начале стихотворения и, по сути, именно оно составляет сущность поэзии с ее семантической многоплановостью):

 

И я все это точно видел,
Я так любил и ненавидел,
Старался и не мог понять:

 

Зачем ты бьешься надо мною,
Весенней трогаешь рукою,
Как можешь так во сне сиять.

 

Вот аллюзия на Иннокентия Анненского («Полюбил бы я зиму…»), — без его безнадежности существования, но со свойственным именно Гришаеву видимым отсутствием субъективности, простором для читательской свободы, где «тяжкая обуза» становится «сладкой печалью»:

 

Я влюбился в снег и лед.
В снега медленный полет,
Льда прозрачно-синий цвет,
В небольшое слово «нет».

 

Тротуар отныне пуст,
Только льда прозрачный хруст,

Только светит в отдаленье
Убеленный снегом куст.

 

Это сладкая печаль,
Это каменный хрусталь,
Бесконечная, стальная,
Немерцающая даль.

 

Вот совершенно веденяпинская интонация — с его осторожной, словно бы «осколочной» расстановкой слов, мерцающим светом, внимательным всматриванием в пейзаж (его «Одуванчик» — «Жизнь моя в столбе бесплотной пыли…» — откликается и в других стихах «Канонерского острова»), с характерной для Веденяпина самоиронией в начале. «Уплывающее» в этом стихотворении отсылает и к Георгию Иванову («Вот елочка. А вот и белочка…»), к его мгновенному, резко действующему соседству конкретики и метафизики:

 

(…) Грибник пройдет, случайный, холостой.
Как выстрел, глаз сверкает из-под кепки.
Дождь зашумит. Как девочка, простой.
И капли редки.

Поедет лес. Еловый перестук.
И женщина с платформы улыбнется.
Дождь кончился. Встает с бревна мой друг.
В зените солнце.

 

Порой обращение Гришаева с интертекстом создает впечатление прокручивания в мясорубке; от вполне очевидного источника не остается ничего, кроме первоначальной аллюзии (к примеру, «Запоздалое облако…», сразу же отсылающее к «Синеватое облако…» Георгия Иванова, принципиально отличается от стихотворения предшественника; если у Иванова «облако» мерцает на задворках сознания, словно «тикающий» фон откладывания страшного нажатия на курок, то «облако» Гришаева становится центральным персонажем, «уходит из города» и в конце «сбрасывает воздушное оперенье» и «уходит прямо вниз с головой», будто заключая в своих жестах концентрацию непредсказуемости этой поэтики).

Мерцающий, продленный взгляд оставляет поэту «выход за пределы зренья», а читателю, в свою очередь, — ощущение собственного длящегося взгляда при ненавязчивом присутствии автора. Автор словно намеренно ограничивает свое пространство и окружает его большим простором невидимого, оставляющего возможность для фантазии, для не требующего вербализации. В этом смысле слово «остров» в названии книги — как нельзя более точное. «И если мораль будет здесь видна, / То пошла она на». В поэзии Гришаева зрение, слух, речь, а более всего — их антиподы: невидимое, неслышимое, несказанное, — обретают осязаемую, тактильную силу. Чем тише говорит поэт — тем сильнее хочется прислушаться.

 

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru