Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 8, 2019

№ 7, 2019

№ 6, 2019
№ 5, 2019

№ 4, 2019

№ 3, 2019
№ 2, 2019

№ 1, 2019

№ 12, 2018
№ 11, 2018

№ 10, 2018

№ 9, 2018

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Олег Лейбович

Епископ Варнава (Беляев).

“Народным комиссарам (разумею римских)…”

Епископ Варнава (Беляев). ““Дядя Коля” против…”: Записные книжки епископа Варнавы (Беляева). 1950—1960. Составление, вступительный очерк, комментарии
П.Г. Проценко. — Нижний Новгород: Христианская библиотека, 2010.

 

Люди пятидесятых годов, как правило, не вели дневников и не хранили писем. Догадывались, что это небезопасно. Даже благонамереннейший советский критик Валерий Кирпотин сжег адресованные ему письма. Ждал ареста и не хотел подводить друзей. Это не было паранойей, скорее, разумной предосторожностью. Те старые дневники, которые мне привелось читать, хранятся сегодня в пыльных папках архивных дел, перебеленные с разной степенью аккуратности машинистками следственных отделов.

“Записные книжки епископа Варнавы” обнаружены исследователем русского XX века Павлом Проценко в их первозданном виде: шестнадцать самодельных тетрадок, исписанных карандашом или чернилами, прошитых белыми или черными нитками, пронумерованных и датированных. Начаты они в октябре 1950 года и с небольшими пропусками велись до начала 60-х годов. В руки прокурорских дознавателей эти тетрадки не попали и десятилетиями хранились в сундуке душеприказчицы епископа Веры Васильевны Ловзанской.

Их автор — в миру Николай Никанорович Беляев (1887—1963) — принадлежал к неширокому кругу хорошо образованного и размышляющего православного духовенства, не чуждого и политической активности. Выходец из рабоче-крестьянской семьи, он окончил гимназию с золотой медалью, после чего, наперекор сложившейся уже интеллигентской традиции, поступил не в университет, а в Московскую духовную академию, принял в 1915 году монашеский постриг, преподавал гомилетику в Нижнем Новгороде; в 1920 году в возрасте тридцати трех лет был посвящен в епископа; в 1922 году навсегда покинул кафедру, но не служение: основывал тайный монастырь, создавал православные общины, писал богословские труды. Прошел через концлагерь, тюремную психиатрическую больницу, сибирскую ссылку и в сентябре 1948 года поселился на окраине Киева, где и прожил до конца своих дней тихо и незаметно. Соседи знали его под именем дядя Коля и нисколько не чуждались. Во всяком случае, многие записи в его тетрадях сделаны явно с их слов. Теперь эти тетрадки изданы.

Определить их литературный жанр трудно. Назвать дневником то, что создал епископ Варнава, было бы неточно. Здесь и вырезки из газет, собственные комментарии и впечатления, наброски литературных произведений и обрывки воспоминаний, большие фрагменты богословских текстов и записанные рассказы третьих лиц. Газетные публикации поставлены на первое место неслучайно. Представленные в разных видах — вырезках, кратких изложениях, собственных комментариях, — они образуют ядро текста. Епископ Варнава, тщательно и кропотливо собирая свидетельства о новых временах, даже название придумал этим материалам совсем по-писательски — записные книжки.

Современному читателю непросто определить, кем на самом деле был их автор: частным лицом с литературными способностями или действующим священнослужителем, одним из церковных вождей.

“Епископ, для которого соборность и взаимная любовь братьев во Христе составляют основу церковности, — замечает П.Г. Проценко, — являлся принципиальным индивидуалистом”. Люди, мало осведомленные о подлинной истории Церкви в XX веке, могут задаться вопросом: почему добровольно сошедший с кафедры Николай Беляев все-таки остается епископом? Московской патриархии он явно чуждался, непочтительно называл ее “конторой”: “Неужели и тут будем смешивать патриархию и святую Церковь? Если это церковь, то, по псалму, “церковь лукавствующих”, и ее саму надо отлучить в первую очередь, не дожидаясь, когда это сделает Господь Иисус Христос. По заповеди апостола Павла: Изымите злаго от вас самех”. Иерархов ее, впавших в грех ласкательства, нисколько не уважал, подозревал их в тайном членстве в рядах ВКП(б) и в добровольном сотрудничестве с карательными органами. “”Ступание” в ногу с Партией — это ересь. Это дело антихристово”. Служить в такой церкви — значит губить душу. Он и не служит, отказывается от всех соблазнительных предложений. Так кто же он? Подпольный епископ — так с полным соответствием с исторической правдой называет его П.Г. Проценко, служитель тайной Церкви, отвергнувшей компромисс с безбожной властью. Для самого Николая Беляева, человека верующего и образованного, вопрос о том, кто он теперь — священнослужитель или мирянин, — показался бы абсурдным. Для него было ясно: есть духовенство (гадкое, недостойное, греховное) и есть Святая Церковь, не тронутая никакой скверной. Ее нельзя смешивать ни с “нынешней патриархией”, ни даже с ее “синодальной” предшественницей. В глазах убежденного платоника, Святая Церковь — это идея, обладающая большей реальностью, чем все ее земные “эмпирические” проекции — патриаршии или синодальные, все равно: “У нас было мало святых Филиппов, Арсениев (Мацеевичей), Павлов (Конюскевичей) и подобных. Слишком мало”. Вот ей — этой идее — и служил, как умел, ушедший с кафедры епископ Варнава.

И тут на память приходят убежденные коммунисты, разочаровавшиеся в вожде, отвергающие современную политику, уличающие во лжи всю агитацию и пропаганду, восстающие против партийных начальников — от имени партии чистой и непогрешимой. Для епископа Варнавы такое сближение не было бы ни странным, ни кощунственным. “Слово Господа Иисуса Христа — не хлебом единым жив будет человек (Мф.4, 4) — относится не только к христианам, но и к безбожникам, и к коммунистам”.

Со страниц самодельных тетрадей — величиной с ладонь — проступает цельная и симпатичная личность человека, сохранившего в неприкосновенности свой жизненный мир в том виде, в каком он сложился в первые десятилетия XX века. И здесь речь идет не только о религиозной вере, закалившейся за годы гонений, но и об общественных взглядах, принадлежащих ушедшей эпохе и сгинувшему вместе с ней социальному кругу.

Епископ Варнава убежден в нравственной незамутненности, даже мудрости неграмотного деревенского мужика: “Крестьянин встал рано утром, после сна на сеновале, на душистом сене и свежем воздухе (а не в затхлом, пропитанном миазмами, общем бараке), сходил в поле, посмотрел хлеба, посидел на завалинке, подумал, насладился красотами окружающего мира и, в результате, лет под 40—70 приобрел известное миросозерцание, глубоко оригинальное, отразившееся в тысячелетних мудрых пословицах. Особенно, если он живет чисто, целомудренно, в страхе Божьем, не пьет и не курит”. Эти поэтические строки хорошо рифмуются с речами, звучавшими на Петергофских совещаниях в июле 1905 года. На них в присутствии царя звучали очень похожие речи о неграмотных мужиках, обладающих “цельным миросозерцанием, охранительным духом и эпической речью” (См.: Петергофские совещания о проекте Государственной думы. Пг., 1917). Накануне созыва Государственной думы в придворных кругах надеялись создать стену против “передовых элементов” из консервативных крестьян и безудержно фантазировали об их нравственных устоях и монархических убеждениях.

Епископ Варнава и в пятидесятые годы придерживался тех же убеждений: “Религия делала любого [нашего] мужика философом”.

В его записях четко проявляется позиция человека, сохранившего приверженность кругу идей, выработанных отечественной консервативной мыслью в начале прошлого столетия. По мнению П.Г. Проценко, он “…никогда четко не формулировал свое политическое и общественное кредо”. С этим суждением полностью согласиться нельзя. Свое виденье правильного (идеального) мира епископ Варнава обозначил прямо и недвусмысленно: “Золотой рай земной только в том случае наступит, если люди будут жить по заповедям Христа и Церкви”.

По разделяемым традиционным ценностям, внятно прописанным христианским ориентирам, гневным обличениям свободы нравов и принципиальному отрицанию какой бы то ни было светской политики епископ Варнава, несомненно, принадлежал к представителям русской Правой.

Прогрессист — и не только пылающий энтузиазмом пионер советской страны, но и осторожный скептик — назвал бы Варнаву обскурантом, отвернувшимся от новой действительности и любующимся темной стариной. Назвал бы — и ошибся.

Конечно, прежнюю действительность он несколько идеализирует: было меньше злобы, разврата, невежества. “Ученые стали неучи. Не уче?ные, у?ченые. Как нас учили? У научного работника должно быть знание иностранных литератур. Чем их больше, тем совершенней эрудиция. Кто пользовался лишь своей отечественной, тот был невысокого ранга ученый. И действительно, какой же у него был кругозор — собственного “муравейника” или курятника? Ведь даже хорошим славистом нельзя стать без иностранных пособий и книг. Ибо иностранцы всем у нас интересуются. А если постановить принципом (да еще по приказу свыше, как было у еретиков, по слову апостола) ниже вкуси, ниже осяжи (Кол. 2, 21), то есть не тронь, не коснись, то что говорить о знании в мировом масштабе…”.

И образование было лучше. Старая гимназия, по мнению епископа, свою воспитательную миссию выполняла, добивалась того, чтобы ее выпускники вели себя прилично. “Как ни стараются теперь коммунисты своей молодежи внушить, что в старых школах могли учиться только “буржуи”, но мы видим разительные примеры, когда сыновья сапожника — а это был самый низший классовый разряд (ср.: “ругаться как сапожник”) — могли учиться и выходить “в люди”. И таким примерам нет конца”.

Однако и в прежней жизни было много неправды, злобы и морального уродства. Во многих записях епископа Варнавы мелькает мысль, что сегодняшнее положение дел есть расплата за грехи вчерашнего дня.

Отношение к советской власти у него тоже вполне определенное — сугубо отрицательное. Правда, у?ченный лагерем пожилой человек в своих оценках старается соблюсти наивные правила конспирации: что-то недописывает, где-то обрывает себя на полуслове: “взято в известных целях, о которых нет нужды сейчас распространяться”, где-то прибегает к иносказаниям, однако все эти наивные приемы не могут скрыть действительного отношения старого священнослужителя к вождям народа: то он роняет слово “утописты”, то вдруг в неожиданном контексте появляется слово “бандиты”, то уподобляет советских начальников языческим государственным мужам времен гонителей христианства, называя последних народными комиссарами. “Но какие же у них были богатства!.. У этих римских комиссаров”.

Новые народные комиссары богатства вряд ли создадут, поскольку хозяйствовать не умеют: “35 лет “красные купцы“ не в состоянии выдерживать их [базарных тетечек] конкуренции”. Строят плохо, зато врут безбоязненно и хорошо. “Все брехня одна”.

Записные книжки переполнены газетными материалами. “”Дядя Коля” — усердный читатель советской прессы, — отмечает П.Г. Проценко. — Духовные дети покупали ему “Литературную газету“, “Правду“, “Правду Украины“, “Учительскую газету“, “Вечерний Киев“, строго догматичные журналы “Блокнот агитатора“, “Коммунист“, иллюстрированный “Огонек“”.

Возникает законный вопрос: что это — воспитанная десятилетиями привычка к чтению, запоздалый на целую эпоху интерес к общественной жизни, досужее любопытство или нечто другое — обращение к материалу, необходимому для самостоятельной умственной работы?

Рискну предположить, что углубленное внимание к советской печати, характерное для епископа Варнавы, было сродни стремлению исследователя собрать необходимый материал для анализа некоторой новой и непознанной реальности, а именно реальности советского мира. Здесь представляется уместным внести некоторые уточнения. Советская действительность в позднюю сталинскую эпоху представляла собой сложное образование, которое, по яркой метафоре М. Чегодаевой, можно сравнить с трехэтажным домом. В цокольном этаже размещался, процитируем М. Чегодаеву, пыточный каземат. “Черная бездна колыхалась под ногами, ежеминутно разверзаясь, поглощая то одного, то другого из нас — наших отцов, наших дедов” (Чегодаева М. Два лика времени. (1939: Один год сталинской эпохи). М.: Аграф, 2001).

На первом этаже протекала обычная жизнь в заводских цехах, переполненных бараках или в густо заселенных коммуналках, в скудных магазинах, на неосвещенных и немощеных улицах.

Главным же был верхний этаж, построенный из слов, сочиненных инженерами человеческих душ по велению партии. В нем торжествуют счастье и социализм, радость и мир.

“Над реальной жизнью, обволакивая ее, прорастая в нее и из нее, воздвигался призрачным фантомом сталинский “рай” — нечто прямо противоположное аду “архипелага Гулага”: там “небытие” реального, здесь “реальность” небытия. Идеально-мифическое образовывало в советской стране словно бы некий слой, приподнятый над жизнью, “плавающий” над землей, подобно облакам, как они видятся с самолета, когда, перекрывая землю, образуют поля, кажущиеся настолько плотными, что хочется ступить на них ногой” (Там же.).

В главной советской книге тех лет — в “Кратком курсе истории ВКП(б)” — его называли бы надстройкой, созданной базисом. На деле все было в точности наоборот. Новый советский дом начинали строить с крыши — с этого самого верхнего этажа — с образов и слов, иллюзий и фантазий, которые использовались как основной строительный материал для создания (и оправдания) житейского быта и лагерных практик.

Верхний этаж советской конструкции, венчающий весь “дом”, был сделан наиболее искусно и прочно. Слова, из которых он был собран, создавали особые линзы, сквозь которые советские люди приучались видеть реальность, придавать смысл своим поступкам и не замечать убогости окружающего мира. Текст, в особенности газетный, был важнее жизненных впечатлений и переживаний, более того, он выправлял житейский опыт, заставляя видеть только то, что напечатано или произнесено по радио, и отворачиваться от неназванных и неупоминаемых вещей.

Епископ Варнава, изо дня в день читавший советскую прессу, пытался проверить истинность нового мира в его самом совершенном — словесном — выражении. Своеобразие его исследовательской процедуры заключалось в том, что он помещал советские идеологические конструкты в контекст Священного Писания и своего духовного опыта. Одновременно он пытался совместить партийные слова и обыденную жизнь.

Варнава — очень внимательный наблюдатель, с антропологической дотошностью вглядывающийся в приметы новой жизни, прежде всего, конечно, в газетный текст, все время проверяющий на вкус и на цвет газетную лексику, внимательно вслушивающийся в уличные голоса.

Главный вопрос, который его мучает, — не изменился ли человек, не истребил ли он свою духовную природу?

Ответ он ищет в оглядывании повседневности, в постоянном прослушивании ее разноголосицы.

Его вердикт новой действительности суров: земной рай — “фикция и сумасбродство”. “Святой коммунист” так же нелеп, как “квадратный круг”. Подвиг, совершаемый ради земной, узкой, временной цели, ничтожен. “Как бы то ни было, подвиг без Христа есть тень подвига. Никто не отрицает, что энтузиазм, пафос труда, горение духа сами по себе привлекательны, что эти вещи высоко стоят над окружающей действительностью, пошлостью, скукой, “нравственным размягчением“, как выразились бы старые писатели. Но это тело без души, это еще не совершенная вещь”.

Искусным пером писателя-богослова епископ Варнава создает зримый образ кружащегося бесовского хоровода, притягивающего к себе все новых и новых жертв из числа слабых духом современников. Участвуя в шествиях и митингах, каких-то шаманских камланиях в защиту мира — в политических кампаниях, которыми изобилует поздняя сталинская эпоха, люди эти все более утопают в скверне греха, убивают собственную душу.

Новый человек отличается от старого только тем, что погряз в разврате, ожесточился, потерял внутренний стержень. “Отняли религию, и людей обратили в зверей”. У таких родителей и дети теряют человеческий облик. “Это настоящие зверюги, — записывает дядя Коля рассказ соседки о жизни в детдоме. — Ругаются эти малыши такими словами, какими, кажется, никто не ругается. Это что-то неописуемое. Сладу с ними никакого. Мальчонок лет 6—7 — это настоящий волчонок”.

Персонажи “Записных книжек” пьянствуют, крадут, шалят, бранятся и ловчат, в общем, ведут себя совсем не так, как полагается передовым советским гражданам. Дядя Коля замечает, что он таких ни разу не видел, может быть, потому что в Киеве живет.

Тем не менее он в человека верит, скрупулезно перечисляет случаи, когда безбожники, даже евреи, отмечают престольные праздники. “Вот у человека отняли религию, а он в нее рвется. Все это доказывает, что религия неистребима, что душа рвется к Богу, хотя бы была воспитана и в безбожии”.

Епископ Варнава умеет слушать и узнает многое: и про слежку за людьми, и про барачный быт, и про школьные нравы. Его картинки из советской жизни менее всего напоминают благостные истории про строгий порядок, трудовой энтузиазм и преданность возвышенным идеям.

Для историка “Записные книжки” интересны еще и тем, что в них, кроме газетных публикаций и бытовых зарисовок, много места отводится слухам и анекдотам, циркулировавшим на городских окраинах. Вот один из них: “Разговаривали сегодня шоферы в тресте. Кто-то сказал, что в Америке на шесть человек населения одна машина приходится. Вот достижение!

— Это что, — возразил один остряк, — у нас на каждого человека две машины.

— ?!

Мы сделали удивленные глаза.

— Одна “скорой помощи“, а другая “черный ворон“”.

И так страница за страницей: выдержки из газет, записанные устные рассказы о набегах комсомольцев на девичьи общежития, наивные описания чудес, пересказ созданных живой фантазией современников историй о битвах в Кремле и зарисовки производственного, торгового и коммунального быта. Калейдоскоп событий и рассуждений. Кажется, что изображение советской действительности расфокусированно, размыто, рассыпано на отдельные фрагменты. Впечатление это, однако, обманчиво. Епископ Варнава тщательно, из самых разных элементов, упорно и целеустремленно складывал мозаику — зримый образ расколотой, несообразной и причудливой советской реальности.

Книга “”Дядя Коля” против…”, строжайшим образом откомментированная и превосходно изданная, представляет собой уникальный путеводитель по жизненному миру человека старой России, прожившего едва ли не полвека в России новой, но сохранившего в неприкосновенности свое мировоззрение, не поддавшегося на соблазны и прелести чуждой для него эпохи, — человека яркого, наблюдательного, интеллектуально одаренного и хорошо образованного. “Смысл записок — в отречении от рая, построенного на обмане” — так очень верно определяет их значение публикатор (и спаситель) П.Г. Проценко. Для историка поздней сталинской эпохи это одновременно богатейший источник, позволяющий восстановить мельчайшие детали ушедшего быта.

 

Олег Лейбович



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru