Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 5, 2020

№ 4, 2020

№ 3, 2020
№ 2, 2020

№  1, 2020

№ 12, 2019
№ 11, 2019

№ 10, 2019

№ 9, 2019
№ 8, 2019

№ 7, 2019

№ 6, 2019

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Валерий Трофимов

Грунтовые воды

Об авторе. Валерий Николаевич Трофимов родился в 1960 году в Альметьевске (Татарстан). Учился в Казанском медицинском институте (специализировался в интернатуре по психиатрии); в 1987—1989 годах — в ординатуре в Санкт-Петербурге. Врачебный стаж — двадцать лет, свыше десяти лет работает психотерапевтом. Стихи публиковались в «Смене» (1987), «Новом мире» (1987), в коллективном сборнике, вышедшем в Казани (1988); собственная книга стихотворений «Зимний город» вышла в Татарском книжном издательстве (Казань, 1991). В 1992 году принят в Союз писателей Санкт-Петербурга. Живет в Санкт-Петербурге.


        Мечтание о борзой собаке

Слоновыми сапожищами мечту мою растоптали,
А ведь я не в Бразилию уехать хотел, хотел собаку борзую купить.
Как слоны Ганнибала затрубили, загрохотали,
Бивнями затрясли, налобниками заблистали...
Ну куда мне в хрущёвке двухкомнатной от них деться, некому меня защитить!
Эх, родные и близкие! Фет-то пишет, — небось не читали, — «В поля! В поля!»
И не эгоизм это, не барская только прихоть, а фантазия детская светлая.
Закрою глаза, вижу: поздняя осень, словно сахаром присыпанная земля,
И я — охотник розовощёкий, со мной собака. Вот такая мечта была белая. Бедная!
Снятся мне Дианы девственной груди, холмы покатые снежные,
Туника короткая, ноги стройные, призывное пение рога дальнего...
А у моей собаки глаза были бы карие, выпуклые, нежные.
Как много всё-таки в жизни несбыточного, скудного и печального!
Артемида, Диана, Ферония, покровительница отщепенцев, целительница,
Заметь меня, не прохлопай в цепи бесчисленных превращений.
Луною восходишь над трубами города, вдохновительница,
Защитница диких зверей, сеяльщица диких растений.
Не с ума ль я сошёл в условиях нашей действительности,
Стыд и совесть утратил, о долге забыл, инстинкты свои распустил низкие?!
Да помню, помню, знаю, что ненависти достоин такой силы и длительности,
На которую только способны благодетели мои, ангелы мои, родные мои и близкие.

         Зимние свидания
		 
Когда гудит в утробе арок зимний ветер
И корни лёгких ест, как газ, страшишься вдоха,
И так пустынно, что к зажжённой сигарете
Скорее ангел подлетит, чем выпивоха,
Когда и в сны вплывает мрачный город-камень,
Щербатый, сумрачный, сырой, в прожилках снега,
Когда нет смысла говорить, и между нами
Тень отчуждения опять легла с разбега,
Я слышу музыку... 
			Над запустеньем мира,
Над белой площадью, над флагом исполкома,
Над серым идолом — из хаоса эфира —
Она доносится светло и незнакомо.
Но косных чувств моих и нищенских привычек
Она б не тронула, поскольку по неверью
Или по опыту ни разу без кавычек
Я слово «Бог» не произнёс, ценя матерью,
«Бог» и «Любовь»... Но тут, нащупывая жалкий,
Себя стесняющийся узелок в нейронном
Переплетении, в желеобразной свалке, —
Субстратом слизистым, бугристым, раздражённым, —
Я слышу музыку... И жутко мне в морозном
Жестоком мире роковых несоответствий
Знать, что зрачки Твои следят за мной бесслёзно
Пустой бездонной чернотой своих отверстий.

     Слепое пятно

В багровой тьме глазного дна,
Чьи сонмы клеток внешний мир 
                             воспринимают,
Есть бледный диск незрячего пятна,
Цвета’ и контуры в котором исчезают...
Когда я пристально смотрю — 
                         передо мной,
В волнах и судорогах беспокойства,
Висит, потрескивая рваной ячеёй,
Загадочная сеть мироустройства.
Вся в дырах мрака, в робких пятнышках 
                                        белил,
В крови и копоти, но брезжит синевою.
А ключ к её разгадке угодил
В пятно слепое.
Как я измучился, пытаясь разглядеть,
На что надеяться нам дальше, 
где нависла
Угроза... Но таинственная сеть
Не обнаруживает смысла.
И льют дожди с её клубящихся небес.
Сквозь шум воды давно я голос чей-то 
                                     слышу.
Сама любовь стоит у входа в летний лес,
Но я её не узнаю — лица не вижу.
А время холодом сквозь ячею свистит,
Покуда истины беспомощно взыскую,
Покуда страшно мне, что надлежит
И дальше жить и двигаться вслепую.
Могу представить, но не в силах 
                               рассмотреть,
Как в чёрном космосе 
                   широкими кругами
Парит одна всепримиряющая смерть,
Стуча подпорками сети и рычагами.

          * * *

Ты тяготишься мной, как жёсткой ледяной
Шершавой коркой тяготятся воды.
Не медли же, не стой с закушенной губой,
Не бойся, не откладывай свободы.
Лёд на поверку мёртв, он только с виду твёрд,
А приглядишься — трещины, пустоты.
Всего-то месяц-два — уж он щербат, потёрт
И слаб... Ты не тоскуй, не унывай, ну что ты!
Пройдёт не много лет, и тот кошмарный плен
Забудется. И ты, отдёргивая руку
Во сне, как ото льда, очнёшься среди стен
Других, уютных, чуть озябшая с испугу.
Что я сказать бы мог? Что создаёт нас Бог,
Но замысел его мне лично непонятен?..
Кого благодарить за скуку этих строк,
За тщетный монолог, за выпавший снежок,
За то, что я тяжёл тебе и неприятен?

              Гипертония

В конце концов всё превращается в провинность,
достойную единственной награды.
И крови вкус солоноватый
уже горчит от преизбытка натрий-хлор.
Затвердевание сосудов, хрупкость трубок,
пульсирующий узкий коридор,
натёки извести, последние шаги
в удушливых пролётах анфилады...
Там в нише прячутся, дыханье затаив,
и держат тяжесть запотевшей стали.
Там всё подписано, подшито, и в архив
уже несут, уже, быть может, сдали.
И, зашнурованный от шеи до лобка,
теперь лежи молчком, готовься к жизни новой.
И только лампочка свисает с потолка,
да крыса крутится у лужицы вишнёвой.
Нет, что я? Чур меня!.. Скорей стряхну кошмар.
Иная будущность — плоди в амбулаторной
дебелой карточке доносы на катар,
на память жалуйся, на приступ тошнотворной
мигрени, кайся, что на праздники поел
чего-то жирного, пускай они узнают,
что ты устал, что занемог, что постарел,
что голова болит и кружится, и сна нет.
В мозгах твердеющих остался уголок,
куда ещё не наслоился кальций.
Так грудь упругую, покорность гибких ног
навек запомнили трясущиеся пальцы.
Всё превращается в провинность, всё потом
одной-единственной оплатим мы... Но, Боже,
Я был уж на’ небе, когда горячим ртом
касался родинок на шелковистой коже!

        Попытка покаяния

Чем ближе к смерти человек,
	тем он заметнее для Бога.
За окнами палаты снег,
	февраль, размытая дорога.
Душа расширилась, как ртуть,
	но не пересекла границы.
Лучится перед нею путь
	сквозь нищий кавардак больницы.
Невнятицею рваных фраз
	одышливого монолога
Наполнилась и напряглась,
	чтоб высветлиться хоть немного.
В преддверии глухого сна
	неправедность её смущает,
И мучит, и саднит вина,
	прощения не обещает.
Но глуше и слабее бред
	бессмысленного самоедства.
Прощения и вправду нет,
	забвение — её наследство.
Всё сбивчивее монолог,
	беспомощней к исходу суток.
И гасит, сострадая, Бог
	прискучивший ему рассудок.
	
         Сороковой день

Раздвигая колючие стебли,
В полумраке сквозя и светясь
Белым вретищем, в глине и пепле,
Из могилы душа поднялась.
И в холодном нездешнем эфире
Оказалась уже не одна.
И несчастья, что были с ней в мире,
Навсегда позабыла она.
Награжденная райским забвеньем,
По густым невесомым садам
Побрела с разговором и пеньем,
Равнодушная к прошлым слезам.
Неужели за всё ей награда
Тот заоблачный сад или дом?
Как же мало ей надо, как рада
Поскорее забыть обо всём!
Что ж, условие это прямое
Обязали её соблюдать,
А иначе, сказали, покоя
И в раю никому не видать.
Но нельзя не томиться живущим,
Не терзаться, не помнить о той,
Что беспамятно бродит по кущам
В синеве просветлённо-пустой.

      В убежище сна

Всё, что могло произойти, уже произошло.
Руины города видны сквозь мутное стекло.
На просквожённый смертью сон не налипает снег.
И сон выходит нагишом на сумеречный свет.
Он, как великодушный бог, прощает сам себя,
А потому прощает всех и кается, любя.
Его не занимает мысль о суете земной.
Его не заслоняет мир, жестокий и больной.
По чёрным кратерам земли и лысинам песка
Ему навстречу сон другой идёт издалека.
В одном убежище сойдясь, с огарками в руках,
Они забудут навсегда про свой сиротский страх.
Они увидят снежный двор, покрытый кирпичом.
Ни трупный яд, ни сладкий газ им будут нипочем...
И пусть до этой ночи всё, всё в мире шло не так...
Ни мёртвый флаг, чеканный шаг, ни истина, ни рак.
И если кто был всемогущ над ними и судил,
Безгрешен, неисповедим, тот внял и отступил.
А если только пустота, один вселенский мрак,
Над ними были, то они простили их и так...
И как в замедленном кино, кренился новый Рим
И падал, падал, словно снег. И бледный серафим
Не мог в округе отыскать скрещения дорог
И сердце трепетное взять, рассекши грудь, не мог.

          * * *

Всю ночь, всю ночь опять стучала поршневая
Одна машина маслянистого дождя,
Впотьмах форсунками дрожала, как живая,
Ремни и шестерни в движенье приводя.
Нет, больше мёртвая — темно и монотонно,
Хоть к ней прислушивайся, а не хочешь — спи.
Вот так и жизнь идёт рычажно и наклонно —
По трубам, клапанам, по блокам, по цепи.
Вслепую, в точности, с рождения, пазами,
Чтоб кожей чувствовал и закреплял слезами,
И свой шесток любил, и поменять не мог.
«И нет в творении — Творца!» Тем скрупулёзней
Любая функция и безотчётней. Стать
Пора сговорчивей и, стало быть, бесслёзней,
Чтоб слушать этот шум, а надоело — спать.
Так чем же всё-таки предмет одушевлённый
Был в эту ночь отличен от густой
Шумящей тьмы? Он плакал, уязвлённый
Своей врождённой формулой простой.

         Муравьиные страны

Пригородного шелудивого леса астматическое дыхание.
Плёнчатые дрожащие рефракционные ручейки.
Ах, угольная крошка муравьиного войска, сплошное терпение, прилежание.
Вот они — стройбатовцы, прапорщики, старослужащие, строевики.
Нет, здесь иерархия проще, но строже субординация.
Бежит, бежит по тропинке маленький аскетический муравей,
А за его плечами неприкосновенная территория, суверенная нация,
Свои идеалы, принципы, стада, и угодья, и недра, и взгляды властей.
А рядом чужая империя, враждебная и таинственная,
Там императора с императрицей в паланкине ажурном несут любоваться рекой.
Принц скачет на белой гусенице, у него единственная
Такая любимая арабская гусеница, и спинка у неё дугой.
Всё очень серьёзно, священны границы и тайны, и от растления
Чуждых влияний берегут идеологи свои абсолюты, совсем не жалея сил.
Качаются, качаются в вышине зонтичные растения.
Река намывает осадок времени, тёплый и вязкий ил.
Но вот наступает ночь, и император с императрицей укладываются.
И обнажаются вечные сочетания сущностей и планет.
Но спят в казармах солдаты, ни о чём не догадываются,
И сновидения эротические им снятся, а может, и нет.

           Бабочка

Бледным лоскутком металась бабочка у ног,
Садилась близко, в двух шагах, и крылья складывала.
Я едва дыша стоял да разглядеть её не мог —
Узор на крылышках своих летунья скрадывала.
Маленькая, смелая в ничтожестве своём,
Нектар пила она, росу на землю стряхивала.
Шёлковым растрёпанным бахромчатым крылом
На загулявшую кокотку сильно смахивала.
Ни добра, ни зла не знала бабочка, она
Была легка, глупа, насмешлива и ветреностью,
Кажется, кичилась и судила вполпьяна
О бедной жизни нашей с наглою уверенностью.
Вестница? Записочка? Неужто ты права?
В иные области откочевали праведники.
А на крылышках твоих рисунки да слова
К нам только грешники украдкой переправили.
Помнят нас, печалятся, зелёный этот луг
Зачем-то грезится им там, цветы мерещатся.
Бабочка, жеманница, отбилась от подруг,
Она всех ангелов белей, простая грешница.
Шалая, беспечная, летает — ни на шаг
Не подпускает, до конца не раскрывается.
Глядя на неё, на что надеется душа,
Чего страшится, онемев, и в чём раскаивается?..

           Батюшков

На набережной Рима под луной,
В вечнозелёных ароматных померанцах,
Ни дружеской компании хмельной,
Ни бала в драгоценностях и глянцах,
А только домик в дебрях Вологды глухой.
Сухое дерево и солнце, и окно...
А вся горячность, колдовство, 
Мечты и строки
Оборвались, как шерстяное волокно
В руках у Парки... 
Только выспренной мороки,
Пустого бреда мельтешение одно.
Нельзя проснуться и понять, 
И различить...
Что? Всё проходит?
Только хаос колобродит
В больном мозгу, велит по комнате 
                               кружить,
Как кукловод, в движенье мускулы 
                                приводит.
Вот вам природа, изощрения творца...
В палате хроников стоит тяжёлый запах.
Стирает вечность выражение лица,
И голый локоть держит бог 
                             в железных лапах
И так, не дёрнешься, доводит до конца.

Овца

Заботливый пастырь проспал, проморгали овчарки —
Овца забрела в непролазный кустарник...
Пугает её темнолистый и яркий,
Совсем по-другому глядящий татарник.
И чуждо ей всё. И не видно протоптанной тропки,
Где травка скуднее, быть может, и суше,
Но стада гремит топоток неторопкий,
Вселяя уверенность в душу.
Где так неизбежен и прост тошнотворный и острый
Дымок на привалах, гуляш, закипающий долго.
Где кнут справедлив, и красив сиволапый, бесхвостый
Кобель, стерегущий их стадо от волка.
А ночь опускается, все порассыпала звёзды.
И волком не пахнет. Но дико, бессмысленно, странно.
Как будто твердея, мерцает и светится воздух
Пустынной поляны.
Клочком неуюта по мрачному миру ночному
Беглянку усталую страх подгоняет и носит.
Она б умерла. Только время пошло по-иному —
И жертвы не просит.

      Верблюд

Марь над щебнем шуршащим 
                      колюче сиза,
Ветер дышит в лицо бесноватый.
Но сурово-надменны верблюжьи глаза,
И высок жёлтый профиль горбатый.
Сахаристые финики в пыльных тюках,
Торбы с вяленым мясом и солью
Он несёт, как плывёт — 
на мослатых ногах —
Терпеливо, с презреньем и болью.
И красив и протяжен размашистый шаг,
И дорога так однообразна,
Что цельнее судьбы 
не представишь никак,
Даже мысль о другой несуразна.
А когда бедуин предзакатный намаз
Совершит, распластавшись пред богом,
Над лежащим — 
              верблюжий засветится глаз,
Как звезда в превосходстве высоком.
Сам дрожащий хозяин, его костерок,
В подтвержденье верблюжьей гордыни,
Будет так беззащитен и так одинок
Перед чёрным пространством пустыни,
Что верблюда теперь 
                   даже пулей шальной
Не смутишь в племенной перестрелке,
Где мотая кровавой большой головой,
Ткнётся глухо он в галечник мелкий.

       Ночлег у Прокруста

Вот впотьмах на дороге какой-то стоит человек,
Улыбается ласково, манит рукою, нестрашный,
Что-то тихо бормочет про отдых, про сон, про ночлег,
Прямо к дому ведёт по тропинке петляющей влажной.
Небо в звёздах. Кустарник, растущий кругом,
Освещён восходящей, слегка красноватой луною.
Пахнет мокрой листвой и цветами, и горьким дымком...
А в саду пахнет кровью, бедою.
И чем легче ты веришь, тем тише становится ночь,
Тем приятней руке полновесная выпуклость кубка.
Наконец ты размяк, подобрел и прилечь уж не	прочь...
Вот теперь и начнётся та самая вытяжка, рубка.
...Как же так?! Ты сама, жизнь, сама подарила мне мир,
Птиц ночных перекличку и тихую радость беседы,
Ты сама мне язык развязала, на дружеский пир
Привела, научила любить и заставила верить, и... где ты?!
Я ещё не успел до конца восхититься тобой,
Лесом, дальней горой, там сейчас приоткроется шапка,
Я Прокрусту ещё не успел досказать, как порой
Одиноко бывает и сладко, и жалко всех как-то.

          Болота

В золотистом и буром пространстве болот
Выпь тоскливую хриплую песню поёт
Или фосфорно-чёрный мастиф 
                          Баскервилей.
Даже оторопь что-то, ей-богу, берёт...
А по высохшим злакам сентябрь идёт,
Сурик ржавый размазав на мили и мили.
Жутковатый прекрасный глухой уголок.
Сена о’живший серый катается клок
По пустынной и влажной дороге...
Будто повести старой закручен пролог,
Где герой простоват, всё ему невдомёк,
Героиня — бледна и в тревоге,
А красавица!.. Боже мой, как хороша!
Верит в вымыслы всё же порою душа.
Встреться, встреться мне тоже 
                               на жёлтой тропинке!
Из бескрайних и мертвенных волн 
                                 камыша
Выйди, длинным парчовым подолом 
                                 шурша,
В шляпке, в карей своей пелеринке.
Ходуном ходит скользкая жидкая гать.
Я ведь тоже не знаю, 
                      как скоро мне ждать
Приближения вечной собаки.
Так позволь мне хотя бы у губ подержать
Жгуче-чёрных волос твоих 
                        жёсткую прядь
Перед тем как исчезнуть во мраке.

        Заклинание

Дождь, дождь, небесная вода,
Не исчезай неведомо куда!
Пускай звучит беспечно, наобум
Твой сонный шелест, монотонный шум.
Уколы лёгких капель на лице
И фонари в дымящемся венце,
Коньки и рёбра поржавевших крыш
И желоба, в которых ты журчишь,
Листву, траву, в предзимней нищете,
Деревья в неприглядной наготе,
Безумный мир, галдящий вразнобой,
Скиталец-дождь, преобрази собой.
Дождь, дождь, не умолкавший днесь,
Настанет час и ты исчезнешь весь,
Упав на землю с пасмурных высот,
Пройдя сквозь почву до грунтовых вод.
Теки, струись, как слёзы из-под век.
Тебя заменит неизбежно снег,
Но всё ж, покуда живы мы, давай,
Накрапывай, шурши, не умолкай.
Мне как-то легче оттого, что ты
Летишь сюда с угрюмой высоты,
Рассыпавшись на тысячи частиц,
Летишь ко всем, не разбирая лиц,
Не разбирая — куст иль человек...
Дождь, дождь, жизнь — смерть, снег, снег.
                                                                                                  2000 г.

 
                          * * *

Он знает то, чего не знаю я. Он в качестве непрочного жилья однажды выбрал кровь 
мою и плоть и дал взамен — пустых надежд щепоть. Ещё дал право — в утешенье
мне — сгореть втихую на скупом огне служенья без поблажек и похвал. Но для чего
всё это — не сказал. Судьбу, как лампу медную потри — беде навстречу прянет
изнутри. Его стихия — горе и гроза. Он в бездну смотрит сквозь мои глаза. Когда
болеет тело и сдаёт, он понимает всё наоборот: пристанища не жаль ему ничуть, он
начинает собираться в путь! И что я знаю, в сущности, о нём, я — только глина,
пепел, чернозём, мотив, подобранный по случаю, на слух?.. Я — человек, он — дух. 2001 г. Санкт-Петербург


Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru