Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 8, 2020

№ 7, 2020

№ 6, 2020
№ 5, 2020

№ 4, 2020

№ 3, 2020
№ 2, 2020

№  1, 2020

№ 12, 2019
№ 11, 2019

№ 10, 2019

№ 9, 2019

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Яков Гордин

Персия. Потомок Чингисхана

Об авторе | Яков Аркадьевич Гордин (род. 1935 г.) — прозаик, историк, публицист. В 1957 году после армии поступил на филологический факультет Ленинградского университета, ушел с 4-го курса. Был участником литературного объединения Глеба Семенова вместе с В. Соснорой, А. Кушнером; состоял в литобъединении вместе с А. Битовым, В. Поповым и другими. Печатается с середины 60-х — как критик, тогда же начал заниматься историческими исследованиями. Автор многих книг о русской истории, о декабристах, о Кавказской войне XIX века, о судьбе реформ в России и Мексике, книг о Пушкине-историке и Льве Толстом-мыслителе. С 1991 года — соредактор журнала “Звезда”.

 



Яков Гордин

Персия. Потомок Чингисхана



От автора

Имя Алексея Петровича Ермолова прочно ассоциируется в общем сознании с Кавказом.

Смирись, Кавказ! Идет Ермолов!

Кавказская эпопея заняла в жизни Ермолова чуть больше десяти лет, а пожил он 84 года. Он приехал на Кавказ в качестве Главноуправляющего Грузией и главнокомандующего Отдельным Грузинским корпусом уже сороколетним генерал-лейтенантом, персонажем героического мифа, рожденного в огне наполеоновских войн.

Павел Граббе, любимый адъютант Ермолова, вспоминал: “Он отправился тогда главнокомандующим на Кавказ и в Персию. Взоры всей России обратились туда… Никто в России в то время не обращал на себя такого сильного и общего внимания… Преданность, которую он внушал, была беспредельна”.

Война на Кавказе, подавление горских народов и по сию пору представляется главным в судьбе Ермолова… Но парадокс заключается в том, что сам он так не думал. Кавказ для него мыслился этапом промежуточным.

Его, человека с “неограниченным честолюбием” — по точному выражению биографа, — вела по жизни иная, куда более грандиозная идея, родившаяся, скорее всего, во время Персидского похода 1796 года, в котором отличился девятнадцатилетний капитан артиллерии Ермолов. Похода, осененного великой тенью Александра Македонского.

Позже он чеканно сформулировал эту идею: “В Европе нам не дадут ни шагу без боя, а в Азии целые царства к нашим услугам”. Внимательно следивший за карьерой любимого врага — Наполеона, знавший историю Египетского похода, он, возможно, знал и фразу Бонапарта: “Европа это — кротовая нора. Мы должны идти на Восток”.

Персидское посольство Ермолова было недолгим, но чрезвычайно значимым моментом его пути, временем, когда он окончательно осознал свое уникальное предназначение и когда заложен был фундамент его жизненной трагедии. Ибо его “неограниченному честолюбию” был положен жесткий предел реальностью Российской империи.

“Персия. Потомок Чингисхана” — глава из книги “Солдат и его империя. Судьба генерала Ермолова”.

Книга посвящается памяти моих друзей Юрия Давыдова, Юрия Овсянникова, Андрея Тартаковского, Натана Эйдельмана.

1

15 мая 1816 года Алексей Петрович писал Воронцову: “Скажу тебе вещь страннейшую, которая и удивит тебя, и смешить будет. Я еду послом в Персию. Сие еще мне самому в голову не вмещается, но однако же я точно посол, и сие объявлено послу персидскому нотою, и двор его уведомлен. Ты можешь легко себе представить, что конечно никаких негоциаций нет, а что это настоящая фарса, или бы послали человека к сему роду дел приобвыкшего. Не менее однако же и самое путешествие любопытно, а паче в моем звании. Не худо получше узнать соседей”.

Он хитрит с Воронцовым. Ни о какой “фарсе” речи не было — перед ним была поставлена абсолютно конкретная и трудновыполнимая задача: окончательно договориться о прочной границе между странами, в крайнем случае, ценой небольших уступок. Персы же требовали назад захваченные в последней войне области.

Такова была задача официальная. Но у Алексея Петровича были свои замыслы, которые он старался держать при себе, изредка только проговариваясь.

Его друзья и почитатели считали, что Кавказ и Грузия должны быть лишь трамплином в карьере Алексея Петровича.

17 октября 1820 года, когда Ермолов уже три года воюет с горцами и устраивает государственный быт Грузии, Денис Давыдов писал их общему другу Закревскому: “Будет ли нынешнюю зиму Ермолов в Петербурге? Уведомь, я боюсь чтобы его навсегда не зарыли в Грузии. Это место конечно хорошо и блистательно, но не так, чтобы в нем зарыть такие достоинства, каковы Ермолова. Для такого человека, как он, оно должно быть подножием к высшим степеням, то есть, к месту главнокомандующего главною нашею армиею. Право, я боюсь, чтобы добрые люди не заковали на нем Ермолова, как в баснословные времена боги заковали Прометея на вершинах Кавказа”.

Это была еще одна грань рождающегося мифа — титан, коварством высших прикованный к Кавказу.

Но был и другой взгляд на это назначение. Филипп Филиппович Вигель, мемуарист отнюдь не льстивый, писал: “В эти годы удачному выбору, сделанному государем, с радостию рукоплескали обе столицы, дворяне и войска. Нужно было в примиренную с нами Персию отправить посла, поручив ему вместе с тем главное управление в Грузии. Избранный по сему случаю представитель России одним орлиным взглядом своим мог уже дать высокое о ней понятие, а простым обращением вместе со страхом между персиянами посеять к ней доверенность. Ум и храбрость, добродушие и твердость, высокие дарования правителя и полководца, а паче всего неистощимая любовь к отечественному и соотечественникам, все это встретилось в одном Ермолове. Говоря о сем истиннорусском человеке, нельзя не употребить простого русского выражения: он на все был горазд. При штурме Праги мальчиком схватил он Георгиевский крест, при Павле не служил, а потом везде, где только русские сражались с Наполеоном, везде войска его громил он своими пушками. Его появлением вдруг озарился весь Закавказский край и десять лет сряду его одно только имя гремело и горело на целом Востоке”.

Из заграничного похода 1813—1814 годов Ермолов вернулся в Россию, овеянный вихрем героической легенды.

Прозябание в Смоленске во главе гренадерского корпуса очень быстро свело бы на нет напряжение этой легенды. Но произошло нечто поразительное. Он был назначен на Кавказ в тот момент, когда начала формироваться Кавказская утопия — представление о Кавказе как о некоем пространстве, противостоящем по законам романтизма низкой обыденности.

Кавказ в сознании просвещенной дворянской молодежи — край Прометея и Золотого руна, роднивший наши дни с мечтой об античности, мир гордых людей, больше жизни дороживших своей дикой свободой, мир первобытной жестокости и руссоистского благородства. Мир бесконечных возможностей самореализации…

То, что происходило на Кавказе до Ермолова, представлялось туманным и сказочно неопределенным. (Из ермоловского окружения один Воронцов, в юности воевавший на Кавказе под началом князя Цицианова и чудом не погибший, мог рассказать, что такое Кавказ на самом деле.)

Герой сокрушения французского исполина становился теперь и персонажем величественной утопии.

Граббе, пристально следивший за судьбой своего кумира, вспоминал именно этот момент: “Он отправился тогда главнокомандующим на Кавказ и послом в Персию. Взоры целой России обратились туда. Все, что излетало из уст его, стекало с быстрого и резкого пера его, повторялось и списывалось во всех концах России. (Денис Давыдов благодарил Закревского за “пачку писем” Ермолова, ему, Закревскому, адресованных. — Я. Гордин). Никто в России в то время не обращал на себя такого сильного и общего внимания. Редкому из людей достался от Неба в удел такой дар поражать, как массы, так и отдельно всякого, наружным видом и силою слова. Преданность, которую он внушал, была беспредельна”.

Вернемся ненадолго к цитированному письму Воронцову.

Ермолов остро осознавал перелом своей судьбы и прощался не просто с боевым товарищем — он прощался с сорока годами прожитой уже жизни. — “Прощай, любезный друг, легко быть может и навсегда. Со мною будут воспоминания приятнейшего времени, которое некогда провели мы, служа вместе, времени продолжительного. (Разумеется, Краковский период. — Я.Г.)

Прощай, Польша и то, что украшало ее, Злодейка, прощай навсегда! Правду ты говоришь, что я не умею любить, как ты! Мадатов едет со мною в Грузию. С ним будем мы говорить о жизни нашей в Кракове. Где Черные Глаза? Говорят, что они несравненно прекраснее стали и что их видеть небезопасно. Но ты их увидишь, и я за тебя не боюсь; разве какая красота во Франции заставит тебя пренебречь счастием обладать ими. Прощай, продолжи мне бесценную дружбу твою...”.

Эти взволнованные, сентиментальные строки, написанные рукой, еще недавно сеявшей смерть, говорят о глубине чувства. Прошлое уходило навсегда. Воронцов, вернувшись со своим корпусом из Франции, мог зажить прежней российской жизнью. Для Ермолова это было невозможно. Он понимал, что после владычества над обширным краем — Астраханские степи, Грузия, Кавказ, Каспий, Черное море — ему не будет места не просто достойного, но — органичного.

Думается, что в этот момент предположение Давыдова о командовании главной русской армией как венце желаний Ермолова — было наивно.

Вряд ли кто-нибудь понимал, что происходило в душе Алексея Петровича.

Он ехал не просто устраивать Грузию и усмирять горцев.

Это было важное, но побочное занятие.

Главная идея была другая...

В письме Воронцову от 1 июня 1816 года есть ключевой пассаж: “Грузия, о которой любишь ты всегда говорить, много представляет мне занятий. Со времени кончины славного князя Цицианова, который всем может быть образцом и которому не было там не только равных, ниже подобных, предместники мои оставили мне много труда”. И далее странная на первый взгляд фраза: “Мне запрещено помышлять о войне, и я чувствую того справедливость; позволена одна война с мошенниками, которые грабят там без памяти и в отчаяние приводят народы. Вот чего я более всего боюсь”.

Принципиальным здесь является восторженное упоминание князя Павла Дмитриевича Цицианова, которого Ермолов помнил еще по Персидскому походу. Командовавший войсками на Кавказе с 1802-го до своей гибели в 1806 году князь Цицианов был образцом воинственности и натиска на Персию. И нам еще придется о нем говорить как о прямом предшественнике и кумире Алексея Петровича.

Под командованием Цицианова воевал в то время на Кавказе и юный Воронцов, от которого Ермолов мог многое узнать.

О какой войне и почему Ермолову запрещено помышлять? О войне с Персией, о которой он мечтал, добиваясь назначения на Кавказ.

“Мошенники, которые грабят там без памяти и в отчаяние приводят народы”, — это не горцы с их набегами. Это ханы, ориентированные на Персию.

Ермолов боится, разумеется, не войны с ханствами, а бессмысленной половинчатости подобных действий. Можно подавить ханства, но нетронутым останется корень зла — Персия, коварная и всегда готовая к агрессии и подстрекательству.

Через полтора месяца после письма Воронцову, находясь еще в Петербурге, Ермолов получил письмо от великого князя Константина Павловича.

“Почтеннейший, любезнейший и храбрейший сотоварищ, Алексей Петрович!

Имел я удовольствие читать начертание ваше к единственному нашему Куруте (дежурный генерал при великом князе. — Я.Г.), за которое благодарю весьма вас, Патер Ермолов, видя в нем старое ваше ко мне расположение. Будьте уверены всегда в моих к вам чувствах дружбы и уважения. Поздравляю вас с новым назначением и с доверенностию, которую оказывает в сем случае Всемилостивейший Государь Император к заслугам вашим. Признаюсь, что эта должность штука не из последних, и во время оно сам Талейран с товарищами задумался. Но теперь, как он не опасен, то думаю великий нынешнего века Кастельре не с большим удовольствием узнает о сем, ибо, по словам старой пословицы: que tout chemin conduit а Rome1. Позже можно не сворачивая нимало, прогуляться в места расположения всех богатств Англии сухим путем. О посольстве вашем совсем не удивляюсь. Я вам сказывал всегда и повторяю вам снова, что единственный Ермолов горазд на все. Но избави Боже отрыжки, et comme les е?xtremes se touchent2, чтоб по поводу путешествия Вашего, не сделалось с нашей стороны всеобщей прогулки по землям чужим. Шпанская муха много перевела народу во Франции. Избави Бог, чтоб Персия тоже не перевела много православных. Впрочем, все зависит от миссионерства наследника общества Грубера. У нас все смирно и слава Богу, хорошо. Дело идет вперед, но хлопот и работы много. Задних дверей у нас нет, и хотя вы и уверены, что и я наследник патера Грубера, но, в оправдание, скажу вам, что для этого слишком горяч, строг и откровенен. В доказательство чего прошу вас быть уверену во всегдашнем моем к вам уважении и всегдашней дружбе.


 1 Все дороги ведут в Рим (фр.)

  2 крайности сходятся (фр.)


Варшава.

25 июня 1816 года”.

Это — программное письмо, хотя и написано в шутливом тоне.

Это послание можно расшифровывать по-разному. Один из новейших биографов Ермолова считает, что упоминание “Талейрана со товарищи” — намек на возможную обеспокоенность Франции активизацией русской политики на Востоке. Франция и Россия и в самом деле соперничали в Азии. Но “во времена оны”. Теперь этот аспект ситуации был уже неактуален.

Актуально для России было иное. И Константин, и Ермолов хорошо знали болезненную подозрительность Александра, сына отца, убитого в собственном дворце собственными генералами. И тот, и другой не могли не понимать, что решение отдать обширный приграничный край и боевой корпус, находящийся лишь под условным контролем Петербурга, честолюбцу и строптивцу с неукротимым характером и малопонятными мотивациями — было знаком редкого доверия.

И с этой точки зрения упоминание “Талейрана со товарищи” могло иметь иное значение. И Константин, и тем более Ермолов прекрасно помнили два исторических прецедента, когда популярные военачальники, упрочив свою славу в заграничных походах, по возвращении оказывались центром притяжения радикальной оппозиции — Цезарь после Галлии и Бонапарт после Египта.

Талейран был одним из активных организаторов переворота 18 брюмера. И ретроспективно ситуация напоминала Египетский поход Бонапарта и его политические последствия.

Но то было — “во время оно”.

Гораздо значимее то, что Константин пишет дальше. И неслучайно появляется тут имя лорда Кастельре — одного из руководителей английской политики.

Константин был достаточно близок с Ермоловым, чтобы догадываться о накале его честолюбия и тяготения к “пути не совсем обыкновенному”. Он, который, по замыслу его бабки, должен был возглавить возрожденную Греческую империю со столицей в отвоеванном у османов Константинополе, выросший, как и Ермолов, в атмосфере неукротимого устремления на Восток — и на Черное и на Каспийское море, прекрасно понимал, какие соблазны встают перед его “храбрейшим сотоварищем”.

Он отнюдь не отрицал возможности “не сворачивая нимало, прогуляться в места расположения всех богатств Англии сухим путем”. Но — позже.

На этом сухом пути лежала Персия. И Константин всерьез опасался, что его воинственный друг станет опережать события.

В 1816 году международный порядок в Европе еще не устоялся. Совсем недавно в Париже был подписан акт об образовании “Священного Союза”, но мировые сферы влияния еще предстояло определять.

Англия еще вчера была неоценимым союзником в борьбе с Наполеоном и субсидировала военные действия. Вторжение в Персию могло вызвать серьезнейшие осложнения.

И Константин, не очень представлявший себе ситуацию на Каспии и боевые возможности Персии, предостерегал своего друга от испанского варианта: “шпанская муха”, которая перевела много народу во Франции, — это, соответственно, испанская герилья.

Ермолов с 1796 года помнил партизанскую войну местных владетелей на территориях, где оперировал корпус Зубова, но понимал при этом, что ничего подобного испанскому сопротивлению — да еще активно поддержанному Англией, — ждать не приходится.

Очень многосмысленна фраза Константина относительно “всеобщей прогулки по землям чужим” русских войск. Вторжение в Персию может повлечь за собой события куда большего масштаба.

“Крайности сходятся” — победительнице Наполеона не пристало идти его путем.

Но при всем том, так заманчиво двинуться сухим путем к границам Индии — старая любимая идея Петра Великого, родоначальника всех циклопических внешнеполитических построений.

11 февраля 1817 года Константин снова пишет Ермолову и снова не без серьезного подтекста: “От всего сердца благодарю вас за те же ваши чувства ко мне, которыми имел удовольствие и прежде пользоваться; с моей же стороны, ежели бы вы были на краю света, а не только в Грузии, то всегда был и буду одинаково с моею к вам искренностию, оттого-то между нами есть та разница, что я всегда к вам как в душе, так и на языке, а вы, любезнейший и почтеннейший друг и товарищ, иногда и с обманцем бывало. Впрочем, скажу вам, что у нас здесь, хоть мы и не в Персии и не на носу у нас Индия, но, однако ж, все, благодаря Бога, хорошо своим порядком, как водится, идет”.

У Ермолова “на носу” была Индия и великий князь не упустил случая ему об этом напомнить...

Вообще, все письма Константина Ермолову этого периода, несмотря на их шутливый тон, полны многозначительных намеков.

3 августа 1818 года: “Вы, вспоминая древние римские времена, теперь проконсулом в Грузии, а я здесь (в Польше. — Я.Г.) префектом или начальствующим легионами на границе Европы...”.

Римские времена, когда на границах империи стояли легионы, знаменовались постоянным расширением имперского пространства и его устройством по римскому образцу.

Константин всячески демонстрирует свою близость к Алексею Петровичу и доверительность их отношений и старается пролить бальзам на старые обиды, претерпленные Ермоловым.

В самом начале пребывания Ермолова в Грузии он получил от Константина довольно забавное письмо: “Любезнейший и почтеннейший Алексей Петрович.

Зная то особенное искреннее участие, которое вы принимаете в любезнейшем друге и товарище вашем генерал-лейтенанте князе Яшвили, и хотя мы теперь с вами весьма далеко друг от друга находимся, но я, помня ваше душевное к нему расположение, хотя и знаю, что вам будет весьма неприятно слышать неудачу с его стороны, но что делать, не могу вам об оной не рассказать...”. И далее идет история крупной служебной неудачи князя Яшвиля.

У Яшвиля была, судя по всему, довольно сомнительная репутация.

Когда Николай Павлович назначил генерала Ивана Онуфриевича Сухозанета в сентябре 1833 года главным директором Пажеского и всех сухопутных корпусов, то Пушкин, перечисляя в дневнике те действия императора, которые вызывали осуждение в обществе, на первое место поставил: “Выбор Сухозанета, человека запятнанного, вышедшего в люди через Яшвиля — педераста и отъявленного игрока…”. Известно, какое значение придавал Пушкин воспитанию дворянской молодежи.

Ермолов Яшвиля терпеть не мог. Их вражда началась после Лютцена, когда Ермолова, несправедливо и оскорбительно, по его убеждению, сняли с поста начальника артиллерии всей русской армии, и заменили князем Яшвилем.

И Константин, который тоже, очевидно, Яшвиля не жаловал, с ядовитым изяществом сообщает Ермолову о провале его соперника. — “Мне весьма прискорбно, что я вам делаю большую неприятность, писавши о неудаче любезнейшего вашего единственного друга и товарища, но, по искренности моей к вам, я не мог перед вами об этом умолчать”.

Великий князь явно любил и уважал Ермолова.

Два едва ли не самых опасных человека в русской армии постоянно демонстрировали ему свое благоволение — Константин и Аракчеев.

Как на самом деле относился Ермолов к Аракчееву, мы знаем.

Константину он тоже, бесспорно, цену знал и далеко не всегда мог удержаться, чтобы это свое знание не приоткрыть. Отсюда и упрек Константина относительно “обманца” и прозвище — патер Грубер (генерал ордена иезуитов, некоторое время проживавший в России).

Константин долго прощал Ермолову этот “обманец”, пока Алексей Петрович, уже будучи проконсулом Кавказа, не продемонстрировал ему свое явное пренебрежение.

Высокомерно-саркастическая натура Ермолова приходила в опасное противоречие с простым инстинктом самосохранения...

Константин не стал бы писать в некотором роде провокационных писем, если бы не знал настроений своего друга, патера Грубера, умевшего скрывать свои замыслы.

И еще одна важная особенность этого послания — впервые сходятся две роковые для России проблемы: Константину предстоит заново устраивать Польшу, которую он ассоциирует с польской армией, а Ермолову устраивать Грузию и Кавказ...

1 июня 1816 года, незадолго до письма Константина, Алексей Петрович пишет Воронцову, почти буквально повторяя пассаж из письма предыдущего: “Признаюсь тебе, что путешествие в Персию уступил бы я охотно другому. Одна польза, которой от того ожидать смею, что, будучи назначен начальником в Грузию, не мешает познакомиться с соседственным народом и узнать землю их и, буде возможно, способы их”.

“Способы их” — в данном случае — их военные возможности.

И через несколько строк фраза о запрете начать войну...

Вообще о войне он постоянно упоминает в письмах Закревскому уже из Тифлиса:

“С моей стороны, будь уверен, почтенный Арсений, я войны не затею, если возможно пристойным образом, то уклонюсь от нее. Я замышляю дома большие дела, к которым нельзя будет приступить, если извне будут меня беспокоить”.

И дальше многозначительная фраза: “Не бойся, Арсений, не посрамим земли русской!” — знаменитые слова князя Святослава перед боем с византийцами, ставшие боевым кличем русских воинов. И эти слова Ермолов выделил…

“Здесь нашел я войска, похожие на персидских сарбазов. (Имеется в виду неуставной внешний вид кавказских солдат. — Я.Г.) Но люди прекрасные и молодцы. Народ храбрый, жаль, что мир необходимо нужен. (Выделено мной. Я.Г.). Обманутся неприятели мои, думая, что я заведу драку. Неправда! Вижу, что надобно спокойствие для пользы нашей, и Бог свидетель, что на все средства пущусь, чтобы выторговать несколько лет мира. Употреблю кротость, ласку, лесть и все способы”.

Тут характерно это — “несколько лет мира”. На длительный мир он не рассчитывает. И далее — программное положение: “Но если успею, то ручаюсь, что после не по прежнему будем оканчивать войну в здешнем краю”.

То есть дайте мне несколько лет мира, для устройства края и армии, а дальше воевать будем непременно, но не так, как раньше, — сокрушительно.

И еще: “Мне надобно три года мира”.

Война неизбежна.

Мы недаром говорили об увлечении молодого еще Ермолова Наполеоном и о переоценке личности гениального завоевателя русскими офицерами после победы над ним.

Идеи молодого Бонапарта давали перспективу, открывали возможности, противоположные “обычному пути”, как бы успешен он ни был.

“Европа — это кротовая нора. Мы должны идти на Восток: великую славу завоевывали всегда там”.

Эта формула Бонапарта, декларированная перед Египетским походом, по смыслу своему совершенно совпадает с формулой, отчеканенной Ермоловым: “В Европе не дадут нам ни шагу без боя, а в Азии целые царства к нашим услугам”.

Он произнес это уже в отставке, но с полной уверенностью можем предположить, что именно с этой мыслью рвался он на Кавказ, к воротам Азии.

На острове Святой Елены Наполеон сформулировал истинную цель Египетского похода: “Если бы Сен-Жан дАкр была взята французской армией, то это повлекло бы за собой великую революцию на Востоке, командующий армией создал бы там свое государство, и судьбы Франции сложились бы совсем иначе”.

Что имел в виду Алексей Петрович, когда говорил, что в Азии “целые царства к нашим услугам”?

Вряд ли он намеревался основать собственное государство. Хотя позднее о нем говорили, что он “хотел стать царем”, что он собирался отделить от России Грузию с Кавказом и править там...

Это крайне мало вероятно. Его истинных стратегических планов мы никогда не узнаем. Да скорее всего, в тот момент они не были до конца ясны и ему самому.

Но перед отъездом на Кавказ и в Персию он внимательно присматривался к египетскому опыту Бонапарта.

В апреле 1817 года он писал Закревскому: “Теперь прилагаю копию с одного манифеста к кабардинскому народу. Я сам смеюсь, писавши такие вздоры, но я раз сказал шутя истину, что здесь такие писать должно и что сим способом скорее успеешь. Ты в сем манифесте узнаешь слог Бонапарте, когда в Египте, будучи болен горячкою, говаривал он речи. Я брежу и без горячки!”

Они, стало быть, хорошо знали подробности истории Египетского похода.

Еще не побывав в этот раз в Персии, он собирал о ней сведения и анализировал возможный вариант отношений.

Незадолго до отбытия в Персию он писал Закревскому, понимая, естественно, что это верный неофициальный канал для доставления своих соображений высшим властям, тех соображений, которые он не считал возможным до поры излагать в официальных документах: “Кто может более проникнуть в состояние Персии, как я, которому судьба на долгое время назначила здесь пребывание? Кому полезнее знать соседей, как мне, имея всегда с ними необходимые сношения? Словом, я, конечно, с большим старанием буду искать познакомиться с их способами и средствами. Мне нужно узнать непременно два обстоятельства, имеющие влияние впоследствии на мое в здешнем крае управление. Первое, можно ли полагаться на продолжение дружественных отношений с Персиею и постигает ли она, что в том есть существенная ее выгода? Или Персия, посторонним влиянием управляемая, может надеяться оружием приобрести выгоды? Второе, если нельзя положиться на прочность связи с Персиею, то нужно знать, до какой степени могут быть велики беспорядки и междоусобия после смерти шаха, дабы мне, придав их лютости внутренних раздоров и растравляя ловким образом, иметь время управиться с разными народами, населяющими горы в тылу нашем, которые хотя и не весьма опасны, но весьма беспокойны. Между ними беспрестанно посеваем мы вражду и раздор, разве более преступление разжечь войну между персиян? А мне надобен покой со стороны сих последних, чтобы ловчее приняться за своих, надобно пожать и пустую, неблагодарную и мятежную каналью грузин, еще не внемлющих необходимости устройства для собственного блага”.

Он еще не был в Персии, но уже выстраивает тактику разрушения персидской державы, в основе которой использование соперничества группировок вокруг шахского престола. Уже будучи в Персии, он эту тактику конкретизирует.

Здесь есть симптоматичная оговорка — горские народы могли оказаться в тылу русской армии только в том случае, если бы она, как в 1796 году, вторглась в персидские пределы. Тогда девятнадцатилетний капитан Ермолов принимал участие “в усмирении горских народов”, тревоживших тылы и фланг зубовских батальонов.

Фраза о необходимости покоя для устройства Грузии выглядит пустой отговоркой после предыдущего пассажа.

Получив строгий наказ императора во что бы то ни стало установить прочный мир, он собирался в Персию, обдумывая совершенно иные планы.

И тут опять встает вопрос об особенностях патриотизма Ермолова, о соотношении его личных интересов с интересами империи.

Ермолов не был фанатиком служения государству, но его “необъятное честолюбие” органично сочеталось с ведущей имперской идеей — расширением и рациональным устройством пространства.

Идея эта пугала уже русских царей, видевших неимоверную сложность управления этим конгломератом многообразных территорий и народов.

Но она не смущала значительную часть русской элиты — и не только военно-бюрократической.

Когда в 1801 году “молодые друзья” Александра, либералы-государственники, возражали против присоединения Грузии, то они были опьянены возможностями, которые, как им казалось, открывались внутри страны.

Эти иллюзии довольно быстро рассеялись, группа распалась, и ведущая идея российской имперскости снова приобрела былую силу.

Ее носителями были отнюдь не только вельможи екатерининского закваса, которые настояли на включении Грузии в состав государства. В тех кругах которые интеллектуально были ближе Ермолову, эта идея находила отнюдь не примитивно экспансионистское обоснование.

Один из самых сильных государственных умов ермоловского времени, идеолог умеренного декабризма Николай Иванович Тургенев в своем основополагающем сочинении “Россия и русские” писал: “Истинные интересы русской политики находятся не на Западе, а на Востоке. Таково было мнение всех выдающихся людей, руководивших внешними сношениями империи. Так считал Панин, выдвинувший идею вооруженного нейтралитета, Безбородко, министр Екатерины, знаменитый Потемкин...”. Безбородко был одним из главных покровителей, “протекторов” молодого Ермолова, а идеи Потемкина Ермолов в составе армии Валериана Зубова пытался сделать реальностью.

“Восток, — пишет далее Тургенев, — открывает для русской политики поле столь обширное, сколь и легкое для возделывания. (Вспомним: “В Европе не дадут нам ни шагу без боя, а в Азии целые царства к нашим услугам”. Я.Г.). Рассеянные там христианские народы более всего желают быть обязанным своим будущим России”. Главным образом, Тургенев имеет в виду славянские народы, оказавшиеся под властью турок. Но не только: “... Роль, которую Россия могла бы сыграть на Востоке, оказывая покровительство христианам, попавшим под власть мусульман, защищая их права и самобытность, вводя и распространяя среди них цивилизацию, и наконец помогая их борьбе за независимость, столь прекрасна, что, полагаю, ею вполне можно удовлетвориться”1.

Грузины и армяне тоже были христианскими народами, испытавшими пагубное давление окружающего мусульманского мира.

Но Тургенев мыслил широко и геополитические представления Ермолова вполне встраивались в концепцию Тургенева.

Тургенев в главе “О расширении границ России” писал: “Потребность в расширении движет цивилизацию вперед, побуждая ее вторгаться в пределы варварства, всеми средствами подрывать его, прибегая даже к такой ужасной мере, как война”2.


 1 Тургенев Н.И. “Россия и русские”. М., 2001. С. 443.

  2 Там же. С. 374.


Нет сомнения, что Алексей Петрович подписался бы под этими словами.

До нас дошла речь Ермолова перед представителями Персии в 1820 году: “Царствованию варварства приходит конец по всему азиатскому горизонту, который проясняется, начиная от Кавказа, и провидение предназначило Россию принести всем народам вплоть до самых границ Армении мир, процветание и просвещение”.

Ермолов прибыл на Кавказ не только ведомый своим “неограниченным честолюбием” и жаждой грандиозного “подвига”, но и вполне определенным комплексом идей.

Он приехал в Тифлис 10 октября 1816 года.

2

В Персию Алексей Петрович отправился не сразу. Сперва нужно было оглядеться в своих владениях, оценить людей, его окружающих, и понять масштаб будущей деятельности вне зависимости от “персидского проекта”. Ибо устраивать Грузию и замирять Кавказ ему приходилось в любом случае.

Для этого он отводил себе, как мы знаем, три—четыре года.

И однако же, первое, что он сделал, — отправился объезжать ханства, которые по преимуществу расположены были вблизи персидской границы.

Он объяснил это в воспоминаниях вполне рационально: “Вскоре по прибытии в Тифлис должен я был осмотреть важнейшую часть границы, ибо, готовясь к отъезду в Персию, нужны мне были сведения о состоянии оных, особенно зная, какие употреблял усилия шах Персидский, дабы возвращено ему было ханство Карабахское, или часть оного, в чем и предместник мой обязался ему способствовать”.

В этом был несомненный резон. Но Алексей Петрович готовился не только к переговорам с Персией, но и к ликвидации ханств как квазигосударственных образований.

Еще перед поездкой в ханства и до личного знакомства с ханами он писал Закревскому 18 ноября: “Здесь мои предместники слабостию своею избаловали всех ханов и подобную им каналью до такой степени, что они себя ставят не менее султанов турецких, и жестокости, которые и турки уже стыдятся делать, они думают по правам им позволительными. Предместники мои вели с ними переписку как с любовницами, такие нежности, сладости, и точно как будто мы у них во власти. Я начал вразумлять их, что беспорядков я терпеть не умею, а порядок требует обязанности послушания и что таковое советую им иметь к воле моего и их государя, и что я берусь научить их сообразовываться с тою волею. Всю прочую мелкую каналью, делающую нам пакости и наглые измены, начинаю прибирать к рукам. Первоначально стравливаю между собою, чтобы не вздумалось им быть вместе против нас, и некоторым уже обещал истребление, а другим казнь аманатов. Надобно некоторых по необходимости удостоить отличного возвышения, то есть виселицы”.

Инспекционная поездка укрепила его в этих настроениях. Он чувствовал себя вершителем судеб, паладином, призванным истребить варварство.

Когда-то он, сидя в маленьком Несвиже, под начальством “прусской лошади” — генерала Эйлера, с упоением читал “Неистового Роланда”, а “старший брат”, мятежный полковник Дехтярев взял с него слово быть “шевалье” — рыцарем. (Это слово, кстати говоря, часто встречается в письмах Ермолова — тех, кого он хотел отличить, он называет рыцарями.)

Теперь, когда его самого называли “русским Роландом”, он должен продолжить ту, давнюю борьбу, воспетую Ариосто, — очищать мир от современного варварства. Коварные персы, жестокие ханы, буйные горцы — все это были те же мавры, во время оно бросавшие вызов христианской цивилизации.

На эти романтические импульсы, идущие из его юности, теперь мощно накладывались интересы государства — “расширение границ России” как императив, и построение собственной — от всего отделенной судьбы.

В его возбужденном сознании сложился многообразный конгломерат идей и мотиваций, которые довольно быстро и сформировались в высокомерно суровый стиль строительства всеобщей жизни по Ермолову.

17 апреля 1817 года, за два месяца до отъезда в Персию и вскоре по возвращении из поездки по ханствам, Ермолов писал в Париж Воронцову: “Терзают меня ханства, стыдящие нас своим бытием. Управление ханами есть изображение первоначального образования обществ. Вот образец всего нелепого, злодейского самовластия и всех распутств, унижающих человечество”.

Тут можно вспомнить характерные для просвещенного русского дворянина рассуждения Николая Тургенева о необходимости “вторгаться в пределы варварства, всеми средствами подрывая его, прибегая даже к такой ужасной мере, как война”.

В отличие от глубоко штатского Тургенева, Ермолову война отнюдь не казалась ужасной мерой. Это был наиболее полноценный способ существования.

Но Ермоловым руководили не только цивилизаторские побуждения и отвращение к азиатским формам самовластия.

Ханства были прочно связаны с Персией — как религиозными, так и родственными узами. В случае войны с Персией это была мощная пятая колонна. Они были частью ненавистной Персии, с которой ему запретили воевать...

В Тифлис он возвратился 1 декабря 1816 года и решительно подвел итог своего вояжа: “3десь я могу сказать, что я настоящим образом вступил в отправление дел, и уже познакомился, по крайней мере, с главнейшими обстоятельствами, до края относящимися”.

То есть “главнейшими обстоятельствами” представлялась ему положение в ханствах.

Он подробно описал в Записках свои впечатления от поездки, но мы приведем только то, что разъясняет “персидский сюжет”.

“Ханство Карабахское было в управлении Мехти-хана, имеющего чин генерал-майора. Отец, умышляя против нас и доброжелательствуя персам, с которыми мы были в войне, пригласил войска их, но был предупрежден и войска наши, внезапно напавшие на него ночью, лишили его жизни. Дочь его, сестра нынешнего хана, находится в замужестве за шахом Персидским и потому, сколько ни показывает он себя приверженным нашему правительству, по привязанности к сестре, имеет сношения с Персиею.

В Щекинском ханстве нашел я владетелем генерал-майора Измаил-хана, человека весьма молодого, наклонностей развратных, в управлении подвластными неправосудного, в наказаниях не только не умеренного, но жестокого, кровожадного”.

Предшественники Измаил-хана прославились предательством по отношению к русским и связями с Персией.

“Казикумыцкое ханство во владении Сурхай-хана, человека самого коварного, готового на всякие злодеяния. По древности своего происхождения он весьма уважаем; между горскими народами имеет сильные связи, ко вреду нашему им употребляемые”. Сурхай-хан был уже однажды изгнан, но, пользуясь слабостью предшественника Ермолова, вернулся и снова захватил власть.

“Аварское ханство во владении генерал-майора Султана Агмед-хана, лежит в середине гор Кавказских, отовсюду почти неприступных и никогда русские в оном не бывали”.

“Уцмей Каракайдацкий, владетель провинции, соседственной Дербенту, признает зависимость от России, но всегда в связи с народами, нам не благоприятствующими, и подозревая, что начальству известно его изменническое поведение, имеет к оному совершенную недоверчивость”.

Алексей Петрович выделил Аслан-хана, Куринского владетеля, получившего свое небольшое ханство из русских рук и империи преданного, и сильного Мустафу-хана Ширванского, генерал-лейтенанта, правившего своими землями еще в 1796 году. Тогда он повел себя недружественно к Зубову и бежал в Турцию. Мустафа-хан обладал влиянием на воинственные народы Дагестана, и русское командование заинтересовано было в его лояльности. Он хорошо управлял своими подданными и вызвал у Ермолова нечто вроде симпатии.

Насколько воспоминания Алексей Петрович писал сдержанным “римским стилем”, настолько выразительно живописал он те же события в письмах.

И мы будем пользоваться его обширным, слава Богу, эпистолярным наследием чаще, чем мемуарами.

Вернувшись из поездки по ханствам и оценив степень их опасности и нежелательности их существования, он отчитался перед Закревским с обычной откровенностью.

“У нас есть некий род собственных царьков. Это ханы, утвержденные грамотами государя и которым трактатами предоставлены права, совсем для нас невыгодные и умедливающие устройство земли. Лучший из них ширванский генерал-лейтенат, Мустафа. Это сильнейший также, а потому я с ним приятель и он начинает иметь ко мне великую доверенность: дал слово приехать ко мне в Тифлис с детьми. Он сам сказал мне, что ни для кого из начальников того не делал. Я его надул важным письмом и потом с пятью офицерами, не имея ни одного казака в конвое, приехал к нему для свидания. Вот чем я его зарезал. Прочие ханы трепещут. Одного жду смерти нетерпеливо, как бездетного, другого хочется истребить, ибо молод, ждать долго, наделает, скотина, детей, которые по трактату должны быть наследники. Если в обоих сих ханствах удастся учредить наше правление, народы будут счастливы и государь по крайней мере получит 100 000 червонцев доходу. Ртищев мне и это испортил. Он именем государя хану карабагскому бездетному назначил изменника наследником, который, имевши наш полковничий чин, бежал в Персию, подвел неприятеля и у нас истребили баталион. Он посылал за ним в Персию, склонил возвратиться и простил. Я узнал от самого изменника, что это сделано не без греха. Паулуччи (командующий на Кавказе перед Ртищевым. Я.Г.) при побеге захватил его имущество и вещам составивши опись по выезде своем отсюда оставил их под сохранением в правительстве. Теперь всем рассказывает изменник, что он тех вещей не получил обратно. Вот и наследник ханства, о котором, конечно, государь не воображает. А ханство по крайней мере дало бы 50 000 червонных доходу.

В другом ханстве по милости графа Гудовича, мы имеем хана. Та глупейшая скотина принял из Персии беглеца, доставил ему чин генерал-майора, Анненскую ленту и ханство, которое должно было иметь наш образ управления”.

Существование ханств, очевидно, и в самом деле его мучило, а не только представлялось нерациональным и опасным.

Он упорно возвращается к тому же сюжету уже в письме к Воронцову. Жестоко браня грузин и противопоставляя им жителей ханств, он пишет: “Прочие здесь народы гораздо лучше. Они знают свое невежество, не в претензии быть людьми. Их так разумеешь и по мере того терпеливо ожидаешь их образования. Оно тогда только возьмет свое действие, когда в ханствах введено будет российское правительство и истребятся ханы, в пользу которых даны чрезвычайно выгодные трактаты, вначале вырванные у нас необходимостию, в продолжение времени утвержденные слабостию и неспособностию начальствовавших здесь после князя Цицианова, человека единственного! Граф Гудович, гордейший из всех скотов, по ненависти к князю Цицианову, вменил себе в долг делать все вопреки его предначертаниям...”. И так далее.

Проблема ханств, особо волновавшая Ермолова в свете его персидского проекта, вообще-то была проблемой фундаментальной. И дело было не в гуманизме и экономической выгоде. Дело было в принципах управления Кавказом.

Ермолов во все свое время пребывания здесь имел дело с Кавказом Восточным. На Западный Кавказ, населенный многочисленными и воинственными адыгскими народами — черкесами, — активные военные действия пришли значительно позже, после победы России в Русско-турецкой войне 1828—1829 годов. До этого черкесы считались подданными турецкого султана. Чего, впрочем, они не признавали.

Восточный Кавказ был структурирован вполне определенным образом — ханства и вольные горские общества.

Ханства представляли собой подобия государств-деспотий с запуганным и покорным населением. Что и дало основание Алексею Петровичу для его высокомерной формулы: “Они знают свое невежество, не в претензии быть людьми”.

Предшественники Ермолова — кроме Цицианова, о котором разговор особый, — исходили из чисто прагматических и отчасти легитимистских соображений. Им было удобно иметь дело с традиционной властью, напоминающей в некотором роде российское самодержавие. Это была понятная модель. Иметь дело с деспотом было проще, чем с народом.

Вольные горские общества можно с известной долей условности охарактеризовать как военные демократии. Идеальным вариантом была Чечня — общество равных, общество воинов, не признававших чьего-либо превосходства и выбиравших предводителя только для набегов.

Ханства были понятны. Вольные горские общества представляли собою для русских властей загадку, которую предстояло разгадать.

3

Князя Павла Дмитриевича Цицианова Ермолов знал еще по Персидскому походу Зубова. Скорее всего, он немало слышал о нем от Воронцова, воевавшего два года под начальством князя Павла Дмитриевича.

Мечтавший о кавказском наместничестве Алексей Петрович, сознавая свою неосведомленность в кавказских делах, искал образец, на который он мог бы ориентироваться. И выбрал Цицианова.

Имя Цицианова с самыми лестными эпитетами постоянно встречается в письмах Ермолова Закревскому и Воронцову в первые годы его кавказской службы.

18 ноября 1816 года он писал Закревскому из Тифлиса: “Не уподоблюсь слабостию моим предшественникам, но если хотя бы немного похож буду на князя Цицианова, то ни здешний край, ни верные подданные Государя нашего ничего не потеряют”.

А 20 ноября 1818 года, уже по возвращении из Персии и освоившись в обстановке, Алексей Петрович, благодаря Воронцова за присланные книги, добавил: “Мне приятно было прочесть и другие книжки, в которых справедливо говорится о славном Цицианове. Поистине после смерти его не было ему подобного. Не знаю, долго ли еще не найдем такого, но за теперешнее время, то есть, за себя, скажу перед алтарем чести, что я далеко с ним не сравняюся. Каждое действие его в здешней земле удивительно; а если взглянуть на малые средства, которыми он распоряжал, многое казаться должно непонятным. Ты лучше других судить можешь, бывши свидетелем дел его”. Чем же так поразил Алексея Петровича князь Павел Дмитриевич?

Для того чтобы понять это, надо хотя бы кратко очертить саму фигуру Цицианова и его стиль взаимоотношений с горскими народами и особенно с ханами и ханствами.

Потомок знатного грузинского рода, он родился, вырос, воспитывался в Москве. Его дед выехал в Россию еще при Петре и служил в кавалерии. Отец Павла Дмитриевича, человек вполне обрусевший и просвещенный, дал сыну хорошее европейское образование и воспитывал как природного русского дворянина.

В 1804 году пятидесятилетний генерал Цицианов, командовавший русскими войсками в Закавказье, писал непокорным горцам: “Неверные мерзавцы! Вы верно думаете, что я грузинец и вы смеете так писать? Я родился в России, там вырос и душу русскую имею”.

Карьеры Цицианова и Ермолова, можно сказать, развивались параллельно — с поправкой на двадцатитрехлетнюю разницу в возрасте. Цицианов отличился при подавлении польского восстания 1794 года, а затем участвовал в Персидском походе Зубова.

Ермолов, судя по всему, тщательно собирал сведения о деятельности Цицианова. По его приказанию был приведен в порядок архив штаба Кавказского корпуса и администрации Главноуправляющего Грузией. Там были, хотя и разрозненные, материалы цициановского периода — с 1802 по 1806 год.

Там была и переписка князя Павла Дмитриевича с ханами и горскими обществами.

Главным принципом, который выбрал на первых порах для себя Цицианов, была его формула: “Азиятский народ требует, чтобы ему во всяком случае оказывать особливое пренебрежение”.

В качестве иллюстрации стиля отношений Цицианова к кавказским владетелям можно привести его послание одному султану елисуйскому, весьма в горах уважаемому: “Бесстыдный и с персидской душою султан! И ты еще смеешь ко мне писать. Дождешься ты меня к себе в гости за то, что части дани своей целиком не платишь целые два года, что принимаешь беглых агаларов Российской империи и даешь им кровлю и что Баба-хану с джарцами послал триста человек войска. В тебе заячья душа и ослиный ум... А я, доколе ты не будешь верным данником великого моего Государя Императора, дотоле буду желать кровию твоею сапоги вымыть”.

Обратим внимание на обращение: “Бесстыдный и с персидскою душою султан!” Персидская душа — здесь ключевое понятие.

В то же время он писал хану карабахскому: “…Я на вашу персидскую верность столько надеюсь, сколько можно надеяться на ветер”.

Персию и персиян он ненавидел и презирал. Возможно, это было генетическое чувство потомка грузинских аристократов, столь много от персов претерпевших.

Как и в случае с Ермоловым, Александр, направляя Цицианова на Кавказ, предостерегал его от провоцирования войны с Персией. Но у князя Павла Дмитриевича были свои соображения на этот счет, хотя и более скромные, чем у его восторженного последователя.

В воспоминаниях генерала Сергея Тучкова, человека в своем роде глубоко замечательного и правдивого, который был некоторое время правой рукой Цицианова, есть многозначительный эпизод: “Он (Цицианов. Я.Г.) хотел решительным средством пресечь мятеж в Грузии и набеги лезгин. А через войну с Персией, которую непременно искал повода начать, хотел показать молодому императору Александру великие свои способности. Один раз, смотря со мною на карту Азии, указал на персидский город Дербент и сказал мне: “Я хотел бы, чтобы вы были там военным губернатором…”.

Я поблагодарил его за добрые обо мне мысли и сказал, что …сии места еще не у нас в руках”.

Город Дербент, как мы помним, побывал уже в руках русских войск. Его стены крушил со своей батареи девятнадцатилетний капитан Ермолов.

Цицианов упорно и эффективно занимался усмирением мятежей в Грузии и пресечением горских набегов, но главным его замыслом было вторжение в Персию.

О стиле взаимоотношений Цицианова с ханами очень точно написал Н.Ф. Дубровин: “Вступая по своей обязанности в соприкосновение с различными ханами, хищными по наклонностям, коварными и вероломными по характеру, присущему всем азиатцам, князь Цицианов решился поступать с ними совершенно иначе, чем поступали его предместники. Вместо ласки и уступки в различного рода претензиях, по большей части неосновательных, новый главнокомандующий решился поступать твердо, быть верным в данном слове и исполнять непременно обещание или угрозу, даже в том случае, если она была произнесена ошибочно”1. 


 1 Н.Ф. Дубровин. История войны и владычества русских на Кавказе. СПб., 1888. Т. IV. С. 28.


Здесь можно без особого искажения заменить фамилию Цицианова на Ермолова.

Алексею Петровичу импонировала не только высокомерная твердость князя Павла Дмитриевича по отношению к возможным противникам, но его персидские замыслы, с которыми мог он познакомиться еще в Петербурге, получив доступ к кавказским материалам.

Он мог иметь возможность прочитать донесения Цицианова Александру.

Цицианов рассчитывал стимулировать междоусобицу в прикаспийских ханствах и, воспользовавшись этим, захватить Дербент и Баку. А когда Александр выразил сомнение в реальности подобного плана и предложил попытаться вовлечь ханов в русское подданство мирными способами, то князь Павел Дмитриевич ответил ему решительным донесением: “Поелику ни один народ не превосходит персиян в хитрости и в свойственном им коварстве, то смею утвердительно сказать, что никакие предосторожности в поступках не могут удостоверить их в благовидности наших предприятий, когда заметить можно даже в нравах грузинского народа, почерпнувшего в Персии вкупе с владечеством неверных некоторую часть их обычаев, что самые благотворные учреждения правительства нередко приводят оный в сомнения и колеблют умы недоверчивостию… Страх и корысть суть две господствующие пружины, коими управляются дела в Персии, где права народные вкупе с правилами человечества и правосудия не восприняли еще своего начала, и потому я заключаю, что страх, наносимый ханам персидским победоносным оружием В.И.В., яко уже существующий, не может вредить нашим намерениям”.

Как мы убедимся, документы, в которых Ермолов излагает свои соображения относительно отношений с Персией и ханствами, непосредственно восходят к соображениям Цицианова.

Оба они считали войну с Персией желательной, если не необходимой. Оба были уверены в том, что ханства — форпосты Персии на российских границах, оба, как увидим, делали ставку на разжигание междоусобиц в стане противника.

Но если планы Цицианова были сравнительно скромны — он рассчитывал присоединить к Российской империи обширные, но ограниченные территории, то знаток походов Александра Македонского, выученик Цезаря, изучавший опыт Египетского похода Бонапарта, знавший об азиатских планах Петра Великого, Екатерины с Потемкиным, помнивший собственный опыт 1796 года, осведомленный о совместных азиатских планах Бонапарта и Павла I, а затем Наполеона и Александра, Ермолов мыслил в других масштабах и категориях. “В Азии целые царства к нашим услугам...”.

Князь Павел Дмитриевич был хорошим, исправно, ревностно служившим русским генералом, для которого отставка с чином генерала от инфантерии была пределом мечтаний. Он был честолюбив, как и подобает настоящему военному человеку, но его честолюбие не выходило за пределы воинского долга, определенного присягой, и этим долгом поглощалось.

Военный историк Николай Федорович Дубровин, хорошо знавший судьбы и характеры русских военачальников, недаром в начале своей биографии Ермолова ввел применительно к нему формулу “неограниченное честолюбие”.

Ермоловское честолюбие с определенного времени было ограничено только силой его воображения.

Он рвался на Кавказ, потому что не видел в России достаточного пространства для своего честолюбия.

Максимум русской военной карьеры — чин фельдмаршала и командование одной из армий, то, чего достиг к старости презираемый им Витгенштейн, вряд ли его устраивал — это был тот же гренадерский корпус с теми же хозяйственными, административными и фрунтовыми заботами — только в несколько раз больше... Другое дело — командование армией в большой войне. Но большой войны не предвиделось…

Он рвался на Кавказ и потому, что это была сфера деятельности с максимально возможной для русского военачальника степенью самостоятельности и независимости от Петербурга, и потому, быть может, прежде всего, что Грузия и Кавказ были преддверьем Персии, а разгромленная, разрушенная Персия открывала дорогу в Большую Азию — до северных границ Индии. Необъятные пространства, таящие в себе огромные богатства и ждущие мощной руки покорителя…

Причем пространства эти лежали по обе стороны Каспия. На восток от Каспия лежали бескрайние земли, лишь отчасти контролируемые хивинским и бухарским ханами. Эти земли никак не подпадали в сферу его ответственности и юрисдикции, но он хорошо знал, сколько усилий — и человеческих жизней, — положил Петр Великий, чтобы взять эти земли под свою руку.

Он рвался на Кавказ и в Азию, потому что для него это был наиболее радикальный вариант выхода из сумрака кризисного сознания, окутавшего дворянский авангард.

И сознание дворянского авангарда оценило этот максимализм — хотя, быть может, и не совсем понимая смысл этого броска в Азию. Именно тогда, как свидетельствовал Граббе: “Взоры всей России обратились туда”.

Именно с появлением на Кавказе Ермолова ясно обозначилась устремленность в этот край дворянской молодежи, взыскующей избавления от внутреннего дискомфорта.

Офицер П. Ильин, служивший на Кавказе после Ермолова, свидетельствовал в своих записках: “Но нельзя понять даже частички того благоговения при чтении о Ермолове, какое получалось к нему на Кавказе. Пришлец, прибывший туда, перерождался…”.

Генерал Э. Бриммер, один из коренных кавказцев, воспроизвел в воспоминаниях характерную историю своего перевода из Петербурга, где у него были шансы сделать недурную карьеру, на Кавказ: “В 1820 году, собираясь командовать армиею, назначенною в Италию, приехал с Кавказа генерал Ермолов. (Бриммер запамятовал — это было в 1821 году. — Я.Г.). Все офицеры, служившие когда-либо под его начальством, ездили к нему представиться. 9-я артиллерийская бригада, в которой я начал службу, была в составе сильного авангарда, которым Алексей Петрович командовал в Кракове в 1814—1815 годах; и хотя я прибыл в роту уже по распущении этого 90 000 авангарда, тем не менее поехал вместе с артиллеристами, чтобы увидеть генерала, о котором тогда много говорили и который, по мнению государя и народа, стоял во главе способнейших генералов России. Первый взгляд на Ермолова сделал на меня сильное впечатление. Несколько артиллерийских офицеров приехали к нему в десятом часу утра, ранее обычного приемного часа. Генерал не хотел заставлять нас ждать и вышел тотчас еще не совсем одетый: из-под сюртука виднелась русская рубашка с косым воротником, что напомнило мне о нелюбви его к немцам. Высокий, могучий рост генерала, его прямая воинская осанка, лицо редко встречаемой мужской красоты, умные глаза и вообще непринужденность и приветливость всей особы поразили меня. — “А, кровь моя, артиллеристы” — и всякого из нас подарил или вопросом или приятным словом. Я вышел от Алексея Петровича совершенно очарованным и, садясь с товарищами на дрожки, сказал: “Непременно буду служить у него под начальством”. — “Да он немцев терпеть не может!” — “Пустяки, да и какой я немец?”

В начале 1822 года его высочество (великий князь Михаил Павлович, командовавший артиллерией. — Я.Г.) был так милостив, что снизошел на просьбу мою и перевел меня в кавказскую гренадерскую артиллерийскую бригаду. В тогдашнее время просьба порядочного офицера о переводе его на службу в Грузию была делом не совсем понятным, и потому его высочество приказал спросить меня, что я там забыл? Когда командир бригады полковник Коцарев представил меня в станице Екатериноградской генералу Ермолову, он спросил меня: “За что вас сослали к нам?” — и тем вызвал у меня ответ: “Я не думал, что в кавказский отдельный корпус ссылают, и просился у его высочества о переводе, желая иметь честь служить под начальством вашего высокопревосходительства”. И слова мои были истинной правдой, ибо я, просясь в Грузию, совершенно не знал никого там, кроме генерала Ермолова, только раз виденного”.

Бриммер заслужил уважение Ермолова, чему его немецкость отнюдь не помешала.

С этого времени и началась эпоха коренных кавказцев, офицеров, добровольно связывавших с Кавказом свою судьбу и воспринимавших его как особое, родное для них пространство. Родился тип “русского кавказца”, любившего Кавказ и посвящавшего ему многие годы самоотверженной службы. И заслуга Ермолова, его обаяния, в формировании этого явления была велика.

4

Определив окончательно свое отношение к ханам и ханствам как институту, еще до инспекционной поездки Алексей Петрович обратился к Грузии и грузинам.

Начинать надо было с Грузии, превратив ее в надежную оперативную базу для реализации будущих проектов.

9 января 1817 года Ермолов пишет Закревскому: “Теперь обратимся к единоверцам нашим, к народу, Грузию населяющему. Начнем с знатнейших: князья не что иное есть, как в уменьшенном размере копия с царей Грузинских. Та же алчность к самовластию, та же жестокость в обращении с подданными. То же “благоразумие”, одних в законодательстве, других в совершенном убеждении, что нет законов совершеннейших. Гордость ужасная от древности происхождения. Доказательства о том почти нет, и требование оного приемлют за оскорбление. Духовенство необразованное… те же меры жестокости, употребляемые в изучении истин закона, жителям своим подающее пример разврата и вскоре обещающее надежду, что магометанская вера распространится. Многие из горских народов и земель, принадлежащих Порте Оттоманской, бывшие христиане, перестали быть ими и сделались магометанами, без всякой почти о том заботы. Если наши не так скоро ими сделаются, то разве потому, что по мнению их весьма покойно быть без всякой религии. Народ простой, кроме состояния ремесленников, более глуп, нежели одарен способностию рассудка; свойств более кротких, но чувствует тягость зависимости от своих владельцев. Ленив и празден, а потому чрезвычайно беден. Легковерен, а потому и удобопреклонен ко всякого рода внушениям. Если бы князья менее были невежды, народ был бы предан нашему правительству, но не понимают первые, еще менее могут разуметь последние, что они счастливы принадлежать России; и те, и другие чрезвычайно неблагодарны и непризнательны. Словом, народ не заслуживает того попечения, тех забот, которые имеет о них правительство, и дарованные им преимущества есть бисер, брошенный перед свиньями”.

А через полтора месяца — 24 февраля — Алексей Петрович в письме Воронцову подводит психологическую базу под будущие свои отнюдь не филантропические действия: “Я в стране дикой, непросвещенной, которой бытие, кажется, основано на всех родах беспутств и беспорядков. Образование народов принадлежит векам, не жизни человека. Если на месте моем был гений, и тот ничего не мог бы успеть, разве что начертать путь и дать законы движению его наследников; и тогда между здешним народом, закоренелом в грубом невежестве, имеющем все гнуснейшие свойства, разве бы поздние потомки увидали плоды. Но где гении и где наследники, объемлющие виды своих предместников? Редки подобные примеры и между царей, которые дают отчет народам в своих деяниях. Итак людям обыкновенным, каков между прочим и я, предстоит один труд — быть ненамного лучше предместника или так поступать, чтобы не быть чрезвычайно хуже наследника, но если последний не гений, то всеконечно немного превосходнее быть может. Итак, все подвиги мои состоят в том, чтобы какому-нибудь князю грузинской крови помешать делать злодейства, которые в понятии его о чести, о правах человека (! — Я.Г.), суть действия, ознаменовывающие высокое его происхождение; воспретить какому-нибудь хану по произволу его резать носы и уши, которые в образе мыслей не допускают существование власти, если она не сопровождаема истреблением и кровопролитием. Вот в чем состоят главные мои теперь занятия, и я начинаю думать, что надобен великий героизм, чтобы трудиться о пользах народа, которого отличительное свойство есть неблагодарность, который не знает счастия принадлежать России и изменял ей многократно, и еще изменить готов”.

Письма Закревскому и Воронцову часто различаются по своим функциям.

Если письма Закревскому — влиятельному военному бюрократу, близкому к высшей власти, являются, как правило, так сказать, эпистолярными рапортами, рассчитанными на определенный практический результат, то письма Воронцову — это послания тем военным, и не только военным, кругам, в поддержке которых Ермолов заинтересован.

По свидетельству Граббе, многие письма Ермолова с Кавказа расходились в списках и читались широко.

Но в данном случае смысловое назначение двух процитированных выше писем совпадает. Во-первых, Алексей Петрович превентивно компрометирует грузинское дворянство в первую очередь, ожидая сопротивления с его стороны, во-вторых, готовит своих адресатов и их окружение к тому, что игра не стоит свеч. Стараться европеизировать грузинское общество — метать бисер перед свиньями.

То есть надо ориентироваться на иные задачи.

Нет надобности убеждать читателя в неправоте проконсула.

Когда он пишет, например, что для грузин удобнее находиться вообще без религии, то он странным образом забывает о героической многовековой борьбе и мученичестве Грузии ради своего христианства. Если под жесточайшим давлением двух мусульманских гигантов — Турции и Персии — маленькая Грузия сохранила свою религию, то это говорит прежде всего о крепости веры.

Стоило грузинам принять ислам, и им была бы обеспечена куда более благополучная жизнь.

Они выбрали христианство и страдания.

Совершенно так же Алексей Петрович не мог и не хотел понять, какую роль в самосознании грузинского аристократа, жившего в опасном и ненадежном мире, играет опора на древность своего рода — гордость, дающая силы противостоять давлению враждебной реальности.

Нет смысла идеализировать грузинскую аристократию и вообще государственную и политическую жизнь Грузии ХVIII — н. XIX века.

Надо только напомнить, что царь Ираклий II, который и обратился к России за помощью, отнюдь не был ничтожеством. Это был крупный политик, изощренный дипломат и талантливый военачальник. Потому и удалось ему выстоять много лет под напором мусульманских держав, горских набегов и эгоизма собственной знати.

Но нет смысла и надобности полемизировать с Алексеем Петровичем.

Мир, в который он попал, был ему чужд, и понимать его он не видел надобности.

Его любимой идеей стало перевоспитание грузин в русских. Он хорошо помнил, как родовитый грузинский аристократ князь Петр Иванович Багратион клялся в роковые моменты своей русскостью.

Он писал Закревскому 22 февраля 1817 года: “Я помышляю теперь о заведении на сто человек кадетского корпуса. О сем было предложено Тормасовым (Одним из командующих Кавказским корпусом. — Я.Г.) и возвращено для соображения, но не отказано... Здесь есть училище для дворян самое несчастное. Во время Цицианова при самом учреждении оного выходили полезные люди, а после совсем нет. Государь по милосердию своему определил на содержание училища доходы двух провинций, составляющие по 13 тысяч рублей серебром. Теперь без всякой пользы выходит 10 тысяч и ученики без всякого образования остаются теми же грузинами, то есть совершеннейшею дрянью. Надобно из них сделать русских, а иначе нельзя сделать, как содержа их подобно кадетам, то есть, отлуча от родительского дома, где получают они теперь самые гнусные примеры невежества, грубости и закоснелости в глупых правилах. Первоначально их употребить в здешние полки на службу, а потом понемногу переводить в Россию. Таким образом, между здешним дворянством, со временем, водворим мы такой образ понятий, какой согласен будет с намерениями и целью правительства. Иначе они останутся тою же тварью ни на что не годною, как и теперь большею частию”.

Алексей Петрович не подозревал, сколько прекрасных офицеров и генералов вскоре даст русской армии грузинское дворянство и как ревностно будут они покорять для России Кавказ...

Даже те уже отличившиеся офицеры из грузин, которые служили в Кавказском корпусе, вызывали у него сомнения.

19 февраля 1817 года — Закревскому: “Вы требуете, чтобы я непременно одного из своих избрал в гренадерскую резервную бригаду. Я повинуюсь; но слезы на глазах у меня, что прекраснейшую сию бригаду должен отдать князю Эристову. Он храбрый весьма солдат, но чрезвычайный грузин. А кровь грузинская немного лучше армянской”.

Вообще, в этот первый период, оглушенный чуждостью доставшегося ему в управление мира, он маниакально жаждет “русскости”, даже там, где, по его собственному разумению, нужды в ней нет.

21 марта он писал Закревскому: “Забыл послать тебе Мадатова портрет, теперь при сем препровождаю, нет ли у вас еще таких уродов, присылайте их ко мне. Он так здесь служит и так благородно себя ведет, что мне одного жаль, что он не русский, ибо он сделал бы честь нам своею службою и бескорыстием. Многим из здешних наших можно поставить его в пример... Тебя он любит чрезвычайно... впрочем, ругает весь свет и со мной частые весьма схватки”.

Карабахский армянин князь Валериан (Ростон) Мадатов, один из лучших кавалерийских офицеров в Русской армии, начавший кампанию 1812 года ротмистром, а окончивший войну в 1814 году генерал-майором, был неоценимым сподвижником Ермолова, осуществлявшим труднейшие операции, переломившим в 1826 году ход Персидской войны в пользу русских, одержав первую стратегически важную победу над превосходящими силами противника.

Он и служит достойно, и ведет себя благородно, и многим русским может быть примером, но...

Дело, конечно, не в крови. Ермолов любил чистокровного грузина Багратиона и преклонялся перед ним. Его кумиром был грузин князь Цицианов.

Речь о типе человеческого поведения, о культурном стиле.

Что-то сильно беспокоило Ермолова в эти месяцы. Возможно, он сам еще не понимал — что именно. Отсюда и это брюзгливое раздражение.

Скорее всего, это был подсознательный страх, что он совершил роковую ошибку, сделав ставку на Кавказ и Грузию.

Скорее всего, это были появившиеся сомнения в реальности задуманного “персидского проекта” и боязнь того, что российскую рутину он сменил на рутину грузинскую.

Он еще не был в Персии. Он еще не сталкивался с проблемой горцев.

Он был на перепутье. Мучительная рефлексия была свойственна его суровой и чувствительной натуре.

Своими инвективами против грузин, этим максимальным сгущением красок, он не только выплескивал свои сомнения и страхи, но и готовил Петербург — через Закревского, — к жесткости мер, которыми он собирался наводить порядок в своем проконсульстве.

Он писал о грузинах Воронцову 10 января 1817 года: “... Этот народ не создан для кроткого правления Александра: для него надобен скиптр железный”.

Но уже 17 апреля того же года, перед самым отъездом в Персию, присмотревшись к окружающему миру и успокоившись, он заверял Закревского: “Грузия, чем более вникаю я, тем нахожу более возможности привести ее в лучшее состояние... В Грузии начинают, по счастию моему, появляться иностранцы для заведения некоторых фабрик. Приехал немец для стеклянного завода... Приехал кожевник и будет завод великолепный”.

Давно ли он сетовал, что князь Эристов хоть и храбрый офицер, но, увы, грузин. А вернувшись из Персии, в ноябре, пишет Закревекому: “...Представляю одного молодца подполковника князя Севарсемидзева. Этот со временем заступит Котляревского, а на Лисаневича и теперь не променяю”.

Котляревский был легендой последней персидской войны, образец кавказского военачальника, об отставке которого за ранами Ермолов очень горевал. Лисаневич, соратник его по наполеоновским войнам, пользовался безусловным уважением Алексея Петровича, добивавшегося перевода его на Кавказ.

И вот теперь появляется грузинский князь, который выдерживает сравнение с ними обоими...

Ермолов, конечно же, был человеком настроений. И это надо учитывать, оценивая его эскапады по национальному вопросу.

17 апреля 1817 года Ермолов во главе посольства отбыл в Персию.

В результате войны 1802—1813 годов, войны для русских нелегкой, поскольку огромный численный перевес был постоянно на стороне персов, войны, в которой прославились Цицианов и Котляревский, к России отошли обширные ханства, расположенные на территории Азербайджана и Армении.

Персия не теряла надежды вернуть потерянные земли и исподволь готовилась к новой войне.

Англия, всерьез опасавшаяся проникновения России в глубь Азии — к северным границам Индии, снабжала персидскую армию оружием и инструкторами.

Александр воевать не хотел. После наполеоновских войн финансы России катастрофически расстроены. Содержание Грузинского отдельного корпуса и русской администрации в Грузии обходилось недешево, а новая война потребовала бы новых существенных затрат. Кроме того, увлеченный ролью всеевропейского арбитра, главы Священного Союза, Александр остыл к восточным планам, которые еще не так давно разрабатывал, как мы помним, вместе с Наполеоном.

Задачей посольства Ермолова было четкое определение границы между государствами и закрепление условий Гюлистанского трактата 1813 года. В случае надобности, чтобы не спровоцировать новой войны, Ермолову рекомендовалось пойти на некоторые территориальные уступки.

Нет возможности и надобности подробно рассказывать историю полугодового пребывания Алексея Петровича в Персии. Мы остановимся на том, что поможет нам понять сокровенные замыслы чрезвычайного и полномочного посла, далеко не во всем совпадающие с данными ему инструкциями, и еще раз оценить поражающее своеобразие натуры нашего героя.

Ермолов, верный последователь Цицианова, уполномоченный разрешить все противоречия между Россией и Персией и установить прочный мир и задушевную дружбу между ними, ехал в страну, которую он презирал и ненавидел.

Характеристика, которую мы сейчас почерпнем из его письма Воронцову от 5 ноября 1817 года, вскоре после возвращения из Персии, сложилась в его представлении задолго до этих посольских месяцев: “Образа правления определенного нет: власть шаха беспредельна, по свойствам их более или менее тягостна для народа. Нынешний шах скуп до чрезмерности и любит собирать деньги. Грабительство сделалось необходимостию. Надобно иметь деньги, чтоб делать ему подарки; без них нет милости шахской, нет покровительства вельмож, нет уважения равных. Деньгами приобретаются места, почести и преимущества; ими заглаждаются преступления, и получается право делать новые. Законов нет, понятия о чести нет, обязанности различных состояний государства не известны, права им приличествующие не определены. Вера злодейская, послабляющая страсти, гонящая просвещение. Невежество народа стоит на коленях пред исступленным духовенством, и сие дает закону истолкование по произволу или каковое полезно правительству, всегда с ним единодушному и взаимными преступлениями соединенному”.

Правда, дальше Алексей Петрович довольно вяло выражает надежду, что при помощи европейцев наследнику Аббас-мирзе удастся привести государство в более приемлемое состояние.

Но его отношения к Аббас-мирзе это отнюдь не улучшает.

Сильная Персия России не нужна. А с помощью англичан персидская регулярная армия становится вполне боеспособной.

Для Ермолова вывод ясен — чем раньше начнется война, тем проще будет России отторгнуть от Персии те территории, которые лежат вдоль общей границы — территории наиболее плодородные и населенные.

25 апреля, еще не вступив на земли, подвластные шаху, он сообщает Закревскому историю, больше напоминающую блаженный сон, который мог присниться только Ермолову в соответствии с его мечтаниями. “…Скажу тебе странные случившиеся со мною обстоятельства. Я, приблизившись к границам, не смею ехать в Персию и, конечно, никто из самых тончайших наших дипломатов не отгадает причины. Вот она, и я самим Богом клянусь, что нимало не виноват. Вся Эриванская область взбунтовала, как жители, так и самые войска, и ожидают только прибытия моего, чтобы занять крепость Эриванскую, представить ко мне персидского сардаря и всю провинцию отдать мне до реки Аракса. Дело в том только состоит, что желают знать, угодно ли мне живого или мертвого начальника персидского. Баталион новых регулярных войск тоже ожидает моего повеления. Всех персидских войск на первый случай в совершенной команде у меня состоящих слишком пять тысяч человек, но уверяют, что за рекою Араксом ожидают только, что я сделаю с Эриванскою областию, чтобы последовать примеру. Все готово вооружиться, и я в три недели могу быть в Тавризе, столице наследника персидского, любимого сына шаха. Сего последнего я бы не сделал, конечно, ибо бесполезно для России и кроме пустого шума ничего бы не принесло; но признаюсь, что локти кусаю у себя, что область Эриванскую не могу взять; ибо объявлено мне строжайше государя повеление стараться всеми образами удержать дружественные с Персиею связи. Приобрести богатейшую провинцию, границы по Аракс и без выстрела, ту самую, которая стоила нам столько трудов, потери стольких войск! Боже мой! Сердце мое обливается кровию и я не смею того сделать! Какая дружба с коварною и изменническою Персиею. Никогда в жизни не представится такого случая, но я должен исполнять волю государя. Текут с досады слезы мои, свидетельствуюсь Богом”.

Нигде больше Алексей Петрович не подтверждает эту историю. Но она, впрочем, не совсем невероятна. Эриванская область была населена армянами, христианами, тяготевшими к России. Почему готовы были пойти за Ермоловым на Табриз регулярные персидские войска — это загадка.

Но Ермолов, как он уверяет, всячески уговаривал мятежников успокоиться. Он боялся, что они восстанут после его проезда и он будет обвинен в подстрекательстве — “на меня падет подозрение Персии, дружбы ее никак тогда я не снищу и легко быть может, что меня арестуют, посадят в тюрьму или даже отравят”.

Положение Алексея Петровича было не из легких, и не потому, главным образом, что его появление неизбежно должно было вызвать мятежи — в этом есть сомнения, но потому, что, как уже говорилось, его намерения никак не совпадали с полученными им инструкциями.

Уже вернувшись, он разъяснял Закревскому эту муку раздвоенности: “...Вообрази ты положение мое! Совсем не зная дела, никогда не входит в голову военного человека приуготовлять себя на подобное препоручение. Отправляюсь в такую землю, о которой ни малейшего понятия не имею; получаю инструкцию, против которой должен поступать с самого первого шагу, ибо она основана на том же самом незнании о земле. В ней поручено мне поступать по общепринятой ныне филантропической системе, которая совсем здесь не приличествует и всякая мера кроткая и снисходительная принимается за слабость и робость. Еду ко двору, известному нестерпимою гордостию и надменностию, и что везу с собою. Отказ на возвращение областей, которое шах ожидает четыре года, а вместе с тем, грамоту государя к нему и письма Нессельроде, объясняющие ему, что на меня возложена обязанность изыскать средство сделать ему угодное. Ко всему тому шах и министерство уверены, что посольство не может быть отправлено с другим намерением, как искать высокого его дружества и с покорностию поднести требуемые провинции”.

С самого начала Ермолов решил следовать наперекор и духу, и букве данных ему инструкций. Если в грамоте, которая, по мысли Александра, должна была быть основополагающим документом и убедить персов в миролюбии России, речь шла об укреплении уже существующей дружбы и высказывалось глубочайшее уважение к могущественному восточному государю, то Алексей Петрович немедленно дал понять, что все это он в грош не ставит.

Он непреклонно демонстрировал свое именно что неуважение к персидским вельможам всех рангов, включая наследника и любимца шаха Аббас-мирзу.

“В Тавризе, — пишет он Закревскому, — где живет наследник и скопище наших неприятелей, я не был доволен приемом, уехал не простясь и ругал как каналью первого его министра, с которым поссорился я с намерением, чтобы он не мог при переговорах о делах употреблен быть непосредственно. … Шах узнал, что я неприятно расстался с наследником, любимым его сыном, и был в отчаянии, особливо, когда взял я на себя труд довольно ясно истолковать, что на персидский престол всходить не легко без главнокомандующего в Грузии”. То есть, пригрозил без обиняков вмешательством в династические дела Персии. И сделал это вполне обдуманно, ибо подобные мысли у него и в самом деле были.

“Понеслись известия к шаху, что я человек чрезвычайно гордый, характера зверского и стараюсь искать все причины к вражде”.

В грамоте, которой должен был руководствоваться Ермолов, было сказано, что он будет вести переговоры с теми лицами, которых назначит для этого шах.

Ермолов своею волею этот вариант категорически отмел.

Можно было бы предположить, что в частных письмах друзьям он несколько преувеличивает решительность своего поведения. Но, во-первых, эти письма — особенно Закревскому, — были только по видимости частными. А, во-вторых, в специальной записке о посольских делах он рисует ту же картину. Более того, имеются подтверждения независимых источников.

Ермолов без колебаний присвоил себе права, которыми официально отнюдь не обладал.

За месяцы, проведенные в Грузии и ханствах, в опьяняющем воздухе Кавказа, те черты его личности, что пугали окружающих его в России, стремительно гипертрофировались.

Он ощутил ту степень свободы действия, о которой всегда втайне мечтал и ради которой готов был рискнуть открывшейся карьерой.

Ибо обычная карьера — даже в тех масштабах, которые предоставил ему Кавказ, — его уже не устраивала.

Он решил сыграть собственную игру, заменив своей волей волю императора и тем более Министерства иностранных дел.

В своей дневниковой записке о ходе переговоров он записал под 9 июля о встрече с одним из главных министров шаха Мирзой-Абдул-Вахабом: “Мирза-Абдул-Вахаб прислал ко мне чрез г. Мазаровича (один из русских дипломатов, сопровождавших Ермолова. — Я.Г.) грамоту шаха, которою доверяет он ему вступать со мною в переговоры, потом вскоре пришел сам, и я объяснил ему, что не имевши аудиенции у шаха, не могу я ни с кем иметь переговоров”. Это было прямое нарушение инструкции, предписывающей Алексею Петровичу, как мы знаем, вести переговоры с доверенными лицами шаха. Но Ермолов предложил министру просто побеседовать неофициальным образом. “Разговор продолжался не менее 4 часов с подтверждениями самыми утомительными, и я решительно объявил, что не приехал приобрести дружбу шаха к моему государю пожертвованием областей, которых жители прибегли под покровительство России, что есть много других выгод, которые Персия может извлечь из благорасположения Российского императора, что можно почесть убедительным доказательством великодушия его и залогом приязни, что не взирая на непрочность границ России с Персией, не намерен он улучшить их за счет своих соседей…”

То есть Алексей Петрович прямо и просто объяснил персидскому министру, что шах должен быть благодарен русскому императору за то, что тот ограничивается уже завоеванным, хотя мог бы забрать и больше.

И далее он сделал заявление, подобающее главе государства, но никак не послу и даже не высокопоставленному генералу: “Я отвечал..., что также со стороны своей знаю мои обязанности соблюдать достоинство моего государя и России, и что, если в приеме шаха увижу холодность, а в переговорах с тем, кому поручено будет рассуждать со мною о делах, замечу намерение нарушить мир, я не допущу до того, и сам объявлю войну и потребую по Аракс; притом истолковал я, какой должно употребить способ для завладения по Аракс, который заключается в том, что надобно взять Тавриз, и потом из великодушия уступив Адербиджанскую провинцию, удержать области по Аракс, и что вы должны будете признать за примерную умеренность. Жаль мне, сказал я ему, что вы почтете это за хвастовство, которое между нами не должно иметь места, а я бы назначил вам день, когда русские войска возьмут Тавриз. Я желал бы только, чтобы вы дали мне слово дождаться меня там для свидания”.

Ермолов заявил о своем праве объявлять войну, какового он, естественно, не имел. Но убедительность его тона и весь стиль поведения были таковы, что персы ему верили...

Но главное последовало дальше. Алексей Петрович приоткрыл суть своей переговорной стратегии: “Я присоединил также, что для Персии война несчастливая должна иметь пагубные последствия, ибо, конечно, есть люди, могущие воспользоваться междоусобием, которое произведут неудачи и даже могут желать престола (которому проложил дорогу нынешний шах, соблазнительную для каждого предприимчивого человека), и что многочисленное семейство шаха тем менее будет в состоянии удержать за собою престол, ибо истребление оного есть средство единственное избежать отмщения. Итак, первая несчастливая война должна разрушить нынешнюю династию. Вот что ожидает Персию...”.

Надо полагать, что Мирза-Абдул-Вахаб, довереннейший министр шаха, был потрясен и разъярен этой откровенностью.

Тем более что все вышесказанное имело ясный подспудный смысл.

Говоря о взятии Тавриза, Ермолов давал понять, как он относится к любимому сыну шаха, наследнику и главнокомандующему персидской армией Аббас-мирзе, чьей столицей и был Тавриз.

А говоря о неизбежных междоусобиях в случае проигранной именно Аббас-мирзой войны, Ермолов демонстрировал свое понимание расклада сил в августейшем семействе. Более того, он, как мы помним, будучи в Тавризе, уже дал понять Аббас-мирзе, как он к нему относится и напомнил, что главнокомандующий в Грузии имеет возможность встать на сторону одного из претендентов на престол.

Демонстрация взаимной ритуальной лояльности при расставании ничего по сути не меняла.

И для Ермолова, и для его собеседника эти намеки были наполнены реальным политическим смыслом.

По возвращении из Персии Алексей Петрович сетовал на коварство англичан: “Нам приписали намерения завоеваний и уничтожение Персии междоусобными войнами”.

Английские дипломаты, как мы увидим, ошибались только отчасти, так как Алексей Петрович и не скрывал подобных намерений в разговорах с персидскими вельможами.

Он сообщал Закревскому 27 января 1818 года, рассказывая о той же встрече с Мирзой-Абдул-Вахабом, игравшим главную роль на первом этапе переговоров — хотя и в качестве неофициального собеседника: “Не без шуму, не без угроз истолковал я им, что российский государь не в состоянии ничего пожелать, чего бы он не мог исполнить, что я один из начальников малейшей части, но что в руках моих способы не только произвести в Персии внутреннюю войну, но указать прямейший путь к престолу и наименовать шаха, которому не трудно достигнуть оного, ибо царствующий ныне не более имеет на это права”.

Алексей Петрович, не называя имени, говорил о вполне конкретном кандидате, хорошо известном его собеседникам.

5

Денис Давыдов, наверняка обсуждавший с Ермоловым его персидский вояж, в воспоминаниях о своем почитаемом брате счел нужным сообщить следующее: “Ермолов, вполне убежденный, что мир между Россией и соседними восточными государствами не мог быть продолжителен (Как мы помним, Алексей Петрович положил на мирное время три—четыре года. — Я.Г.), в особенности с Персией, где старший сын шаха, умный и расположенный к нам Мамад-Али-Мирза, родившийся от христианки, был лишен престола в пользу постоянно враждебного нам Аббас-Мирзы, коего мать принадлежала к фамилии Каджар (правящая в то время династия, — Я.Г.), старался приобрести себе там союзников на случай войны. Он потому сблизился с Мамад-Али-Мирзой, который не хотел добровольно уступить престола брату своему, непризнанному еще Россией наследником его. Ермолов, невзирая на уверения многочисленных его врагов, утверждавших, что он давно искал повода к войне и возбудил ее из честолюбивых видов, избегал ее однако сколько было возможно; он напротив, советовал нетерпеливому Мамад-Али-Мирзе выждать благоприятного времени для явного восстания против брата, тем более, что в силу статьи Гюлистанского договора, мы обязаны помогать шаху в случае междоусобной войны в Персии; этот принц, приносивший даже жалобу в Петербург на Ермолова, который, по его мнению, слишком медлил объявлением Персии войны, был, к сожалению, скоро отравлен”.

Из этого текста следуют несколько важных выводов, косвенно подтверждающихся другими источниками.

Во-первых, Ермолов находился в тайных сношениях с опальным сыном шаха и дал ему некие авансы. Иначе Мухамад-Али-мирза1 не имел бы оснований жаловаться на Алексея Петровича в Петербург. Во-вторых, средством возведения на престол нужного ему кандидата Ермолов считал войну. И, в третьих, что самое главное, обвинения английских дипломатов в стремлении Ермолова разжечь в Персии междоусобицу имели достаточные основания.


 1 Здесь и далее в авторском тексте это имя приведено в соответствие с современным написанием.


Как уже бывало, мы могли бы усомниться в точности сведений Давыдова, но в этом случае они подтверждаются.

К нашему удовольствию, дневник во время путешествия в Персию вел не только Ермолов, но и сопровождавший его, хорошо нам известный Николай Николаевич Муравьев, сражавшийся рядом с Алексеем Петровичем под Кульмом и ему преданный.

В его дневниковых записках есть, в частности, трогательный пассаж: “Сегодняшний день (4-го июля) назначен для похода; но вчера около полудня приехал фельдъегерь из Петербурга, привез много бумаг и писем. Я получил восемь писем, наполненных чувствами дружбы. Все меня зовут назад по окончании посольства; но я решился сказаться больным, если меня Алексей Петрович вздумает отправлять в Петербург, и перейти в какой-нибудь армейский полк, в Грузии находящийся”.

Николай Николаевич был участником преддекабристских офицерских кружков, и дружеский круг его в Петербурге был блестящим. Но он хотел служить только под началом “великого Алексея Петровича”, по его собственному выражению.

Ермолов отвечал Муравьеву искренней симпатией. Перед самым отъездом на Кавказ он добился для Муравьева следующего чина и перевода в гвардию.

27 сентября, только что прибыв на Кавказ, он пишет Муравьеву французское письмо, замечательное в нескольких отношениях.

“Мой гвардейский капитан, чтобы не сказать просто капитан, ибо это ничего или почти ничего не значит, — поздравляю Вас с повышением в чине, которое состоялось 30 августа, в этот счастливый день для всей Вашей семьи, ибо Ваши кузены 1) Камбург 2) Крафштрем 3) де Гинсгаузер 4) Гильд-Сбурггаузен 5) Элленстроф 6) Штральзанд 7) Пистолинкорс 8) Гозенкнопф 9) Штрезборг и 10) Пимперкрамф были уже повышены в чине... Вот, г-н капитан гвардейский (т.е. не мой), как я принимаю участие во всем, что имеет к Вам отношение.

Прощайте. Курьер отправляется тотчас.

Ваш Ермолов.

Р.S. Любезный Муравьев, поздравляю тебя и с товарищами, из коих от радости забыты следующие: Рогенсальм, Гибральтар и Гозенштраль.

Рады стараться в пользу Вашу!!!

А. Ермолов”.

Оглушенный свалившимися на него заботами весьма высокопоставленный генерал находит время написать шутливое письмо своему младшему сослуживцу. Каскад придуманных немецких фамилий — очевидно, в списке на повышение было немало русских немцев, — напоминает о его германофобстве, но уже в каком-то ином, веселом ракурсе.

Очень скоро он будет называть немца Бриммера, молодого артиллерийского офицера, добившегося перевода из Петербурга на Кавказ — к Ермолову! — “мой тевтон”.

Но главное здесь для нас — человеческая близость генерала и капитана, которого генерал затребовал себе в состав посольства, и не только оставил на Кавказе, но и отвел ему особую роль в своих азиатских проектах.

Так вот, капитан Муравьев, не подозревая о важности сообщаемых им сведений, рассказывает нам и о стиле поведения Ермолова-посла и о его отношениях с Мухамадом-Али-мирзой.

“Когда мы приехали в диван-хану, сидящие там чиновники с намерением опоздали встать с мест своих. Генерал сел на первый стул, который случился, велел всем нам садиться и закричал: “Я в караульную пришел, но не в сенат, Абул-Гассан-хан, так ли вас в Петербурге принимали? “Алаиар-хан испугался, и все стали просить посла, чтобы он на первое место сел. Он долго противился, все сидел и кричал, что в караульной все места равны; наконец он согласился, пересел на настоящее свое место, развалился в креслах и пристал к Абул-Гассан-хану: так ли его в Петербурге принимали? Абул жалок стал”.

Ермолов третировал персидских сановников, пользуясь каждой их случайной или намеренной оплошностью.

“Посол не преставал кричать со всеми очень громко: он говорил, что не находит в чиновниках персидских той искренности, с которой его шах примет”. Причем это были не просто скандальные сцены. Унижая персов, Алексей Петрович внушал им определенный комплекс представлений о своих возможностях и о ситуации.

“С Алаиар-ханом он говорил о ласковом его приеме; с Мерви (казначеем) о завоевании России татарами и об освобождении ее, и вывел свой род от племени Чингиз-хана; с Курдинстанским вали превозносил добродетели Шах-Заде-Махмед-Али-мирзы; наконец, обругав и осмеяв всех, он пошел с советниками и переводчиком к шаху”.

Разумеется, персидские вельможи были ошеломлены и оскорблены. Никогда ни один посол иностранной державы не разговаривал с ними таким образом. Они привыкли к прагматичной сдержанности англичан и вкрадчивости французов, исподволь добивавшихся влияния на персидские дела, главным образом внешние, и предлагали за это свою помощь. Это были деловые и дипломатические партнеры.

Теперь же пред ними оказался человек, который выказывал им открытое пренебрежение, откровенно вмешивался в их внутренние дела, угрожал и за все это требовал почтения.

Перед ними был не дипломат-переговорщик, а Завоеватель, прямо намекавший на будущую агрессию.

Он знал главенствующее положение наследника Аббас-мирзы и тем не менее открыто “превозносил добродетели… Махмеда-Али-мирзы”, старшего опального сына…

Муравьев не был, разумеется, посвящен в глубинные замыслы своего генерала, но он чувствовал ситуацию и потому постоянно возвращался к фигуре опального мирзы — “Фатей-Али-шах, ныне царствующий в Персии, назвал наследником своего сына Абаз-мирзу, отказав старшему сыну Мамед-Али-мирзе. 3лоба поселилась между братьями; старший объявил при отце своем, что по смерти его оружие изберет царя. Мамед-Али-мирза воин храбрый, решительный, отчаянный, удаляющийся от всякой неги и от обычаев европейских. Зверство знаменует его. Абаз-мирза, напротив, нежный, женоподобный, ищет европейцев, дабы перенимать у них обычаи. Предвидя кровную войну по смерти отца своего, он приобретает любовь своих подданных справедливостью и кротостью и устраивает регулярное войско. Война междоусобная непременно возродится и, если брат его победит, то первый его поступок будет уничтожение сих войск”.

И далее капитан Муравьев простодушно формулирует одну из задач, которую держит в уме его генерал: “Между тем, наше правительство не признает еще никого за наследника и не пропустит случая, чтобы занять Эриванскую область по Аракс, в залог дружбы с тем из сыновей, который будет признан нами”.

Муравьев определенно подтверждает прямые контакты Ермолова с опальным принцем: “4-го числа ездил посол к Шаху-Заде-Махмед-Али-мирзе. Князь сей управляет в Курдистане храбрым войском; он старее Абаз-мирзы, который назначен наследником по причине того, что его мать одного племени (Каджарского) с шахом.

Махмед-Али совершенный молодец, говорит хорошо. Посол сидел и говорил ему разные приветствия, выхваляя ему храбрость его и народа его. Среди разговора Аскел-хан сказал Шах-Заде, что послы не должны сидеть при князьях царской крови. Тогда Махмед-Али закричал ему, что он знает, с кем он говорит, знает, как с послом говорить должно и не требует от него советов. Посол был весьма доволен приемом Махмед-Али-мирзы”.

Когда при окончании посольства принимающая сторона дарила подарки, то “Посол еще получил несколько прекрасных шалей от Махмед-Али-мирзы и славных лошадей”.

Демонстративно оскорбив наследника и не признав его официально таковым, Ермолов всячески подчеркивал внимание к старшему брату. Если учесть его громогласное заявление, что мудрено занять персидский трон без содействия главнокомандующего Грузией и что именно он может указать дорогу к трону, то выглядело это весьма вызывающе. И Мухаммад-Али-Мирза столь же явно отвечал российскому послу взаимностью, рассчитывая на его помощь в династической борьбе.

Алексей Петрович трезво смотрел на ситуацию. 5 ноября сразу по возвращении в Тифлис он писал Воронцову: “После смерти Надир-шаха, долгое время внутренние войны раздирали Персию, и нынешний шах, воспользовавшись утомлением народа, а паче во время Аги-Магомет-хана, удобно соединил под власть свою и 20 лет царствует спокойно. Смерть его вновь повергнет Персию в междуусобие. Старший сын, несправедливо удаленный наследства, питает к брату своему вражду неугасимую. В государстве известны разные партии и все готово к жестокому кровопролитию. Думать надобно, что успех будет со стороны наследника, ибо он не перестает усиливать свои войска, которые, будучи устроены по-европейски, имеют большие преимущества и всегда в готовности; а у брата войск постоянных нет, и прежде нежели собрать их может, повергнется такой опасности, которая охладит его сообщников и даже отвлечь может”.

Дальше Ермолов с большим пиететом отзывается о персидских полках Аббас-мирзы, подготовленных англичанами: “Я видел регулярные войска Персии. Артиллерия в весьма хорошем порядке, мне показали практическое ее учение, и у нас не все так хорошо выучены. Мне представили учение баталиона пехоты. Я мало видел иностранных войск лучше выученных, а в Грузии все мои хуже их в учении. Появились крепости по образу европейских. Завелись литейные дворы, снабжаются арсеналы, разрабатываются рудники и прочее. Со временем будет работа моим наследникам...”.

И далее — фраза, которая придает истинный смысл всему пассажу: “...разве внутренние беспорядки похоронят все успехи сих заведений, что весьма правдоподобно”.

Главная причина возможных “внутренних беспорядков” была Ермолову известна лучше, чем кому бы то ни было. В противном случае все разговоры о прочности положения Аббас-мирзы и устроенности персидской армии перечеркивали декларации Алексея Петровича о его влиянии на династические дела Тегерана.

Но как человек основательный он подводит под свои апокалиптические прогнозы вполне здравую базу, не имеющую отношения к его собственным интригам.

“Персия, населенная народами воинственными, может поставить сильные ополчения против внешних неприятелей и положением своим сохраняет большие выгоды для обороны. Самые те же причины внутренние беспокойства делают опасными: природа почти каждую из больших областей оградила цепьми гор и положила твердые пределы, почти каждую населила народом, особенные свойства имеющим, которые правительство должно различать в правах и преимуществах и потому не обладает одинаковою их приверженностию и между ими посеяло зависть. В Персии примеры возмущений делают большой разврат, ибо свежи в памяти происшествия, утверждающие в возможности освободиться от власти и зависимости. Недовольные всегда выжидают, чтобы народ возмутившийся или приобрел успехи или усилился какими-либо внешними пособиями...”.

“Какими-либо внешними пособиями...”.

Очевидно, что владеющий Курдистаном Мухамед-Али-мирза может иметь успех только при условии “внешних пособий”…

6

Великий князь Константин был прав, когда утверждал, что “единственный Ермолов” годится на все.

Алексей Петрович быстро подметил слабые стороны персов как переговорщиков и выработал простую, но действенную тактику.

Вопреки данным ему наставлениям он всячески демонстрировал свою агрессивность.

“Я вершка не уступил, — ликующе рапортовал он Закревскому, зная, что от того эти сведения разойдутся среди окружения императора, — хотя предоставлено мне было сделать шаху угодное”.

“Сделать шаху угодное”, вернуть часть завоеванных территорий, означало обеспечить долговременный мир, что в планы Алексея Петровича отнюдь не входило.

В письме Закревскому, на обратном пути из Персии, но еще на персидской территории, от 25 сентября, после процитированных слов, он повторил в несколько ином варианте то, что зафиксировал в дневниковой записке: “Приходило так, что я объявил министрам персидским, что если малейшую увижу я холодность или намерение прервать дружбу, то я для достоинства России не потерплю, чтобы они первые объявили войну, тотчас потребую по Аркас и назначу день, когда приду в Тавриз”. И подчеркивает особый смысл последнего заявления: “Надобно заметить, что это столичный город любимого сына, назначенного наследником”. Он последовательно и сознательно провоцировал Аббас-мирзу, от которого в значительной степени зависели война или мир.

Выяснив, — это, впрочем, было широко известно, — что в Тавризе находятся беглые русские солдаты, из которых состоял отряд телохранителей Аббас-мирзы, Ермолов заявил представителю наследника: “Нас здесь 200 человек. Вы в столице наследника престола и среди войск ваших, прибавьте к ним еще 100 баталионов, и я не лучше буду уважать вас. Предупредите вашего наследника, что если во дворце его я увижу в числе его телохранителей русского солдата, невзирая на его присутствие, возьму за грудь его и вырву от вас. Каймакан (министр и наставник Аббас-мирзы. Я.Г.) был в величайшем смятении, тем более, что несколько свидетелей видели, как обращаются с вельможею, которого все трепещут”.

Алексей Петрович живописно изображает свои дипломатические приемы, которые, как он не без оснований считал, оказались эффективнее обычных, применяемых русскими дипломатами: “Угрюмая рожа моя всегда хорошо изображала чувства мои, и когда я говорил о войне, то она принимала на себя выражение чувств человека, готового хватить зубами за горло. К несчастию их заметил я, что они того не любят и тогда всякий раз, когда не доставало мне убедительных доказательств, то я действовал зверскою рожею, огромною моею фигурою, которая производила ужасное действие, и широким горлом, так что они убеждались, что не может человек так сильно кричать, не имея справедливых и основательных причин”.

О своей грубой физической агрессивности Ермолов упоминает с удовольствием и в письмах, и в записке. И Муравьев это подтверждает.

Но в этой истории психологического воздействия на персидских вельмож есть один особый сюжет, на который если и обращали внимание, то как на некий курьез.

Между тем, это был отнюдь не курьез, а фактор, имеющий особый смысл не только в контексте поведения Ермолова в Персии, но и в его самоощущении вообще.

Как мы помним, Муравьев, записывая темы разговоров Ермолова с персидскими вельможами, в частности, упоминает и разговор “о завоевании России татарами и об освобождении ее”, и что Ермолов “вывел свой род от племени Чингисхана”.

Сам Ермолов посвящает этой теме куда больше внимания, ибо молодой и занятый другими материями Муравьев не понял смысла этого разговора.

В письме Закревскому от 22 октября, сразу по возвращении, Алексей Петрович пишет об этом как бы вскользь, прикрывая иронией серьезность информации: “Я выдавал себя за потомка славного Чингисхана, покорившего некогда Персию. Шах знает, что в то же самое время татары владели Россиею и что многие провинции сего народа принадлежат ныне России, сохраняя закон свой и обычаи. Мне поверили и с радостию смотрели на меня, как на человека, происходившего от знаменитой крови и мусульманина. Страшные усы мои, которые по обыкновению азиатскому подкрашиваю я черною краскою, утвердили их в вероятии, и теперь в Персии, если назовешь меня по фамилии, немногие знают; если скажешь потомок Чингисхана — все знают непременно.

Государь не подозревает, что между подданными своими имеет столько знаменитого человека, предупреди его, хотя для того только, чтобы не взыскано было с меня за усы, которые приобрели мне великое в Персии уважение”. Усы полагалось носить только в кавалерии, и таким образом Ермолов — пехотный генерал — отпустив усы, грубо нарушил устав.

Все это можно было бы и в самом деле принять за шутку, если бы не продолжение.

“Легко весьма быть может, что персияне узнавать будут, точно ли я чингисхановой породы. Я писал и к Каподистрии”.

Каподистрия, наряду с Нессельроде, один из руководителей российской политики, особо курировавший восточные дела. И Ермолов, полномочный посол в Персии, специально предупреждает его, чтобы он не опровергал его происхождение от Чингисхана. То есть Алексей Петрович придавал этому вполне серьезное значение.

Подробно и с далеко идущим смыслом рассказывает этот сюжет Ермолов в своей записке о посольстве.

“Всегда бестрепетно призывал я в свидетели великого пророка Магомета и снискивал доверенность к обещаниям моим, ибо уверял я, что предки мои были татары, что весьма еще недавно ближайшие родные мои переменили закон. Им приятно было думать, что во мне кровь мусульманская”.

Алексей Петрович знал, что делает, и прекрасно понимал, в какой традиции он пытается реализовать свои замыслы. Он, разумеется, помнил, каким мощным средством для освоения азиатского пространства стал для Александра Македонского фактической отказ от греко-македонского религиозно-культурного кода и замена его на обычай завоеванной Персии.

Он, разумеется, помнил, что Бонапарт в Египте принимал каирских имамов в восточном наряде и давал им понять, что готов со своими солдатами принять ислам.

Это свидетельствовало о глубине и долгосрочности замыслов по вживанию в сферу представлений покоренных народов, а не просто о владении ими по праву сильного.

Готовность Ермолова демонстрировать свое мусульманское происхождение, а отнюдь не принадлежность к старому русскому дворянству, равно как и готовность клясться не именем Христа, а именем пророка Мухаммеда, вызвана была отнюдь не его легкомыслием, а — наоборот — серьезнейшими представлениями о стратегической перспективе.

“Я выдал себя за потомка Чингисхана, и нередко, рассуждая с ними о превратностях судьбы, удивлял их замечаниями моими, что я нахожусь послом в той самой стране, где владычествовали мои предки, где все покорствовало страшному их оружию, и утверждаю мир, будучи послом народа, нас победившего. О сем доведено было и до шаха, и он с уважением смотрел на потомка столь ужасного завоевателя. Доказательством происхождения моего служил бывший в числе чиновников посольства двоюродный брат мой, полковник Ермолов, которому по счастию для меня, природа создала черные подслеповатые глаза и, выдвинув вперед скуластые щеки, расширила лицо наподобие калмыцкого. Шаху донесено было о столь явных признаках моей природы и он приказал его показать себе. Один из вельможей спросил меня, есть ли у меня родословная? Решительный ответ, что она сохраняется у старшего в нашей фамилии утвердил навсегда принадлежность мою к Чингисхану. Однажды я даже намекнул, что могу отыскивать права на персидский престол, но заметил, что персияне подобными шутками не любят забавляться”.

Однако со стороны Ермолова это была не совсем шутка. И он объяснил почему: “В народе же столь легковерном и частыми переменами привыкшим к непостоянству, шутка сия может иметь важные следствия. В случае войны потомок Чингисхана, начальствуя сам над непобедимыми российскими войсками, может иметь на народ великое влияние”.

Собственно, в этом последнем пассаже — ключ ко всему сюжету.

Все сводится к ситуации будущей неизбежной войны, в которой противниками Персии будет предводительствовать воитель, имеющий историческое право на власть, а не просто на военную победу с последующими мирными условиями.

Причем за плечами этого воителя маячила бы грозная фигура “потрясателя Вселенной” и борьба с ним из банального столкновения двух государств из-за территориальных споров переходила в иную сферу — ту, где на века решаются судьбы народов, а победитель становится фигурой сакральной.

Это был вариант ермоловского мифа, продуманный специально для Востока, для азиатских царств, которые “были к услугам” сильного и устремленного человека.

Был и еще один не менее важный аспект этого сюжета. Суровая и дальновидная игра с тенью великого завоевателя не могла не оказать сильного влияния на самопредставление Ермолова.

На Кавказ отправился честолюбивый русский генерал, с высочайшей самооценкой и мечтами о великом поприще. Но это был русский генерал.

Оказавшись в глубине обширного персидского царства, на азиатских просторах, окруженный воинственными народами, не признающими европейских установлений, призвав на помощь тень Чингисхана, Алексей Петрович с его живым и сильным воображением, с туманной грандиозностью представлений о своем предназначении не мог не ощутить своего родства с этим новым качеством исторической материи.

Сколь угодно высокая, но принципиально тривиальная карьера русского генерала, которая смущала его прежде, стала тем более неприемлема для него теперь.

Тут и сформировался фундамент его будущей трагедии…

Ермолов напрасно настаивал на том, что он солдат, а не дипломат.

“Патер Грубер” стремительно выработал тактико-стратегическую модель поведения со своими контрагентами, которая обеспечивала ему достижение и тех целей, которые были перед ним поставлены Петербургом, и тех, которые он сам перед собой ставил.

Парадокс заключался в том, что цели эти были противоположны.

Изначально восстановив против себя влиятельнейшего наследника престола, и, в частности, отказавшись признать его наследником, последовательно и сознательно оскорбив первых вельмож персидского государства, Алексей Петрович стремительно создал себе именно ту репутацию, которую и хотел.

Он писал Казадаеву: “Вельможи рады были, что я еду, ибо трактовал их с такою гордостию и презрением, что если они не всегда тем оскорблялись, то конечно навсегда вселил я в них страх ужасный”.

Взаимоотношения его с министрами шаха дошли до такого накала, что он всерьез опасался отравы: “На возвратном пути моем я даже некоторую взял осторожность в пище. В Персии нет преступлений, все в понятии возможном”.

Он свято следовал завету Цицианова: “Азиятский народ требует, чтоб ему во всяком случае оказывать особливое пренебрежение”...

Если письма Закревскому, занимавшему ключевой военно-бюрократический пост, — письма полуофициальные, несмотря на интимность тона, и рассчитанные в определенной своей части на доведение до сведения высшего начальства, то письма старому товарищу — Петру Андреевичу Кикину — исключительно частные. И сведения, содержащиеся в них, еще важнее информации, отправляемой дежурному генералу Главного штаба.

“Я... признаюсь, что к успеху способствовали и огромная фигура моя и приятное лицо, которое омрачил я ужасными усами, и очаровательный взгляд мой, и грудь высокая, в которую ударяя, производил я звук, подобный громовым ударам; когда говорил я, персияне думали, что с голосом моим соединяются голоса ста тысяч человек, согласных со мною в намерении, единодушных в действии… Я не преступил данных мне наставлений dans les rе?sultats1. Не перешел пределов, но признаюсь, что был в крайней черте оных”.


 1 в результате (фр.).


Да, он балансировал на грани провала своей миссии. Но, по видимости выполнив заданную ему задачу, он по сути дела оставил саму ситуацию балансировать на этой самой последней черте — между войной и миром.

Было ясно, что оскорбленный Аббас-мирза и “партия войны” не смирятся с потерей богатых территорий, тем более полуобещанных им Петербургом…

Удержаться на крайней черте Ермолову позволил совершенно неожиданный маневр.

Не готовый к разрыву с Россией шах не без ужаса ждал встречи с этим чудовищем, жаждущим войны.

Произошло, однако, нечто совершенно иное.

В письме Закревскому из Нахичевани Ермолов, веселясь, раскрыл секрет своего дипломатического успеха: “Шах приехал и я имел въезд в Султанию. Он был приуготовлен видеть во мне ужаснейшего человека и самого злонамеренного. Как удивился шах, когда с первого шагу начал я ему отпускать такую лесть, что он не слыхивал в жизни и все придворные льстецы остались позади. Чем более я льстил и чем глупее, тем более нравилось и я снискивал его доверенность и до того достиг, что он даже о самих делах рассуждал со мною, чего по обычаям шах не делает, особливо с иностранцами…

Не говори, брат Арсений, а раз случилось, что я, выхваляя редкие и высокие души его качества, уверяя, сколько я ему предан и тронут его совершенством, призвал слезу на глаза и шах растаял от умиления. На другой день только и говорено обо мне, что не было такого человека под солнцем. После сего не смел никто говорить против меня и я с министрами поступал самовластно”.

Надо сказать, что Алексею Петровичу еще и удалось сломать обычный для иностранных послов ритуал.

Александр, отправляя Ермолова, зная его характер, специально инструктировал его по поводу этикета: “В Азиатском церемониале заключается много таких вещей, которые по своей необыкновенности часто кажутся для европейца неприличным; в таких случаях будьте вообще сговорчивы, ибо нетрудно различить то, что относится просто к обычаям, от таких вещей, кои можно почесть за унижение”.

Ермолов отмел все...

Есть основания предположить, что Алексей Петрович преувеличил свое хитроумие и доверчивость Фет-Али-шаха.

Опытный, коварный, жестокий Фет-Али-шах, надо полагать, понял цену лести и слезам российского посла. Но, будучи поставлен в соответствующие условия, не считая возможным начинать новую войну с Россией, только что проиграв предыдущую, он включился в игру, которую предложил ему Ермолов.

Оба с достоинством вышли из положения.

Не то было с Аббас-мирзой, умиротворять которого отнюдь не входило в планы Ермолова. В последнее утро, перед отбытием из Тавриза, уже после торжественного прощания, Ермолов отказался посетить наследника под предлогом, что он одет по-дорожному, а его багаж уже отправлен вперед.

Он уезжал из Персии, увозя несколько лет гарантированного мира, яростную ненависть “партии войны” во главе с Аббас-мирзой, и новое самоощущение.

Самоощущение это было настолько интенсивным, что толкало Алексея Петровича на весьма рискованные поступки.

По неизвестным нам причинам Алексей Петрович считал, что престарелый Фет-Али-шах не проживет долго. Исходя из этого, он предлагал императору беспроигрышный вариант фактического разрушения персидского государства.

Судя по всему, он был уверен в успехе своего замысла, ибо дневниковая записка его о посольстве в Персию оканчивается следующим пассажем, напоминающим инвективы библейских пророков: “Тебе, Персия, не дерзающая расторгнуть оковы поноснейшего рабства, которые налагает ненасытная власть, никаких пределов не признающая; где подлые народа свойства уничижают достоинство человека и отъемлют познание прав его; где нет законов, преграждающих своевольство и насилие; где обязанности каждого истолковываются раболепным угождением властителю; где самая вера научает злодеяниям и дела добрые не получают возмездия; тебе посвящаю я ненависть мою и отягочая проклятием, прорицаю падение твое!”

Если Ермолов с его пристрастием к сдержанному “римскому стилю” взвинтил свой голос до таких высоких нот, значит, его и в самом деле обуревали ненависть, презрение и убежденность, что Персия не имеет права на существование.

Через месяц с небольшим после возвращения из Персии, Ермолов, подготовив и отправив в Министерство иностранных дел официальный отчет и соответствующие документы, обратился к императору и к Нессельроде с письмами особого секретного содержания.

Если короткое письмо императору очерчивало ермоловский замысел в общем виде, то послание Нессельроде, отправленное в тот же день, отличается от письма Александру решительностью тона и проработанностью деталей замысла. А потому имеет смысл привести его целиком.

Секретно.

Милостивый Государь Граф Карл Васильевич.

Я сообщаю Вашему Сиятельству такую тайну, от сохранения коей зависит жизнь и безопасность множества людей и потому знаю какой степени внимание обратить на оную изволите.

Из донесения моего Его Императорскому Величеству, которого прилагаю у сего копию, и из бумаг Вашему Сиятельству мною представленных изволите увидать, что естли Престол Персидской перейдет в руки названного Наследником Аббас-Мирзы, в какое не безопасное для нас состояние может придти Персия, какое могущественное и для нас вредное Англичане утвердят в оной влияние и каких разорительных издержек будет нам стоить охранение здешних стран, которые по неустройству своему дают нам мало средств и своих не употребляют на собственную защиту. — Ко всему тому Ваше Сиятельство принять изволите в соображение и дух завоеваний Аббас-Мирзы, о котором сообщил я Вам удостоверительное сведение. Объяснил я также, что, лишенный наследства, старший сын Мегмед-Али-Мирза имеет весьма сильную партию, состоящую из большей части знатнейших и древних фамилий Персии, которую привязывает он постоянным сохранением нравов и обычаев народа, что не терпит он европейских учреждений и к Англичанам имеет ненависть.

По свойству обоих братьев не трудно видеть, в руках которого из них власть Шахская будет для нас безопасною. Гюлистанского трактата IV статья, нелепость коей по обстоятельствам не мог я уничтожить, обязывает однако же нас совершенно в пользу Аббас-Мирзы, то есть в очевидный вред, собственно нами себе приуготовляемый.

И так, не нарушая святости трактата, стараться должно избежать тягостной обязанности им возлагаемой, то есть не допустить в Персии междоусобной войны до смерти Шаха, ибо в IV статье сказано, что мы даем помощь наследнику тогда, как Шах призовет к тому.

Я предлагаю средство, которого не без труда достиг я и распоряжение коим совершенно зависит от нас. Я сделал знакомство с старшим сыном Мегмед-Али-Мирзою, обладаю полною его доверенностию и он открыл мне тайно, он брату наследства не уступит, что отец, видя что нет способа прекратить вражду, злоумышляет на жизнь его, чтобы любимого Аббас-Мирзу утвердить на престол, и что одна боязнь его — помощь российских войск против него. Я склонил его ничего не предпринимать при жизни отца, дабы не вызвать нас против и истолковал ему содержание IV статьи. — Он дал мне слово быть покорным отцу и много способствовал мне в скором окончании дел моих, употребляя сильные настояния на мир с нами, ибо я вразумил его, что в войне против нас брат его будет иметь причины умножить свои войска, получить в распоряжение большие деньги и что после невозможно будет с ним бороться. Я обещал ему дать известие, что обстоятельства позволят мне предпринять в его пользу, и между нами по условию принята печать, по которой познаваемы должны быть письма, ибо во оных никаких имен быть не должно, храня его и многих с ним жизнь и безопасность.

Естли бы после смерти Шаха возгоралась в Персии внутренняя война, можно: 1-е под благовидными наружностями уклониться от участия во оной и не защищать сторону неправую; в самих делах европейских можно сыскать многие тому примеры; 2-е можно сделать демонстрацию на границах, ограждая их от духа безначалия возникшего в соседственной земле, грозящего распространением, и 3-е можно ввести войска наши в Персию и занять Эриванскую область с тем, чтобы иметь ее залогом до восстановления в Персии порядка и быть обеспеченным, что мир между нами останется без нарушения. Во втором, а паче в сем последнем случае непременно часть знатная сил Аббас-Мирзы отвлечена будет для наблюдения за нашими войсками и дастся возможность брату его иметь легчайшие успехи. Наконец, из состояния дел в Персии удобно будет видеть в последствии, надобно ли возвратить область Эриванскую или с тем из Шахов, кто утвердит власть свою, сделать об уступке оной условие. Персия после междоусобной войны долгое время не придет и в теперешнее состояние спокойного беспорядка, а начинающееся рождаться во многих частях устройство по крайней мере на целое столетие отдалено будет и между тем пограничные области наши примут твердое образование и народы их населяющие прилепятся к нашему образу правления. Недавные времена Надир Шаха свидетельствуют, с каким трудом Персия возвратилась к единоначалию, паче же ныне господствующая династия не внушает привязанности ко власти.

Покорнейше прошу Ваше Сиятельство почтить меня ответом. С ним соображать я буду поведение мое в отношении к Мегмед-Али Мирзе. Естли же рассуждение мое найдется основательным, могу уверить вас, что делу дам такой ход, который сокроет намерение до надлежащего времени и естли нужно будет, то даже во многих обстоятельствах приму на свой счет то, что по наставлению делать буду, ибо, в понятии Персиан о власти, они почитают принадлежащую мне по званию главнокомандующего не имеющею пределов.

С совершенным почтением имею честь быть Вашего

Сиятельства покорнейший слуга

Алексей Ермолов.

Ноября 24-го дня 1817

г. Тифлис.

Его Сиятельству К.В. Графу Нессельроде.

Главный мотив письма Александру — коварство наследника престола Аббас-мирзы и неизбежность войны с Персией, которую Аббас-мирза замышляет начать. Отсюда вывод — необходима ревизия статьи Гюлистанского договора, по которому Россия обязалась поддержать в случае междоусобицы назначенного шахом наследника.

Об отношениях с Мухаммадом-Али-мирзой говорится кратко и без практических выводов.

Послание же Нессельроде по преимуществу посвящено разработанной Алексеем Петровичем интриге, в результате которой Персия должна прийти в состояние хаоса.

Но исходя из всего, что мы уже знаем о Ермолове, есть основания предположить, что и с Нессельроде Алексей Петрович не был до конца откровенен. Для того чтобы завладеть Эриванской областью, не имело смысла затевать такую сложную, рискованную интригу, чреватую весьма негативным международным резонансом, озлоблением Англии, беспокойством Франции и нарушением равновесия вдоль всех южных границ России.

Говоря сегодняшним языком, Мухаммад-Али-мирза был исламским фундаменталистом в отличие от младшего брата с его европейской ориентацией. И на самом деле не было гарантий, что, получив власть при помощи русских штыков, он, естественным образом связанный с фанатичным духовенством, о котором писал сам Ермолов, останется союзником России.

Мы помним, как характеризовал Мухаммада-Али-мирзу наблюдательный Муравьев: “Воин храбрый, решительный, отчаянный, удаляющийся от всякой неги и от обычаев европейских. Зверство знаменует его”.

Конечно, Ермолов справедливо считал, что фундаментализм старшего принца, его верность традициям и личная доблесть, импонирующая воинственным племенам подвластного ему Курдистана, и “знаменующее его зверство” гарантируют жестокость междоусобицы.

То, что было ему, европейцу, ненавистно в дагестанских владетелях, прагматически не смущало его в Мухаммаде-Али-мирзе.

В хаосе гражданской войны, спровоцировать которую Алексей Петрович предлагал Петербургу, войны, в результате которой Персия “долгое время не придет и в теперешнее свое состояние спокойного беспорядка, а начинающее рождаться во многих частях устройство по крайней мере на целое столетие отдалено будет”, — в этом хаосе победоносные русские войска во главе с “потомком Чингисхана” легко могут не только овладеть Эриванской областью — землями по Аракс, но и стать хозяевами всей Персии. А далее открывалась дорога “сухим путем” к северным границам Индии. То, о чем толковал великий князь Константин…

Под рукой легендарного вождя, наследника грозных завоевателей, воителей мусульманской крови, оказывались необъятные азиатские пространства. “В Азии целые царства к нашим услугам…”.

Но даже если мечтания Алексея Петровича были скромнее, то несомненно одно — обещания, которые он дал Мухаммаду-Али-мирзе, безусловно выходили за пределы, которые он обозначил в послании Нессельроде.

Денис Давыдов утверждал, что обиженный принц торопил Ермолова с обещанным вмешательством, отнюдь не дожидаясь смерти старого шаха.

Позже мы убедимся, что так оно и было.

А пока, отправив эти секретные послания в Петербург, Алексей Петрович стал планировать насущные дела.

7

Однако прежде всего Ермолов совершил некий дипломатический ход уже в сторону петербургской элиты.

При выезде его из Персии шах щедро одарил посла.

Муравьев писал: “Посол еще получил несколько прекрасных шалей от Махмет-Али-мурзы и славных лошадей”.

Но главные подношения были, разумеется, от шаха.

Муравьев: “Другой, на месте Алексея Петровича сделал бы себе состояние из подарков сих, но бескорыстный наш генерал назначил все сии вещи знакомым своим и родственникам и ничего себе не оставляет. Одну шаль посылает он вдовствующей императрице, а другую Елизавете Алексеевне (царствующей императрице. Я.Г.). Римские добродетели сего человека единственны; он имел случай обогатиться одним посольским жалованием, но он отказал, довольствуясь жалованием, принадлежащим к его чину”.

Муравьев был не совсем осведомлен. Римские добродетели — демонстративное, можно сказать, вызывающее бескорыстие, — оставались при Ермолове. Но при этом он счел необходимым использовать доставшийся ему “персидский капитал” для того, чтобы заручиться симпатиями ряда влиятельных особ в самых верхах. Он понимал, что необходимо что-то противопоставить дружному недоброжелательству придворной элиты.

Он посылает роскошные персидские шали отнюдь не только двум императрицам. И не только в Петербург.

Очень скоро ему стали поступать благодарственные письма.

Из Гааги от великой княгини Анны Павловны, супруги короля Голландии: “Алексей Петрович! В удовольствие поставляю изъявить вам мою признательность за письмо ваше и прекрасную шаль, вами мне присланную в подарок”. И далее трогательные напоминания о прежнем знакомстве.

Судя по дате письма — 28 декабря 1817 года, Ермолов отправил свой дар в Голландию немедленно по прибытии в Тифлис.

Из Москвы: “Милостивый государь мой, Алексей Петрович!

Я имел удовольствие вручить жене моей шаль, которую вы поручили мне ей доставить. Сим изъявляю вам чувствительную благодарность мою, за знак вашего воспоминания обо мне и прошу вас быть уверену, что с удовольствием помышляю о времени, которое с вами иногда проводил... Прошу вас быть уверену в искреннем моем благорасположении и дружбе, с коими пребываю к вам доброжелательным.

Николай”.

К письму великого князя была приложена записка великой княгини Александры Федоровны и бриллиантовый перстень.

Это было в некотором роде состязанием в лицемерии. И Николай, и Ермолов друг друга не любили. Но Ермолов считал необходимым выразить почтение великому князю, а великий князь не мог соответствующим образом не отреагировать на этот жест едва ли не самого популярного человека в империи.

Вскоре после этого Алексей Петрович получил весьма характерное послание от Аракчеева: “Милостивый государь Алексей Петрович!

Если я немного замедлил благодарить Ваше Превосходительство за подарок Ваш прекрасного персидского ковра, то причина оному мое об нем размышление, что с ним приличнее мне сделать было. Сперва я хотел его препроводить к почтенному Вашему родителю, которому приличнее он принадлежит, нежели мне, как память о Ваших отечественных трудах; но совестился опять оное сделать, дабы Вы, милостивый Государь, не сочли оное моею грубостию и пренебрежением к дружбе Вашей; после чего и решился я оный препроводить в соборную церковь села моего Грузина, от имени Вашего яко присланный; и просил духовное начальство внести оный в опись церковную, под именем вклада Военного Губернатора и бывшего послом в Персии Алексея Петровича Ермолова, что и останется на грядущие времена памятником Вашей дружбы ко мне”.

Надо отдать должное графу Алексею Андреевичу — он нашел своеобразное применение подарку Ермолова, в то же время воспользовался случаем еще раз подтвердить свою неизменную дружбу явному фавориту императора.

Великий князь Константин, которого Ермолов, разумеется, не обошел персидскими дарами, в полном соответствии с самохарактеристикой реагировал просто и прямо: “За присланную от вас шаль премного и много благодарю, принимая сие знаком вашей ко мне памяти и дружбы, в чем я никогда не сомневался, и взаимно прошу быть и с моей стороны в полной мере в том уверенным, как равно и в особенном моем к вам уважении”.

В постскриптуме этого письма великий князь не лишил себя удовольствия известить друга об очередной служебной неудаче князя Яшвиля…

Получил свой ковер и начальник Главного штаба князь Петр Михайлович Волконский.

Мы уделили столько места истории шалей и ковров, поскольку этот жест Алексея Петровича, сделанный немедленно по возвращении из посольства, имеет принципиальный смысл. Ощущая себя в подвластном ему огромном крае то ли римским проконсулом, то ли восточным властелином, “потомком Чингисхана”, Ермолов вместе с тем остро сознавал, что величие и открывающиеся перспективы зависят далеко не только от его талантов и успехов. Все могло кончиться одним росчерком августейшего пера.

При окружавшем его недоброжелательстве элиты он держался исключительно благоволением Александра. Его огромная популярность ни в малейшей мере не защитила бы его в случае царской немилости. Скорее — наоборот.

Он, конечно же, остро ощущал двойственность своего положения, парадоксальность своей судьбы и пытался обеспечить себе опоры во властных сферах.

Рассчитывал ли он купить благосклонность Николая персидской шалью, поднесенной великой княгине? Маловероятно, но он демонстрировал лояльность в тот момент, когда, казалось бы, вовсе не нуждался в поддержке великого князя, игравшего глубоко второстепенную роль в политическом раскладе.

Два перстня, полученных от вдовствующей императрицы Марии Федоровны, фигуры довольно влиятельной в августейшем семействе, и от супруги его явного недруга великого князя Николая, были знаками некой сложной игры, которую он пытался вести из своего далека.

“Потомок Чингисхана”, и наследник патера Грубера в сочетании давали парадоксальный стиль поведения...

Напомним, что, вернувшись в Тифлис, Алексей Петрович отправил на Запад, естественно, не только шали и ковры. Он отправил Александру и Нессельроде комплекс документов, включавших как отчет о посольстве, так и соображения о будущем русско-персидских отношений. В том числе и самые важные для него письма, от которых зависело все направление его дальнейшей деятельности и, прямо говоря, — его судьба. Это было известное нам предложение спровоцировать в Персии гражданскую войну, поддержав опального старшего сына шаха.

Можно себе представить, с каким волнением ждал Алексей Петрович реакции императора.

Разумеется, еще до отъезда в Персию он уже наметил основную стратегическую линию поведения по отношению к кавказским горцам, но, пока не решился персидский вопрос, проблема усмирения горцев существовала на втором плане.

Перед Новым 1818 годом он получил от Нессельроде письмо от 4 декабря, отправленное из Москвы, где пребывал в это время двор.

“Милостивый государь мой, Алексей Петрович!

Имев честь получить 28-го прошлого месяца депеши Вашего Превосходительства из Тифлиса от 31-го октября, не преминул я все оные представить на усмотрение Его Императорского Величества.

Хотя Государь Император и не мог еще вникнуть во все обстоятельства их содержания, но повелел мне сообщить Вам, милостивый Государь мой, что общее обозрение сих депеш послужило Его Величеству поводом к изъявлению Вам ныне же Высочайшего своего благоволения.

Исполняя сим Монаршую волю, долгом считаю уведомить Ваше Превосходительство, что в непродолжительном времени буду иметь честь сообщить Вам с особым курьером положительное решение Государя Императора по всем предметам, удостоенным Высочайшего одобрения”.

Совершенно очевидно, что речь шла об официальном отчете. Отсюда и общий благостный тон послания Нессельроде.

Затем последовала пауза, сильно встревожившая Алексея Петровича.

10 марта 1818 года он отправил Закревскому письмо: “...Позволь, почтенный Арсений, поговорить с тобою о последнем письме твоем, то есть о деле, собственно до меня относящемся. Ты уведомил меня, что подстрекаешь наших дипломатиков, чтобы они хлопотали о награждении меня и что стыдно им будет, если я без оного останусь. Я удивляюсь, что они до сих пор не получили за дела с Персиею награждения, а не тому, что мне не дают оного. По части дипломатической это весьма обыкновенно, что они берут все на свой счет и что тот, кто трудится, называется орудием или болваном, их волею движимым. Это правда, что я ничего не сделал чрезвычайного, но потому больно быть болваном их, что я если и успел что-нибудь сделать, то потому, что не следовал данным мне наставлениям. Они дали мне инструкции точно как бы послан я был ко двору европейскому, и если бы так я поступал, то до сих пор можно бы меня наказать за дела с Персиею. Когда-нибудь увижу я тебя и ты узнаешь такие вещи, которые мне теперь сказать тебе не ловко. Поблагодаришь меня как добрый русский и приятель. Это делал не по инструкции!”

Как мы знаем, Алексей Петрович был далеко не равнодушен к заслуженным наградам. Но в данном случае подоплека его раздраженного беспокойства, скорее всего, в ином — он не знал, как отнеслись в Петербурге, и Александр в первую очередь, к его проекту разрушения Персии. Он, собственно говоря, об этом и толкует достаточно прямо — неопределенность, вот что его мучает: “Но как бы то ни было, если не заслужил я награждения или по некоторым причинам дать мне его невозможно, по крайней мере в четыре месяца надлежало бы уже сказать, так ли я исполнил возложенное поручение или нет, и дать разрешение или на представления мои, которые не терпят отлагательства, или наставление как исправить ошибки, буде я сделал таковые. В четыре месяца ни слова!”

Он вернулся в Тифлис 10 октября 1817 года. Иеремиада эта отправлена в марте 1818-го. Отчеты Ермолова дошли до Москвы не ранее ноября, а секретные письма — в начале декабря.

Времени для реакции было достаточно. Молчание высших сфер показалось Алексею Петровичу более чем многозначительным. Еще недавно — в Азии — он был грозным посланцем великой державы, от которого зависели судьбы персидского трона, фигурой в своем роде единственной и наводящей ужас.

Вернувшись в пределы империи, он немедленно ощутил себя одним из генералов, зависимых от непонятных движений в верхах.

Перепад состояния был слишком резок для его впечатлительной и уязвимой натуры, для его форсированного самолюбия.

“Я правду тебе говорил, — пишет он Закревскому, — что одно из моих преступлений то, что я не знатной фамилии и что начальство знает, что я кроме службы других средств никаких не имею”.

В этом же письме впервые появляется глубоко значимая фраза: “Ты верно более имеешь сказать мне любопытного, нежели я, живущий в ссылке”. “Живущий в ссылке”…

Если не осуществляются грандиозные планы, если Петербург будет обращаться с ним как с любым заурядным генералом, будь он хоть трижды проконсулом, то что же такое Кавказ, как не место ссылки?

Если сопоставить ликующий стиль его писем из Персии и сразу после возвращения и этого программного письма, то становится ясна вся драматичность его положения — разрыв между иллюзиями и надеждами и российской реальностью...

Все было, однако, не так плохо, как казалось Алексею Петровичу.

За пять дней до цитированного горького письма его Закревскому великий князь Константин отправил ему из Варшавы бодрое послание:

“Почтеннейший, любезнейший и храбрейший старинный друг и товарищ, Алексей Петрович!

Достойному достойное! Истинно от всего сердца я весьма обрадован был повышением вашим и от всей искренности спешу Ваше Превосходительство поздравить с оным”.

Константин узнал, что Ермолову присвоен чин генерала от инфантерии. Теперь впереди был только фельдмаршальский жезл...

Об этом чине речь шла и в переписке его с Закревским. Эта часть письма весьма для нашего героя характерна.

“Ты пишешь мне, — отвечает он Закревскому, — что, по мнению твоему, для меня не лишнее и что ты о том хлопочешь и спрашиваешь, понравится ли мне то, или бы в противном случае я бы тебя уведомил. Смешно было бы, если бы я вздумал уверять тебя, что я весьма равнодушен к тому, дадут мне чин или нет. Конечно, чин есть самое в моем положении приятнейшее для меня награждение, особливо когда выеду я из сего края, он доставит мне те выгоды, что всегда надеяться буду я иметь команду или, но крайней мере, не каждому из генерал-лейтенантов дадут оную прежде меня и то, что не каждому полному генералу подчинят меня под начальство”.

Он не без ужаса предвидит в случае отъезда с Кавказа — он уже думает и об этом! — включение в опостылевшую ему армейскую систему. Он опять, даже получив полного генерала, рискует угодить кому-то под нежелательное начальство…

И далее следует буквально вопль горечи и обиды, столь неподобающий, казалось бы, его надменной натуре: “Признаюсь тебе, добрый друг мой, Арсений, что крайне больно мне, что о вознаграждении меня нужны хлопоты и ходатайство, и что только в отношении ко мне одному начальство не имеет собственной к тому наклонности, тогда как многим весьма другим за меньшие гораздо заслуги успели бы сделать множество приятностей.

Скажи, если бы в моем положении нашелся брат Михайло, что бы ему до сего времени сделали? Если бы Чернышев? Если бы Ожаровский? Я умалчиваю о множестве немцев…”.

Он с презрением говорит о возможности награждения его Владимиром первой степени “при каком-нибудь смотре войск”, как князя Яшвиля.

Он с яростью думает о награждении его графским титулом: “дать мне графское достоинство — я ручаюсь, что жизни не рады будут, ибо подам рапорт, в котором изъясню причины, почему не желаю иметь его. Довольно с нас Милорадовичей и Тормасовых, которые от подобных пустяков без памяти...”.

Это крайне опасный пассаж. Он мог разом добавить ему весьма влиятельных недругов…

Несколько позже Денис Давыдов писал Закревскому: “Кстати о Ермолове: кому ты давал читать на дом, или кто у тебя украдкой переписал последнее письмо его к тебе? (то, что я читал в кабинете у тебя). Знаешь ли, что копии его слово в слово ходят по Москве, пробеги оригинальное письмо, и ты увидишь, что есть статьи о брате Михаиле, о Нессельроде, и пр. и пр., которые сделают ему неприятности”.

Ермолову были прекрасно известны нравы его времени, до него доходили слухи о блуждающих в публике его письмах, но удержаться он не мог.

И напоследок он продемонстрировал свое высокомерие и особость, напомнив, что не нуждается в денежных наградах несмотря на свою бедность. “Если бы хотели дать мне денег? Я сам дал сто тысяч собственных…” Речь шла о представительских суммах, данных ему в Персию, которые он вернул до последнего рубля, хотя по закону они принадлежали ему.

Подчеркнутым бескорыстием он дразнил своих недоброжелателей и давал понять императору, ради чего он служит.

Нервозность его, надо полагать, объяснялась не только ожиданием привычной начальственной несправедливости — наградят, не наградят, если наградят, то достойно ли...

Он ведь многим рискнул, предлагая Александру свой проект развала Персии, который и в самом деле категорически противоречил высочайшим инструкциям. И теперь он ждал реакции, которая могла быть крайне для него неприятной. Длительное молчание Петербурга заставляло ожидать именно такого поворота событий.

Указ о возведении Ермолова в чин полного генерала был датирован 28 февраля 1818 года. Императору и в самом деле понадобилось около четырех месяцев, чтобы оценить достижения своего посла. Очевидно, решение было принято не без сомнений и не без сопротивления.

Любопытно и характерно, что в записках Алексей Петрович ни единым словом не упоминает обо всей этой истории, равно как и о присвоении чина.

Но еще до того, как Алексей Петрович получил официальное извещение и поздравление великого князя, произошло событие, во всяком случае, для него не менее важное.

8

Кроме переписки официальной между Ермоловым и Нессельроде велась и переписка, можно сказать, приватная. Велась она на французском языке, что, очевидно, было указанием именно на приватность текста.

19 февраля 1818 года, находясь с императором в Москве, Нессельроде написал и 21 февраля передал Закревскому для пересылки Ермолову частное письмо, которое, однако, носило вполне директивный характер и было согласовано с Александром.

“Генерал, содержание Вашей депеши от 21 января, адресованной Министерству, и Ваших частных писем от того же числа, окрашено далеко не в розовый цвет”.

Ермолов, стало быть, не ограничился жалобами на несправедливость в письмах Закревскому как личному другу, но и предъявил некие претензии в частном французском письме лицу вполне официальному — Нессельроде. Причем претензии эти явно были высказаны достаточно резко, судя по формулировкам, которые употребляет Нессельроде в своем оправдательном ответе: “Мы не любим получать выговоры понапрасну. Дело в том, что Ваше Превосходительство жалуется совершенно напрасно. Как Вы могли подумать, генерал, что о Вас забыли, или что Ваши столь недавние доблестные свершения и те, что Вы еще совершите, будут бесславно пылиться в архивах? Быть может, мы и промедлили сколько-то дней, прежде чем сообщили, что Император полностью удовлетворен Вашим посольством и его результатами. Но будьте справедливы и поставьте себя на наше место.

Подумайте о наших вояжах и о всех Ваших коллегах посланниках, которые не оканчивают дела как Вы и которым необходимо отвечать как можно скорее, и о текущей корреспонденции.

Впрочем, сегодняшняя почта примирит Вас с дипломатией”.

Одновременно с этим приватным письмом Ермолов получил официальное известие о присвоении высокого чина. Но если это и “примиряло его с дипломатией”, то содержание письма Нессельроде могло вызвать лишь горькое разочарование.

При всей изысканности стиля дальнейший текст послания управляющего Министерством иностранных дел не лишен был покровительственной иронии и даже некоторого яда. Очевидно, “выговор”, сделанный Ермоловым, раздражил министра.

“Воспитанный, как и Вы, на чтении классиков и обученный в школе мыслить диалектически, — писал Нессельроде, — я вижу, что Вы препарируете наши депеши. Позвольте и мне, стало быть, поучаствовать в этом анатомировании. Перехожу к главному предмету”.

“Главным предметом” был план Ермолова, следствием которого должен был стать развал Персии. И вот тут Алексей Петрович получил тяжелый удар: “Ваш план, касательно будущих отношений с Персией, поначалу меня покорил. Но позднее, сравнивая его с текстом Трактата (Гюлистанский договор. — Я.Г.), и восприняв мысль нашего Августейшего государя, я вынужден был убедиться, что предложенные средства никак не согласны с общей системой, которой мы следуем.

В делах, как и в любой вещи, мнения, независимые от всякого частного соображения, суть наилучшие”.

Нессельроде давал понять Алексею Петровичу, что его личные отношения к Аббас-мирзе и Персии вообще никак не должны влиять на те общие установки, которым следует русская международная политика.

Явно транслируя мнение Александра, управляющий Министерством иностранных дел дает понять Ермолову, что провоцировать персиян ни в коем случае не следует: “Но не провоцирует ли их поддержание отношений с Мехмед-Али-мирзой? Предоставляя ему военную помощь, не вооружаем ли мы в свой черед темный народ, которому грозит гражданская война и самые пагубные катастрофы?

Можно ли надеяться на благоприятный исход этого плана? Опыт прошлого не достаточен ли, чтобы заставить от него отказаться?”

И далее Нессельроде многословно разъясняет Ермолову основы уже принятой Россией системы взаимоотношений с Персией, которая заключается в мягком противостоянии английскому влиянию в Тегеране, и представляет своему собеседнику всю опасность его замысла: “Поддерживая тайные сношения со старшим сыном Шаха, мы сделали бы законными сношения Аббас-мирзы с Британским Правительством; мы утратили бы всю выгоду нашей нынешней позиции по отношению к кабинету С-т Джеймса; и если бы мы к тому же намеревались поддержать его (Мухамада-Али-мирзу. — Я.Г.), пожертвовав нашей искренностию, могли ли бы мы рассчитывать на сдержанность Мехмед-Али-мирзы? Его интересы побудили бы его с течением времени выдать секрет его сговора с нами, и совершенно того не желая, мы получили бы множество осложнений в наших отношениях с Персией, а может быть даже и с Англией; осложнений, из которых нам было бы трудно выйти, не прибегнув к оружию или не дезавуировав нашу линию поведения.

Если в соответствии с системой, основания которой закреплены нами в инструкциях, мы и начнем действовать, то не для того, чтобы сделать вероятной войну с Персией, и еще менее, чтобы посягнуть на отношения между этой страной и Англией.

Мы желаем лишь направить Персидский Двор на истинную его дорогу”.

Ермолова эти наставления приводили в уныние и бешенство не только потому, что они не соответствовали реальной ситуации и не могли доставить России никаких выгод — не говоря уже о его собственном положении, — но и потому, что были внутренне противоречивы, и, соответственно, невозможны для исполнения.

“Желая вытеснить своим влиянием английское, мы отнюдь не хотим восстановить Персию против олигархических властителей Индии. Наши усилия имеют лишь цель охранительную; она будет достигнута в тот момент, когда Персия убедится в наших дружеских к ней отношениях. Таким образом, перед лицом беспристрастного правосудия система наша получит одобрение справедливости и морали”.

Хорошо было петербургским деятелям рассуждать с точки зрения справедливости и морали. Ермолов, как и Цицианов, был уверен, что коварство и лицемерие персиян не дают возможности действовать в отношении них, исходя из высших нравственных ценностей. Тем более что Англия отнюдь не намерена была идти этим путем.

С одной стороны, Алексею Петровичу строго предписывалось не сердить Англию, с другой — противостоять тем преимуществам, которые Англия стремилась получить в Персии: “Вам предстоит их у нее оспаривать, генерал, оказывая ей на каждом шагу благородное и великодушное сопротивление. Оно будет благородным, поскольку имеет целью лишь счастие Персии и поддержание мира”.

Ермолову, по замыслу Петербурга, предстояло способствовать возведению Персии “в ранг мировой державы”.

“Таков фундаментальный замысел. Вашему гению, генерал, остается его оплодотворить”1.


 1 Перевод с французского Александра Гордина.


Можно себе представить, с каким чувством читал Алексей Петрович всю эту, с его точки зрения, прекраснодушную чушь и каким туманным и бессмысленным становилось его будущее на Кавказе, если он станет следовать этому “фундаментальному замыслу”.

Открыто спорить с императором и его рупором Нессельроде возможности не было. Это могло привести только к утрате доверия и отзыву из Грузии. Что означало конец не только высоким мечтаниям, но и обычной карьере.

Он принял рискованное решение — начать сложную игру с Петербургом, по видимости принимая его условия, но пытаясь при этом на практике отстаивать свою линию.

Он понимал, что отстоять ее можно только хитростью и упорством, исподволь внушая Петербургу свое видение ситуации.

Еще перед отправлением в Персию он писал в приватном письме тому же Нессельроде: “Со всех сторон приходят ко мне известия, что Персия ставит под ружье сильную армию, что крепости приведены в оборонную готовность и что приступают к строительству новых. Любимый сын шаха, мнящий себя великим человеком, скрытный, как все персы, притворяется, что настроен к нам дружелюбно. Каймакан Мирза Бисрюк, правящий с самого детства, надменнейший плут, верный друг англичан, возбуждает распрю”.

Все это не произвело в столице никакого впечатления. Но после получения письма Нессельроде от 19 февраля он убедился, что персидские дела вменяются ему в непременную обязанность и после возвращения из посольства, как и устройство Грузии, и замирение Кавказа.

И это давало некоторую надежду. Важно было выбрать правильную тактику поведения в отношении Петербурга и Тегерана. А вернее, Тавриза, где властвовали Аббас-мирза и мирза Бюзюрк, реально определявшие политику Персии…

12 апреля он ответил Нессельроде обширным и по сути своей дерзким посланием. Письмо в отличие от письма министра было написано по-русски, что придавало ему значение официального документа, рассчитанного на доведение его до сведения императора.

Покаянное начало относилось к великому плану разрушения Персии, но и оно — если вчитаться, — звучало явно саркастически и никак не соответствовало мягко увещевающему тону Нессельроде.

Однако все дальнейшее содержание письма было не чем иным, как темпераментным втолковыванием наивному Петербургу совершенно очевидных, с точки зрения Ермолова, истин. Совершив в начале маневр, демонстрирующий его раскаяние и послушание, он по сути дела продолжал настаивать на своем.

Это письмо столь характерно для взаимоотношений Ермолова с высшей властью и столь содержательно в отношении реальной ситуации, что имеет смысл привести его целиком.

Милостивый Государь

Граф Карл Васильевич.

Сообщение Вашего Сиятельства от 19 февраля имел честь получить, в коем объявленная мне Высочайшая Государя Императора воля начертывает правила поведения моего в отношении к Персии для большего утверждения существующего ныне доброго согласия.

К исполнению Высочайшей воли сей не одною побуждаюсь я обязанностию повиновения, но самое основание оной, твердое законами справедливости и великодушия, убеждает меня, что малейшее даже отклонение от оной не должно снискать извинения, ибо святость намерения и явная и ощутительная.

И так, вразумясь сколько предположения мои относительно старшего сына Шаха Мегмед-Али-мирзы не соответствуют политической системе, коей Государь Император в неизреченном величии души своей дал и бытие и твердость, я уже впредь не дерзну возобновить их в помышлении моем, ниже предложить что-либо подобное. Не могу однако же думать, чтобы в вину обращено мне было то, что пламенное усердие мое к пользе Государя моего и отечества, преступая по неопытности, в деле совершенно для меня новом, пределы строгой умеренности, представило мне в виде необходимой осторожности. Погрешность отвращена данным мне наставлением и я, свято исполняя оное, ожидаю в последствии времени от самих обстоятельств некоторого оной извинения.

Ваше Сиятельство сообщить мне изволили, что Государь Император Высочайше соизволяет предоставить мне приведение к исполнению предначертаний в удобнейшее время или представлять мысли, какие легчайшия средства достижения оных. В надежде на снисхождение к образу суждения моего, я сообщая оное обращаюсь к затруднениям кои предстоят в исполнении намерений наших.

Нет ни малейшего сомнения, что Шах, обнародовавши, четвертый уже тому год, наследником Государства второго сына своего Аббас-Мирзу, не переменит своего назначения в пользу старшего сына или лучше сказать в пользу справедливости, которую не затруднился он нарушить, хотя предвидел что произвол сей будет стоить Персии потоков крови и к сему нужна была одна только уверенность, что сего при жизни его не случится, что впрочем весьма правдоподобно, ибо теперь партия старшего сына не смеет обнаружиться, боясь всей власти и самого Шаха и наследника, которому даны от него большие способы.

К уничтожению влияния Англичан беспрекословно есть лучшее средство сделать их для Персии ненужными, то есть заменить их во всех тех отношениях, в которых Аббас-Мирза почитает их необходимыми, но их не один он удерживает для устроения войск своих и прочих военных заведений; их не менее прочными связями прикрепляют к Персианам деньги, кои они большими суммами расточают между корыстолюбивыми министрами и вельможами, а сии во зло употребляя слабость Шаха наклоняют его в их пользу. Правительство Английское не во всех сих участвует пожертвованиях, и сколько ни велики расточаемые суммы, оне составляют малую весьма часть тех прибытков, которые приобретает Ост-Индия, произведениями и изделиями своими насыщая роскошь Персиан. Ни сей торговли, ни рассеваемых ими денег мы заменить не в состоянии.

Народ Персидской покорливый и послушный, как я и прежде заметил, по свойству своему воинственный и в войнах снискивающий облегчение от утеснительного правительства, не внятен будет к тому, что Англичане, обращая его исключительно к военному искусству, удаляют от истинной пользы и блага человечества и оставляя во тьме заблуждения и варварства приуготовляют ему бедствия. Шах и вельможи управляющие народом боятся просвещения его, ибо весьма знают, что оно полагает пределы ненасытному властолюбию первого и смиряет жестокости последних. Духовенство не менее знает, что закон, заключающий в себе многия нелепости, не тверд устоять против просвещения и потому в поведении Англичан, удаляющих оное, не только не найдет упрека, напротив, находя его согласным с выгодами своими, всегда в глазах и правительства, и народа будет представлять его в наилучшем виде. Самая вера Магометанская, без частных выгод духовенства и произвольного истолкования оной, слишком явно противится просвещению и по сей причине едва ли действительны будут усилия наши внушить в Персиан недоверчивость к Англичанам как не радеющим о просвещении их, об очищении их нравственности посредством лучших гражданских учреждений.

Трудно также вразумить Аббас-Мирзу, что с неосмотрительною поспешностию вводимые им новости, далекие от истинного порядка знаменующего небесной о народе Промысл, грозят оному бедствием, ибо, прежде нежели может он постигнуть неопровергаемую сего истину, удобнее понимает он что для утверждения себя на престоле и покорения противной партии ему нужна сила, как лучшее средство и удобопонятное рассудку человека с меньшим даже нежели он образованием.

Конечно ничто не может быть более свойственным великодушию Государя Императора, приличнейшим достоинству России, как уничтожая в соседях опасение, внушать в них доверенность и упование, что могущество Его есть надежнейшее ограждение политической их независимости, внутреннего их спокойствия и благосостояния, но таковые чувства не первые удобны расположить к нам сердце Аббас-Мирзы и сему есть причины. Племя Каджаров беззаконно похитившее престол персидской и даже не имеющее со стороны своей выгоды долговременного обладания, не редко законные права заменяющего, не истребило еще в Персианах того уничижительного мнения, которое всегда имели они о сем племени, коего имя служило поношением. Истребить сие мнение могла одна слава, блистательные оружия успехи и сего искал Шах в продолжительной против нас войне, которой все распоряжения предоставил любимому сыну своему Аббас-Мирзе с самых юных лет его возраста. Война не была ознаменована успехами, области над коими стремилась Персия сохранить свое владычествование ныне покорствуют скипетру Великого Государя нашего и Аббас-Мирза, зная возбужденное потерями негодование народа, почитает себя в обязанности приобрести его уважение и лучшее к тому средство оружие, и конечно предположить возможно, что в связи с Англичанами, вспомоществуем искусством их в военном деле и их деньгами, Аббас-Мирза питает надежду отторгнуть от России страны, ею покоренные и тем оправдать избрание его в наследники престола и нарушение, без всяких побуждающих причин священных законов первородства. И так Аббас-Мирзе предлежит выбор или пособиями Англичан в образовании войск и деньгами Англии удовлетворить ожиданию народа возвращением потерянных областей и в случае самой даже неудачи иметь несчастие оправданием молодости, незнания и даже неспособности, в которых доселе ему упрекали: или, предавшись с полною беспечностию расположению к России, собственно силою ея покровительства удерживать власть над народом вопреки его желания и умножая его негодование. Смею полагать, что он не затруднится в выборе первого, ибо переменою поведения своего уничтожил бы в мнении народа единственное достоинство свое злобы к нам и ненависти.

Зная свойства его и правила, в которых воспитан он одним из коварнейших людей и ныне управляющим им совершенно, имею я еще в подтверждение заключения моего происки Аббас-Мирзы, которыми старается обольстить ханов наших, обещая им надежды присоединения к Персии и между легковерным народом снискивает себе людей расположенных. Весьма недавний пример того имею я в Карабаге и одно отсутствие мое на линии причиною, что я до времени не предпринял решительных мер против Хана Карабагского. По возвращении уже моем из Персии перехвачены письма бунтующего Шах-Али-Хана к нему, в которых дружественно напоминает ему об обещанных каких-то пособиях и просит о доставлении денег. Все сие доказывает расположение его к нам совсем противное тому, каковое мы снискать у него ожидаем.

Вот мысли мои, которые сказать и позволено мне было и долг мой к тому меня обязывал и во многих из них, для лучшего успеха предположений наших, желал бы я обманываться. Долее должность моя состоит в точном исполнении объявленной мне Высочайшей Государя Императора воли, что усердному верноподданному никогда не трудно. Об обстоятельствах, на счет которых не включено в данном наставлении никакого разрешения или которых предвидеть было не удобно, доведено будет мною немедленно до сведения Вашего Сиятельства и никакие не будут предприняты меры вопреки возложенной на меня ответственности.

Ваше Сиятельство изволите упоминать, что мы имеем право требовать, чтобы возвращены были все пленные и беглецы без утайки и исключения, на сие имею честь ответствовать, что по силе VI статьи договора пленные должны были возвращены быть в течении трех месяцев, но беглецы и преступники те только, которые сами возвратиться пожелают. В переводе же на Персидской язык пронырством и хитростию бывшего послом Мирзы-Абдул-Гассан-хана статья сия получила совсем другой смысл и сказано, что как пленные, так равно и беглые возвращаются по их желанию и потому, когда объявлено мне было о том Персидским Министерством, я, стыдясь признаться в столь непростительной неосмотрительности моего предместника и дабы не множить неприятных и бесполезных объяснений, уклонился от настояния. Желавших возвратиться было весьма много, но Аббас-Мирза с самым подлым коварством укрыл их, заковал некоторых в железа и многим грозил казнию.

Перед самым отъездом моим из Тифлиса сюда прислал девять человек с уверениями и персидскою клятвою, что большего числа желающих возвратиться не явилось, но я, тверд будучи в сохранении данного мне наставления стараться приобретать его доверенность и расположение, отпустил беглых Персиан большее число и сверх того одного офицера регулярных его войск и одного знатного происхождения Бека.

Имею честь представить уверение в совершеннейшем почтении и преданности.

Вашего Сиятельства покорнейший слуга

Алексей Ермолов.

Lit. A.

Апреля 12-го дня 1818 г.

Крепость Владикавказ

Его Сият-ву К.В. Графу Нессельроде.

Письмо было получено Нессельроде 1 мая. Фельдъегерь скакал, соответственно, 18 дней.

Подробнейше объяснив императору и министру, что никакими “мягкими” способами англичанам противостоять в Персии невозможно, что Аббас-Мирза неизбежно начнет войну, поскольку это необходимо незаконной династии Каджаров для самосохранения и, стало быть, политика Петербурга, — гуманная и возвышенная, — по меньшей мере наивна, он энергично продолжил готовиться к решительным действиям на Кавказе.

Эпистолярный демарш, предпринятый Алексеем Петровичем, как он прекрасно понимал, имел немного шансов на успех именно в силу непонимания Петербургом реальной ситуации в Закавказье. Но он не мог не сделать эту отчаянную попытку. Тем более что он собирался продолжить это постепенное просвещение высшей власти.

Слишком много надежд связывал он со своим персидским планом. Слишком многое менялось в его представлениях о своем будущем, если мир с Персией будет навечно установлен уступками и лояльностью.

Под вопросом оказывалась его репутация грозного “потомка Чингисхана” в азиатских пределах, репутация, которая была столь важна для его внутреннего состояния.

Но если ему было категорически запрещено впрямую провоцировать Персию, то оставался обходной путь — оставались ханства, ханы с “персидскою душой”, теснейшим образом связанные с Персией и подлежащие истреблению. От этого замысла он не собирался отказываться, и никто ему этого не запрещал. Ликвидируя институт ханства, он болезненно затрагивал персидские интересы, лишая Аббас-Мирзу сильных союзников.

Что до будущей войны, то прогнозы Алексея Петровича сбылись. Война началась в ситуации для России невыгодной и в обстоятельствах для Ермолова пагубных.

Он недаром так ненавидел Аббас-Мирзу. Каким-то глубинным инстинктом он ощущал ту роковую роль, которую мог сыграть в его судьбе этот женоподобный воитель...



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru