Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 12, 2017

№ 11, 2017

№ 10, 2017
№ 9, 2017

№ 8, 2017

№ 7, 2017
№ 6, 2017

№ 5, 2017

№ 4, 2017
№ 3, 2017

№ 2, 2017

№ 1, 2017

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Елена Холмогорова

«Колдунчики»: советская эпоха в журнальных публикациях 2013 года

ПЕРЕУЧЕТ

 

 

Наум Синдаловский. Фольклор внутренней эмиграции. 1960—1970-е годы (Нева, № 5)

Александр Иванович Герцен именовал это явление «внутренним отъездом». Оно вовсе не порождение советской эпохи — сошлемся, например, на никогда не покидавшего Отчизны Лермонтова, тщившегося, выражаясь словами того же Герцена, «сосредоточиться в себе, оторвать пуповину, связующую нас с родиной»:

 

Быть может, за стеной Кавказа
У
кроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.

 

Отсюда уже шаг через столетие с лишним к «глухой провинции у моря» Иосифа Бродского. Но «внутренняя эмиграция» Бродского началась в Ленин-граде, в знаменитом доме Мурузи — одном из героев очерка Наума Синдаловского, известного исследователя петербургского городского фольклора. В трех трамвайных остановках от Дома Мурузи на Литейном с середины шестидесятых целую четверть века просуществовало легендарное кафе, о котором с полным правом говорилось: «Вышли мы все из «Сайгона». В «Сайгоне» помимо «окололитературного трутня» коротали вечера Юрий Шевчук, Борис Гребенщиков, Виктор Цой, Сергей Довлатов, Константин Кинчев, Михаил Шемякин, Евгений Рейн, Сергей Курехин, всей компанией «Митьки» и другие, многие из которых были «дворниками и кочегарами с высшим образованием и кандидатскими степенями».

Важную роль в питерском андеграунде играли литературные объединения, возникшие еще в пятидесятые годы. Ключевой фигурой в них был поэт Глеб Сергеевич Семенов. Его студийцев, в числе которых Нина Королева, Лев Куклин, Владимир Британишский, Александр Городницкий, в литературных кругах Петербурга до сих пор называют поэтами «первого ГЛЕБ-гвардии СЕМЕНОВского разлива». А члены литобъединения при газете «Смена» называли себя «гопниками», поскольку руководил занятиями поэт Герман Борисович Гоппе.

В противовес официозным творческим союзам возникали свободные, неподцензурные объединения. Ленинградское отделение Союза художников (ЛОСХ) в их среде ехидно называли «Управой маляров», а о его членах говорили: «Ни один из членов ЛОСХа не достоин члена Босха».

Наум Синдаловский приводит немало примеров фольклора внутренней эмиграции, в котором первое место несомненно принадлежит политическому анекдоту. Например, когда в декабре 1981 года журнал «Аврора» опубликовал сатирический монолог Виктора Голявкина «Юбилейная речь», вызвавший большой скандал (дело в том, что номер вышел в свет ровнехонько к 75-летию Брежнева, а в юмореске начальство усмотрело политический подтекст), в народе этот номер получил название «Второй залп “Авроры”».

 

 

Светлана Алексиевич. Время second-hand. Конец красного человека (Дружба народов, №№ 8—9)

В отличие от событий-катастроф, которые становились предметом художественного исследования в ее предыдущих книгах, будь то «У войны не женское лицо», «Цинковые мальчики» или «Чернобыльская молитва», на этот раз Светлана Алексиевич в своем фирменном жанре комментированных бесед-записей обращается вроде бы ко вполне мирному времени, недавнему прошлому: «Пишу, разыскиваю по крупицам, по крохам историю «домашнего»… «внутреннего социализма»… Это единственный способ загнать катастрофу в рамки привычного и попытаться что-то рассказать».

То есть, все-таки катастрофа. И потому так важно ее осмысление, что «в обществе появился запрос на Советский Союз… Наступило время second-hand».

Собеседниками Светланы Алексиевич становятся самые разные люди: выпускники философских факультетов, работавшие дворниками и истопниками, «кухонные внутренние эмигранты» и их антиподы, говорящие: «Вы жили в “Верх-ней Вольте с ракетами”, а я жил в великой стране… Я родился в СССР и мне там нравилось. Я не хочу в Америку, я хочу в СССР».

Бывший секретарь райкома партии, молодая еще женщина, беспощадно констатирует: «У коммунистов моего поколения было мало общего с Павкой Корчагиным. С первыми большевиками с портфелями и револьверами. От них осталась только военная лексика: «солдаты партии», «трудовой фронт», «битва за урожай». Мы уже не чувствовали себя солдатами партии, мы были служащие партии. Клерки… Партия не военный штаб, а аппарат. Машина. Бюрократиче-ская машина».

В разговор вступает ее подруга и в известной степени антагонист: «Ночная наша жизнь… ну совсем она не была похожа на дневную. Ни капли! Утром мы все шли на работу и становились обыкновенными советскими людьми. Как и все остальные. Пахали на режим. Либо ты конформист, либо тебе надо идти в дворники и сторожа, другого способа сохранить себя не было. Возвращались со службы домой. И опять пили водку на кухнях, слушали запрещенного Высоцкого. Ловили сквозь треск глушилок “Голос Америки”».

 

 

Наталья Казакевич. Семь лет в Эрмитаже (Звезда, № 2)

Автор ряда книг и статей по истории западного и русского искусства вспоминает о своей работе в Научной библиотеке Эрмитажа в 1955—1962 годах. Мы как-то часто забываем, что в середине ХХ века в учреждениях культуры наряду с «народной интеллигенцией» еще во вполне активном возрасте трудились люди, не только родившиеся, но и воспитанные, и образование получившие до 1917 года, те самые «последние осколки старой русской дворянской культуры, чудом сохранившиеся в советской среде», которые окружали семнадцатилетнюю Наталью Казакевич на ее первом месте работы и создавали столь контрастиру-ющую с «внешним миром» атмосферу. «Конечно же, все они были беспартийными. Их положение было создано не этим сильнейшим при советской власти двигателем, возносившим на карьерные высоты недостойных». Осенью 1956 года в библиотеку на временную ставку Отдела первобытного искусства приходит новый сотрудник — освобожденный из ГУЛАГа Лев Гумилев, которому молоденькая Наташа Казакевич вскоре признается в любви…

 

 

Владислав Гербович. «...У меня много планов на будущее». Из дневников полярника (Урал, январь)

Символами советской эпохи принято считать День Победы и полет Гагарина. Но было еще одно слово, звучавшее как синоним героизма — «полярник». Правда, лишь в тридцатые годы… Покорение Антарктики не стало столь сенсационным, хотя было не менее героическим. Владислав Гербович был начальником антарктических экспедиций в шестидесятых годах. В частности, той знаменитой станции «Новолазаревская», где хирург Рогозов сам сделал себе полостную операцию, понимая, что, пока прилетит самолет из «Мирного», у него начнется перитонит (кстати, автор воспоминаний был одним из ассистентов в импровизированной операционной).

Вот уж, казалось бы, в чистом виде советский характер, те обстоятельства, к которым в полной мере применимы расхожие лозунги… А начальник экспедиции Владислав Гербович записывает в дневнике, как на собрании он произносит простые, нормальные по общечеловеческим меркам слова, в то время звучавшие крамолой: «Увидев проваливающийся под лед в трещину трактор, из которого тракторист уже выпрыгнул, <Хмара> решил совершить геройский поступок. Прыгнул в кабину, захлопнул за собой дверцу, включил скорость и тронулся, но лед не выдержал, и Хмара вместе с трактором ушел под лед и погиб. Так вот я этот поступок, который все время представляли как героический, охарактеризовал как отрицательный и рекомендовал всем не пытаться с риском для жизни спасать технику или имущество. Для многих это был неожиданный поворот при устоявшихся взглядах…»

Да, хорошо, что на дворе были шестидесятые, а не тридцатые!..

 

 

В.М. Селезнев. «Я другой такой страны не знаю». Фрагменты книги воспоминаний (Новое литературное обозрение, № 119)

Автор вспоминает о филфаке Саратовского университета: «Студенты первой половины 50-х годов, кстати, вовсе не были вусмерть перепуганными тихонями, как принято думать». А думать принято потому, что это были годы сталинского мракобесия — торжество Лысенко и Лепешинской в биологии, в сфере гуманитарных наук свирепствовала борьба с космополитизмом; и с какой стати, откуда могло возникнуть вольномыслие, тем более — в провинции? Однако ж возникло. Свидетельство тому — борьба факультетской газеты «Бокс (боевой орган комсомольской сатиры)» с университетским официозом «Сталинец», писанным насквозь канцеляризмами и лозунгами. Среди преподавателей были не только трусливые толкователи сталинского труда «Марксизм и вопросы языко-знания», но и подлинные филологи. Самая яркая фигура среди них — непокорный пушкинист, профессор, с 1950 года — старший преподаватель, с 1952-го — вовсе ассистент, а с 1954-го снова профессор Ю.Г. Оксман, учивший студентов самостоятельно мыслить — явление тогда непростительное, о чем и свидетельствуют причуды его преподавательской карьеры. В Саратов он попал после отбытия двух пятилетних сроков на Колыме. «Юлиан Григорьевич информировал нас о научных, литературных, общественных событиях в Москве и Ленинграде, читал интереснейшие письма своего давнего друга Вениамина Каверина. Поэтому у нас не было ком-плекса провинциальности, замкнутости, изолированности от где-то бурлящей жизни». Зимой 1952/1953 года затевалось новое «дело» Оксмана, и в марте должна была открыться травля профессора, к которой уже подготовились заплечных дел мастера. Уже составлен список студентов, участников его семинаров, тоже подлежащих репрессиям. Но тут «корифей всех наук» изволил отойти в мир иной.

Еще одна глава воспоминаний — 1971 год, когда в Саратове готовили процесс над распространителями самиздата. Помешало самоубийство Нины Кацсазовой после обыска и изъятия крамольных текстов. Один из героев — известный впоследствии литературовед Юрий Болдырев.

 

 

Дионисио Гарсиа Сапико. Испанец в России. Из воспоминаний. Под редакцией Натальи Малиновской (Иностранная литература, № 5)

«Испанские дети» — одна из тех советских реалий, которая сегодня требует разъяснения. После поражения республиканцев в Гражданской войне в Испании Советский Союз приютил их осиротевших детей. Все они, в том числе автор воспоминаний, были распределены по детским домам.

1941 год. Эвакуация из Москвы. И вот трагическое переплетение судеб даже не людей — народов. Детский дом размещают в опустевшем селе: оттуда только что депортировали немцев Поволжья, и испанцев встречает славословие Сталину на немецком языке: «…громадным табором, везя скарб на грузовиках и телегах, а сами пешком, двинулись к селу Галка, расположенному на высоком берегу Волги. Это очень большое немецкое село (говорили, что в пятьсот дворов — что-то многовато). Советских немцев дня за три до нашего появления выселили, дав три дня на сборы, — так нам объяснили воспитатели. Поместили нас в большом каменном двухэтажном доме, где раньше находилась школа и нечто вроде клуба (или дома пионеров) с комнатами для кружковых занятий и актовым залом. На стене висел плакат: ES LEBE GENOSSE STALIN! (Да здравствует товарищ Сталин!)».

А это полвека спустя: «Вид на жительство в СССР для лиц без гражданства». Этот документ специально придумали для нас, эмигрировавших детьми и не имевших никаких испанских документов. …В 1990 году я принял испанское гражданство, и теперь мой документ называется “Вид на жительство иностранного гражданина”. Однажды, задержавшись глазами на этих словах, я подумал: “Власти полагают, что я в России не живу, а только делаю вид на жительство”.

 

 

Юрий Изюмов. Параллельная жизнь. Из книги воспоминаний (Наш современник, № 1)

Автор берется за сложную задачу: наконец-то раскрыть всем глаза, поднять завесу тайны, покрывавшей внутренние пружины бытования партийной верхушки. Оказывается, «двойную жизнь» вели не только люди оппозиционных взглядов, но сильные мира социалистического. Главка так и называется: «По чьим трупам шли к власти Андропов и Горбачев» (заметим, что никакого вопросительного знака в конце не стоит). Ссылаясь на одного из помощников Лигачева, Юрий Изюмов выстраивает стройную зловещую цепь: «В 1976 году “уснул и не проснулся” лично преданный Брежневу министр обороны Гречко»; «в том же году весьма перспективный Кулаков… имел неосторожность… заговорить о немощи генсека… Вскоре… Федор Давыдович ушел в мир иной. …По чазовскому “медицинскому заключению” — от паралича сердца. На самом деле — от пули. Якобы сам застрелился»; «В 1980-м в странной автомобильной катастрофе на сельской дороге погиб член Политбюро, первый секретарь ЦК КП Белоруссии П.М. Машеров, которого считали вероятным преемником Суслова, а после не менее странного происшествия во время прогулки на байдарке умер А.Н. Косыгин»; «19 января <1982 года> вроде бы застрелился первый заместитель Андропова Цвигун… кроме шофера из гаража КГБ, из пистолета которого был сделан роковой выстрел, никто не видел самого момента “самоубийства”»; «В июне 1982 года было произведено покушение на В.В. Гришина, о котором нигде никогда не упоминалось… При разборе ДТП выяснилось, что автобус этот выехал из гаража КГБ»; «…лечащий врач принес какую-то таблетку… Почти сразу после приема лекарства Суслов сильно покраснел... Через несколько часов он умер»; «Брежнев уснул и не проснулся. Фармакология, как видим, на месте не стоит. Накануне смерти… Брежнев даже съездил в Завидово на охоту. Отстоял на Мавзолее весь парад и демонстрацию 7 ноября»; «Черненко умертвили лишь со второй попытки»…

Юрий Изюмов завершает главку восклицанием: «Боже, какими мы были наив-ными и простодушными!»

 

 

Геннадий Вдовин. Памяти парадов (Октябрь, № 5)

Воспоминания о том, как автор мальчишкой был допущен к празднованию 9 Мая в компании нестарых еще ветеранов, не участвовавших в параде, но причаст-ных к Победе. У них был свой ритуал и свой праздник, пусть без фанфар и церемониальных обрядов, зато с орденами на груди, душевными, хоть и корявыми песнями и остановками у каждого пивного ларька.

«От Кремля раздавалось: “К торжественному маршу-у-у-у-у! Поротно-о-о-о-о! На одного линейного дистанци-и-и-и-и!..”

Мои герои деловито сворачивали закуску-выпивку, несуетно рассовывали по карманам тару и объедки, виновато кидали в жирную воду Яузы окурки.

Разворачивались.

И шли.

Шли неторопливо.

Шли вверх по Верхней Радищевской.

Шли вверх по Нижней Радищевской.

Шли по Таганской площади.

Шли по Большой Коммунистической...

Шли не в ногу, нестройно фальшивя “Прощание славянки” на разные тексты всяких фронтов и еще кривее нудя “Варяга” на слова флотов всяких.

Шли, лениво отстегивая и отвинчивая неторопливо награды.

Шли, рассовывая их рассеянно в расстегнутые карманы и в разверстые кисеты.

Шли, перекидывая меня, измаявшегося, с рук на руки, с шеи на шею, с плеч на плечи, карябая мне голые икры недоотстегнутыми еще колкими гранями остроугольных орденов.

Шли, бубня, мыча, гундя и бормоча: “И что нам, мужики, правда, этот парад, а на салют вечерком с бабами сходим — и еще треснем...”».

 

 

Рената Гальцева. В строю и вне строя (Новый мир, № 7)

Рената Гальцева пишет свои воспоминания к 40-летию ИНИОНа (Института научной информации по общественным наукам АН СССР): «Благословенный ИНИОН! “Первый в мире, второй в Союзе” (как острили в советское время) гуманитарный институт, приют униженных и оскорбленных, гонимых и неприкаянных (подчас претенциозных) творцов из поколения дворников и сторожей, но и нашедших малозаметные ниши в истеблишменте юношей бледных со взором горящим, жадных до идейно-политических вестей из-за бугра, и просто — для отсидевших сроки».

Весьма странное и двусмысленное академическое учреждение, некий кентавр: с одной стороны, он призван был составлять и выпускать, как пишет Гальцева, «для узкого читательского круга, “Для служебного пользования”, политико-философские заблуждения врагов», с другой — «на широкие просторы — “краснознаменные сборники”: так именовалась у нас информация для второго, учебного эшелона читателей».

Для выполнения первой задачи пришлось привлечь высококлассных специалистов, невзирая на их «моральную устойчивость и политическую грамотность», как любили писать в служебных характеристиках. В числе штатных сотрудников и научных референтов — такие имена, как Ирина Роднянская, Людмила Алексеева, Григорий Померанц, Майя Улановская, Наталья Горбаневская.

Рената Гальцева была сотрудником Отдела научного коммунизма, который «одним своим названием, казалось бы, служил охранной грамотой в глазах начальства. Совсем недавно получил он это гордое имя, будучи раньше безликим “Реферативным отделом”, куда я пришла с заранее согласованным с тогдашней дирекцией проектом “Достоевский за рубежом” (в связи с юбилеем писателя): издавать рефераты (и переводы) знаменитых работ о нем — Р. Джексона, М. Бубера, А. Камю, Р. Веллека, Э. Васиолека, Вяч. Иванова и др., — не публиковавшихся на русском языке... было решено предпослать сомнительной зарубежной когорте бесспорный продукт, который служил бы паровозом для малоподвижного состава, — иначе говоря, подготовить выпуск “Достоевский в социалистических странах” с предисловием (“крепким врезом”) какого-либо политически надежного знатока русского писателя».

Увы, в свет проехал лишь паровоз.

 

 

Владимир Новохатко. Белые вороны Политиздата (Знамя, № 5)

ИНИОН с изощренными хитростями и всяческими фиоритурами выпускал свои издания тиражом 200 экземпляров под грифом «для служебного пользования». Но как могло случиться, что в самые вязкие застойные годы, в цитадели идеологического единомыслия Политиздате, подчиненном непосредственно ЦК КПСС, то и дело массовыми тиражами выходили в свет замечательные книги весьма «неблагонадежных» авторов? Приведу только часть списка запретных для других издательств имен: Василий Аксенов, Булат Окуджава, Анатолий Гладилин, Владимир Войнович, Владимир Корнилов, Раиса Орлова… Книги серии сметались с прилавков, хотя тиражи на сегодняшний день кажутся астрономическими — сотни тысяч экземпляров! Например, роман Юрия Трифонова «Нетерпение» о народовольце Желябове вышел тиражом около миллиона.

Заведующий редакцией серии «Пламенные революционеры» Владимир Новохатко объясняет этот кажущийся парадокс: «Подобная серия не могла выходить ни в одном другом издательстве — ее бы обязательно прикрыли через год-другой. Как это ни покажется странным, нас спасала “крыша” — мы работали в издательстве ЦК партии, что ограждало нас от воплей разных правоверных критиков в прессе, не рисковавших лягнуть ТАКОЕ издательство».

По счастью, Владимир Григорьевич не ленился вести дневник, поэтому его воспоминания полны живых подробностей, а главное — передают дух пропагандистского абсурда и того ювелирного лавирования, которым он и его коллеги вынужденно овладели в совершенстве.

Инструктор сектора издательств отдела агитации и пропаганды ЦК КПСС говорил ему: «Больше всего бойся подтекста!». И был, конечно же, прав. Те самые «неконтролируемые ассоциации» (замечательный термин, рожденный в недрах цензурного ведомства), разумеется, были вполне намеренными. Книги о «врагах престола и Отечества» были полны весьма прозрачных аллюзий.

«Стоит сказать, что в той сотне книг, которую мы выпустили, было много очень официозных — это являлось платой за самую возможность проталкивать в печать отличные книги. Проталкивание это было чрезвычайно тяжелым, трудоемким, длительным делом». И от себя добавлю — опасным

Крамола в недрах агитпроповской вотчины — едва ли не лучшая иллюстрация той странной, двусмысленной эпохи.

 

 

Сергей Рыженков. Дворовые игры + (Волга, 2012, № 11—12, 2013,№ 1—2)

Публикация имеет длинный подзаголовок «Записки о том, что было самым важным, и оттого, что безвозвратно ушло, важности не потеряло». Речь идет о десятках игр, сегодня прочно забытых, а в докомпьютерную эру заполнявших детский досуг во всех городах СССР. Все время, свободное от уроков, пионерских сборов и — да простится мне каламбур — сборов макулатуры и металлолома, короталось во дворах именно за этими играми, которые были счастливым противовесом идеологической обязаловке, которой так мучили «юных ленинцев»: «Ножички» и «Города», «Чехарда», «Фантики» и «Лапта». А мольба застывшего в нелепой позе игрока «Расколдуйте меня!» могла бы стать метафорой эпохи застоя. Тогда вся страна будто играла в «Колдунчики».

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru