Роза Хуснутдинова. Восемь узбекских халатов. Рассказы. Роза Хуснутдинова
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024
№ 12, 2023

№ 11, 2023

№ 10, 2023
№ 9, 2023

№ 8, 2023

№ 7, 2023
№ 6, 2023

№ 5, 2023

№ 4, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Роза Хуснутдинова

Восемь узбекских халатов

Роза Хуснутдинова родилась в Уфе. Кинодраматург, прозаик. Окончила Высшие сценарные курсы при Госкино СССР. Автор сценариев свыше 30 мультипликационных и художественных фильмов. Например, игровой “Триптих” (1976), получивший Гран-при в Сан-Ремо; мультипликационные — “Бабочка”, “Балерина на корабле”, “Рождественская фантазия” и др. Автор пяти книг прозы, в том числе “Как прекрасно светит сегодня луна”, 1990, “Он прилетал лишь однажды”, 1995, “Балерина на корабле”, 2001, сборников сказок “Папа тучка Мама солнце”, 2002, “Лягушка, сумевшая стать царевной”, 2003.

Живет в Москве.

В “Знамени” печатается впервые.

Рауза и Заужян в Москве

Где-то совершаются героические действия: люди работают под землей, добывая уголь днем и ночью, в жестокий шторм вытягивают из ледяной воды сети с рыбой, не боясь гриппа и простуды, спасают людей, терпящих авиа-, авто- и железнодорожные катастрофы, тушат пожары в небоскребах, рискуя заживо сгореть в бушующем пламени, взламывают ледоколами льды, спасая китов, попавших в ловушку. Будни Раузы и Заужян были далеки от подобных масштабных действий.

Рауза просыпалась, подходила к окну, смотрела на заснеженное пространство перед соседним шестнадцатиэтажным домом с неподвижными железными качелями и перекладинами для выбивания ковров, на низкое облачное небо, с которого безостановочно сыпался снег с дождем, смотрела в зеркало на свое лицо, еще не проснувшееся, бледное, почти бессмысленное, с узкими щелочками глаз, но — умывшись, надев свежую кофточку, мягкий оранжевый халат, приведя в порядок волосы, коснувшись пуховкой щек, помадой — губ, почувствовав себя вполне красавицей и умницей, отправлялась на кухню, ставила на плиту чайник, входила в комнату Заужян.

— Вставай! Уже утро!

— Не хочу вставать! Руки-ноги болят, голова кружится, во рту пересохло, зачем вставать, если все болит!

— Вставай, чай на столе.

Охая и кряхтя, Заужян поднималась, надевала стеганый ватный халат, валенки, клетчатую шаль на плечи, направлялась в ванную. Здесь, присев на краешек ванны, так как не в силах была стоять, чистила зубы, вынув их из чашечки с водой, вставляла в рот и, приободрившись, входила на кухню.

— Чай будем пить с медом, — говорила Рауза.

— С каким медом? — удивлялась Заужян.

— С тем, что прислала Гузель.

Лицо Заужян прояснялось:

— Когда же она его прислала?

— С Рустемом. Помнишь, приезжал летом?

Заужян задумывалась, отпивала глоток чая, пробовала мед и, улыбнувшись, кивала:

— Да, Гузель всегда любила меня!

Но через некоторое время опять тяжело вздыхала:

— Плохой сон видела нынче! Будто стою на берегу речки в Актау, а на другом берегу стоят Магдан, Миргалим, Усман, Мушарафа — те, кого уж в живых нет... Меня к себе зовут. Видно, подошло мое время!

— Тебе Зубейда письмо прислала! — перебивала Рауза и вынимала из кармана халата конверт.

Заужян торопливо разрывала конверт непослушными пальцами, пробегала письмо прищуренными глазами, усмехалась:

— Зубейда зубы себе вставила! Пишет — “неудачно”! Удивляюсь: почему это люди себе зубы как следует вставить не могут? Вот, посмотри на мои, как они тебе?

— Как жемчуг!

— Дело не в том, жемчуг или не жемчуг, а в том, что удобные! Совсем как свои! Бедная Зубейда! А ведь на десять лет моложе меня!

Рауза шла в комнату Заужян, приоткрывала окно, со свистом врывался свежий морозный воздух, от ветра шевелились сухие ветки бессмертника в керамической вазе на журнальном столике. Рауза вспоминала глянцевые листья карликовой пальмы в деревянной кадке у входа в курортный городок на берегу Красного моря в Египте. Их привезли туда на целых три дня, для отдыха и купания... Это было совсем недавно, осенью. Но неужели же было?

— Рауза! — раздавался требовательный голос Заужян, и Рауза спешила на кухню.

Заужян стояла у балконной двери, глядя на бельевую веревку, на которой раскачивался воробей. Вот чирикнул, пискнул и взлетел.

— Быть бы сейчас такой же птичкой! — вздыхала Заужян. — Полетела бы сейчас куда захотела!

— А куда бы ты хотела?

— Разве мало мест на свете, куда бы я хотела полететь? — говорила Заужян.— Думаешь, если я месяц не выхожу из дома, из-за этого гололеда, я никуда не хочу? Хочу! Хочу! Вот, попала бы я сейчас в нашу деревню, ах, какие там места! Бывало, посадит меня отец в тарантас — ни Магдана, ни Миргалима, ни Мушарафу, почему-то только меня с собой брал, — и скажет: “Поедем, дочка, посмотрим, поспели ли хлеба?” На мне, помню, платьице из белого батиста, с оборочками, соломенная шляпка с ленточками, отец нас по-городскому одевал, как русских барышень... Едем по мягкой дороге, покачиваемся в скрипучем тарантасе, лошади резвые, сытые, хвостами помахивают, солнце светит, птицы поют, с одной стороны — сосновый лес, с другой — луг, весь в розовых цветочках клевера! А потом выезжаем на открытое место, а там еще больше света, и пшеница волнами, волнами под ветром ходит! И видно далеко-далеко! Нет, ничего лучше этой картины в жизни не помню!.. Ну да ладно тебе, небось, работать надо, иди в свою комнату, скажи только, что приготовить на обед? Может, суп с лапшой?

— Что хочешь! — отмахивалась Рауза и скрывалась в своей комнате. Там садилась за письменный стол и принималась писать: “Наш автобус мчался по желтой Ливийской пустыне. За два часа пути мы не встретили ни одного человека. Кора и Гиви, как обычно, перебрасывались шуточками. Иногда к ним присоединялся Левон, считающий себя неотразимым и остроумным. Все остальные дремали, утомленные однообразием пустыни...”.

— Рауза! — раздавался смеющийся голос из соседней комнаты, и Рауза спешила туда.

— Что-то нос чешется! — с лукавым видом произносила Заужян, сидя у окна в кресле. — Кто-то к нам едет. С гостинцами. Только вот кто?

— Я никого не жду! — хмурилась Рауза. — Если только ты кого-нибудь не позвала...

— Никого я не звала, — пожимала плечами Заужян, — написала только Асхату, что я в Москве... Если будет проезжать мимо, пусть зайдет... Асхат мне очень помогал, особенно в войну... Интересно, что он привезет в подарок? Наверное, что-нибудь немецкое, ведь старшая его дочь Альбина замужем за немцем. Ганс его зовут. А познакомились они так...

— Я тебе сейчас газету принесу, почитаешь, — прерывала ее Рауза, — а мне работать надо...

— Работай, пожалуйста, разве я против? — удивлялась Заужян. — Только я сначала полью цветы в твоей комнате, ты их не поливаешь совсем! А цветы — как люди, хотят есть и пить. Как завяла эта традесканция! Что это за земля у вас — серая какая! Вот у нас в Актау земля была черная-черная! Посадишь прутик — завтра зазеленеет! А картошка какая вкусная была! Молодую картошку мы как яблоки ели — сырой! Бывало, в середине лета выкопаем с Мушарафой картошку в нашем огороде, побежим к речке, — она у нас под горой текла, — вымоем картофелины и тут же съедаем! Хруст стоял такой, что как-то проезжал мимо Кашви-абзый, так потом сказал отцу: “Твои дочери, Масалим-абы, что-то из реки вытаскивали и грызли, что — не пойму, но треск стоял такой, будто камни в бане натопленной от жара трескались...”.

Рауза приносила газеты, и Заужян, надев очки, усаживалась в кресло, принималась читать, сначала — крупные заголовки, потом — помельче... Если попадалось слово “Уфа”, “Казань”, прочитывала дважды.

В час обедали. Заужян, неосторожно двинув локтем, смахивала со стола тарелку с голубой каемкой, расстраивалась.

Рауза утешала:

— Я эту тарелку никогда не любила, как она к нам попала — не помню...

Заужян успокаивалась, веселела.

После обеда, вымыв посуду, направлялась в свою комнату вздремнуть.

Долго лежала, обратившись лицом к стене, шептала, глядя на ковер:

— Один, два, три, семь...

— Что там считаешь? — заглядывала в комнату Рауза.

— Уточек на воде. Видишь, как эти узоры по краям ковра похожи на уточек, идущих друг за дружкой к пруду купаться... А этот узор похож на медведя... А этот — на женщину из Урзая...

— Какого Урзая?

— В семи верстах от нашей мельницы...

Рауза качала головой, уходила в свою комнату, пыталась сосредоточиться: “Храм царицы Хатшепсут был высечен в скале, в Долине Царей. Мы вышли из автобуса и направились к величественному сооружению, соперничающему разве что с Кносским дворцом на Крите...”.

В девятом часу вечера Заужян с решительным видом входила в большую комнату, где за письменным столом сидела осунувшаяся от творческих фантазий Рауза, и твердым голосом произносила:

— Включай телевизор! Программу “Время” будем смотреть! Я не из тех старушек, что весь день лежат на печи. Хочу знать, что случилось в мире!

И, усевшись в кресло перед телевизором, пару раз уронив наушники, прикрикнув на них, как на живые существа: “Опять не слушаетесь!” — и наконец наладив их и вытянув руки на коленях, кивала:

— Включай! — Доброжелательно поглядывала на экран, на дикторшу телевидения, кивала: — Молодец! Со вкусом оделась! И прическа скромная. Без бумажки говорит, видно, память хорошая...

Потом принималась комментировать:

— Наджибулла как потолстел! Война идет, а он толстеет! Нехорошо! А Маргарет Тэтчер почему нервничает? Такая выдержанная женщина, а сегодня смотрит сердито, наверное, в Англии что-то случилось! А Шеварднадзе — каков! То он в Америке, то в Японии — везде поспевает! И видный такой — настоящий министр!

После программы “Время” начинался художественный фильм. Заужян несколько минут смотрела на экран, потом решительно снимала наушники:

— Неприятные лица! Ничего хорошего между ними не может быть! Зачем на них смотреть? Выключай! —Подойдя к дочери, обнимала ее: — Не сиди допоздна! Красоту и здоровье терять нельзя! Столько работаешь!

Уходила в свою комнату, переодевалась в розовую бумазеевую рубашку, подаренную старшей, казанской дочерью, прыскалась духами “Красная Москва” — привычка пятидесятилетней давности, потом подходила к фотографиям на книжных полках за стеклами. Вглядывалась в них, приговаривала:

— Усман, это я. Марган, сынок! Рита, Рустем, живите дружно!

Перечислив всех, кого не забыла, направлялась к дивану и укладывалась спать. Долго заворачивалась в шерстяное одеяло, засунутое в цветастый надушенный пододеяльник, закрывала глаза, но вдруг снова широко раскрывала их и громко звала:

— Рауза!

Рауза прибегала:

— Что? Сердце? Дать валокордин?

Заужян улыбалась, качала головой:

— Нет, валокордина не надо... Просто я вспомнила... Подумала, что хорошо я сделала, что не вышла замуж за этого красивого Мансура, из института, когда отец ваш умер... Умно я поступила! А то был бы у вас отчим неизвестно какой! Ладно, теперь иди, спокойной ночи! Только дверь не закрывай, да прислушивайся, дышу ли... Не умереть бы во сне... Да не делай ты таких глаз! От разговоров о смерти еще никто не умирал! И я не умру... Спокойной ночи.

Птицы

Никто еще не возвращался с того света, чтобы рассказать нам, есть он или нет, но мы, живущие, никак не можем примириться с тем, что с последним вздохом близкие уходят от нас навсегда, потому верим, что встретимся с ними непременно, верим, что души их не покидают землю, а живут возле нас, охраняя нас, общаются с нами. Потому мы и придумываем разные утешительные истории. Вот одна из них.

Похоронная процессия, в которой были татары и русские, мужчины и женщины, что не совсем соответствует мусульманскому обряду захоронения, во главе с достойным Ильфак-хазретом покинула свежий могильный холмик с надписью: “Заужян Хаснетдин, Масалим-кызы, 1904—1999 гг.” и по искрящемуся на солнце, скрипучему снегу направилась к стоящим неподалеку автобусу и автомобилям. Взревели моторы, машины двинулись к воротам кладбища, возле могилы установилась тишина. Ярко светило январское солнце, белели высокие сугробы, вдали виднелись заснеженные поля и тонкие контуры черных зимних деревьев.

Из-под комьев земли, пересыпанных пушистым снегом, вылезла маленькая серая пичужка, похожая на лесную перепелку. Встряхнула головкой, взъерошила перышки и вдруг взлетела, понеслась вдоль аллеи кладбища, задерживаясь возле могильных плит, будто читая надписи на них.

Возле плиты с надписью “Смаков Магдан Масалимович” остановилась. Уселась на заиндевевший гранитный верх плиты и просвистела:

— Магдан, я здесь!

Некоторое время вокруг было по-прежнему тихо, потом из-под снега рядом с памятником вылез дикий голубь с сизым оперением и лапками светло-серого цвета.

— Заужян! Как долго тебя не было, — проворковал голубь.

— Не пускали дочери, я давно сюда собиралась, — ответила пичужка.

— Я скучал, — проворковал голубь, — летом сюда приходят дочери. Цветы сажают.

— Магдан, собирайся. Сейчас полетим к Мушарафе, потом — в Актау, к Миргалиму.

— Холодно, Заужян, может, полетим летом? — повел головкой голубь.

— Ялкау! Ленивец! Тебе и в той жизни хотелось только полежать да поспать, отдохнуть да повеселиться! Слушайся свою старшую сестру, следуй за мной!

И пичужка, взмахнув крылышками, вспорхнула в ясный морозный воздух и полетела с кладбища в сторону шоссе.

Голубь вздохнул и последовал за ней.

Вылетели за пределы Казани. То взмывая вверх, почти касаясь крылышками искрящихся на солнце сугробов, пролетели мимо леса возле Лебяжьего озера, направились на юго-восток, к границам татарских, башкирских земель.

Постепенно темнело. По обеим сторонам дороги расстилались ослепительно-снежные поля, стройными рядами темнели ели — сказочного вида, с пышными ветвями, покрытыми пухлыми шапками снега. Дорога то поднималась вверх, то шла вниз, время от времени на горизонте возникали холмы, покрытые редким леском, кустарником, порой холмы казались настоящими горами, а потом опять — белые равнины, поля, редкие огни маленьких деревушек. Только когда дорога проходила через большое село, по обеим сторонам возникали нарядные, как игрушечные, домики с резными наличниками на окнах, в них горел свет, из труб вился сизый дым, но людей почти не было видно — наверное, из-за сильного мороза.

Когда совсем стемнело, навстречу потянулись, ослепляя фарами, легковые и грузовые автомобили, “Камазы”, рефрижераторы, фургоны.

— Все машины, машины, ни одной лошади! — пробурчал Магдан. — Встретились бы сани, прокатились бы! Я любил кататься в санях!

Когда пролетали мимо темного елового леса, — задумчивого, спящего, Магдан не выдержал, затянул:

Карурманны чыккан чокта,

Кисеп алдым куш каен,

И-и, аерылмаек, дускаем.

(Когда проезжал по темному лесу,

Срезал две сросшиеся березы.

Давай не расстанемся, друг!)

— Магдан, ты не на застолье, — прервала его Заужян.

— Что ты, Заужян, меня останавливаешь? Как воспитательница в детском саду разговариваешь! — обиделся Магдан. — Смотри, какой лес красивый, темный!

— Вот сейчас из этого леса вылетит хищная птица и тюкнет тебя по голове! Или зазеваешься — и машина ослепит фарами, собьет!

— Устал я, Заужян, давай передохнем,— попросил Магдан. — Вон бензоколонка, огни, светло, красиво! Люди ходят, собака бегает...

— Если и остановимся, то там, где нет ни людей, ни зверей, — сказала Заужян.

Спустя некоторое время остановились возле застывшего леса, нырнули в пышный сугроб под развесистой елью, очутились будто в снежной норке, чуть-чуть отдышались.

— А помнишь, Магдан, как в Актау возле нашего дома в снежки играли? — спросила Заужян. — Помню один день, ты совсем мальчишка был, я — почти девушка. Полдня барахтались с тобой с снегу, обсыпались снегом с головы до ног, а Мушарафа в окошко смотрит, завидует, ее из дома тогда не выпускали...

— А помнишь мою Нажию? — оживился Магдан. — Как она меня любила! Какая нежная, красивая была!

— Помню, помню! И Нажию твою, и Яудат, и Марью Федоровну! Все тебя любили! Потому что веселый ты был и красивый! А Миргалим — строгий, серьезный! Умница!

— Миргалим-абзыкай — учитель, а я вольный, лесной человек, лесничий! — сказал Магдан. — А хочешь, Заужян, фокус на пальцах покажу?

— Помню, помню я твой фокус! До старости его всем показывал! “Вот пять пальцев на руке, а вот — четыре, один палец съел!”. А потом будто выплюнешь изо рта, и опять пять пальцев на руке! Только сейчас ведь у тебя не рука, а лапка...

— Ну и что, я и на лапке могу свой фокус показать!

— Ладно, Магдан, отдохнули, полетим дальше.

Вылетели из подтаявшего сугроба и снова понеслись вдоль широкой, в ледяных накатах дороги.

Огромный диск луны, похожий на начищенный серебряный таз, висел над полем.

— Что она так ярко светит? — пробурчал Магдан. — Будто подсматривает за нами.

— Показывает дорогу. А если хочешь узнать, что на ней, на луне, — полетим и к ней. Вот, закончим здесь свои дела и полетим!

— Что ты, что ты, Заужян, зачем туда лететь, мне и здесь хорошо! — забеспокоился Магдан и чаще замахал крылышками.

— Куркак! Трус! Чего бояться? Ты и в последние годы все в Казани сидел, никуда не ездил! Казань — Серафимовка, больше никуда. А я и в Казахстан ездила, и в Москву, куда угодно могла поехать, жаль, Ленинграда не видела, а ведь как туда звали!

Так, переговариваясь, иногда пререкаясь, они долетели до указателя, показывающего на Уфу. Присели на деревянную перекладину за кабиной грохочущего рефрижератора, прокатились немножко, укрывшись от ветра, заглядывая в темную, неосвещенную кабину водителя, видя лишь его широкую спину и крупные руки, сжимающие баранку. Мужчина напевал, чтобы не заснуть, но ни слов, ни мелодии не было слышно из-за толстого стекла.

На перекрестке рефрижератор свернул на боковую колею, и птицы, слетев с перекладины, понеслись, подставляя грудь встречному ветру.

Поселок Октябрьский, куда они направлялись, был заметен издалека, по полыхающему зареву в небе и дымящим трубам.

— Ищи дом по Красноармейской улице! — сказала Заужян. — Помнишь его? Может, там кто-то и сейчас живет?

Но в доме номер одиннадцать по Красноармейской улице, окруженном садом с вишневыми, сливовыми деревьями, кустами малины, смородины, было темно, тихо, ставни закрыты, снежная дорожка во дворе никем не протоптана.

— Я думала, кто-нибудь из детей Мушар здесь живет, — вздохнула Заужян. — Ладно, полетим к кладбищу.

Быстро разыскали на кладбище могильную плиту с надписью: “Кудаярова Мушарафа Масалимовна”.

Заужян засвистела:

— Мушар, мы здесь, я и Магдан!

Ни звука не послышалось в ответ. Не шевельнулась даже ветка сирени, торчащая из сугроба рядом с плитой.

— Мушар, ты что, не слышишь? — громче засвистела Заужян.

Ответом снова была тишина.

Тогда Заужян подпрыгнула на одной ножке и поскакала по снегу, распевая:

Без, без, без идек,

Без уника кыз идек,

Бозга тештек, май ашадык,

Клетке кердек, бал ашадык,

Без, без, без,

Без уника кыз.

(Мы, мы, мы,

Мы двенадцать дев,

Спустились в погреб, съели масло,

Вошли в клеть, съели мед,

Мы, мы, мы,

Мы двенадцать дев.)

Из-под куста сирени вылезла яркая крошечная птичка — самка зимородка. Встряхнула головкой, защебетала:

— Заужян, Магдан, вы?

Заужян засмеялась:

— Ну вот, теперь нас трое. Осталось найти Миргалима. Давайте сейчас полетим в Актау, здесь недалеко.

— Передохнем в доме Мушар, — сказал Магдан.

— Нет, не хочу я туда, — вздохнула Мушарафа, — не хочу вспоминать, как видела там Хикмия! Как повалился он там на пол и пролежал, пока не умер. Упрямец! Не захотел жить вместе с детьми, вот и умер один, как сестра его Ханифа.

— В дорогу! — встрепенулась Заужян. — В Актау! Хочу скорей туда!

Взлетев одна за другой, птицы покинули поселок, оставив позади себя дымящие трубы и зарево, то разгорающееся, то затухающее.

Погода вдруг резко переменилась. Луна скрылась за облаками. Звезды исчезли. Облака надвигались на землю сплошной тяжелой пеленой. Усилился ветер. В воздухе закружились первые снежинки. И вдруг ветер резко засвистел, загудел, и снежные вихри, убыстряясь и убыстряясь, понеслись вдоль дороги, все смешалось вокруг, снежная метель заполнила собой все видимое пространство.

Птиц разнесло в разные стороны, они перестали видеть друг друга.

— Мушар! Магдан! Летите к домику у дороги! — донесся сквозь рев ветра отчаянный голос Заужян.

Возле дороги сквозь снежную круговерть вырисовывался маленький полуразвалившийся бетонный домик — бывший пост ГАИ. Света в окошке не было, дверь громко хлопала на ветру, будто рядом стреляли.

Магдан, Мушар и Заужян поодиночке добрались до хлопающей двери, нырнули внутрь домика. Увидели пустую комнату с валяющимися на полу газетами.

Птицы присели на подоконник, уставились в окно.

Бешеные снежные вихри проносились мимо.

— Жаль, что буран начался, — вздохнула Заужян. — К утру могли бы добраться до Актау. А если это надолго?

— Ладно, я посплю немножко, — и Магдан сунул голову под крыло, сразу затих, уснул.

Заужян и Мушар прижались друг к дружке теснее.

— Апа, ты скучала по мне? — робко спросила Мушарафа.

— Глупая! Конечно! Ведь я люблю тебя! И Магдана, и Миргалима!

— Апа, боюсь, я все забыла, — сказала Мушарафа. — Помню только, что у меня было шестеро детей, и как я мучилась в последние годы из-за Хикмия! Он все к соседке ходил...

— Если помнишь это, вспомнишь и все остальное! — уверенно сказала Заужян.

Метель за окном не унималась. В свисте ветра слышался то чей-то плач, то зовущие, перекликающиеся голоса. Чье-то неясное женское лицо на миг прильнуло к стеклу снаружи, снова унеслось прочь.

— Кто это? — шепотом спросила Мушарафа.

Заужян придвинулась ближе к стеклу и, глядя на беснующиеся снежные вихри за окном, произнесла шепотом:

— Эй, Яухар-телжинан! Камиля-апа! Хадича-апа! Помогите нам! Пусть этот буран кончится!

— Заужян, зачем ты призываешь сестер нашей матери? — испуганно спросила Мушарафа.

— Они раньше нас покинули мир живых. У них больше сил, они могут нам помочь. Видишь, буран утихает...

И правда, сплошные снежные полосы за окном стали реже, прерывистее, потом распались на отдельные клочья, снежинки закружились медленнее, тише, наконец снегопад кончился, ветер утих, из-за туч выглянула луна. Осветила дорогу и поля, покрытые новым, совсем уже чистым снегом.

— Можем лететь дальше, — сказала Заужян, — буди Магдана.

Было ясное солнечное морозное утро, когда птицы, миновав деревню Каран, где жили родственники, долетели до околицы родной Актау.

Медленно, низко полетели вдоль главной улицы, мимо высоких старых берез, тянущихся рощей вдоль добротных крепких домов с шиферными крышами, здесь попадались и новые кирпичные дома. Топились печи, из труб вился сизый дымок.

По улице проехали сани, запряженные гнедой кобылкой. В санях, развалившись, сидел молодой мужчина в тулупе, в овчиной шапке.

— Вот наш дом! — воскликнула Заужян и, перелетев через забор, первой прильнула к окну, за которым виднелась цветущая герань в горшочках.

Следом за перепелкой перелетели через забор и голубь с зимородком. Уселись на приступку, прильнули к стеклу.

— Смотрите, Рим печь топит, — сказала Мушарафа. — А полено мокрое. Как ему сказать?

— Мы не можем вмешиваться в их жизнь, — сказала Заужян. — Главное, что он дома. А теперь поищем Миргалима.

Когда подлетели к пустынному зимнему кладбищу, заросшему березами, рябинами, орешником, услышали стук дятла.

На могиле Миргалима на кусте сирени сидел крупный черный дятел и легонько постукивал по голой ветке.

— Миргалим! Абзыкай! — воскликнула Заужян. — Наконец-то свиделись!

— Я давно вас жду! — строго сказал Миргалим. — Долго же вы сюда добирались!

— Ты стучишь клювом, как учитель указкой! — засмеялся Магдан.

Миргалим выразительно посмотрел на него, но замечания не сделал.

Обращаясь ко всем, сказал:

— Теперь, когда мы вместе, я покажу вам, что осталось здесь после нас... Покажу земли, лес, усадьбы...

— А я хочу на гору, где озеро есть, где мы купались, — защебетала Мушарафа.

— Сейчас зима, — сказал Миргалим, — озеро замерзло, на горе сильный ветер. Увидим летом, а сейчас следуйте за мной!

И он полетел с кладбища, а следом за ним полетели и вновь прибывшие птицы.

Они облетели окрестные поля, запорошенные обильным снегом — по этим местам ездили когда-то с отцом в тарантасе, верхом, ходили пешком в ближайшие деревни Каран, Таулар, Урзай. Облетели луга, косогоры, овраги, холмы, низины, рощи, одинокие деревья в поле, оставленные в полях неубранные стога с затвердевшей на морозе соломой, нашли маленький пруд посреди березовой рощи, в этом пруду когда-то плавали летом, наслаждались купанием утки и гуси из ближайших дворов... Облетели усадьбы родных, дворы Зияды, Латфуллы, Ханифы... Попробовали подлететь к горе, но здесь, на высоте, дул сильный ветер, сбивал вниз... Тогда спустились снова к дороге, нырнули в сказочный заснеженный лес. Тут было тихо, деревья утопали в сугробах, росли ель, сосна, береза, ольха, липа, дуб, орешник — всего не перечесть! В этом лесу когда-то ходили без устали, гуляли, собирали ягоды, цветы липы, вязали березовые веники, приезжали с гостями на телегах, запряженных своими лошадьми, устраивали чаепитие на траве, из самовара, играли в догонялки, прятки, обнимались, целовались, любили друг друга...

Надышавшись лесным воздухом, вернулись в деревню, полетали вокруг здания клуба, бывшей мечети.

— Миргалим, где могила нашей матери, знаешь? — спросила Заужян.

— Знаю, но дети наши не знают.

— Как же им сказать?

— Мы не можем им сказать. Они сами должны отыскать ее.

— А могила отца где? — спросила Мушарафа.

— В Сибири, далеко.

Вечером вернулись к старым березам, напротив своего дома, уселись на длинных висячих ветвях.

В окнах дома зажегся свет. Во двор вышел Рим в телогрейке, ушанке. Направился в баньку. Повозился там немного, потом стал таскать воду из колодца в баню.

По улице мимо дома прошла древняя старуха, в плюшевом черном пальто, пуховой шали. Остановилась возле ворот, спросила:

— Рим, гости, что ли, приехали, баню топишь?

— Для самих топлю, — ответил немногословный Рим.

— А я видела сегодня на улице Заужян, — сказала старуха. — За водой шла. Уж двадцать, верно, ей исполнилось?

Рим покачал головой. Из ведра, которое он держал в руке, выплеснулась вода.

— Аглия-аби, как ей может быть двадцать, когда она ваша ровесница, а вам почти сто!

— И правда! — замахала руками Аглия-аби и пошла было прочь, но остановилась, обернулась. — А почему же я ее видела? Ей лет двадцать, не больше, щеки горят, глаза сияют! И Миргалима видела! В темном костюме, в каком в школу ходил, из вашего дома вышел... И Магдана видела, в фуражке лесничего, веселый такой, с ружьем! А с ним Мушарафа шла... Она что, за Хикмия замуж собирается?

Рим хотел было что-то крикнуть, но только махнул рукой и зашагал с ведром к бане.

Аглия-аби, оставшись на дороге одна, постояла, покачала головой: “Или вправду с ума схожу?”.

А потом, вздыхая и почему-то смеясь, заспешила к своему дому.

Птицы, рассевшиеся на березовых ветвях, видя эту сценку, не шелохнулись.

Они сидели неподвижно и дальше, глядя, как Рим и его жена Назира вышли из дома с узлами в руках и направились в баню.

Слушали голоса Рима и Назиры, доносящиеся из бани, плеск воды, шлепанье березового веника по голому телу.

Потом Рим и Назира вышли из бани, с раскрасневшимися довольными лицами, Рим — в телогрейке, Назира — в ярком бумазеевом халате, с полотенцем на голове, оба поспешили в дом.

Потом они долго пили чай на кухне, возле печки. Через окошко все было видно.

А потом они погасили свет, легли спать.

Яркая белая луна светила над заснувшей деревней Актау. Не слышалось ни звука, даже собаки не тявкали — спали.

И тогда птицы легко, одновременно соскользнули со стылых березовых веток, перелетели через дорогу, пронеслись над широким двором и влетели под кровлю старой, знакомо пахнущей бани. Уселись рядышком, затихли.

Здесь было тепло, покойно, просматривался весь двор, из бани доносилось потрескивание остывающих углей, из предбанника тянуло запахом березовых веников с вплетенными в них стеблями душицы, зверобоя, мяты...

Такими вениками парились когда-то Миргалим, Заужян, Магдан, Мушарафа в той жизни, когда были не птицами — людьми.

Такова эта утешительная история. Для тех, кто остался жить дальше. Может, она не совсем соответствует канонам мусульманской религии. Может также возникнуть вопрос: почему Заужян — перепелка, а не какая-нибудь другая, более заметная птица, ведь Заужян была такая яркая, красивая? Ну, во-первых, яркие красивые птицы зимой кочуют в теплых чужих краях... А во-вторых, так ли уж важен внешний облик птицы? Ведь он недолговечен. Сегодня ты птица, а завтра — бабочка, цветок, снежинка или легкое облачко, пролетающее по небу над дивной планетой по имени Земля.

Анна Сергеевна

Сказочным был город Баку! Попадая в него, я начинала чувствовать, что вокруг — опасности, приключения, сдвиг во времени, то ли это времена арабских сказок, то ли нынешние дни. Казалось, здесь живут джинны, красавицы, воры, плуты, правители, шахи, коварные визири, на современном языке — премьер-министры. Здесь можно было встретить старушек, похожих на мать Ашик-Кериба — ослепшую от горя, от слез по пропавшему сыну, но чудесным образом прозревшую, когда он вернулся домой живым-невредимым.

С такой старушкой — будто из сказки! — мне довелось встретиться в Баку в начале 80-х годов.

Я прилетела в Баку поздно ночью, наивно полагая, что машина, водитель и номер в гостинице мне будут обеспечены руководством киностудии, как мы и договаривались по телефону. Но в ночном аэропорту встречающих не оказалось, и я села в такси, попросила водителя отвезти меня в центр Баку, на улицу Хагани, помня слова моей московской подруги Нины: “В случае чего — можешь остановиться у моей мамы, адрес такой-то. Войдешь в арку, во двор, поднимешься по лестнице на второй этаж, слева будет ее дверь”. Но ни арки, ни описанного Ниной двора этой ночью в Баку я не обнаружила. Проведя бессонную ночь с испуганным вахтером в приемной какого-то помпезного учреждения, находящегося по записанному адресу, утром я дозвонилась до киностудии и благополучно перебралась в гостиницу. Но вечером все-таки отправилась искать эту злополучную арку и двор — в конце концов, есть они в этом городе или нет? Очень быстро нашла арку — на другой стороне улицы (адрес был записан неверно). Вошла в типичный бакинский дворик с верандами, выходящими во двор, с деревянными скрипучими лестницами, с единственным кривым деревом посреди двора. Поднялась по лестнице на второй этаж и робко спросила у величественной азербайджанки (на вид ей было лет сто), где живет Анна Сергеевна. Азербайджанка молча кивнула на дверь слева. Я постучалась, дверь открылась, и я увидела знакомое лицо в обрамлении серебристых волос.

— А, это ты, — сказала она, нисколько не удивившись, — проходи.

Я прошла в затемненную комнату, где на кровати лежали сложенные, упакованные вещи. Единственное окно упиралось в стену соседнего дома. В жаркие дни, наверное, здесь хорошо спасаться от зноя. На полу, на подоконнике, на разостланных газетах — повсюду лежали яблоки, помидоры, лук, чеснок, перец.

— Хочешь яблоко? — спросила Анна Сергеевна.

Я взяла яблоко.

— Хочешь помидор? — протянула она помидор.

И пошла на кухню ставить чайник.

За чаем поговорили о моем приезде в Баку.

— На киностудию приехала? — удивилась она. — Картину снимать? А режиссер кто? Ну, бог даст — снимет, снимет! Хочешь перец?

Стали вспоминать Москву.

— Нина очень много работает, — сказала я про ее дочь.

— Э-э, — махнула она рукой.

— Один сценарий уже хотят купить, — продолжала я.

— Э-э, — опять махнула она рукой.

То же самое было и потом, при наших дальнейших встречах. Она никогда не хвалила дочь, старалась о ней не говорить, порой — ругала. В чем дело? — думала я. Потом поняла: есть такой обычай в Средней Азии, там любимых детей не хвалят, только ругают! Одевают похуже, лицо пачкают, чтобы не сглазить. Может, и здесь такой случай?

Заговорили про ее внуков.

— Катя очень хорошая девочка, — оживилась, заулыбалась она. — Я ее очень люблю!

— А Артем?

— Ну, Артем золотой парень! Таких больше нет! Я его очень люблю!

Я спросила про упакованные вещи на кровати:

— В Москву собираетесь?

— Да, приедет Артем, заберет в Москву.

Когда я собралась уходить, она вышла проводить меня во двор. Представила соседке:

— Сценаристка. Из Москвы. Нинина подруга.

Представила другой соседке:

— Из Москвы. На киностудию приехала, Подруга Нины.

Со всех веранд на нас с любопытством смотрели соседи. Анна Сергеевна сияла, улыбалась. Я подумала, что в следующий раз постараюсь приехать сюда на сверкающем “мерседесе” директора киностудии.

Вышли со двора на улицу.

— Хочешь, покажу армянскую церковь? — спросила она. — Это близко.

Через минуту действительно дошли до чудесной церкви. Вошли внутрь, постояли, послушали. Ангельским голосом пела наверху девушка. Народу было совсем немного.

Выйдя из церкви, я стала прощаться.

— Ну, иди раз надо, — сказала она чуть грустно, — а я прогуляюсь по набережной.

— Уже темнеет, не боитесь одна? — спросила я.

— Чего мне бояться! Я никому ничего плохого не желаю!

И побрела в сторону набережной. Маленькая армянская старушка, каких много было тогда в Баку...

В следующий раз мы встретились с нею осенью. В дверь гостиничного номера постучали, я открыла — в коридоре стояла Анна Сергеевна. В сером мужском пальто, в полуботинках со шнурками. В белых серебристых волосах — круглая гребенка, голубые глаза щурятся, улыбаются.

— Здравствуй, родная! — сказала она так, будто мы виделись вчера.

Прошла в комнату, сняла пальто, осталась в уютном бумазеевом халате.

— У меня грыжа, а в халате удобнее, — объяснила она.

Уселась в кресло, взяла лежащую на тумбочке книгу:

— У тебя Бунин?

— Да, в букинистическом вчера купила пятитомник, — сказала я.

— Хорошее издание, — похвалила она.

Я решила угостить ее. Сбегала в буфет, вернулась, смущенная.

— Анна Сергеевна, у них есть только жареный хек и коньяк, будете?

— Хорошо, — кротко кивнула она.

Поели жареного хека, выпили коньяку. Я сбегала вниз, на улицу, принесла связку оранжевой красивой хурмы и мороженого.

Напились чаю с мороженым, с хурмой.

— Кажется, я заболеваю, — сказала я, — можно, я посплю немножко, а вы тут посидите?

— Хорошо, — кивнула она и открыла томик Бунина. — Я пока почитаю.

Я будто провалилась в сон, примерно через полчаса проснулась бодрой, совершенно здоровой.

— Какой рассказ! — сказала она, увидев, что я открыла глаза. — Я очень люблю Бунина!

Опять поели жареного хека, выпили чаю с коньяком.

Потом вышли на балкон.

— Это какой этаж? — спросила она.

— Десятый.

— Высоко. С такой высоты давно не смотрела на Баку. Правда, красиво?

Потом задумчиво стала разглядывать зеленые деревья скверика перед гостиницей.

— Вон там, слева, — показала рукой, — жила Нинина подруга. Очень умная девочка. С медалью школу закончила. И родители — большие люди были! А ты памятник Хагани видела? В парке Кирова наверху была? В Баку много красивых мест, сходи, посмотри...

Мы еще постояли на балконе.

— Вот ты говоришь: “Москва, Москва!”. А я Баку люблю! Смотри, какие улицы, сколько зелени, какие дома красивые, крепкие! Море! В Москве море есть? Нет! А ты говоришь...

...Потом, вспоминая Баку, я почему-то совсем не вспоминала киностудию, режиссеров, даже картину, которую снимали... Вспоминала только улицы старого Баку, одного поэта — хорошие стихи писал! Одного писателя — замечательные рассказы писал. И одну очень милую, но совершенно сумасшедшую девушку... А больше всех вспоминала Анну Сергеевну, в сером мужском пальто, в полуботинках со шнурками.

Потом мы встречались с нею в Москве, в доме Нины, разговаривали по телефону. Она уже хуже видела, хуже слышала, я чувствовала, что она понимает не все, что я говорю по телефону... Но речь ее оставалась прежней. “Здравствуй, родная!” “Бог даст — все будет хорошо!” “Это хорошая девочка!” “Я его очень люблю!”

Про Баку мы не говорили, она как будто не хотела говорить про ужасные события тех лет. К этому времени уже случилось это “дикое разделение” народов, и ни говорить, ни слышать об этом она не хотела. Оживлялась только когда я рассказывала про своих армянских друзей, живущих в Ереване, про знаменитую поэтессу, про Генриха Игитяна... Но если я называла фамилию армянского писателя, хваля его, она тут же называла азербайджанского! Если я хвалила азербайджанского писателя — она тут же называла армянского! То есть она как бы инстинктивно старалась сохранить равновесие в любви к тем и другим.

Еще мне запомнилась ее страсть к путешествиям. Нина рассказывала, что Анна Сергеевна могла неожиданно для всех отправиться в любой город России — просто потому, что кто-то сказал, что это красивый город, что там “есть на что посмотреть”. И в любом городе она находила друзей, подруг, жила столько, сколько ей хотелось, даже не оповещая родных, где она и когда вернется. Жаль, ей не хватило времени на путешествия по всему миру. Очень могу себе представить такую картину: утром Нина просыпается и видит Анну Сергеевну в плаще, с дорожной сумкой в руках, у дверей. “Мама, ты куда?” — “В Америку, Яшу хочу повидать!” (Яша был ее племянником, несколько лет назад уехавшим в США.) И отправилась бы, никто бы ее не остановил! Для нее не было ничего невозможного! То есть я хочу сказать, что бывают люди “реалистические”, как бы созданные в “реалистической манере”. Они живут, действуют в определенном времени, в определенных условиях, обстоятельствах. Среди них встречаются замечательные люди, хорошие, великие, всякие. Но бывают другие люди, они как бы не принадлежат только одному времени, Они, конечно, тоже реальны, жизнь их может сложиться драматично, даже трагично. Но их можно представить себе в любом другом времени и пространстве, даже во времени и пространстве волшебных сказок. Анна Сергеевна была таким человеком. Свободным. Человеком на все времена. Свободным и любящим. Ведь она многих из нас любила! Такой мне она и запомнилась.

Цветок пустыни

— Эти пресловутые верблюды, — сказала, улыбаясь, Гультэч, подавая мне пиалку зеленого чая.

Мы сидели на деревянной тахте, покрытой ковром, в пыльном саду на окраине Ашхабада, во дворе родственницы Гультэч Соны, полной сонной женщины в вишневом платье до пят, с бесчисленными серебряными украшениями на шее, в ушах и на руках.

За двором на пустыре паслось несколько тощих верблюдов, и я сказала Гультэч, что, наконец-то я вижу настоящих верблюдов, давно мечтала увидеть настоящую пустыню.

— Эта пресловутая пустыня! — засмеялась Гультэч. — Но это еще не пустыня, до нее ехать часа два. Это пока окраина Ашхабада, моя пресловутая татарка!

— Почему ты все время говоришь “пресловутые”? — удивилась я.

— Просто, глядя на тебя, вспомнила Москву! Когда я в первый раз пришла в Литинститут, услышала, как одна преподавательница сказала другой: “Эти пресловутые студентки из Средней Азии...”. Я тогда не знала этого слова... А помнишь еще словечко “гениально”? Его тоже часто произносили. “Старик, ты написал гениальный роман! Гениальный рассказ! Гениальное стихотворение!” Где теперь эти гении?

— Ты как-то мрачно об этом говоришь, — заметила я. — А я читала в журнале твою повесть “Утро моей жизни”. Понравилось. Прозрачный язык. Прелестные образы. Сразу захотелось увидеть пустыню, как ты ее описала...

— Это Нина хорошо перевела, — сказала Гультэч. — Она у нас лучшая переводчица с туркменского. Очень хорошая и умная женщина. Но ей здесь нелегко.

— Почему?

— Не замужем. Здесь это нехорошо.

— Зато ты замужем! — сказала я. — За писателем. И сама писательница.

Легкая тень пробежала по лицу Гультэч.

— Видишь вон ту верблюдицу с раздутыми боками? — вытянула она руку. — У нее скоро родится верблюжонок. А я два года замужем за Берды, а у нас еще нет детей. Здесь это — нехорошо!

Сона принесла блюдо с виноградом, дыню и лепешки. За подол ее платья цеплялся голый смуглый малыш, который хныкал, просился на руки.

Сона подняла его на руки и, убаюкивая, унесла в дом.

— Это у нее седьмой, — сказала Гультэч.

Верблюды на пустыре чуть передвинулись и снова застыли, наклонив головы к земле. Что они находили в этой растрескавшейся от жары глине?

— Видишь ли, я попала в капкан, — звенящим голосом произнесла Гультэч. — Оказывается, раньше я была свободна как птица! А теперь, когда я выучилась в Москве, написала эту повесть, ее напечатали — я уже должна написать роман, повесть, выпустить книгу... Тут нет писательниц, я единственная, меня сразу ввели в “Женсовет”, в редакцию женского журнала, вызывают в ЦК, спрашивают, над чем я работаю... В редакции трудимся только главный редактор и я, остальные сотрудники — жены ответственных работников, придут на час, попьют чай, посплетничают и уйдут... Еще я должна ухаживать за Берды, он пишет роман о тружениках Каспия, Берды каждый день хочет есть пельмени, даже в сорокаградусную жару... Из кишлака приехали мои племянники, их надо устроить в институт... Но главное — я должна родить ребенка, иначе придется уехать в Москву, учиться еще где-нибудь... Но расскажи лучше о себе. Ты приехала по делам?

Я сказала, что меня вызвали на киностудию, моим сценарием заинтересовался местный режиссер, говорят, талантливый.

— Если ЦК не понравится твой сценарий — не поставят, не надейся, — уверенно сказала Гультэч.

Я похвасталась, что купила хорошие книги. Зашла в какой-то магазин, совершенно пустой, и вдруг увидела на полке Акутагаву, Лорку, Андрея Платонова... Конечно, купила.

— Я тоже подписалась на редкие книги, — сказала Гультэч, — вопрос только в том, буду ли я их читать...

— Почему? — удивилась я.

— Ну! — улыбнулась она. — Просто здесь совсем другая жизнь, чем в Москве. Вот скажи, как думаешь, Лиля Брик любила Маяковского или нет?

Я пожала плечами.

— В первый год учебы в Москве мы все время спорили с узбечкой, любила ли Лиля Брик Владимира Маяковского или только уважала за талант? Как пойдем с ней в душ, сначала поем песни, я — туркменскую, она — узбекскую, под шум воды так хочется петь, дом вспоминаешь... А потом спорили с ней. Зухра кричит: “Не любила она Маяковского, не любила!”. А я кричу: “Откуда ты знаешь? Может, все-таки — любила!”. И так рассоримся, два дня потом не разговариваем! Так же спорили с ней насчет Айседоры Дункан и Есенина, нас почему-то это очень занимало! Ну, конечно, не только это... Представляешь, я плакала, когда услышала, что Велемир Хлебников перед смертью сказал: “Степь меня похоронит!”. Так сказать мог только поэт, гений! Я так жалела, что не застала в живых Андрея Платонова, оказывется, он жил как раз во дворе Литинститута. Когда я прочла его повесть “Джан”, чуть с ума не сошла! Как русский человек мог так понять душу чужого народа? Так описать пустыню!

Из дома вышла Сона, принесла большие пиалы с горячей шурпой, густо посыпанной зеленью, поставила перед нами, снова ушла в дом.

Я сказала, что хочу съездить в Куня-Ургенч, посмотреть на мавзолей Султана Санджара. Потом — в Нису, посмотреть памятники. Вообще, хочу пожить в настоящей пустыне. Может, миражи увижу, пошутила я.

— Хочешь увидеть миражи? — спросила Гультэч и улыбнулась какой-то непонятной улыбкой.

— Миражи и здесь есть. Смотри вон туда, — показала она рукой на холм, возвышающийся вдали. — Только подождем, когда солнце закатится.

Гультэч устремила напряженный взгляд в ту сторону, где небо было розовым от заката.

По пескам заструились волны розового света.

Шар солнца опустился за дальний холм, сразу наступили сумерки.

Гультэч взялась пальцами за оправленные серебром коралловые бусы на шее и сказала шепотом несколько слов по-туркменски, я разобрала лишь слово “килегез” — приходите!

И вот из-за далекого холма показалась человеческая фигурка, направилась к нам. Она становилась все ближе, человек был одет в джинсы и зеленый свитер, у него были синие глаза и замечательная улыбка во все лицо.

— Леня Черевичник! — ахнула я.

Леня Черевичник приближался к нам, и вот уже почти вошел во двор, но тут будто наткнулся на невидимую преграду. Шагнул в сторону и скрылся за углом дома Соны.

— Да, это Леня, — улыбнулась Гультэч. — Я часто его вспоминаю. Какой прекрасный человек! Как он меня всегда защищал! Если я плакала, что у меня не выходит рифма, он мне говорил: “Да забудь ты про рифму! Пиши белым стихом!”. Говорят, он в Ригу уехал?.. А это кто, узнаешь?

Из-за холма показалась вторая фигура, очень высокая, нескладная, чуть неуклюжая в движениях.

— Он даже в пустыне старается быть вежливым, пропустить кого-то впереди себя! — засмеялась Гультэч. — Матс Траат, наш знаменитый эстонец.

Человек приблизился, и стали видны его стриженая голова, синие глаза, размашистые движения. Одет Матс был в черный костюм и белую рубашку.

— Помнишь, как после занятий вечером он всегда спешил в театр? — сказала Гультэч. — Все в общежитие, повеселиться, походить в гости друг к другу, выпить, а Матс — в театр! И уже тогда написал роман. Он теперь в Таллине, кажется... Не знаю, попаду ли я когда-нибудь в Таллин...

Матс приветственно помахал нам рукой, и тоже, будто натолкнувшись на невидимую преграду, остановился, свернул в сторону, скрылся за углом дома Соны.

В сгущающихся сумерках показалась еще одна фигурка, стремительно понеслась к нам. Стали различимы молодецкие движения, подпрыгивающая походка, энергичная жестикуляция рук, раскосые синие глаза.

— Самыков! — засмеялась Гультэч. — Вася. Самыков, не приближайся! Отправляйся к себе на Алтай! Займись историей алтайских тюрков. В пустыне тебе не место!

Самыков укоризненно взглянул на нее, рванулся вперед, но невидимая преграда остановила и его. Грустно покачав головой, он исчез за домом Соны.

— Когда хочу вспомнить Москву, всегда приезжаю сюда и вижу всех, кого хочу увидеть, — сказала задумчиво Гультэч. — Все-таки хорошее было время, когда мы жили в общежитии на Руставели...

Стемнело. Звезд на небе совсем не было видно.

Казалось, наступила полная тьма и тишина.

Но вот во тьме послышался легкий серебристый звон, дробный топот копыт, к нам издалека стремительно приближался великолепный всадник в светящихся доспехах, со сверкающим мечом в руке.

— Парфянский всадник! — сказала Гультэч. — Здесь неподалеку экспедиция Сарианиди, археологи. Говорят, нашли много ценных вещей...

Парфянский всадник развернулся и поскакал прочь от нас, разбрызгивая снопы искр, светясь в темноте золотыми сполохами, потом звон и топот копыт стали затихать, исчезли вдали.

— Гультэч, последний автобус отходит через десять минут, — сказала Сона, появившись в дверях дома.— Или ты останешься здесь ночевать?

— Нет, что ты, Берды это не понравится, — вздохнула Гультэч и поднялась с тахты.

Через несколько лет мы снова встретились с ней в Алма-Ате, на Союзном кинофестивале.

Она выглядела пополневшей, более добродушной, чем раньше, исчез нервный острый блеск в глазах, порывистость движений, на ней было много серебряных украшений и туркменское вишневое платье до пят.

Гультэч рассказала, что у нее два сына, один уже учится в школе, в журнале напечатали две ее новые повести, Берды много работает. Он пишет очередной роман о тружениках Копет-Дага. Да, он по-прежнему любит пельмени и готов есть их каждый день.

Я спросила Гультэч, ездит ли она на окраину Ашхабада к своей родственнице Соне смотреть миражи.

— Ну, — улыбнулась Гультэч, — теперь на этом месте построили стадион... Да и были ли эти миражи? Может, нам только показалось?

“Цветок пустыни” — так назвал ее в институте кто-то из сокурсников, увидев, как она идет по длинному коридору общежития на Руставели в бархатом вишневом платье до пят, с мокрым полотенцем на голове, закрученным в виде тюрбана, держа в руке таз с бельем, в сопровождении своих подруг узбечки, таджички, каракалпачки, таких же томных и благоухающих, как она, щебечущих на своих непонятных птичьих языках...

Эти пресловутые студентки из Средней Азии...

Клара и Куват

В жарком городе Фрунзе, в пыльном микрорайоне, в бетонном доме, на линолеумном полу, на вытертой кошме, в продуваемой насквозь комнате сидела Клара Сарыджанова, актриса и режиссер киргизского документального кино.

И вязала из синего и красного клубочков шерсти шапочку для дочери Джамбы, прогуливающейся в этот час далеко отсюда — на Воробьевых горах вблизи Московского Государственного университета. Ее сопровождали подруги чешка и немка, однокурсницы, тоже оставшиеся на каникулы в Москве.

Рядом с Кларой на полу стоял медный поднос с чайником и маленькой изящной пиалой, на циновке лежала постель, прикрытая клетчатым пледом. В углу стояла трехлитровая стеклянная банка с букетом из нежного облачка мелких сиреневых цветочков.

Двери комнаты были распахнуты настежь, и через коридор начинались владения Кувата, мужа Клары, писателя и драматурга, лежащего в этот момент на полу, на кошме с ярким рисунком — подарке родственников с Алайских гор.

Рядом с Куватом стоял узкогорлый индийский кувшин с засохшей веточкой багульника и стопка книг, слегка припорошенных пылью, готовых вот-вот обрушиться на него.

— Однажды Маркес, Борхес и Хулио Кортасар вошли в кафе “Ротонда”, что в Париже, — мечтательно произнес Куват.

— Послушай, мне не дают пленку, как я буду снимать фильм? — отнюдь не мечтательно произнесла Клара.

— А навстречу им — Марио Варгас Льоса, тоже замечательный писатель, будущий кандидат в президенты! — продолжал Куват. — Если бы Илья Эренбург был жив, он бы написал еще один том своих воспоминаний!

— Ты вот все выдумываешь истории про знаменитых писателей, а про тебя никто не выдумывает. Потому что тебя не знают. А если бы ты напечатал свой второй роман — узнали бы! Вставай, отнеси рукопись хотя бы машинистке...

— В такую жару? — удивился Куват. — Идти через площадь Ленина? По ней шагаешь, шагаешь — ни дерева, ни кустика. Один памятник вождю как пирамида Хеопса! Не пойду...

С базарчика за домом раздались крики, ругань, свистки милиционера и все перекрывающие звуки зажигательной индийской музыки.

— Если бы ты опубликовал этот роман — вступил бы в Союз писателей. Мы бы переехали в центр города, в лучшую квартиру, а не мучились в этом бетонном доме, где живут одни алкаши, торгаши...

— И тихие киргизские женщины, — добавил Куват.

— Как же — тихие! Вчера Алтынай из пятой квартиры расквасила нос своему Аману!

— Клара, у меня в комнате пыль! — сухо произнес Куват. — На полу, на книгах — везде!

— Я не войду в твою комнату и не вытру пыль, пока ты не поедешь к машинистке. Я бы сама напечатала, но у нас же нет пишущей машинки! У нас даже кровати нет, спим на полу!

— Купи кровать, деньги на это у тебя есть.

— Одной кровати мало, — возразила Клара, — к кровати надо прибавить стол, стулья, диван, шкаф...

— Зачем так много мебели? — пожал плечами Куват. — Вот у нас на Алае...

— Знаю, знаю, у вас на Алае одной кошмы хватает на всех! Ну, как ты не хочешь понять, что если ты напечатаешь эту книгу, мы купим нашей дочери шубу, шапку, джинсы, сапоги, и она не будет ходить по Москве как нищенка!

— Она и не ходит как нищенка. Она одета, обута, у нее есть все, что нужно. И потом она красавица, умница, ее все любят...

— Все кроме тебя! — отрезала Клара.

— Э-э, — покачал головой Куват, отвернулся от двери и раскрыл книгу, все-таки свалившуюся на него. Это была “Махабхарата”.

По улице мимо окна пробежал кто-то, топоча сапогами, с криком “Убью!”, затем последовал женский крик, и все смолкло.

— У дяди Коли выходной, гоняется за Марусей, — покачала головой Клара.

Куват приподнялся, выглянул в окно. Недвижные ветви серебристых тополей, растущих по всему двору, надежно прикрывали собой неприглядные картинки дворовой жизни. Отсюда казалось, что внизу тихо и безмятежно, прохладный зеленый оазис посреди выжженного солнцем пустыря.

— Уехать на Алай, построить там дом и поселиться в нем,— мечтательно произнес Куват.

— Одному? — спросила Клара.

Ответа не последовало.

Клара потянулась к изголовью постели, вытащила из-под подушки целлофановый пакет. В нем она хранила документы, фотографии. Нашла одну из них, слегка выцветшую, переснятую из какого-то иностранного журнала. Здесь Кларе было лет двадцать: мечтательный взгляд, нежное лицо, полураскрытые губы.

— Я бы тоже могла не выходить замуж за надежду киргизской литературы, — сказала она, — а сниматься дальше в кино и стать заслуженной артисткой республики!

Из комнаты Кувата не донеслось ни звука.

— Один студент из ФРГ написал мне в письме, что я самая красивая актриса в мире! Предложил выйти за него замуж. Вот, поехала бы к нему и жила бы сейчас в ФРГ как кинозвезда!

Комната Кувата безмолвствовала.

Куват лежал на кошме, глядя в пожелтевшую страницу “Махабхараты”, купленной у букиниста год назад, но еще не прочитанной до конца. Сейчас он вспоминал свой аил в Алайских горах, мать, сестру, племянников, домик у подножия заснеженной горы, на крышу домика медленно и красиво падал снег — так же красиво, как на деревушку в чудесном японском фильме “Легенда о Нарайяме”, этот фильм он видел на Высших сценарных курсах в Москве. Да, хорошо сидеть в глинобитном теплом доме, на кошме, возле печки, слушать тихие разговоры матери и сестры, возню племянников среди одеял и подушек, рокотание и хрипы старого приемника — единственной вещи, связывающей дом с большим миром. Может, не надо было спускаться с гор в этот мир, в пыльный жаркий город, с его бестолочью, суетой, с мраморными гигантскими зданиями ЦК и правительства в центре города, с унылыми жалкими коробками многоэтажек в микрорайонах, с исчезающими садами и скверами, с наглыми шашлычниками на перекрестках улиц, с Союзом писателей — этим змеиным гнездом, где все воюют друг с другом. Стоит выпустить одну оригинальную книгу, и тебя готовы задушить, отравить, зарезать из-за угла... Может, в самом деле уехать в аил, захватив с собой любимые книги — Борхеса, Маркеса, Кортасара, а из отечественных — своих сокурсников по Высшим сценарным курсам — Битова, Маканина, Матевосяна... Вспоминать лучшие фильмы, виденные на курсах, — “Ночь” Антониони, “Восемь с половиной” Феллини, “На последнем дыхании” Годара... И писать рассказы, новеллы, толстые романы...

В большой комнате зазвонил телефон.

— Междугородный! — вскочила Клара.

Она поспешила в комнату, где на циновке лежал разбитый, обвязанный шнуром, но все еще работающий телефон.

— Это тебя! — обернулась Клара к мужу. — Из Москвы.

Куват не спеша поднялся, подошел к телефону.

— Куват, почему не высылаешь рукопись? — раздался в трубке басовитый спокойный голос редактора отдела прозы известного московского издательства. — Я поставил тебя в план, а рукописи нет...

— Роман еще не переведен, — помолчав, ответил Куват.

— Я нашел переводчика, — так же спокойно продолжал голос редактора. — Выслал тебе договор заказным письмом. Подпиши и вышли обратно. Пока, старик! — и в трубке послышались гудки.

Куват выпрямился. Лицо его сразу ожило, перестало быть таким сонным. Кларе даже показалось, что теперь он походит на индейского вождя из знаменитой картины Милоша Формана “Полет над гнездом кукушки”. Куват такой же огромный, сильный, благородный, как тот индеец. Ну, может, чуть сутулится...

— Клара, белую рубашку! — звонко скомандовал Куват и прошел в ванную.

С силой отвернул кран, чуть не вывернув его совсем, с силой брызнул в лицо ледяной водой, крепко-накрепко вытерся шершавым полотенцем. Вернулся в комнату.

Клара протянула мужу свежевыглаженную рубашку и белые брюки.

— Белые? — удивился Куват.

— Ты же идешь в Союз писателей! Пусть там видят, что у тебя все в порядке, ты выходишь на международную арену!

Куват улыбнулся, глотнул холодного зеленого чая из носика чайника и направился к двери.

— Дверь у нас разваливается, — сказал он, погладив рукой тонкие доски покосившейся двери,— вернусь вечером, починю!

Клара поднесла ему портфель.

— Смотри, не потеряй рукопись, — сказала она. — Единственный экземпляр. Помнишь, как Хемингуэй потерял однажды рукопись в поезде? Поезжай на такси.

Куват кивнул и стал спускаться по лестнице.

В комнате опять зазвонил телефон. Клара бросилась к нему.

— Сарыджанова? — раздался в трубке добродушный женский голос. — Это Мария Ивановна, из производственного отдела. Выделили вам пленку на ваш фильм. Приезжайте, забирайте.

— Спасибо, Мария Ивановна, сейчас приеду! — ответила Клара ликующим голосом, положила трубку и, танцуя, направилась к окну.

Из зеленого оазиса дворовых деревьев на раскаленную асфальтовую дорожку вышел Куват. Поднял руку жестом Жан-Поля Бельмондо и остановил машину. Такси резко затормозило, остановилось рядом с ним. Куват обернулся, небрежно помахал Кларе и нырнул в машину. Умчался как ветер.

— Надежда киргизской литературы? — задумчиво произнесла Клара.

Восемь узбекских халатов

Первый узбекский халат из ткани бекасап синего цвета Дина подарила двоюродному брату Ринату на день рождения. Через неделю жена Рината позвонила и сказала:

— Слава аллаху, спать начал в твоем халате! А то замучил нас своей бессонницей. Теперь как вернется с работы из Верховного суда, поужинает, наденет твой халат и закрывается в спальне, засыпает... А ночью просыпается и садится работать, папки с делами преступников читает...

Второй халат Дина подарила мужу свой подруги Нелли, родом из Баку.

— У нас не квартира — склеп! — жаловалась Нелля. — Все беспрерывно простужаемся. А теперь Юра возвращается с работы, надевает твой халат и не снимает до самого утра, пока опять на работу не надо. Повеселел. Говорит, может, миллион заплатят за наше изобретение. Я говорю — пусть не миллион, пусть хоть тысячу дадут!

Третий халат подошел Майе. Прохладным летним вечером она пришла к Дине в гости, включила магнитофон, задала несколько вопросов, на которые Дина как могла ответила, получилось интервью. Потом Майя призналась, что у нее сердцебиение и озноб. Дина вынула из шкафа узбекский халат необычного зеленого цвета, присланный недавно родственницей из Ташкента, и накинула на плечи подруге. Майя с бледным лицом, ярко-синими глазами, с короткостриженными пепельными волосами подошла к зеркалу, посмотрелась в него и сказала:

— Этот халат можно носить как пальто. Пришить одну большую пуговицу, накинуть на шею шарф, и все поверят, что это пальто. А то муж — лауреат Госпремии, а пальто купить не на что!

И всю осень Майя проходила в этом “пальто” на работу, в Киноцентр, вызывая восхищение своих и приезжих кинематографистов. “Советские женщины очень изобретательны!” — сказал ей режиссер из Швеции.

Четвертый халат примерил Серго Баяндур. Когда в начале апреля Дина прилетела в Ереван, с тем чтобы отправиться дальше в Дом творчества под Дилижаном — писать очередной сценарий, она привезла с собой две сумки, одна из которых была набита пачками чая, кофе, печенья, конфет — словом, всем тем, что могло понадобиться в неизвестном Доме творчества, в котором неизвестно чем кормят. Во второй сумке лежали два платья и ватный узбекский халат, взятый на тот случай, если в этом горном Доме творчества прохладно. После изысканного ужина в ереванской квартире семьи Баяндур (ужин состоял из жаренного в сметане карпа, крупно нарезанных листьев салата, перемешанных с чесноком и простоквашей), после ароматного чая, поданного в настоящих китайских пиалах, Дина спросила семидесятилетнего улыбающегося Серго Баяндура, приходилось ли ему когда-нибудь в жизни надевать настоящий узбекский халат. На что хозяин дома правдиво ответил: “Нет”. “Нет! — вскричали за ним Ага, Ашот, Анаит, Арч и маленькая Маро, большой Маро в это время дома не было. И тогда Дина вынула из сумки сверкающий синий халат с подкладкой из ситца в мелкий голубой цветочек, и все по очереди примерили его. Лучше всего он сидел на плечах Серго Баяндура. “Серго-джан, ты султан!” — провозгласил Ага. И Дина подарила халат этому человеку, с неизменной улыбкой взирающему на свое пылкое неуправляемое семейство. Уехав в Дом творчества, Дина узнала, что халат перекочевал в мастерскую Ашота: когда тот начинал чувствовать прилив вдохновения, он облачался в этот волшебный халат и уверенной рукой наносил краски на безжизненный холст...

Пятый халат достался Соне Губайдуллиной, за год до того, как начались ее концерты в Лондоне, Париже, Вене... Как-то она пришла в гости к Дине, у которой уже сидели за блинчиками с вареньем Анаит Баяндур и Ага. Соня начала рассказывать о музыкальном фестивале в Дрездене, где побывала недавно. Рассказывала о старинных улочках, о веселых, талантливых и доброжелательных музыкантах, фестиваль стал поистине праздником музыки, а не изнурительным состязанием музыкантов, изматывающей борьбой за первые места... Дина, Анаит и Ага слушали мелодичный, слегка напоминающий голос Марии Бабановой (читающей “Маленького Принца” Экзюпери) голос Сони, смотрели на ее радостное похорошевшее лицо, и ощущение близкой разлуки охватило их. Чтобы прогнать это грустное настроение, Анаит, тряхнув гордой головкой со вздыбленными искусным парикмахером кудрями, громко потребовала, чтобы Дина продемонстрировала гостям свои новые наряды, полагая, что и другие, как она, меняют наряды каждый месяц. Дина ответила, что никаких новых нарядов нет, но есть узбекский халат, присланный недавно из Ташкента. Примерили халат Соне, она засмеялась и сказала, что в нем очень тепло и уютно, никакого душевного напряжения, и, наверное, в нем хорошо сочинять музыку... Вечером она отправилась в этом халате к себе домой, на Преображенку. И когда через год Дина, Анаит и Ага пришли на ее концерт в консерваторию, они убедились, что Соня теперь — знаменитость: она стояла в подъезде Малого зала консерватории в окружении многочисленных поклонников музыки, с букетами роскошных цветов в руках, и только улыбка на ее лице была прежней, очень искренней...

Шестой халат Дина подарила мужу своей племянницы из Уфы, на свадьбу. Пусть висит этот сверкающий, как синее небо Средней Азии, халат в скромной малогабаритной уфимской квартирке как напоминание о других местах, в которых надо побывать, надо, надо увидеть когда-нибудь собственными глазами Хиву, Самарканд, Бухару, Мекку, Медину. К этому халату Дина присоединила папирус, привезенный из Египта, с изображением фараона и его молодой жены. Оказалось, что уфимские молодожены чем-то похожи на эту царственную чету, изображенную на папирусе.

Седьмой халат Дина собиралась подарить Андрею Битову, писателю, на его пятидесятилетие. Но на вечере, устроенном в честь этого события в Центральном Доме литераторов, отдать подарок не удалось, писатель был окружен многочисленными поклонниками, друзьями, критиками... Затем он уехал в Токио, Копенгаген, Южную Корею, Америку... И Дина рассудила, что подарок можно вручить и лет через десять, когда юбиляр вернется из кругосветного путешествия, насытившись всеми мыслимыми и немыслимыми впечатлениями современной цивилизации, когда ему захочется уединиться в своей московской (не путать с ленинградской и тбилисской ) квартире, отключить телефон, запереть дверь на тяжелый засов и, облачившись в уютный ватный халат, засесть за любимый старинный письменный стол, писать новую книгу, самую-самую...

Восьмой халат Дина подарила матери, приехавшей из Казани. В этом халате мать сидела на лоджии, обозревая московские окрестности. И по вечерам, сидя перед телевизором, внимательно слушала программу “Время”. Когда меня не станет, халат никому не отдавай, сказала она Дине. И больше халатов никому не дари, хватит, женщины нашего рода во всем знали меру, и когда влюблялись, и когда ссорились, и когда дарили что-нибудь на память. Так что не преувеличивай щедрость своего сердца, позволь и другим проявить ее...

Чаепитие по-восточному в Москве 2000-го

На одной из московских квартир в районе Садового кольца собрались как-то вечером бывший хивинец, бывший согдиец, бывший кипчак, маргианец и кыргыз.

Как обычно, расстелили дастархан, уселись на курпачах, разломили лепешки, поели плов руками, выпили зеленого чаю, закусили изюмом с курагой.

Вспомнили великих поэтов прошлого.

Маргианец прочел четверостишие из Махтумкули.

Согдиец — из Навои.

Хивинец — из аль-Хорезми.

Кипчак — отрывок из романа о великом Абае.

Кыргыз пропел речитативом отрывок из эпоса “Манас”.

Потом вспомнили древние пословицы и поговорки.

— Жирный похудеет, худой поправится! — произнес один из сидящих.

— И на навозной куче расцветает цветок, — произнес второй.

— У того, кто пришел, есть и обратный путь, — сказал третий.

— Есть три вещи на свете, которые нельзя скрыть: любовь, беременность и езду на верблюдах, — сказал четвертый.

— Устал — отдохни! — изрек пятый.

Потом перешли на текущие новости.

— Плохие новости!— сказал маргианец. — Оказывается, у нашего баши — миллиардные счета в швейцарских банках! А народ вымирает.

— И у нашего счета! — вздохнул согдиец, — Только в Эмиратах! В кишлаках опять трахома — как в двадцатые годы!

— Зато наш баши выдал свою дочь за сына соседа! — сказал кыпчак. — Вся страна праздновала, как в сказке. Свадьба обошлась в половину годового бюджета!

— Нашего бюджета, не вашего! — поправил кыргыз.

— Оппозиции нет! — пожаловался согдиец. — Боишься во сне шепнуть что-нибудь — как бы не арестовали!

— У вас еще арестовывают? — удивился маргианец. — У нас давно без суда и следствия.

— У нас выходит оппозиционная газета, всего с листок, — сказал хивинец, — но ее надо везти из Прибалтики через всю Россию. Пока довезешь — главного редактора уж в живых нет.

— У нас — степь, в ней затеряться можно. И кричать все что захочешь. Жаль только — никто не услышит! — засмеялся кипчак. — Можно, конечно, перейти границу, которую никто не охраняет, и — оказаться в России! Но разве мы этого добивались? Рухнули наши надежды, обман, обман!

— Мы должны МВФ десять миллиардов долларов, — сказал кыргыз. — А где их взять? У нас и диаспора-то раз, два и обчелся, ни одного Сороса!

— У нас нашли месторождение золота, — сказал хивинец, — одна надежда на золото!

— У нас в Нью-Йорке есть представительство, собирают деньги, но пока собрали только на артель по изготовлению носков из высокогорной шерсти с местным орнаментом! — сказал согдиец.— А через горы везут гашиш, тоннами! И никакой московский погранотряд его не остановит.

В дверь резко позвонили.

— Кто бы это мог быть? — Хозяин встал и пошел открывать дверь. В коридоре стоял московский ОМОН.

— Проверка паспортного режима! — сказал главный из них, без маски на лице, остальные были в масках.

ОМОН в полном составе вошел в квартиру, стал проверять паспорта у присутствующих.

Прописка у всех оказалась московская. У некоторых по два паспорта, один — заграничный.

— У вас что, жены русские? — подозрительно спросил главный омоновец.

— Есть и русские, — мягко ответил хивинец, самый дипломатичный из всех. — Может, вам связаться с нашим посольством? С консульством? С представительством?

— Ладно, дуйте свой зеленый чай! — процедил сквозь зубы омоновец и вышел вон.

— Грубый какой! — сказал кипчак.— Пусть попробует приехать к нам в степь! Я покажу ему степное гостеприимство!

— Но ведь не дрался, не угрожал пистолетом-автоматом! Все-таки Лужков проводит с ними воспитательную работу! — защитил правоохранительные органы столицы маргианец.

Вдруг заскрипело окно, в комнату с улицы просунулась голова верблюда. Он нараспев произнес что-то по-арабски.

— Молится. Наверное, суннит, — сказал один из гостей.

— А может, шиит, — сказал второй.

— А вдруг вахаббит? — испуганно сказал третий.

— Тогда пусть лучше проваливает! — сказал четвертый и поскорей закрыл окно.

— А как он там оказался? — удивился пятый. — Ведь мы на восьмом этаже!

— Э-э, давайте, лучше включим телевизор, будем в курсе международных событий! — сказал хозяин и включил телевизор.

На экране показывали кандидатов в президенты России. Камера задержалась на одном из них.

— Интересно, о чем он думает? — спросил согдиец.

— Собака лает, а караван идет! Вот что он думает!

— Или: ворон ворону глаз не выклюет!

— Или: вчера ты был тигр, я шакал, сегодня ты шакал, я тигр!

— За что боролись, на то и напоролись!

В комнате повисла пауза.

— Что будет, то будет! На все воля аллаха! — вздохнул первый из гостей.

— Огнепоклонники верят огню! — сказал второй.

— Сердце женщины стремится к покою, сердце мужчины — в степь! — гордо сказал кыпчак.

— Не в степь стремится сердце этого кандидата, не в степь! — возразил четвертый.

— Из пыли мы пришли, и в пыль уйдем! — философски заметил пятый.

— Да будет вам! И так редко собираемся! Давайте лучше я угощу вас ташкентской дыней, вчера только привезли, — сказал хозяин дома.

И вынес великолепную зимнюю дыню в плетенке. Чаепитие по-восточному в Москве двухтысячного года продолжалось.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru